Свет в тени Скармана

Горячая работа
NC-17
В процессе
121
8
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 276 страниц, 88 919 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
121 Нравится 132 Отзывы 92 В сборник

Часть 6. Чайник, книга и осколки на паркете.

Настройки
Примечания:

🍀🍀🍀

Сто шестьдесят восемь часов. Семь рассветов, которые Киран встретил вместе с Финном. И одна ночь, которая могла стать последней.

      Ночной Дублин — зверь с гнилыми зубами.       В темноте его недостатки становятся достоинствами, а достоинства превращаются в оружие. Грязные переулки, где даже полиция боится появляться без подкрепления, потому что стены здесь помнят слишком много крови и умеют молчать. Слепые окна заброшенных складов, глядящие в пустоту, как глазницы черепов. Фонари, горящие через один — ровно настолько, чтобы видеть силуэты, но не различать лиц. Ровно настолько, чтобы те, кто прячется, могли оставаться невидимыми, а те, кто охотится, — верить, что видят всё.       И дождь.       Конечно, дождь.       Ледяной, мелкий, пронизывающий до костей, застилающий глаза пеленой, сквозь которую мир кажется акварелью, которую кто-то размазал мокрой тряпкой по бумаге, не дав высохнуть. Он стирает границы, делает тени длиннее, звуки глуше, а боль острее. Он льёт с небес, как проклятие, как напоминание, что в этом городе даже Бог плачет, но никому не помогает.       Киран Кэхилл бежал.       Нет, не бежал — ковылял, переставляя ноги с той отчаянной, звериной упрямостью, которая включается, когда организм уже сдался, когда мозг кричит «ложись и умри», но где-то в глубине, в самом центре существа, ещё теплится искра. Та самая, что заставляет раненого зверя уползать в нору, даже если кишки волочатся по земле. Та самая, что не даёт зажмуриться и ждать конца.       Левая нога отказывалась слушаться.       Пуля вошла в бедро где-то полчаса назад — там, в доке, когда всё пошло по пизде. Вошла и застряла, наверное, потому что кровища хлестала так, что штанина промокла насквозь за минуту, став тяжёлой и липкой. Сейчас кровь немного остановилась — то ли от холода, который сужает сосуды, то ли от того, что он перетянул ногу ремнём выше раны, прямо на бегу, затянул зубами, матерясь сквозь стиснутые челюсти.       Каждый шаг отдавался вспышкой боли в позвоночнике. Мокрая брусчатка скользила под подошвой, норовя выбить опору, отправить лицом в грязь, оставить лежать здесь, под дождём, чтобы утром нашли какие-нибудь бомжи и обшарили карманы раньше, чем скорая (скорая? как же, дождешься тут скорой) соизволит приехать.       Правое плечо горело огнём.       Туда прилетело тоже. Не пуля — осколок. Или рикошет. Он не понял, что именно, потому что в тот момент падал, уходя от очереди, и стена за его спиной разлетелась крошкой, и что-то горячее впилось в мясо, застряло между костью и мышцей, засело там, как клещ, и теперь при каждом движении рука отзывалась такой болью, что темнело в глазах, и приходилось останавливаться, вжиматься в стену, ждать, пока мир перестанет вращаться.       В правой руке он сжимал пистолет.       «Глок-17». Тяжёлый, как приговор. Семь патронов осталось в магазине — он считал, когда перезаряжался, привалившись к стене какого-то гаража, слушая, как за поворотом орут его имя и обещают страшную смерть. Семь выстрелов. Семерым вломить можно. Если не промахнётся. Если рука не подведёт. Если пальцы, уже онемевшие от холода и боли, сожмут рукоять как надо, не дрогнут.       В левой руке, прижатой к груди, как ребёнок, которого спасают из пожара, лежали часы.       «Омега».       Старые, потёртые, с пожелтевшим циферблатом, на котором время застыло и снова пошло, с ремешком, истончившимся до паутины, но всё ещё держащимся. Те самые, что мать подарила на восемнадцатилетие, вручила с поцелуем и словами, которые стали комом в горле на всю жизнь. Те самые, что рыжий чертёнок спёр в пабе, сломал, обещал починить, и (чёрт знает почему) вернул сегодня вечером.       Просто протянул на ладони, когда Киран выходил. Сказал: «На, дядь. Работают. Я старался».       И они работали.       Тикали.       Спокойно, размеренно, с тем особенным, механическим достоинством, которое бывает только у старых вещей, переживших не одну жизнь, не одну смерть, не одну разлуку. Тик-так. Тик-так. Сквозь вой сирен вдалеке, сквозь топот погони, сквозь собственное хриплое дыхание и стук сердца, готового вырваться из груди и ускакать в темноту без него.       Киран свернул в очередной переулок.       Здесь было темно — хоть глаз выколи. Фонарь не горел, разбитый чьей-то умелой рукой. Стены смыкались, почти касаясь плеч, давя, сжимая. Под ногами хлюпала вода вперемешку с чем-то, о чём лучше не думать, с чем-то, от чего воняло тухлятиной и дохлыми крысами.       Он прислонился спиной к стене и сполз вниз.       На секунду. Всего на секунду. Закрыть глаза, перевести дух, вспомнить, как дышать, когда лёгкие горят огнём, а перед глазами плывут чёрные пятна, разрастаясь. Всего на секунду.       Тело слушалось всё хуже.       Адреналин уходил, оставляя после себя пустоту и боль. Боль была везде. В ноге — глубокая, пульсирующая, в такт сердцу, будто кто-то вбивает раскалённый гвоздь с каждым ударом пульса. В плече — острая, режущая, при каждом вздохе, будто лезвие ворочается между костью и мышцей, ищет выход. В рёбрах — тупая, ноющая, видимо, трещина, а может, и перелом, когда его приложили прикладом в том ангаре, прежде чем он успел вывернуться и всадить очередь в ответ.       