🍀🍀🍀
До перестрелки — 6 дней.
Шеймус стоял за стойкой и делал вид, что протирает стаканы. На самом деле он наблюдал. За женщиной, которая сидела за дальним столиком, спиной к стене, лицом ко входу — профессиональная привычка, которую он узнал бы из тысячи. Она пила чай. Третью кружку за час. Чай в «Келте» был такой же редкостью, как трезвый посетитель в субботний вечер, но для неё Шеймус сделал исключение. Что-то в ней было такое, что не позволяло отказать. Что-то, от чего даже у старого циника, видевшего всё, сжималось сердце. Женщине было под шестьдесят. Сухая, жилистая, с руками, которые помнили не одну стирку и не одну оплеуху. Одежда дешёвая, но чистая, выглаженная. Лицо изрезанное морщинами, как старая географическая карта, на которой отмечены все войны, все потери, все кораблекрушения. Глаза светлые, выцветшие, но с той искрой, которая не гаснет, даже когда всё остальное уже умерло. Сестра Бернадетт. Она сидела неподвижно, как статуя, и только пальцы, сжимающие кружку, выдавали напряжение. Кружка дрожала — мелко, почти незаметно, но Шеймус, за тридцать лет научившийся читать людей лучше любого психолога, видел эту дрожь. Дверь открылась. Киран вошёл быстро, но без спешки, той особенной походкой человека, который привык, что пространство подстраивается под него, а не он под пространство. Дождь стекал с его пальто, оставляя на полу тёмные пятна, следы, которые Шеймусу потом вытирать. Он стряхнул воду с плеч, окинул зал быстрым, сканирующим взглядом (вход, окна, чёрный ход, стойка, дальний столик) и направился прямо к Бернадетт. Шеймус перестал протирать стакан. Замер, наблюдая. Киран сел напротив. Не спросил разрешения. Просто сел, отодвинул стул и уставился на женщину своими зелёными глазами с золотыми крапинками, которые в полумраке паба казались почти светящимися. — Бернадетт, — сказал он. Не вопрос — утверждение. — Скарман, — ответила она так же. Голос у неё был низкий, прокуренный, с хрипотцой человека, который много лет орал на детей и на Бога в равной пропорции. — Шеймус сказал, у тебя есть для меня что-то. — У меня есть для тебя всё, — Бернадетт поставила кружку на стол и полезла в потрёпанную сумку, стоящую у ног. Сумка была старая, кожаная, с потёртыми углами и сломанной молнией; такие продают на блошиных рынках за пару евро, и никто не догадывается, что внутри может быть что-то ценное. Никто не смотрит на старых монахинь с подозрением. Никто не обыскивает их сумки. — Здесь пять лет моей жизни, — сказала она. — Я собирала это по крупицам, рискуя тем немногим, что у меня осталось. Имена. Даты. Фотографии. Доказательства того, что в приюте Святого Брендана дети не просто жили — они умирали. Исчезали. Продавались. Как скот. Как мясо. Как товар, у которого есть цена, но нет души. Киран смотрел на папку, но не прикасался. — Почему ты не отдала это в полицию? — Полиция, — Бернадетт усмехнулась, и в этой усмешке было столько горечи, что можно было отравить весь Дублин. — Полиция у Макграта в кармане, мальчик. Ты думаешь, я не пыталась? Я пыталась. Три раза. Три раза меня выставляли за дверь, а один раз чуть не посадили за клевету. У них везде свои люди. В судах, в мэрии, в церкви. Даже в Ватикане, не сомневаюсь. — Ты ушла из приюта, — констатировал Кэхилл. — Почему? Кто-то знает о твоем крысятничестве? — Не ушла, меня выгнали, — поправила она. — Два года назад. Сказали, что я слишком старая, слишком больная, слишком нервная. Что моя психика не выдерживает. Что мне пора на покой, в монастырь, молиться за спасение душ. А я им тогда сказала: «Каких душ? У вас у всех душ нет, вы их давно продали, и не за тридцать сребреников». И нет, никто не знает. Если бы кто-то знал, я бы тут не сидела, а гнила где-то под Дублином. Я просто уехала. В Голуэй. К сестре. Плюнула на все. Думала, доживать век в тишине, в покое, смотреть на море и ждать смерти. Но смерть, видишь ли, не торопится. А вести торопятся. Даже в Голуэй долетают слухи о том, что Скарман объявил войну Патрику Макграту. Она подалась вперёд. В её глазах зажглось что-то — не