Passion. Vulgarité. Faiblesse.

NC-17
Завершён
4
Серия:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
27 страниц, 9 606 слов, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
4 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

Day 1. Страсть.

Настройки
      Серый камень Нотр-Дам впитал в себя холод Сены. Он был везде: в стенах келий, похожих на могильные ниши; в плитах пола, вытертых до зеркального блеска сандалиями сотен монахов, ушедших в вечность; в ступенях бесконечных винтовых лестниц, что вели на колокольню, откуда открывался вид на грешный и суетливый Париж. Этот камень был и в сердце Филиппа, которому шел всего двадцать первый год, и, казалось, давил на душу тяжестью собора, не оставляя места для надежд.       ЭтоФилипп был переписчиком. День за днем, месяц за месяцем, год за годом он сидел в скриптории, высоко под сводами, где свет падал из стрельчатых окон, выбеливая пергамент до призрачной белизны. Его пальцы всегда были в чернилах — въевшихся, неподвластных ни воде, ни времени, — а спина ныла глухой болью от постоянного сидения на жесткой скамье. Он переписывал труды Отцов Церкви, витиеватые комментарии к Священному Писанию, изредка — языческих поэтов, чьи стихи о любви и вине казались ему запретным плодом. Он был тих, как мышь, что шуршит за плинтусом в трапезной, и старался быть незаметным, буквально растворяясь в тени огромных колонн, чувствуя себя песчинкой в этом каменном великане, вознесенном к небу.       Клод был человеком-громом. Архидьякон, правая рука самого епископа, он управлял не только торжественными службами, но и всей жизнью монастыря, от состояния винных погребов до настроения братии. Его ряса из тяжелой черной ткани шуршала угрожающе, как крылья огромной летучей мыши, возвещая о его приближении задолго до того, как он появлялся в поле зрения. У него был глубокий, грудной голос, которым он читал проповеди, заставляя трепетать даже самых закоренелых грешников — голос, казалось, исходил из самой утробы земли. И острый, пронизывающий взгляд из-под густых, нависающих бровей, взгляд, который, казалось, видел не только лицо, но и душу собеседника, выворачивая ее наизнанку. Ему было около сорока, он был в самом соку своей власти и силы. Говорили, что он мог одним словом усмирить буйного стражника или заставить плакать заезжего вельможу.       Филипп боялся Клода. Или ему так казалось. Этот страх был сладким и липким, как мед, и от него невозможно было отмыться молитвой.       Все началось с ошибки       Филипп переписывал «Утешение философией» Боэция — книгу, написанную в темнице человеком, которого предал мир. Рука его дрогнула — то ли от усталости, то ли от мыслей о бренности всего сущего, — и гусиное перо поставило жирную, чернильную кляксу, навсегда испортив половину драгоценного листа пергамента. Филипп сидел, с ужасом глядя на расползающееся, безобразное пятно, чувствуя, как холодный пот выступает на лбу, когда за спиной раздался этот звук — тяжелое, размеренное дыхание, от которого воздух в скриптории стал тяжелым, как ртуть. — Ты портишь труд чужой жизни, — голос Клода упал ему на затылок, невидимый, но осязаемый, как холодный камень, брошенный в омут.       Филипп вздрогнул, но не обернулся. Он чувствовал жар, исходящий от массивного тела архидьякона, стоявшего слишком близко, — жар, который не имел ничего общего с теплом человеческого тела, а скорее напоминал жар раскаленной печи. — Простите, отец мой, — прошептал Филипп, вжимая голову в плечи, чувствуя, как предательски дрожит голос. — Я заново перепишу. Я буду молиться ночами. — Покажи руки.       Филипп, не понимая, зачем это нужно, протянул дрожащие кисти, испачканные чернилами. Клод грубо, почти больно, схватил его за запястье. Его пальцы были мозолистыми, горячими и сильными, с холодными перстнями, впившимися в нежную кожу Филиппа. Он повернул руку Филиппа к скупому свету из окна, разглядывая следы чернил, длину пальцев, форму ногтей. — Тонкие пальцы. Для пера, для украшений, для неги, но не для молитвы, — голос Клода звучал задумчиво, словно он читал древний манускрипт. Он провел большим пальцем по костяшкам Филиппа, и от этого прикосновения по спине монаха пробежала странная, сладкая дрожь, не имеющая ничего общего со страхом, — дрожь, от которой перехватило дыхание. — Дрожишь? Боишься, что высеку? Прикажу поститься на хлебе и воде? — Нет… то есть да, отец мой, — выдохнул Филипп, сам не зная, что отрицает, а что подтверждает. Клод усмехнулся одними уголками губ — усмешкой, в которой было знание чего-то большего, чем просто власть над провинившимся послушником, — резко отпустил руку и, шурша рясой, вышел из скриптория. А Филипп остался сидеть, глядя на свою кисть, которая всё еще хранила тепло его хватки, и чувствуя, как на месте этой хватки загорается что-то новое, пугающее и неизведанное.       