Кровь пахла железом и солью.       Он чувствовал этот запах от себя самого: густой, тёплый, невыносимо отчётливый в промозглом воздухе. На языке тоже был привкус крови — то ли губу разбил, то ли внутри что-то повреждено, кашлянул пару раз, и на руке остались тёмные разводы, когда вытирал рот. — …десь он! Я видел!       Голоса приближались.       Киран открыл глаза. Сжал пистолет. Попытался встать — нога подкосилась, пришлось ухватиться за стену, чтобы не рухнуть обратно. Штукатурка осыпалась под пальцами.       Сколько их там? Он сбился со счёта. Пятерых положил точно. Может, шестерых. Эти двое, что орут сейчас за углом — явно не последние. Макграт не пожалел людей. Макграт вообще никогда ничего не жалел, особенно когда дело касалось его денег и его самолюбия.       Патрик Макграт.       Самопровозглашённый хозяин Дублина. Человек, который тридцать лет строил свою империю на чужих костях, на детских слезах, на крови тех, кто посмел встать поперёк дороги. У него были связи в полиции, в мэрии, в церкви. У него были деньги, чтобы купить любого. У него были руки, чтобы убрать любого, кого нельзя купить.       Киран думал, что справится.       Он Скарман. Он переигрывал людей покрупнее Макграта. Он выходил сухим из воды там, где тонули профессионалы. Он водил за нос Интерпол и ФБР, не говоря уже о местной швали, о тех, кто думает, что автомат в руках делает их крутыми.       Но он не ожидал, что Макграт знает.       Не ожидал, что его кто-то продал. Кто-то из своих.       Не ожидал, что сегодня, когда он поехал забрать документы из тайника (последние бумаги, которые должны были добить макгратовскую империю) его встретят.       Человек двадцать.       С автоматами.       Он оторвался. Он всегда отрывался. Он уходил от погонь круче, чем Бельмондо в тех старых фильмах, что крутили по телику в «Келте» по субботам. Он петлял по лабиринту доков, где проработал когда-то грузчиком, будучи зелёным пацаном, и знал каждый закоулок, каждую дыру в заборе, каждую крысу, которая могла показать дорогу.       Но одна пуля всё-таки достала.       Потом вторая.       И теперь он сидел в вонючем переулке, сжимал пистолет одной рукой и часы другой, и слушал, как смерть приближается с каждым шагом. — Кэхилл!       Голос прогремел где-то слева, глухо отражаясь от стен. Наверное, тот самый, который в клетчатой куртке, с рыжей бородой. Киран запомнил его, когда уходил от первого заслона: здоровый, как бык, и такой же тупой, судя по тому, как он пер туда, куда стволы смотрят, не думая. — Выходи, сука! Всё равно найдём! Кровь по снегу видно!       Кровь по снегу.       Ирония. Снега не было, был дождь. Но кровь всё равно видно: на брусчатке, на стенах, на собственных руках. Красная дорожка, ведущая прямо к нему. Красный свет в темноте, который не спрятать, не стереть, не отмыть.       Киран посмотрел на часы.       Стекло треснуло — когда падал, видимо, приложился. Тонкая паутина разбежалась по циферблату, но сквозь неё всё ещё было видно стрелки. Они шли. Тик-так. Тик-так. Маленькая, настойчивая жизнь. Маленькое сердце.       Он вдруг подумал о Финне.       О том, как рыжий стоял на пороге час назад (ну, или вечность назад, кто ж теперь разберёт) и протягивал часы на ладони. Веснушки на бледном лице горели, как маленькие солнца, глаза смотрели с той странной смесью страха и надежды, от которой у Кирана внутри всё переворачивалось. «Я старался, дядь. Честно. Там мастер на Томас-стрит помог. Старый еврей, он такие любит.».       Киран тогда взял часы, посмотрел на циферблат, на стрелки, которые снова шли. Усмехнулся. Сунул в карман. «Молодец».       И вышел.       Даже не оглянулся.       А надо было. Надо было посмотреть ещё раз. На эти веснушки. На эту улыбку. На эти глаза, которые смотрели на него так, будто он — всё, что у них есть в этом мире. Будто без него мир рухнет. Будто он не просто Скарман, а что-то большее. — Кэхилл, мать твою, последний раз говорю!       Голос был ближе. Метров двадцать, не больше.       Киран заставил себя шагать.       Нога взорвалась болью, перед глазами поплыли чёрные мухи: густые, навязчивые, они заслоняли свет, заставляли мир вращаться. Он закусил губу до крови, до солёного металлического вкуса, чтобы не заорать, чтобы не выдать себя этим криком. Прислонился к стене, переждал волну тошноты, подкатившую к горлу. Пистолет в руке дрожал — от холода, от боли, от слабости, от всего сразу.       Пальцы сжимали часы так, что, казалось, они сейчас треснут окончательно.       Тик-так. Тик-так.       Он сунул их во внутренний карман куртки, туда же, где лежал тот самый конверт с документами, за которыми охотился Макграт. Тот самый, из-за которого сейчас за ним гналась свора псов с автоматами.       Кровь пропитала куртку насквозь: он чувствовал, как ткань липнет к телу, как холодный ветер пробирается к ранам, заставляя их ныть сильнее; как вода смешивается с кровью и стекает по ноге в ботинок, хлюпая при каждом шаге. Наверное, со стороны он выглядел как ходячий труп. Бледный, мокрый, в чёрном, что когда-то было дорогим, а теперь превратилось в лохмотья, пропитанные грязью и кровью.       Свет фонаря метнулся по стене.       Они вошли в переулок.       Двое. Впереди тот самый, с рыжей бородой, с автоматом наперевес, с глазами, в которых горела тупая, звериная злоба. За ним — молодой, тощий, с пистолетом, озирающийся по сторонам с видом человека, который очень хочет жить и очень боится, что сегодня не получится.       