надежда, нет, надежду она похоронила давно, вместе с теми детьми, которых не смогла спасти. Скорее азарт. Злой, отчаянный азарт зверя, который вдруг увидел лазейку. — Я слышала про тебя, Кэхилл. Слышала, как ты работаешь. Чисто. Красиво. Без лишней крови, без дураков. И подумала: если есть хоть один человек в этой стране, который может добраться до этого ублюдка, то это ты. Не полиция. Не суды. Не церковь. Ты. Киран наконец взял папку. Открыл. Пролистал первые страницы: имена, даты, медицинские заключения, фотографии детей, которых он никогда не видел, но которые смотрели на него с этих выцветших снимков глазами, полными того же, что он видел в глазах Финна. Страха. Отчаяния. И где-то глубоко — искры жизни, которую никто не смог погасить. — Там всё, — тихо сказала Бернадетт. — Связи Макграта с чиновниками. Судьи, которые закрывали дела. Врачи, которые подписывали фальшивые свидетельства о смерти. Адреса, куда увозили детей. Имена тех, кто покупал. В том числе известных. Очень известных. Таких, что если это всплывёт, то полетят головы. Много голов. Высоких. Киран закрыл папку. Посмотрел на Бернадетт. — Чего ты хочешь за эту информацию? — Я просто хочу, чтобы он сдох, — сказала Бернадетт. — Не в тюрьме, не под домашним арестом, не от сердечного приступа в своей постели. Чтобы он сдох так же, как умирали те дети. В грязи. В крови. В страхе. Чтобы он знал, что это конец, и что никто не придёт. Никто не спасёт. Киран молчал. Смотрел на неё. На эти руки, которые гладили детей по головам и вытирали им слёзы. На эти глаза, которые видели то, от чего нормальные люди слепнут. На эту женщину, которая два года назад, рискуя всем, собрала доказательства и ждала своего часа. — Ты знаешь Сильвию Кэхилл, — вспомнил Киран. И по лицу Бернадетт расползлась улыбка. Кривая, морщинистая, почти беззубая, но тёплая. Такая, от которой даже у Шеймуса за стойкой отлегло от сердца. — Сильвия, — выдохнула она. — Сильвия Кэхилл. Я встречала её однажды, лет двадцать назад. Она приходила в приют. Искала… не помню кого. Но я запомнила её. Таких не забывают. Она смотрела на детей так, будто видела каждого. Будто могла забрать всех, если бы закон позволял. Будто сердце у неё было не в груди, а снаружи, и каждый ребёнок оставлял на нём царапину. — Она такая, — тихо сказал Киран. — Ты похож на неё, — Бернадетт кивнула сама себе. — Глазами. Не цветом, а взглядом. У неё тоже так: смотрит и видит насквозь. Редкий дар. Редкая женщина. Киран подтянул папку к себе, по-хозяйски. — Я сделаю это, — сказал он. — Не ради тебя. Не ради детей, которых уже не вернуть. Ради себя. И пока ты не ушла, я хочу задать тебе вопрос. Ты должна была видеть в приюте одного пацана. Финн О’Мара. Бернадетт замерла. Её лицо, только что расслабленное после разговора о Сильвии, снова стало каменным. Глаза сузились. Руки, лежащие на столе, сжались в кулаки. — Финн, — повторила она. Голос её сел, стал хриплым, почти неузнаваемым. — Ты его помнишь? — Помню, — сказала Бернадетт. — Я всех их помню. Каждое лицо. Каждое имя. Каждую смерть. А этого я помню особенно. Она замолчала. Отвела взгляд. Смотрела куда-то в сторону, на грязное окно, за которым моросил дождь. По стеклу стекали капли. Киран ждал. Не торопил. Знал, что такие вещи не говорят наспех. — Ему было десять, когда Макграт его забрал, — наконец сказала Бернадетт. — Я помню тот день как сейчас. Он сидел на подоконнике, рисовал что-то на стекле. Дождь шёл. Всегда дождь, когда случается что-то плохое. Макграт приехал, посмотрел на него, сказал: «Этот подойдёт». И всё. Забрали. Как вещь. Как игрушку. Как расходный материал. — Я знаю, — тихо сказал Киран. — Он рассказывал. — Рассказывал? — Бернадетт удивлённо подняла бровь. В её глазах мелькнуло что-то похожее на недоверие. — Этот мальчишка никому ничего не рассказывал. Он молчал семь лет. Даже когда его били — молчал. Даже когда… Она запнулась. Сглотнула. — …когда делали с ним то, о чём не говорят — молчал. Это был его способ выживать. Молчать и рисовать. Рисовать и молчать. Он жив? — Жив. Она смотрела на него