***
Мир вновь трещит по швам. Все эти вердикты, ответственность, судьбы так и нависают над тобой в ожидании действий... И спать хочется. Ноги совсем не держат, глаза закрываются. Ещё вот-вот — и упадёт бедная***
— Вот же, — выдохнула Котоко, замирая. Она сидела неподвижно, боясь пошевелиться. Дыхание Эс было ровным, но слишком легким, почти невесомым. Казалось, если Котоко сделает лишнее движение, этот сон — или это забытье — разобьется вдребезги, как то самое зеркало, о котором говорил Эс. Она сидит на краю кровати, чувствуя, как затекает спина, как слипаются собственные глаза. Эс спит — если это можно назвать сном. Слишком неподвижно, слишком тихо. Котоко тянет руку, чтобы поправить сбившееся одеяло, и замирает. На запястье Эс — тонкая линия, похожая на трещину. Котоко всматривается — нет, показалось. Просто вена. Просто тень от складок ткани. Сон Эса был похож на него самого — зыбкий, глубокий и совершенно беззвучный. Он не ворочался, не вздрагивал, не бормотал ничего во сне. Просто лежал, уткнувшись носом в подушку, и казался еще более неживым, чем обычно. Котоко пару раз ловила себя на том, что смотрит, поднимается ли его грудь. Поднималась. Едва-едва, но этого было достаточно. В комнате тихо. Только часы на стене отсчитывают секунды с монотонностью приговора. Котоко переводит взгляд на разбросанные по столу бумаги — вердикты, показания, бесконечные «виновен» и «невиновен», написанные разными почерками. Завтра это всё снова обрушится на них. Завтра снова нужно будет решать, судить, выносить приговоры, от которых зависит слишком многое. А сегодня... Сегодня Котоко просто сидит и смотрит, как спит её напарник. Тот, кто выносит вердикты. Тот, кто смотрит на мир сквозь стекло и видит в каждом осколке отражение чужой вины. Тот, кто похож на марионетку, по крайней мере, внешностью... Мир вновь трещит по швам. Это чувствуется даже здесь, в тишине комнаты, где единственным звуком остаётся мерное тиканье часов. Оно отмеряет секунды чужого сна, чужой передышки, чужой слабости, которую Котоко сейчас наблюдает вопреки всякой логике и своему характеру. Она не планировала здесь сидеть. Вообще, её план состоял из трёх пунктов: не дать Эсу расквасить нос об пол, дотащить до кровати и вернуться к себе. Но вот уже который час она приклеена к месту тяжестью чужого безмолвия и собственным, неожиданно проснувшимся, любопытством. Котоко всегда считала Эс загадкой, но загадкой раздражающей. Как головоломка, собранная из кусочков разбитого зеркала — смотреть больно, порезаться можно, а целостной картины всё равно не видно. Но сейчас, в полумраке, когда острота стеклянного взгляда погасла за опущенными веками, эта фарфоровая кукла казалась почти уязвимой. — И как тебя только угораздило стать надзирателем? — шепчет она в тишину. — С такими-то нервами и философией «все виновны и все невиновны». Ответа нет. Эс даже не шевелится. Но здесь, в этой комнате, в этой тишине, Котоко вдруг понимает одну простую вещь: трещины бывают не только в мире. Они бывают и в людях. В фарфоровых куклах, которые притворяются надзирателями. И, кажется, в ней самой — тоже. Она убирает руку от запястья Эс и снова откидывается на спинку стула, который придвинула к кровати пару часов назад. Спина затекла окончательно, глаза слипаются, но что-то внутри — какая-то дурацкая, не свойственная ей сентиментальность — не даёт подняться и уйти. Эс спал. Это зрелище само по себе было настолько неправильным, настолько выбивающимся из привычной картины мира, что Котоко никак не могла насмотреться. При жизни — если эту полужизнь можно было так назвать — Эс никогда не спал. Во всяком случае, Котоко ни разу не заставала его за этим занятием. Он мог замереть, уставившись в одну точку стеклянными глазами, мог исчезнуть на несколько часов в своей комнате, но чтобы вот так — по-человечески провалиться в сон, свернувшись калачиком и поджав ноги... — Ты точно не человек, — прошептала Котоко, разглядывая бледный профиль. — Но и не кукла. Кто же ты тогда? Кожа холодная. Не ледяная, нет — просто холодная, как у человека, который слишком долго стоял на сквозняке. Но здесь нет сквозняков. Здесь вообще ничего нет, кроме этой комнаты и тишины. Котоко замирает. Её пальцы всё ещё лежат на запястье — там, где у людей обычно бьется пульс. Она ждёт. Секунда, две, три... Толчок. Слабый, едва уловимый, но есть. Сердце Эс бьётся. Медленно, будто нехотя, будто само существование этого ритма — ошибка. Но бьётся. Эс не отвечал. Тени от ресниц лежали на щеках такими длинными