Киран стоял в тени, вжавшись в нишу, образованную двумя зданиями. Темнота здесь была почти абсолютной. Если они не посветят фонариками, могут пройти мимо.       Если. — Здесь был, я же видел, — бородатый остановился, повёл стволом. — Кровь вон, свежая. — Может, ушёл дальше? — голос тощего дрожал, срывался на фальцет. — Может, мы его упустили? — Не, не мог. У него нога прострелена, далеко не уйдёт. Здесь где-то. Вон, смотри, стена в крови.       Киран задержал дыхание.       Пальцы на рукояти пистолета сжались до хруста. Семь патронов. Двое. Можно снять, если не промахнуться. Если рука не дёрнется. Если успеет первым.       Он ждал.       Медленно, очень медленно поднял пистолет. Прицелился в затылок бородатому. Тот стоял в трёх метрах, освещённый собственным фонарём — идеальная мишень. Крупная, неподвижная, тёплая.       Нажми на курок, и всё закончится.       Нажми.       Но вместо этого он увидел веснушки.       Почему-то именно сейчас, когда палец лежал на спусковом крючке, когда смерть была в одном движении, перед глазами встало лицо Финна. Разбитое, но улыбающееся. С веснушками, рассыпанными по острой переносице так густо, будто кто-то просыпал корицу. С глазами, в которых плескалось что-то такое, от чего внутри всё переворачивалось. «Я устал бежать, дядь».       Он тоже устал.       Но если он не выберется, если он сейчас выстрелит, привлечёт остальных, погибнет в этом вонючем переулке, рыжий останется один. С Макгратом. С теми, кто придёт по его душу, как только узнают, что Скармана больше нет. С теми, кто с удовольствием припомнит ему семь лет работы на того, кого они называют боссом.       Киран опустил пистолет. — Пошли, — сказал бородатый. — Дальше проверим. Он не мог далеко уйти.       И они пошли.       Прошли мимо, в двух шагах. Киран слышал их дыхание, слышал, как хлюпает вода под подошвами, как переговариваются, матерясь, решая, куда сворачивать дальше. Слышал, как тощий чихнул, как бородатый сплюнул на землю. Стоял, не дыша, вжавшись в стену, и ждал.       Когда шаги стихли, он выдохнул.       И пошёл.       Не в ту сторону, куда ушли они. В другую. Туда, где, он знал, есть выход к реке, а оттуда к мосту, а оттуда к центру, к знакомым улицам, где каждый камень помнит его шаги, где каждый фонарь светит ему, как маяк.       Он шёл, цепляясь за стены, оставляя кровавые следы на брусчатке. Нога горела огнём, плечо пульсировало болью, в глазах темнело, но он шёл. Потому что надо. Потому что часы тикают в кармане, отсчитывая время, и он не имел права останавливаться, пока они не остановятся.       Дождь усилился.       Он вышел к Лиффи.       Река была чёрной, маслянистой. Огни моста отражались в ней дрожащими столбами света, и это зрелище могло быть красивым, если бы не было таким бесконечно одиноким. Как он сам. Как его жизнь.       Киран пошёл вдоль набережной.       Здесь было светлее: фонари горели исправно, полиция патрулировала иногда, но в такую ночь, под таким дождём, даже полиция предпочитала сидеть в машинах и греться, пить кофе из термосов и ждать смены. Он шёл, не прячась, потому что прятаться уже не было сил. Шёл, прижимая руку к груди, где в кармане тикали часы и лежал конверт с чьей-то смертью.       Потом были ещё переулки.       Ещё темнота.       Ещё боль.       Он перестал чувствовать ногу, она просто волочилась, как чужой придаток, как проклятие, от которого нельзя избавиться. Плечо горело так, что, казалось, кожу содрали и посыпали солью. Дыхание вырывалось со свистом — наверное, лёгкое задело, когда падал, или просто холод, или всё вместе.       И вдруг знакомый запах.       Прокуренные тряпки. Дешёвый табак. Старое дерево, впитавшее тысячи пролитых пинт. И поверх всего — тонкая нота чьих-то несбывшихся надежд, висящая под потолком, как старая паутина.       «Келт».       Он дошёл.       Киран стоял перед дверью паба, шатаясь, едва держась на ногах. Рука, сжимавшая пистолет, безвольно повисла. Он сунул ствол за пояс, нащупал ручку, толкнул дверь.       Она не поддалась.       Закрыто.       Он постучал. Сначала тихо, потом громче, потом кулаком, вкладывая последние силы в эти удары. Кровь оставалась на дереве тёмными разводами, впитывалась в старую краску, становилась частью этого места, ещё одной историей, которую стены запомнят. — Шеймус, — прохрипел он. — Шеймус, мать твою, открывай.       Тишина.       Киран сполз по двери.       Сел прямо на пороге, прислонившись спиной к мокрому дереву. Дождь заливал лицо, смешиваясь с кровью, стекал за шиворот, добирался до ран, заставляя их ныть с новой силой. Руки тряслись. Всё тело тряслось. Зубы выбивали дробь, которую, наверное, было слышно за квартал.       Он достал часы.       Посмотрел на циферблат сквозь треснувшее стекло. Стрелки шли. Тик-так. Тик-так. — Живучие, — прошептал Киран.       И улыбнулся. Криво, с привкусом крови на языке.       Дверь за его спиной распахнулась. — Иисусе, — выдохнул Шеймус.       Он стоял на пороге в старом халате, накинутом поверх пижамы, с взлохмаченными седыми волосами и таким выражением лица, будто увидел привидение. Будто к нему явился не старый друг, а сама смерть, решившая попросить на посошок.       В руке бейсбольная бита, с которой он, видимо, собирался встречать гостей. Бита дрожала. — Кэхилл, ты живой? — Открывай давай, — прохрипел Киран. — Холодно.

🍀🍀🍀

Квартира Кирана Кэхилла.