долго. Потом покачала головой. — И ты знаешь, на кого он работает? — Знаю. — Он семь лет был правой рукой Макграта. Семь лет, мальчик. Он знает такие вещи, от которых у нормальных людей волосы дыбом встают. Он видел смерть. Он, может быть, сам убивал. Не по своей воле, но убивал. Это уже не ребёнок. Это инструмент. Острый, опасный, заточенный под одну цель — выжить любой ценой. — Я знаю, — повторил Киран. — Он живучий, этот мальчишка, — продолжила она. — Очень живучий. Когда его вышвырнули на улицу в десять лет, никто не думал, что он протянет больше месяца. А он выжил. Целый год. Один. На улицах, где даже взрослые ломаются. Потом Макграт его забрал. И с тех пор он его человек. Любимчик. — Любимчик, — тихо повторил Киран. Бернадетт усмехнулась. Криво, горько. В этой усмешке было столько боли, что, казалось, она могла бы заполнить эту комнату до потолка. — Любимчик, — повторила она. — Да, так говорили. Потому что он был самый умный, самый ловкий, самый незаметный. Потому что он делал то, что другие не могли. И потому что он почти никогда не улыбался. Она замолчала. Посмотрела куда-то вдаль, сквозь стены, сквозь время. — Я помню его в приюте, он иногда улыбался, когда рисовал. Редко, но улыбался. По-настоящему. Как ребёнок, который на минутку забыл, где он находится. А после того, как его забрал Макграт… я видела его пару раз, случайно, на улице. Он смотрел сквозь. Как будто внутри уже никого не было. Как будто душу вынули и забыли вставить обратно. Киран промолчал. Ему нечего было сказать. Он неспешно поднялся. Взял папку с бумагами. — Спасибо, — сказал он. — Не за что, — Бернадетт тоже встала. — Я не ради тебя это сделала. И не ради него. Ради тех, кто не дожил. Она протянула руку. Киран пожал её. Она пошла к выходу. Маленькая, сутулая, в старом пальто, с мокрыми седыми волосами. У двери остановилась. Обернулась. — И ещё, Кэхилл. Скажи ему, что я не забыла. Что я помню. Что я всегда помнила. Передашь? — Передам.🍀🍀🍀
Киран не поехал домой сразу. Вместо этого он свернул к набережной, проехал пару кварталов и остановился у старого пакгауза, где когда-то, в прошлой жизни, они с Шеймусом прятали контрабандный виски. Те времена казались сейчас сном — молодость, глупость, вера в то, что они неуязвимы и вечны. Сейчас здание стояло пустое, наполовину разобранное, с зияющими дырами вместо окон и крышей, которая давно уже не защищала от дождя. Но Киран знал здесь каждую щель, каждый закоулок. Он заглушил двигатель, достал телефон и набрал номер. — Приезжай, — сказал он коротко. — На старое место. Шеймус появился через полчаса. Его старенький «форд» подъехал с характерным дребезжанием, будто собирался развалиться прямо на ходу, но по ирландской традиции держался исключительно на наглости и молитвах, на честном слове и старых резинках. Шеймус вылез, огляделся, поправил воротник потрёпанного пальто, которое, кажется, помнило ещё восьмидесятые, и направился к машине Кирана. Сел на пассажирское сиденье. Крякнул. Почесал щетинистый подбородок. — Ну и ночка, — сказал он, стряхивая капли дождя с лысеющей головы. — Сначала какая-то старая карга с документами, потом ты звонишь и тащишь меня в эту дыру. Я, между прочим, спать хотел, даже закрылся пораньше. У меня, знаешь ли, режим с недавних пор. В моём возрасте без режима уже никак. Сердце, давление, печень, простатит, геморрой, радикулит, и всё это, заметь, не от хорошей жизни, а от тридцати лет за стойкой, где единственное упражнение — это поднять стакан и опустить его обратно. — Шеймус, — перебил Киран. — Что Шеймус? Я серьёзно! Врач сказал: «Шеймус, тебе нужен покой, свежий воздух и полное отсутствие стресса». А где я всё это возьму, работая в пабе? Там даже воздух свежим не бывает, он как старая тряпка, которой полы моют. А покой… какой покой, когда ты каждый вечер слушаешь исповеди пьяных дураков? Он перевёл дух и продолжил с новой силой: — Я уже и сам не знаю, где кончаются их проблемы и начинаются мои. У меня во сне клиенты являются и просят налить. Представляешь? Сплю я, значит, и тут подходит ко мне