С этого дня Клод словно вырвал его из тени. Раньше Филипп был просто частью интерьера, незаметной деталью. Теперь же взгляд архидьякона, острый и тяжелый, словно выхватывал его из серой каменной кладки, обволакивал, заставляя чувствовать себя голым и беззащитным под этой мрачной, всевидящей сенью.       Клод находил предлоги. То просил принести воды для омовения рук перед трапезой, задерживая взгляд на том, как Филипп льет тонкую струйку. То приказывал прислуживать ему в личных покоях, когда к нему приходили городские чиновники или знатные господа. Филипп стоял в углу, стараясь не дышать и не шевелиться, но ловил каждое движение Клода: как тот властно жестикулирует, как на его мощной шее вздуваются жилы, когда он спорит, как его пальцы сжимают подлокотники кресла. Он впитывал его, как пергамент впитывает чернила.       Однажды вечером, после долгого и утомительного повечерия, когда в соборе гасли последние огни и тишина становилась почти осязаемой, Клод приказал Филиппу следовать за ним в ризницу. Там пахло ладаном, воском, старым бархатом и еще чем-то неуловимым, древним и торжественным. Клод закрыл тяжелую дубовую дверь, и щелчок замка прозвучал как приговор. — Помоги снять облачение.       Филипп подошел. Его пальцы, неуклюжие от волнения, коснулись расшитой золотом ризы, тяжелой и прохладной. Пока он возился с мелкими застежками и крючками, Клод стоял неподвижно, как каменное изваяние святого, только дыхание, горячее и неровное, выдавало в нем живого человека. Филипп чувствовал это дыхание на своей макушке, на своих волосах, и от этого кружилась голова. Когда риза была, наконец, снята и бережно уложена на сундук, Клод развернулся рывком, оказавшись лицом к лицу с юношей. — Ты дрожишь, — это был не вопрос, а констатация факта. — Холодно, отец мой, — прошептал Филипп, глядя в пол. — Лжешь.       Клод шагнул вперед, и Филипп оказался зажат между тяжелым дубовым столом, на котором лежали священные сосуды, и массивным, горячим телом архидьякона. Отступать было некуда. Клод медленно, властно положил ладонь ему на грудь, туда, где под грубой рясой бешено, как пойманная птица, колотилось сердце. — Вот где жар, — хрипло, почти неслышно сказал Клод, и его голос прозвучал как раскат далекого грома. Его ладонь прожигала ткань, прожигала кожу. — Ты горишь, Филипп. Это грех. Ты понимаешь? — Я знаю, — выдохнул Филипп, и это было даже не признание вины, а молитва, сорванная с губ ледяным ветром, что гулял под высокими сводами ризницы. Он знал, о каком грехе речь. О том единственном, о котором нельзя говорить вслух. В темноте глаз Клода, оказавшихся совсем близко, блеснул дрожащий отсвет одинокой свечи. На одно короткое, как вздох, мгновение маска власти и суровости сошла с его лица, обнажив то, что было спрятано глубже любого греха — бездонную пустоту, которая звала Филиппа упасть в нее без всякой надежды на спасение. В этой бездне была тоска, голод и что-то невероятно нежное, от чего сердце Филиппа сжималось до боли.       Клод медленно, словно давая последний шанс отшатнуться, поднес свободную руку к его лицу. Шершавый, мозолистый палец, пахнущий ладаном и воском, провел по острой скуле, спустился к уголку губ, обвел их контур, остановился на подбородке, чуть приподнимая его вверх, заставляя смотреть прямо в эти темные, бездонные глаза. — Значит, гореть нам в одном аду, — тихо сказал архидьякон, и в этом коротком «нам» было столько обреченной, невозможной нежности, сколько не было во всех его пылких проповедях о белоснежном рае.       Он не поцеловал его. Не здесь. Не сейчас, в этом святилище, среди облачений и священных чаш. Он просто убрал руку, медленно, словно через силу, поправил свою простую черную рясу и, бросив напоследок долгий взгляд, от которого у Филиппа подкосились колени и земля ушла из-под ног, вышел вон, бесшумно, как призрак, оставив дверь приоткрытой. Сквозняк из темного коридора колыхнул одинокое пламя свечи, и оно заметалось, отбрасывая дикие, пляшущие тени на золото утвари и суровые лики святых.       Филипп остался стоять в темноте, один на один с этим дрожащим огоньком. Он прижимал ладонь к тому месту на груди, которого только что касалась рука Клода, и чувствовал, как этот жар не утихает, а разгорается в огромное, всепоглощающее пожарище, которому не будет конца ни в этой жизни, ни в будущей. И впервые в душе, забитой серым камнем Нотр-Дама, родилась не молитва о прощении, а тихая, греховная надежда на то, что этот ад они разделят вдвоем.
4 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)