До перестрелки — неделя.

      Финн никогда не думал, что просто стоять посреди чужой гостиной может быть так сложно.       Вот серьёзно. Он воровал кошельки у туристов на Тэмпл-бар, когда ему было двенадцать, и делал это с такой лёгкостью, что другие карманники завидовали. Он взламывал сигнализации в богатых домах, пока хозяева смотрели телик на втором этаже, попивая чай. Он сидел в подвале у Макграта с ножом у горла и умудрялся не обоссаться от страха — ладно, почти умудрялся, пару раз было близко. Он выживал на улице семь лет (семь грёбаных лет) и за это время научился делать всё: прятаться, бегать, врать, красть, драться, замирать, исчезать, притворяться мёртвым и снова оживать, когда опасность уходит.       Но стоять посреди гостиной человека, который сказал «остаёшься», и не знать, куда деть руки — это, оказывается, сложнее всего на свете.       Руки.       Они болтались вдоль тела, как две лишние конечности, которые он получил в нагрузку к жизни и теперь не знал, куда пристроить. В карманы? Нет карманов, только чужая футболка, огромная, болтающаяся, без единого кармана. Скрестить на груди? Получится глупо — он в этой футболке и так похож на пугало, а если ещё и руки скрестит, будет вообще комедия. Засунуть под мышки? Ещё глупее.       Финн стоял у дивана и смотрел, как за окном медленно темнеет.       Дублинская ночь наступала не спеша, как пьяный завсегдатай, который сначала долго мнётся на пороге, потом заходит, долго устраивается и только через час начинает буянить. Сначала посерело небо — тоскливо, равнодушно, как будто мир устал быть цветным и решил взять выходной. Потом зажглись фонари — редкие, больные, с дрожащим светом. Потом пошёл дождь.       В Дублине всегда идёт дождь.       Это не метеорологическое наблюдение, это философский факт. Это не просто осадки — это состояние души города. Дождь здесь идёт даже тогда, когда его нет — просто висит в воздухе, мелкой взвесью, ожиданием, обещанием сырости и холода. А когда идёт по-настоящему — он льёт так, будто небо решило выплакать все слёзы, которые не выплакали люди за сотни лет.       Киран сидел в кресле, том самом, чёрном, кожаном, в котором Финн впервые почувствовал себя почти дома, пока не пришлось сваливать. Сейчас Кэхилл сидел иначе. Не как хищник, готовый к прыжку, не как Скарман, контролирующий ситуацию. А устало, расслабленно, откинувшись на спинку, вытянув длинные ноги на стеклянный столик.       В руках та самая книга.       Адам Смит. «Исследование природы и причин богатства народов». Тяжёлый том в твёрдом переплёте, который он, казалось, читал всю жизнь. Или делал вид, что читает.       На Киране была простая чёрная футболка, обтягивающая грудь и плечи так, что Финну приходилось прикладывать усилие, чтобы не пялиться.       Он пялился.       Конечно, пялился.       Он вообще последние полчаса только тем и занимался, что украдкой бросал взгляды на этого человека, пытаясь понять — ну как? Как можно так сидеть и так выглядеть? Как можно быть одновременно опасным и домашним? Как можно читать скучную книгу про экономику и при этом заставлять сердце колотиться где-то в районе горла, мешая дышать?       Финн смотрел на руки Кирана.       Крупные, с длинными пальцами, с выступающими венами на тыльной стороне ладони — синими, чуть пульсирующими, живыми. Руки, которые недавно держали его за грудки, прижимали к стене. А сегодня просто держали книгу. Переворачивали страницы. Спокойно. Уверенно. Медленно.       Почему-то от этого зрелища у Финна внутри всё сжималось. В груди возникало странное, тёплое, почти болезненное чувство, как будто кто-то гладит его изнутри по рёбрам. — Чего стоишь? — голос Кирана прозвучал неожиданно, заставив его подпрыгнуть. — Я? — Финн дёрнулся. — Ничего. Не стою. То есть стою. Но вообще-то я думал. Просто думал. О разном. О жизни. О… о чае, например? Я вот думаю, хорошо бы чаю. А ты?       Он понял, что несёт чушь, и замолчал. — Садись, — Киран мотнул головой в сторону дивана. — Или ходи. Или что ты там хочешь делать. Только перестань топтаться на одном месте, у меня паркет дорогой.       О’Мара сел.       На самый краешек дивана, как птица на проводе, готовый в любой момент вспорхнуть и улететь. Руки положил на колени и тут же убрал, потому что стало стыдно за эту дурацкую позу. Потом снова положил. Потом начал крутить в пальцах край футболки (той самой, кирановской, чёрной, с выцветшим логотипом какой-то группы, которую он никогда не слышал, но название запомнил).       Ткань была мягкой, выношенной, пахла тем самым: кедром, кожей, виски. Финн зарылся пальцами в этот запах и чуть не зажмурился.       Тишина.       Она висела в комнате плотная, как торфяной туман над дублинскими болотами. В ней можно было заблудиться, утонуть, потерять себя. В ней слышно было всё: как тикают часы на стене, как капает вода на кухне из неплотно закрытого крана, как где-то вдалеке лает собака, как дождь барабанит по стеклу.       Финн чувствовал себя не в своей тарелке.       Огромная, просто гигантская, размером с футбольное поле тарелка, на которой он сидел маленький, неудобный и совершенно лишний. Чужой. Нелепый. Со своими веснушками, со своими царапинами, со своей разбитой губой, со своей чужой футболкой, с руками, которые не знали, куда деться.       