призрак Мёрфи, который год как умер, и говорит: «Шеймус, плесни-ка мне ирландского, а то на том свете один только чай, и тот без сахара». А я ему: «Мёрфи, ты же умер, тебе нельзя». А он: «Мне уже всё можно, я же мёртвый». И так каждую ночь. С ума сойти можно. Киран молча смотрел на него. Шеймус вздохнул. — Ладно, — сказал он. — Чего хотел? Киран протянул ему папку, которую дала Бернадетт. — Держи. Шеймус взял. Открыл. Пролистал первые страницы. Свистнул. Коротко, почти беззвучно, но в этом свисте уместилось всё: ужас, уважение, неверие и принятие. — Ни хрена себе, — сказал он тихо. — Это ж сколько здесь трупов? Сколько сломанных жизней, сколько детей, которые никогда не вырастут? — Много, — ответил Киран. — Очень много. Шеймус закрыл папку, положил на колени. Посмотрел на Кирана долгим, внимательным взглядом. В свете уличного фонаря, пробивающемся сквозь заляпанное грязью стекло, его лицо казалось вырезанным из старого, потрескавшегося дерева. Каждая морщина — история. Каждая складка — ложь, которую он проглотил, или правда, которую не смог сказать. — Ты знал, — сказал он. — Знал. — С самого начала? — С самого начала. Шеймус хмыкнул. Почесал затылок. Потом вдруг улыбнулся — криво, по-стариковски, но с той искоркой, которая делала его Шеймусом, а не просто барменом за стойкой. — А я-то думал, что я тут главный хитрец, — сказал он. — Тридцать лет за стойкой, тридцать лет слушаю чужую ложь и думаю, что людей насквозь вижу. Думал, меня не проведёшь. Думал, я любой развод за версту чую. А ты, оказывается, и меня как ребёнка обвёл вокруг пальца. — Я тебя не обводил, — Киран покачал головой. — Я просто не говорил. И не договаривал. — Это одно и то же, Кир. Это, мать его, одно и то же! Как если бы моя бывшая жена говорила: «Я тебе не изменяла, я просто молчала о том, что у меня есть любовник, двое детей от него и дом в Испании, купленный на наши общие сбережения». Одно и то же, говорю тебе. Киран усмехнулся. Коротко, почти незаметно. — Твоя бывшая жена вообще отдельная тема. — О, зачем вспомнили, — Шеймус закатил глаза к потолку машины, ища там спасения. — Я до сих пор почти каждую ночь просыпаюсь в холодном поту, когда вспоминаю, как она заявилась в паб с адвокатом и описала всю мою недвижимость. А у меня недвижимости-то только стойка барная. Но она и её хотела отсудить. Представляешь? Стойку! Говорила, что это «совместно нажитое имущество», потому что она двадцать лет сидела на ней, пока я работал. Он сделал паузу для драматического эффекта. — Сидела, Кир! Не работала, а сидела. И пила. В основном моё виски, между прочим. Дорогое, коллекционное, которое я для особых гостей держал. А она его глушила, как воду, и говорила, что это «компенсация морального ущерба». Какого ущерба, я спрашиваю? Это мне моральный ущерб! Я двадцать лет смотрел, как она сидит на моей стойке и пьёт мою выручку! Киран молчал, давая ему выговориться. Знал: когда Шеймус начинает трепаться, значит, переваривает информацию. Ему нужно время, чтобы всё уложилось в голове, и пока он говорит, мозг работает на автопилоте, перебирая факты, сопоставляя детали, ища подвох. — Ладно, — сказал наконец Шеймус, отсмеявшись. — Рассказывай. С самого начала. Как ты понял? Когда? Почему не сказал? Киран откинулся на спинку сиденья. Посмотрел в окно, на тёмную воду канала, на отражения редких фонарей, дрожащие на поверхности. Вода была чёрной, маслянистой, тяжёлой, как его мысли, как его планы, как всё, что он держал в себе. — Я приехал в Дублин не отдыхать, Шеймус. Ты же знаешь, я вообще не отдыхаю. У меня режим такой: или работа, или смерть. А отдых — это для нормальных людей, у которых есть семьи, дома, собаки и прочая хуетень, ради которой стоит жить. — У меня, между прочим, тоже собака была, — вставил Шеймус. — Пятнадцать лет. Умерла в прошлом году. Он замолчал на секунду, и в его голосе впервые за вечер не было иронии, только тихая, старая грусть. — С ума сойти можно. Иногда кажется, что она там, за дверью, ждёт. А я открываю — там никого. Только ветер. И дождь. И пустота. И мысли о том, что