«Ваше величество,
Докладываю, что прибыла в Торон благополучно. Дела принимаю в полном объёме. Первые проверки выявили нарушения в учёте запасов — меры приняты, виновные предупреждены.
Система отчётности пересмотрена. Введены двойные проверки и обязательное подтверждение расходов.
В остальном — всё в порядке.»
Она перечитала письмо — сухое, деловое, почти холодное. Она решила дополнить его, но без какого либо намека на слабость.«Надеюсь, ваше здоровье не ухудшится за время моего отсутствия. Признаюсь, здесь всё кажется… несколько иным без привычного обмена колкостями и тех редких моментов, когда даже вы позволяете себе улыбку.
С наилучшими пожеланиями,
Маргарет де Торон.»
Это было всё. Ни слов о тоске, ни намёка на тёплые чувства. Лишь лёгкий, почти незаметный штрих — будто случайная трещина в ледяной глади. Сложив пергамент, она запечатала его воском и отдала слуге для отправки с гонцом. Затем опустилась в кресло, закрыла глаза. На мгновение позволила себе выдохнуть — не как правительница, не как лекарь, не как грозная хозяйка Торона, а просто как женщина, которая вдруг осознала, как сильно ей не хватает одного человека. Но уже через миг она выпрямилась, встряхнула головой и встала. — Работа ждёт, — сказала она вслух, будто напоминая себе. И вернулась к отчётам. ... Тем временем у Балдуина. Балдуин двигался по дворцу с привычной королевской уверенностью — твёрдым шагом, прямой спиной, взглядом, который не позволял никому усомниться в его власти. Он принимал послов, выслушивал доклады, подписывал указы, разрешал споры. Всё как всегда. Но теперь в этом «как всегда» появилась трещина. Каждое утро он просыпался с осознанием: сегодня она не придёт. Не войдёт без стука, не поставит сумку на стол с тем характерным стуком, не скажет с усмешкой: «Антибиотик не вколется сам». Не будет её колких фраз о «злой бактерии, которая явно завидует его упорству». Не будет этого едва уловимого аромата трав, остающегося в комнате после её ухода. По вечерам, когда дворцовые коридоры пустели, а свечи догорали в канделябрах, он задерживался у окна, глядя на звёзды. В тишине, которую раньше заполняли её голос и смех, теперь звучало только эхо невысказанных слов. Он не признавался себе, насколько привык к её присутствию — к этой странной смеси дерзости и заботы, к её умению говорить правду без прикрас, к тому, как она смотрела на него — не как на короля, а как на человека, которому нужен не трон, а лечение. ... Спустя несколько дней после её отъезда гонец принёс письмо. Балдуин сидел у окна в своих покоях, рассеянно перебирая страницы очередного доклада. За окном медленно угасал иерусалимский вечер — багровые лучи заходящего солнца окрашивали каменные стены в оттенки расплавленного золота. Он не слышал, как вошёл слуга. Лишь почувствовал лёгкое движение воздуха и поднял глаза. — Письмо из Торона, ваше величество, — тихо произнёс слуга, протягивая запечатанный пергамент. Балдуин замер на миг, затем резко выпрямился. Пальцы чуть дрогнули, когда он принимал послание. Он не стал медлить — тут же сломал печать, развернул лист и впился взглядом в ровные, чёткие строки. Сначала — сухие отчёты. Нарушения. Меры. Пересмотр системы. Всё по‑деловому, строго, без лишних слов. Он невольно усмехнулся: даже в письме она оставалась той же Маргарет — непреклонной, собранной, не терпящей суеты. Но затем его взгляд зацепился за следующие строки. Он перечитал их дважды, медленно, словно боясь упустить малейший оттенок смысла. «Здесь всё кажется… несколько иным без привычного обмена колкостями и тех редких моментов, когда даже вы позволяете себе улыбку». В груди что‑то сжалось — не больно, но остро, почти до физического ощущения. Он опустил пергамент, прикрыл глаза, представляя её лицо: насмешливый изгиб губ, пристальный взгляд, в котором всегда читалась невысказанная мысль. — Значит, ей тоже… — прошептал он, сам не закончив фразу. Слуга всё ещё стоял у двери, ожидая распоряжений. Балдуин открыл глаза, снова посмотрел на письмо. Теперь оно казалось тяжелее, будто в каждой строке таилась невысказанная тяжесть. — Ответ писать будете? — осторожно спросил слуга. — Нет, — отрезал он, но тут же смягчился. — Пока нет. Зайдёшь ко мне через час. А пока тебе нужно отдохнуть и поесть после столь дальней дороги. Балдуин сидел у того же окна, за которым недавно угасал иерусалимский вечер. Теперь за стеклом царила глубокая ночь, и лишь одинокая свеча на столе бросала дрожащие блики на развёрнутый пергамент. Перед ним лежали перо и чернильница — но лист оставался чистым. Он вновь и вновь прокручивал в голове последние строки. Эти слова будто врезались в сознание, разбудив то, что он так старательно держал под замком. Пальцы сжали перо. Он начал писать — быстро, почти не задумываясь: «Вы ошибаетесь. Ничего не кажется „иным“. Всё стало пустым. Я…» Перо замерло. Балдуин резко выдохнул, перечёл написанное и с комком в горле скомкал лист. Чернила расплылись тёмными пятнами на смятой бумаге. Он попытался снова. На этот раз сдержаннее, суше: «Благодарю за известие. Рад, что вы благополучно добрались. Надеюсь, здоровье ваше в порядке…» Но и это звучало фальшиво. Слишком формально. Слишком… не о том. Он отложил перо. В груди теснилось что-то горячее, невысказанное — чувства, которые он годами приучал себя не замечать. Хотелось написать всё. Признаться, что утро без её колких фраз кажется бесконечным, что тишина в покоях давит, что он ловит себя на мысли: а что бы она сказала, как бы отреагировала, как бы поддела его с этой своей полуулыбкой? Но страх сковывал. Страх, что, дав волю словам, он потеряет последнюю грань самоконтроля. Что письмо превратится в признание, которого он сам ещё не готов сделать даже себе. Час тянулся мучительно долго. Свеча оплыла, отбрасывая на стены причудливые тени. Балдуин вставал, подходил к окну, возвращался к столу, снова брал перо — и снова откладывал. Когда в дверях появился гонец, уже рассвело. — Готово ли ответное письмо, ваше величество? — тихо спросил тот. Балдуин посмотрел на чистый лист, на скомканные черновики в углу стола. На мгновение его пальцы сжались в кулаки. — Нет, — произнёс он твёрдо. — Ответного письма не будет. Гонец кивнул и молча удалился. Балдуин остался один. Он медленно собрал исписанные и изорванные листы, поднёс их к свече. Бумага затрещала, вспыхнула, и слова, так и не ставшие посланием, обратились в пепел. Он подошёл к окну. Над Иерусалимом поднималось солнце, озаряя золотом крыши и стены. Но в этой яркости ему чудилось лишь одно: где‑то далеко, в Тороне, она, возможно, смотрит на то же самое небо — и ждёт. Или не ждёт. Он закрыл глаза. — Я напишу, — прошептал он, скорее себе, чем ей. — Но не сегодня.