Он посмотрел на Кирана. Киран смотрел в книгу. Вернее, делал вид, что смотрит в книгу. Потому что страницу он не переворачивал уже минут десять, и взгляд его был устремлён куда-то сквозь бумагу, сквозь стены, сквозь город, в какую-то свою, скармановскую даль, куда простым смертным вход воспрещён. «О чём он думает? — гадал Финн. — О чём вообще думают такие люди? О деньгах? Об убийствах? О том, как меня вышвырнуть, но он не знает, как сказать, чтобы не обидеть? О том, что я его достал своим присутствием? О том, что вся эта ситуация — полный бред, и он сам не понимает, почему я до сих пор здесь?»       Руки зачесались.       Буквально. Физически. Ему нужно было что-то делать. Рисовать. Взламывать. Бежать. Исчезать. Что угодно, лишь бы не сидеть вот так, в тишине, и не смотреть на этого человека. — Может, чай? — выпалил Финн.       Киран поднял глаза от книги. В зелёных глазах с золотыми крапинками мелькнуло что-то похожее на удивление. Или на интерес. Или просто на то, что его выдернули из глубокого раздумья, и он ещё не понял, где находится. — Что? — Чай, — повторил Финн. Голос его звучал слишком громко в этой тишине, но останавливаться было поздно. — Я могу сделать чай. Ты пьёшь чай? У тебя есть чай? Я могу поискать. На кухне. Я видел там шкафчики. Там наверняка есть чай.       Он говорил и говорил, слова вылетали пулемётной очередью, потому что если замолчать, тишина вернётся, а в тишине было слишком много всего, с чем он не знал, что делать. — В Ирландии у всех есть чай. Это закон, наверное. Если у тебя нет чая, тебя высылают из страны. Так, кажется, в конституции написано. Я читал. Ну, не читал, но слышал. Джимми рассказывал. А он врать не будет. Он старый, ему врать некогда.       Он понял, что опять несёт чушь, и замолчал.       Киран смотрел на него долгим, немигающим взглядом. Секунду. Две. Три. Потом уголок его губ дрогнул, совсем чуть-чуть, на миллиметр, на полмиллиметра, но Финн заметил. — В конституции, — повторил Киран. — Точно. Статья 13, пункт 4: «Каждый ирландец обязан иметь запас чая на случай неожиданных гостей, внезапных похорон и кризиса среднего возраста».       Финн замер.       Это была шутка?       Киран Кэхилл шутит? С ним? — Ты… ты шутишь, да? — Похоже, что я шучу? — Киран снова уткнулся в книгу. Но Финн успел заметить, как дрогнули его губы. — Чай в верхнем шкафчике слева от плиты. Кружки там же. Только ничего не разбей.       Финн вскочил так резво, что диван жалобно скрипнул — пружины, наверное, охренели от такого обращения. И понёсся на кухню. Босиком, в огромной футболке, с растрёпанными рыжими волосами, которые после душа так и не желали укладываться и торчали в разные стороны, как у сумасшедшего одуванчика.       Кухня встретила его стерильной чистотой.       Белые поверхности, хромированные краны, ни пылинки, ни соринки, ни пятнышка. Всё блестело так, что можно было бриться, глядя в столешницу. Финн открыл верхний шкафчик и чуть не рассмеялся.       Чай там был.       Много чая.       Целая коллекция: ирландский завтрак, английский завтрак; «Эрл Грей»; какой-то зелёный с жасмином; какой-то чёрный с бергамотом; какой-то травяной, от которого пахло сеном; какой-то фруктовый, от которого пахло химией. Пакетики и листовой, в коробках и в жестяных банках, в стеклянных баночках и в бумажных пакетах. — Ни хрена себе, — выдохнул Финн. — У него тут чайный магазин. Или музей. Или он просто скупает всё, что видит.       Он выбрал самую простую коробку (ирландский завтрак, потому что только его и знал, только его и пил в приюте) и принялся искать кружки.       Нашёл.       Тоже белые, идеальные, без единой трещинки, выстроенные в ряд, как солдаты на параде. Шесть штук. Одинаковые. Как будто Киран купил их комплектом и никогда не пользовался, просто поставил для красоты. Финн взял две, поставил на столешницу. Налил воды в чайник. Включил.       И замер, глядя, как пузырьки начинают подниматься со дна.       Сначала редкие, ленивые, потом всё чаще, всё быстрее, пока вода не начинала бурлить, превращаясь в кипяток. Финн смотрел на это заворожённо, как будто видел в первый раз.       Всё было слишком нормально.       Слишком по-домашнему.       Он, Финн О’Мара, вор, бродяга, крыса Макграта, беспризорник, который семь лет ночевал где придётся, стоит на кухне в шикарной квартире, в футболке хозяина, босиком на идеальном полу, и ждёт, когда закипит чайник. А в гостиной сидит этот хозяин (человек, которого он обокрал, за которым шпионил, которому должен был поставить прослушку, которого должен был предать) и читает книгу.       Как будто так и надо.       Как будто это нормально.       Чайник закипел. Щёлкнул, отключаясь. Пар повалил из носика, застилая зеркальный фартук.       Финн заварил чай, стараясь делать всё аккуратно, как учил Джимми («чай, сынок, это тебе не воду из-под крана хлебать, тут ритуал нужен, тут душа требуется, тут не торопись»). Залил кипяток, подождал минуту, помешал ложечкой, вытащил пакетики. Разлил по кружкам — ровно, стараясь не пролить ни капли на идеальную столешницу.       Взял в обе руки и понёс в гостиную.       