я, наверное, тоже скоро… ну, ты понял. Туда же. За ней. — Шеймус, — оборвал Киран. — Молчу-молчу. Работа, говоришь. Какая работа? — Макграт. — Я уже знаю, что ты решил с ним в войнушку поиграть, — Шеймус посмотрел на него с неподдельным ужасом. — Этот человек, он крокодил. Он даже не человек, а функция. Машина для производства трупов и денег. С ним нельзя воевать, Кир. С ним можно только договариваться или умирать. Третьего не дано. Я тридцать лет за стойкой, я таких навидался. Они не ломаются, они не меняются, они не стареют, они просто жрут всё вокруг, пока их самих не сожрут. — Я не договариваюсь, — спокойно сказал Киран. — И умирать не собираюсь. — Тогда что ты делаешь? — Изучаю. Киран достал из бардачка ещё одну папку. Тоньше, аккуратнее, в твёрдом переплёте, с металлическими уголками — такие заказывают в дорогих канцелярских магазинах для важных документов. Протянул Шеймусу. — Это я собрал за три месяца до того, как приехать. До того, как сесть в твоём пабе и сделать вид, что я просто отдыхаю, пью виски и смотрю в одну точку. До того, как этот рыжий чертёнок влез в мою жизнь со своим молочным коктейлем. Шеймус открыл папку. Пролистал. Глаза его становились всё шире, брови ползли вверх, рот приоткрывался в немом изумлении. — Здесь всё, — тихо сказал он. — Всё, боже мой. Связи, счета, имена, адреса, любовницы, дети, внебрачные дети, внебрачные дети внебрачных детей, офшоры, подставные фирмы, счета в швейцарских банках, недвижимость в Испании, яхты, самолёты… Откуда? — У меня есть друзья в нужных местах, — пожал плечами Киран. — И враги Макграта в ещё более нужных местах. Он помолчал. — Ненависть, Шеймус, объединяет быстрее, чем любовь. Когда я начал копать, ко мне сами потянулись люди, которые хотели его смерти. Бухгалтеры, которых он кинул на деньги. Партнёры, которых он предал. Женщины, которых он использовал и выбросил, как мусор. Даже его собственный брат, который сидит в тюрьме, и тот согласился дать показания, если я помогу ему выйти пораньше. — И ты поможешь? — Я Скарман, — усмехнулся Киран. — Я делаю то, что обещаю. Это единственное, что у меня есть. Шеймус закрыл папку. Посмотрел на Кирана долгим, тяжёлым взглядом. — А мальчишка? — спросил он. — Рыжий? О’Мара? Он тоже там был? В этом твоём досье? — Был, — кивнул Киран. — С самого начала. — И ты знал, кто он? — Знал. — И когда он украл твои часы, ты… — Я знал, что он их украдёт, — перебил Киран. — Я специально снял их и положил на стойку. Он говорил ровно, спокойно, как о чём-то само собой разумеющемся. Шеймус молчал. Переваривал. — А потом? Когда он вломился к тебе? Сидел в кресле, пил молоко, рисовал портреты? Когда ты притащил его к себе, всего в крови, и отмывал, как нашкодившего щенка? — Тоже знал, — Киран говорил ровно, спокойно, без тени эмоций. — Я оставил ему возможность. Сигнализацию специально не менял, ту самую, старую, которую он мог взломать. Хотел посмотреть, как далеко он зайдёт. Насколько глубоко Макграт его натаскал. — И как далеко? — Достаточно, — Киран усмехнулся. — Он хорош, Шеймус. Очень хорош. Я таких давно не встречал. Если бы он не был на той стороне, я бы, наверное, взял его в ученики. Шеймус покачал головой. — А сейчас? — спросил он. — Сейчас-то он где? На какой стороне? Киран помолчал. Секунды тянулись, превращаясь в минуты. Дождь барабанил по крыше машины, создавая ритм, под который легко думалось — и ещё легче не думалось совсем. — Не знаю, — сказал он наконец. — Он же у тебя живёт. Ты его отмыл, накормил, спать уложил. Он тебе, может быть, уже доверяет. Или делает вид, что доверяет. Как понять? — Никак, — пожал плечами Киран. — Я и не пытаюсь. Шеймус смотрел на него долго. Потом на его лице появилось то самое выражение, которое бывало у него только в редкие минуты абсолютной, стопроцентной искренности. Когда он снимал маску старого циника и становился просто Шеймусом. — Кир, — сказал он тихо. — Ты же понимаешь, что он может тебя убить? В любой момент. Пока ты спишь. Пока пьёшь чай. Пока смотришь в стену и думаешь о чём-то своём. Он обучен, судя