полосами, что казались трещинами на фарфоре. Будто еще немного — и лицо расколется, обнажив пустоту внутри. Мир вокруг продолжал тикать. Секунда за секундой, минута за минутой. Где-то за стенами этой маленькой комнаты, наверное, всё еще существовал тот кошмар, который они называли работой. Тюремные камеры, заключенные, голоса в голове Эс, требующие вердикта. Но здесь, в полумраке, был только тихий звук часов и чужое, почти незаметное дыхание. Котоко пошевелилась, пытаясь сменить позу, и чуть не застонала от того, как затекла шея. Она провела здесь слишком много времени. Слишком. Это было нерационально, глупо и совершенно на неё не похоже. Она решила прикрыть глаза, лишь на пару мгновений.***
— ...Котоко. Голос прозвучал откуда-то издалека, пробиваясь сквозь вязкий туман забытья. Котоко дернулась, осознавая, что всё-таки провалилась в сон — сидя на неудобном стуле, привалившись плечом к спинке кровати. — Котоко, ты странно спишь. Она резко открыла глаза. На неё смотрели стеклянные глаза Эс — уже привычно пустые, но в них тлело что-то похожее на слабое любопытство. Эс лежал в той же позе, даже не пошевелившись, но теперь его голова была повернута в сторону Котоко. — Я не спала, — автоматически ответила Котоко, хотя затекшая шея и слипающиеся веки говорили об обратном. — Спала. — Эс моргнул. Медленно, как сова. — Ты издавала смешные звуки. — Я не издаю смешных звуков. — Издавала. — В голосе Эс проскользнула тень настойчивости. — Похоже на ворчание. Но тихое. Ты всегда ворчишь во сне? Котоко открыла рот, чтобы выдать уничтожающую тираду о том, что она вообще-то здесь сидела, чтобы присматривать за этим невыносимым фарфоровым созданием, а не для того, чтобы выслушивать бредни о своих якобы звуках во сне. Но Эс снова моргнул, и в его взгляде мелькнуло что-то, похожее на... благодарность? — Ты осталась, — тихо сказал Эс. Это был не вопрос. Констатация факта, произнесенная с ноткой удивления. — Я обещала. — Люди часто обещают. И не остаются. Котоко хмыкнула, поправляя сбившуюся за ночь форму. — Я не все. Я Котоко. И если я сказала, что останусь — значит, останусь. Хотя я планировала посидеть пару минут... Ты слишком много спишь... Спишь как убитый. Хотя, учитывая, где мы сейчас находимся, формулировка так себе. Эс моргает снова. Медленно, смазано — будто просыпается не до конца, застревая где-то между сном и реальностью. — Сколько времени? — Понятия не имею. — Котоко пожимает плечом и морщится — шея всё-таки затекла знатно. — Здесь нет окон. Часы идут, но я уже сбилась со счета. Три часа? Пять? Вечность? — Вечность — это много. — Для кого как. Они замолкают. Тишина теперь другая — не та, что звенит и давит, а та, что просто есть. Как фон. Как дыхание. Эс всё ещё лежит, уткнувшись щекой в подушку, и смотрит на Котоко снизу вверх. — Знаешь, — вдруг говорит Эс, и голос звучит почти человечески, — я думал, что когда мир рухнет, я останусь совсем один. Смотреть, как осколки падают в пустоту. Котоко молчит. Потом медленно, очень осторожно — будто боится спугнуть — кладёт ладонь поверх его руки, всё ещё сжимающей край одеяла. — А я думала, что союзы заключают не для того, чтобы тонуть поодиночке. — Её голос теряет привычную колкость, становится почти мягким. — Так что привыкай. Теперь у нас общая пустота. Эс смотрит на их руки — её тёплую, живую и свою, холодную, с едва заметным пульсом под кожей. Где-то в груди, там, где обычно ничего нет, вдруг что-то щёлкает. Не больно. Скорее — странно. — Котоко. — М? — Ты тёплая. Она фыркает, но руку не убирает. — Это потому что я не фарфоровая кукла, в отличие от некоторых. — ...Хорошо. — Что хорошо? — Что ты не кукла. Котоко замирает. Секунду смотрит на Эс — на эти вечно пустые глаза, в которых сейчас плещется что-то новое, непривычное, живое. Потом отводит взгляд, пряча улыбку в тени от ресниц. — Спи давай, философ. Завтра мир трещать по швам будем вместе. Эс закрывает глаза. Впервые за долгое время — не потому что сил нет смотреть, а потому что можно. Потому что кто-то рядом. Потому что тишина больше не звенит, а просто... есть. — Котоко. — Что ещё? — Спасибо, что осталась. — ...Не за что, куколка. Не за что. Часы тикают дальше, отмеряя секунды чужого покоя. Мир всё ещё трещит по швам где-то там, за дверью, за вердиктами, за голосами в голове. Но здесь, в этой комнате, в этом мгновении — он держится. На двух сердцах. Одно бьётся ровно, уверенно, живое до кончиков пальцев. Второе — едва слышно, будто нехотя, но бьётся. Вместе. В такт. И этого достаточно.