На полпути нога зацепилась за край идеального, бежевого, с длинным ворсом ковра, который он даже боялся трогать своими грязными (ладно, уже отмытыми, но всё равно — вдруг отпечатки останутся?) пятками.       Финн качнулся.       Взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие и одна кружка вылетела из пальцев.       Звук разбитой посуды в тишине квартиры прозвучал как выстрел.       Финн замер.       На полу, на идеальном светлом паркете, лежали осколки. Белые, острые, разлетевшиеся веером. Чай растёкся тёмной лужей, пар поднимался к потолку. — Бля, — выдохнул Финн.       Он зажмурился.       Приготовился к крику. К тому, что его сейчас вышвырнут. К тому, что «остаёшься» было ошибкой, минутной слабостью, которую Киран уже пожалел. К тому, что он просто идиот, который не может даже чай донести, не то что быть полезным, не то что быть нужным, не то что быть… — Руки не порезал? — голос Кирана прозвучал откуда-то сбоку.       Финн открыл глаза.       Киран стоял рядом.       Уже без книги, без этого своего напускного спокойствия. Стоял и смотрел на осколки, на лужу чая, на Финна. И в этом взгляде не было злости. Не было раздражения. Только вопрос. — Что? — переспросил Финн. Голос его прозвучал сипло, как у старого радио. — Я спрашиваю, руки целы? Не обжегся? — повторил Киран. Медленно, чётко, как будто разговаривал с ребёнком или с человеком в шоке.       Финн посмотрел на свои ладони.       Дрожащие. С графитовой пылью под ногтями, которая не отмывалась ничем. С царапинами и ссадинами, старыми и новыми. С костяшками, сбитыми о стены и лица.       Целы.       Вроде. — Целы, не обжегся, — сказал он. — Хорошо, — Киран кивнул и пошёл на кухню.       Вернулся через минуту с веником, совком и тряпкой. Молча, не говоря ни слова, начал собирать осколки. Крупные — руками, осторожно. Мелкие — веником, сметая в совок. Движения у него были спокойные, экономные, без лишней суеты. Как будто он каждый день собирал осколки кружек со своего пола. Как будто это было обычным делом — подтирать за кем-то, кто вломился в его жизнь.       Финн стоял столбом и смотрел. — Ты чего застыл? — Киран поднял голову. — Иди делай новый чай. Весь разлил. — Я разбил, — выдавил Финн. — Твою кружку. — Я вижу. — Ты не злишься?       Киран посмотрел на него долгим взглядом. В зелёных глазах плескалось что-то неуловимое: может, усталость, может, ирония, может, что-то третье, чему Финн не знал названия. Чему его никто никогда не учил. — Это просто кружка, — сказал Киран. — Кружка, рыжий. Я такие в любом супермаркете куплю за два евро.       Финн моргнул.       Он не понимал.       Совсем.       Когда в приюте кто-то что-то разбивал — орали на всю столовую. Воспитатели, сестра Бернадетт, даже другие дети. Все орали. Потому что вещи были важнее людей. Потому что вещи стоили денег, а люди — нет.       Когда он у Макграта уронил какую-то херню (статуэтку, кажется, безделушку, которая даже не разбилась, просто покатилась по полу) получил по рёбрам так, что неделю дышать больно было. Не за ущерб — за неуклюжесть. За то, что посмел быть неидеальным.       А тут «просто кружка».       Просто осколки на полу.       Просто «я такие в любом супермаркете куплю за два евро».       Он молча пошёл на кухню, сделал ещё чай. И нес теперь осторожно, как две бомбы. Вернулся в гостиную. Киран уже убрал осколки и вытер лужу. Паркет сиял, как новенький.       Финн сел на диван.       Поставил кружки на стеклянный стол.       Киран сел в кресло, взял свою книгу.       Тишина вернулась.       Но теперь она была другой. Не напряжённой, не тягучей, не опасной. Не той, в которой ждёшь удара. А просто тишиной. Когда можно молчать и не бояться, что это молчание используют против тебя. Когда можно дышать.       Финн пил чай. Смотрел, как пар поднимается над кружкой, закручиваясь в причудливые спирали. Думал.       Почему Киран его не выгнал?       Этот вопрос сверлил мозг с того самого момента, как он переступил порог этой квартиры. Ну, сначала — в первый раз, когда пришёл, наглый, с молоком и рисунками, с той улыбкой-вспышкой, за которой прятал всё. Тогда — ладно, интересно, ново, необычно. Киран мог его убить, но не убил. Мог выкинуть, но не выкинул. Мог просто послать его, но не послал, когда он пришёл разбитый, в крови, после подвала, после того, как Макграт чуть не отрезал ему пальцы.       А теперь — после всего?       После признания.       После того, как он сказал «я работаю на Макграта».       После того, как он нарушил все мыслимые границы, какие только можно нарушить.       Киран сидит в кресле, пьёт чай и читает книгу. Как будто ничего не случилось. Как будто это нормально — приютить у себя врага, шпиона, крысу.       Финн посмотрел на него.       Киран сидел вполоборота, свет лампы падал на его лицо, высвечивая резкие скулы, глубокую морщинку у губ, ямочку на подбородке. Ресницы отбрасывали тени на щёки: длинные, тёмные, совсем не мужские, почти девичьи, если бы не всё остальное. Финн смотрел и не мог отвести взгляд.       Он видел этого человека в пабе — в прокуренном полумраке, с виски в руке, с часами на запястье, на которые он смотрел так, будто они были порталом в другую жизнь.       