по буковкам на этих бумажках. — Понимаю. — И ты всё равно держишь его у себя? — А что ты предлагаешь? — Киран повернулся к нему. — Ты можешь его убрать, — тихо сказал Шеймус. — Сам. Пока не поздно. — Не могу. — Почему? — Я оставил ему кое-что. Документы. В кабинете. На самом видном месте. Мне нужно, чтобы он их взял. Шеймус замер. В его глазах мелькнуло понимание и страх. — Какие документы? — Все, кроме этого, — Киран кивнул на папку с досье на Макграта, которую Шеймус всё ещё держал в руках. — Всё, что он мог бы украсть для своего хозяина. Финансовые схемы, имена подставных компаний, счета в офшорах, адреса явок, пароли от банковских ячеек — всё, что нужно, чтобы уничтожить Скармана раз и навсегда. Всё, за чем Макграт охотится. — И ты думаешь, он… — Я не думаю, — перебил Киран. — Я проверяю. — Если он возьмёт… — Если он возьмёт, значит, он всё ещё работает на Макграта. Значит, всё, что было — всё это было игрой. Профессиональной, хорошо отрепетированной игрой, на которую ушло семь лет дрессировки. Значит, он не жертва. Значит, он солдат. Вражеский солдат на моей территории, который выполнит приказ, чего бы это ни стоило. — А если не возьмёт? Киран пожал плечами. Жест вышел слишком расслабленным для такого разговора, и Шеймус это заметил. Слишком небрежным. — Тогда я не знаю, что с ним делать. Голос его вдруг стал тихим, почти беззащитным. — Потому что если он не возьмёт, значит, он выбрал. Выбрал меня. А я, Шеймус, не готов к такому выбору. Я вообще не готов, чтобы кто-то меня выбирал. У меня вся жизнь построена на том, что я выбираю сам. Контролирую. Просчитываю. Держу всё под контролем. А тут… Он замолчал. Шеймус смотрел на него и видел то, чего не видел никогда раньше. Не Скармана, легенду, полумифа, человека, который может продать тебе твои же зубы и сказать спасибо за выгодную сделку. А мальчишку. Такого же, каким был когда-то сам Шеймус — давно, в другой жизни. Который тоже когда-то выбирал, кому верить, и ошибался. Который тоже когда-то приносил домой битых щенков и плакал над ними, пока мать зашивала раны. — Знаешь, что я думаю? — сказал Шеймус, нарушая тишину. — Что? — Я думаю, что ты пропал, Кэхилл. Он усмехнулся своей старческой, понимающей усмешкой. — Как тот мой кот, которому интересна была птичка за окном и он бился головой о стекло, пока не разбил себе нос. А птичка сидела и смотрела на него и даже не улетала. Дразнила, наверное. Хрен их разберёт, этих птичек. И этих котов. Киран усмехнулся. — Ты снова про кота и птичку. У тебя только одни аналогии? — А что? Хорошие аналогии, — Шеймус развёл руками. — Жизненные. Проверенные. Кот, между прочим, выжил. Нос зажил, и он нашёл себе другую птичку, за другим окном. Сидел, смотрел, и морда у него была счастливая. Потому что он уже знал: стекло — оно прозрачное. Видно всё. И не бьётся, если не бить. — Ты это к чему? — К тому, что стекло прозрачное, — повторил Шеймус. — Ты видишь его, Кир. Ты видишь этого мальчишку насквозь. Ты знаешь, кто он, откуда, зачем пришёл, что у него в голове. Ты дал ему выбор. Теперь осталось только подождать и посмотреть, что он выберет. И не разбивать нос об стекло, если выбор будет не в твою пользу. Потому что стекло — оно твёрдое. А нос — он один. Киран молчал. Смотрел на тёмную воду канала, на дождь, на отражения фонарей, дрожащие на поверхности. Думал о том, что Шеймус прав. Что стекло прозрачное. Что он действительно видит Финна насквозь. И что это, наверное, самое страшное — видеть. — Ладно, — сказал он наконец. — Поехали. Надо спать. Завтра будет долгий день. — Завтра всегда долгий день, — философски заметил Шеймус, вылезая из машины. — А послезавтра ещё длиннее. А потом смерть. А потом либо рай, либо ад, либо вообще ничего. Он поправил воротник, подставляя лысину под дождь. — Я, знаешь, надеюсь на вариант «ничего». Потому что в раю скучно одни праведники, никакого виски, никаких драк, никаких интересных историй. А в аду жарко. А я ирландец, я привык к холоду и тоске. Это моя стихия. Мне здесь хорошо. — Шеймус, иди уже спать. — Иду-иду, — Шеймус захлопнул дверцу и, прихрамывая, побрёл к своей развалюхе. На полпути остановился. Обернулся. — Кир! — крикнул он сквозь дождь. Киран опустил стекло. — Чего? — Если он выберет тебя — не прогони, ладно? Голос Шеймуса вдруг стал серьёзным. Без шуток. Без иронии. Просто старый человек, который много видел и много потерял. — Потому что такие, как он, не выбирают дважды. И уехал, оставив Кирана одного под дождём. Киран ещё долго сидел в машине, смотрел на воду и думал. О том, что Шеймус, как всегда, прав. О том, что Финн сейчас спит на его диване, в его футболке, свернувшись калачиком, как тот самый щенок из детства, и не знает, что его проверяют. Не знает, что от его выбора зависит не только его жизнь, но и что-то большее. О том, что завтра (или послезавтра, или через неделю) этот рыжий мальчишка с веснушками на бледном лице сделает выбор. Подойдёт к столу, увидит документы, протянет руку. Или не протянет. И от этого выбора зависит всё. Всё, что было. Всё, что будет.🍀🍀🍀
Финн не спал. Он лежал на диване, свернувшись калачиком, уткнувшись носом в подушку, которая пахла чужим домом, чужим шампунем, чужой жизнью. Запах въедался в ноздри, в память, в самые глубокие слои сознания — так пахнет безопасность, так пахнет то, чего у него никогда не было. Глаза были закрыты, дыхание ровное — идеальная имитация глубокого сна, отработанная годами до автоматизма, до рефлекса, до состояния, когда тело делает, а мозг даже не участвует. В приюте это было единственным способом выжить: притворяться спящим, когда воспитатели заглядывали в спальню, чтобы проверить, все ли на месте, не сбежал ли кто, не надо ли кого наказать. У Макграта, когда в комнату могли войти в любой момент, без стука, без предупреждения, с ножом или с новой работой. Семь лет он учился лежать неподвижно, когда внутри всё кричит. Семь лет учился делать дыхание ровным, когда сердце колотится где-то в горле. Он слышал, как Киран ушёл. Слышал тихий щелчок замка — мягкий, почти беззвучный, но для его уха, привыкшего различать опасность за версту, прозвучавший как выстрел. Слышал шорох одежды — Киран надевал пальто. Слышал шаги, затихающие в коридоре. И сразу же тишину. Гулкую, плотную, давящую на уши. Такую, в которой слышно собственное сердце, и кажется, что оно бьётся слишком громко, слишком быстро, слишком предательски. Финн открыл глаза. В комнате было темно, только уличные фонари пробивались сквозь неплотно задёрнутые шторы, рисуя на потолке бледные полосы света, дрожащие и неверные. В этом призрачном освещении всё выглядело чужим, нереальным, будто декорации к фильму, который вот-вот закончится, и сейчас включат свет, и все разойдутся по домам, оставив его одного на пустой съёмочной площадке. Он сел. Футболка Кирана сползла с плеча, обнажая острую, выступающую ключицу. Ткань была мягкой, пахла тем самым — кедром, кожей, виски, им. Финн провёл пальцами по вороту, задержался на секунду, вдыхая этот запах, впитывая его в себя, как губка. Потом отбросил руку, словно обжёгся. Нельзя. Нельзя позволять себе чувствовать. Семь лет выучки — семь лет он учился не привязываться, не доверять, не надеяться. Потому что надежда — это роскошь, которую он не мог себе позволить. Потому что надежда делает слабым. Потому что надежда убивает. Он встал. Босые ноги ступили на холодный паркет, привычное ощущение, он уже не замечал холода, давно привык к нему, сжился, сроднился. Прошёл в коридор, бесшумно, как тень, как призрак. Остановился перед дверью в спальню Кирана. Приоткрыл. Пусто. Кровать застелена идеально, как будто на ней никто не спал. Ни одной складки, ни одной вмятины, ни одного следа присутствия. Финн смотрел на эту кровать и думал о том, что такие люди, как Киран, не оставляют следов. Они проходят по жизни, как по воде, не замочив ног. Они исчезают так же легко, как появляются. И только дураки вроде него пытаются за ними угнаться. Кабинет. Он толкнул дверь. Кабинет встретил его запахом бумаги, старой кожи и того самого одеколона, который Финн уже научился узнавать с закрытыми глазами, с одного вдоха, с