Видел в драке — злого, быстрого, точного, красивого в своей жестокости.       Видел злым — когда прижал к стене и смотрел так, что душа уходила в пятки.       Видел усталым — когда он сидел в этом же кресле с книгой и думал о чём-то своём.       Видел почти нежным (?) — когда тот протянул руку и положил ему на плечо.       И всё равно не мог понять.       Что ему нужно?       Зачем он это делает?       Что движет человеком, который берёт в дом того, кто должен был его предать, и не требует ничего взамен?       Финн смотрел слишком долго.       Киран, не поднимая глаз от книги, вдруг сказал: — Если будешь так пялиться, я подумаю, что у меня на лице что-то написано.       Финн дёрнулся, отвел взгляд, уставился в свою кружку. Щёки залило жаром, он физически чувствовал, как краснеет. От кончиков ушей до корней волос. Даже веснушки, наверное, покраснели. — Я не пялился, — буркнул он в кружку. — Ага, — спокойно ответил Киран. — Ты просто смотрел. Долго. Очень долго. Не отрываясь. Как на пожар.       Финн промолчал. Потому что крыть было нечем. Он пялился. Пялился, как идиот, на этого человека, который был слишком красивым, слишком спокойным, слишком… всем. Который занимал собой всю комнату, хотя сидел тихо и даже не двигался.       Он сделал глоток чая. Обжёгся. Закашлялся.       Киран не поднял глаз. Но Финн готов был поклясться, что тот улыбается. Краешком губ. Чуть-чуть. Еле заметно. — Долго ты ещё будешь читать? — спросил Финн, чтобы нарушить тишину. — Книжка толстая, да? Про что она вообще? — Про то, как люди друг друга имеют, — Киран перевернул страницу. — В переносном смысле. И в прямом тоже, если копнуть. — А, — Финн кивнул, делая вид, что понял. — Полезно. — Полезно, — согласился Киран.       Пауза.       Он снова посмотрел на Кирана.       И заметил.       Книга.       Она была в руках у Кирана. Та самая, толстая, с пожелтевшими страницами, с потёртым корешком, с закладкой-ленточкой, болтающейся где-то в середине. Но держал он её как-то странно. Неправильно.       Финн прищурился.       Киран снова перевернул страницу. — Дядь, — сказал Финн. — М? — Ты книгу вверх ногами держишь.       Кэхилл замер.       О’Мара смотрел на него во все глаза. Киран смотрел в книгу. Потом медленно, очень медленно, перевернул её правильно. Посмотрел на страницу. Посмотрел на Финна. — Ни хрена подобного, — сказал он. — Вверх ногами, — повторил Финн. — Я видел.       Киран молчал.       Секунду. Две. Три.       А потом Финн хихикнул.       Это вырвалось само — нервное, неожиданное, похожее на всхлип. Он зажал рот рукой, но было поздно. Хихиканье прорывалось сквозь пальцы, превращаясь в смех. Тихий, но самый настоящий. Тот, который не контролируешь. Тот, который вырывается, когда напряжение достигает пика и лопается, как мыльный пузырь. — Ты… читал… вверх ногами… и делал вид… что умный, — выдавил Финн сквозь смех. — А сам… а сам просто…       Он не договорил — согнулся пополам, уткнувшись лбом в колени, и затрясся от смеха. Слёзы выступили на глазах. В животе защипало. Он смеялся. Впервые за долгое время по-настоящему, от души, забыв, кто он, где он и почему здесь оказался. Смеялся так, как смеются дети — без причины, без оглядки, без страха.       Киран смотрел на него.       Сначала с недоумением. Потом с лёгким раздражением. Потом уголки его губ дрогнули. Поползли вверх. И вдруг он тоже рассмеялся.       Тихо, хрипло, с той особенной скармановской интонацией, от которой у Финна внутри всё перевернулось ещё сильнее. Смех Кирана был низким, грудным, чуть с хрипотцой — как будто он тоже давно не смеялся и теперь вспоминал, как это делается. — Идиот, — сказал Киран. — Сам идиот, — выдохнул Финн, поднимая голову.       Глаза его блестели, щёки горели, веснушки на бледном лице казались ещё ярче. Он вытер слёзы рукавом футболки — той самой, чужой, огромной, пахнущей кедром. — Книгу вверх ногами читает, а туда же, философ. — Это я специально, — Киран откинулся на спинку кресла, всё ещё улыбаясь. — Чтобы ты не расслаблялся. — Ага, — Финн вытер слёзы. — Поверил.       И они снова замолчали.       Но теперь это было другое молчание. Лёгкое. Тёплое. Такое, в котором можно было дышать. В котором не нужно было прятаться. В котором можно было просто быть.       Финн откинулся на спинку дивана, поджал под себя ноги (босые, с потрескавшимися пятками) и посмотрел в окно.       Дождь всё ещё шёл.       Фонари отражались в мокром стекле, расплываясь оранжевыми пятнами. Где-то там, в этом городе, за этой стеной воды, были его крыши, его чердаки, его Джимми, его жизнь. То, что он называл домом, потому что другого не знал.       Но сейчас это казалось далёким, почти нереальным.       Он был здесь.       В тёплой квартире.       В футболке чужого человека.       Который только что смеялся вместе с ним.       И вдруг Финн понял.       Понял, почему Киран его не выгнал.       Не потому что нужен для дела. Не потому что жалко. Не потому что интересно. Не потому что он — часть плана.       А потому что они похожи.       Оба битые. Одинокие. Оба привыкшие выживать, а не жить. Оба носят маски. И оба сейчас, в этой тёплой комнате, под шум дождя, впервые за долгое время чувствуют себя почти дома.

🍀🍀🍀

До перестрелки — 6 дней.