полуоборота. Финн подошёл к столу. Руки его не дрожали. Он знал, что ищет. Макграт сказал: «Любые документы. Всё, что связано с торфяниками. Сделки, контракты, имена, даты, суммы. Если он держит это дома, то найдёшь. Ты умеешь». Финн умел. Он пролистал верхнюю папку — ничего интересного. Отложил. Взял следующую. Ещё одну. И ещё. Стеллажи манили. Там, на полках, в идеальном порядке стояли десятки папок, каждая с аккуратной наклейкой, каждая на своём месте. Немецкий порядок в ирландском исполнении. Финн провёл пальцем по корешкам, читая названия. «Недвижимость». «Банки». «Партнёры». «Проекты». Ничего похожего на торфяники. И вдруг замер. Папка лежала отдельно, чуть на отшибе, на самом краю стола, будто её специально положили так, чтобы сразу бросалась в глаза. Не на полке, не в стопке, а просто — на столе, на виду. Простая, потрёпанная, с резинкой, удерживающей содержимое. На обложке никакой надписи, только выцветший картон и следы от чьих-то пальцев. Финн смотрел на неё. Слишком удобно. Слишком заметно. Слишком… Он открыл папку. Документы. Много. Десятки страниц, исписанных мелким шрифтом, с печатями, подписями, датами. Схемы, контракты, имена подставных компаний. Счета в офшорах на Каймановых островах, в Швейцарии, на Кипре. Номера, коды, пароли, явки. И главное — названия участков. Те самые торфяники, из-за которых Макграт готов был убивать. Финн листал страницы, и с каждым листом внутри него что-то замерзало. Здесь было всё. Всё, что нужно Макграту, чтобы уничтожить Кирана. Всё, что нужно Финну, чтобы наконец-то стать свободным. Он держал это в руках. Достаточно было просто взять. Унести. Передать. И всё закончится. Он сможет уйти. Скрыться. Начать новую жизнь там, где его никто не знает, где никто не ждёт, где можно просто быть. — Дурак, — прошептал он, сам не зная, кого имеет в виду. Кирана, который хранил такие бумаги дома, на самом видном месте, будто напрашиваясь на неприятности. Или себя, который сейчас их держал в руках и не мог заставить себя спрятать папку под мышку и уйти. Он смотрел на документы. И видел перед собой другое. Видел, как Киран сидит в кресле с книгой вверх ногами, делая вид, что читает, а сам краем глаза следит за ним. Видел, как Киран собирает осколки разбитой кружки и говорит: «Руки целы?», а не «сколько стоит», не «ты идиот», не «какого хрена». Видел, как Киран протягивает руку и кладёт ему на плечо. Видел, как Киран смеётся: тихо, хрипло, по-доброму. Видел улыбку. Ту самую, которую рисовал в блокноте, сам не зная почему. Ту, от которой внутри всё переворачивалось. Ту, которую хотелось видеть снова и снова. Финн закрыл папку. Постоял секунду. Две. Три. Взял её и вышел из кабинета. Прошёл в гостиную, где на диване лежала его одежда. Оделся быстро, почти не глядя. Холодные, жёсткие джинсы. Свитер — тот самый, дешёвый, растянутый, с дырой под мышкой, который помнил все его побеги, все его ночёвки, все его страхи. Кеды — стоптанные, мокрые, с дырой на подошве, через которую набиралась вода. Всё своё, привычное, родное. Чужую футболку оставил на диване, аккуратно сложил, как учила сестра Бернадетт: «Вещи надо уважать, даже если они чужие. Особенно если чужие. Потому что вещи помнят руки, которые их трогали. И возвращаются, когда их не ждёшь». У двери остановился. Обернулся. Посмотрел на квартиру, на этот странный, стерильный, чужой мир, в котором он успел почувствовать себя почти дома. На диван, где спал и где впервые за долгое время не видел кошмаров. На кухню, где варил чай и смеялся над книгой вверх ногами. На пол, куда уронил кружку и где Киран собирал осколки, не сказав ни слова упрёка. На стену, где карандашом было выведено его имя. ФИНН. Четыре буквы. Автограф. Доказательство, что он был здесь. Что он существует. Что он не просто тень. — Спасибо, Скарман, — сказал он тихо. Голос прозвучал в пустой квартире глухо, почти неслышно. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком, отрезая тепло, тишину и тот самый запах (кедра, кожи, виски, его) от ночного Дублина, полного опасностей, дождя и темноты.