      Киран лежал в темноте и смотрел в потолок.       В спальне было тихо — настолько тихо, что он слышал, как за стеной тикают те самые часы, которые он вообще не помнил, когда покупал. Может, они всегда здесь были? Может, достались вместе с квартирой от прежних хозяев, которые исчезли в неизвестном направлении, оставив после себя только этот монотонный звук? Тик-так. Тик-так.       Он не мог уснуть.       От напряжения. От того, что весь вечер сидел в кресле, делал вид, что читает, и чувствовал на себе чужой взгляд. Тяжёлый, тёплый, изучающий.       Рыжий смотрел на него.       Долго.       Не отрываясь.       Как будто пытался разгадать загадку, на которую нет ответа. Как будто Киран был не человеком, а сложной головоломкой, которую нужно собрать из осколков. И от этого взгляда внутри, под рёбрами, всё время дёргалась та самая птица. Та, что билась там с первой их встречи.       А потом эта дурацкая книга вверх ногами.       Киран усмехнулся в темноте. Усмешка вышла кривой, почти нежной. Сам не заметил, как перевернул её вверх ногами. Задумался о чём-то своём, о делах, о Макграте, о том, что делать дальше, — и перевернул. А Финн заметил. И смеялся так, что у него слёзы выступили.       Настоящий смех.       Не тот нервный, защитный, которым он прикрывался раньше, не та вспышка-улыбка, за которой прятал страх. А живой, тёплый, почти детский. Смех человека, который забыл, что надо бояться. Который на минуту перестал быть вором, шпионом, жертвой и стал просто собой.       Киран поймал себя на том, что улыбается в темноте.       Странно.       Всё это было странно.       Он перевернулся на бок, поправил подушку, которая казалась то слишком высокой, то слишком низкой.       За стеной было тихо.       Финн спал на диване в гостиной. Киран специально оставил дверь в спальню приоткрытой.       Профессиональная привычка.       Или нет.       Он сам не знал уже, где кончается профессия и начинается что-то другое. То, чему нет названия. То, от чего хотелось одновременно бежать и оставаться.       Мысли вертелись в голове, как белки в колесе.       «Послезавтра».       Финн говорил об этом утром, когда признавался. Сидел на краешке дивана, сжимая край футболки побелевшими пальцами, и выплёскивал правду, которую держал в себе семь лет. Сказал, что у Макграта был срок — послезавтра он должен был принести информацию. Компромат. Что-то, что можно было использовать против Кирана. Документы, записи, фотографии, любую зацепку, чтобы уничтожить Скармана раз и навсегда.       Киран посмотрел на часы. Два ночи.       Послезавтра настало.       Макграт уже знает, что его маленькая крыса не вернулась. Что задание провалено. Что информация не поступила. И знает (или догадывается, нутром чует), что Финн переметнулся. Что семилетняя дрессировка пошла прахом. Что мальчишка, которого он вырастил в страхе и боли, выбрал другую сторону.       Для такого человека, как Патрик Макграт, это не просто провал. Не просто ошибка. Это предательство. А предательство он прощает только одним способом — никак.       Киран представил, как Макграт сейчас сидит где-нибудь в своём офисе, в кожаном кресле. Как медленно, методично отдаёт приказы своим псам. Найти. Привезти. Наказать. Показательно. Чтобы другим неповадно было. Чтобы те, кто ещё думает о предательстве, вспомнили, чем это кончается.       А Финн спит на диване, свернувшись калачиком. В его футболке, с веснушками на бледном лице и разбитой губой, которая до сих пор не зажила до конца. И не знает, что за ним уже, возможно, выехали.       Киран сжал челюсть так, что зубы скрипнули. — Не дам, — сказал он вслух в темноту.       Голос прозвучал глухо, но твёрдо. Как приговор. Как клятва. — Не дам, и всё.       Он сам удивился этой уверенности.       С какой стати?       Этот пацан — чужой. Он врал, он шпионил, он украл часы. По всем раскладам, по всем правилам, по всем законам выживания надо было выкинуть его после признания.       Но вместо этого Киран сидел с ним, пил чай, смеялся над дурацкой книгой и думал о том, что веснушки у него рассыпаны по переносице так густо, будто кто-то просыпал корицу. И что глаза у него становятся почти прозрачными, когда он смотрит на свет. И что улыбка (настоящая, не та вспышка-защита), делает его похожим на того самого щенка, которого Киран спас в детстве, отбил у здоровых пацанов и принёс домой. — Чёрт, — выдохнул он.       В этот момент телефон на прикроватной тумбочке завибрировал.       Резко, настойчиво, разрывая тишину спальни.       Экран вспыхнул в темноте, высвечивая имя.       Шеймус.       Киран сел на кровати.       Резко, мгновенно, как будто выстрелили из катапульты. Сердце забилось быстрее. Не от страха, нет, он давно забыл, что такое страх. От привычной готовности к любому раскладу. От того, что организм включил режим «бой» раньше, чем мозг успел подумать.       Шеймус никогда не звонил просто так.       Никогда.       Даже когда в пабе случались драки, поножовщина, полицейские облавы; даже когда какие-то поддатые придурки пытались разнести стойку — он разбирался сам. Гордость профессионала. Или просто привычка не впутывать других в свои проблемы.       Если он звонит сейчас, в два часа ночи, значит, случилось что-то из ряда вон. Что-то, с чем он не может справиться один.       Киран взял телефон. Экран слепил глаза после темноты. Палец замер над зелёной кнопкой. — Слушаю. — Кэхилл, — голос Шеймуса в трубке звучал странно — не пьяно, не испуганно, не зло. А как-то озадаченно. — Ты бы приехал, что ли.       Киран напрягся. Всё тело подобралось, как перед прыжком. — Что случилось? — Да хрен его знает, — Шеймус понизил голос, и в трубке послышался знакомый скрип, видимо, он уселся на свой любимый табурет за стойкой. — Тут какая-то старая карга тебя ищет. Сидит уже полчаса, пьёт чай. Говорит, знает твою мать. Сильвию.       Киран замер. — Знает мою мать? — Да, — Шеймус сделал паузу, и в этой паузе слышно было, как он вздыхает, как скрипит табурет, как где-то в пабе капает вода из крана. — Сказала: «Передайте Скарману, что Бернадетт хочет с ним поговорить. Скажите, я из приюта Святого Брендана».       Тишина.       Абсолютная, полная, вакуумная тишина в трубке и в комнате. — Ты знаешь такую? — спросил Шеймус.       Киран не ответил.       Он смотрел в стену, но видел другое. Финна, рассказывающего о приюте. О сестре Бернадетт, которая материлась, как сапожник, и пыталась его защитить. — Кир? — голос Шеймуса вырвал его из мыслей. — Ты там? — Да, — Киран провёл рукой по лицу, прогоняя остатки сна, остатки сомнений, остатки всего. — Я приеду. Пусть ждет.
121 Нравится 132 Отзывы 92 В сборник
Отзывы (7)