С тебя начался мой рай

NC-17
В процессе
26
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 573 страницы, 207 934 слова, 12 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 9 Отзывы 15 В сборник

Часть 1

Настройки
Чимин открыл и снова закрыл глаза. Кто знал, что всё так будет? Почему нельзя выбирать самому своё будущее, а если и можно, то почему же ему не предоставили такой возможности? Омега попытался встать, но не смог оторвать даже головы от пола; всё тело ныло от боли, хотелось кричать, но не было сил. Паку казалось, что его сейчас стошнит от собственной слабости и беспомощности. Последнее, что он помнил, — как дядя привёл очередного «клиента», который так и пускал слюни на невинного омежку. Чимин был не из робкого десятка, и, пусть был омегой, хорошенько врезал тому жирному мудаку, а тот сбежал с визгом, поджав хвост. Это был не первый раз, когда дядя приводил клиента, и не первый раз, когда Чимин давал отпор. После каждой такой выходки дядя Чимина сильно избивал его, но омеге было всё равно; он мог лишь надеяться, что хоть это его убьёт. Пак Джувон винил Чимина в смерти его родителей и всегда повторял, что именно омега виноват в том, что альфа стал пить. Ещё до инцидента с родителями Чимина, дядя Пак и правда не пил. Омега помнит как старший приезжая в гости всегда привозил много сладостей и игрушек. Джувон очень сильно Чимина и очень часто говорил о том, что хочет такого же сына. А сейчас... Сейчас все изменилось. Он готов убить своего племянника и наверняка бы сделал это давно, просто духу видимо не хвататало. Чимин закрыл глаза и вспомнил родителей. Папа Чимина был красивым омегой с пепельными волосами, которые и передались Чимину. Отец Чимина был тоже ещё тем красавцем; они любили друг друга и были готовы на всё ради сына. Чимин до сих пор помнил широкую улыбку папы, который оглянулся на заднее сиденье, где сидел Чимин, и говорил о том, как же здорово будет в новом парке аттракционов. Отец, сидевший за рулём, только слушал своих любимых мальчиков и смеялся. Они просто ехали, а потом внезапно… Крик, громкий рёв ехавшего навстречу грузовика… а потом… темнота. Очнулся Чимин уже в больнице: «Это несчастный случай, водитель был слишком уставшим и не справился с управлением. Выжил только ребёнок…» Омега широко распахнул глаза, глядя в серый потолок. По вискам текли слёзы, а в груди всё сжималось. Было больно, невыносимо больно; хотелось содрать с себя кожу, вскрыть вены, только бы больше никогда не просыпаться, никогда не видеть эти стены и дядю, не слышать его противный голос. Когда с омегой происходило что-то плохое, родители всегда говорили, что даже если кажется, будто наступил конец света, выглянет солнышко и всё, что раньше было серым и унылым, станет цветным и ярким. Только вот Паку казалось, что эта беспросветная тьма, которая никогда не закончится, это и есть ад на земле. Размышляя, лёжа на полу, Чимин услышал, как Джувон с кем-то разговаривал по телефону. — Когда вы сможете его забрать? — прозвучал противный голос альфы за дверью. — Мне обязательно присутствовать? — прозвучал вопрос, и Джувон замолчал, видимо, слушая, что ему говорили на том конце провода. — Хорошо, тогда через неделю, — Пак завершил разговор. Омега слышал, как старший куда-то собирался, а потом ушёл, хлопнув входной дверью. Чимин облизал губы и только сейчас понял, как сильно у него пересохло во рту. Честно говоря, он уже и забыл, когда его кормили в последний раз. Если подсчёты Чимина верны, его двадцатилетие было дней пять назад, примерно тогда его и кормили. Чимин попытался встать, но резкая боль пронзила его тело, и он снова отключился. *** Дверь кабинета с силой распахнулась, нарушая тишину, населенную лишь шелестом бумаг и гулом компьютера. На пороге стоял Хосок, его фигура, обычно такая расслабленная, сейчас излучала решительную энергию. Он вошел без стука, как и положено тому, кто имеет право на такое бесцеремонное вторжение. — У нас будет еще один, — объявил он, и в его голосе звучала деловая отстраненность, почти скрывающая более сложные ноты. Юнги даже не поднял головы от стопки отчетов, корешки которых уже успели слиться в одно цветное пятно затянувшихся рабочих суток. Он лишь слегка сморщил лоб, машинально переводя взгляд с одной цифры на другую. Слова Хосока поначалу не зарегистрировались в сознании, поглощенном налогами, поставками и зарплатами. Заявок поступало много — потоком. Одни шли по собственному желанию, отчаявшиеся и невидящие иного выхода. Других, с перекошенными от страха или алчности лицами, приводили «близкие». — Я только что разговаривал с дядей, поеду и заберу его через неделю, — добавил Хосок, опускаясь в кресло напротив. Кожа мягко вздохнула под его весом. Слово «дядя» наконец прорезало ментальный туман. Юнги медленно оторвал взгляд от колонки цифр. Его глаза, усталые и прищуренные от напряжения, встретились с взглядом брата. Под ними, на фоне бледной кожи, красовались выразительные темные круги — следы недавно закончившегося гона, после которого всегда приходилось разгребать административные завалы. Он снял очки с тонкой металлической оправой, положил их на стол с тихим щелчком и с силой потер переносицу, как будто пытаясь стереть усталость. — Ты меня слушаешь вообще? — прокашлялся Хосок, постукивая пальцами по ручке кресла, пытаясь вернуть себе все внимание брата. — Слышу, — глухо ответил Юнги, и его взгляд стал острее, собраннее. — Кого на этот раз? И что за «дядя»? - Одна из заявок была от Пак Джувона, - объяснял Хосок. - У него племянник, я еще не вдовался в подробности, но как досье сделаю, расскажу, - Юнги кивнул. — Кстати, ты прикинь, — Хосок усмехнулся, но в усмешке было больше раздражения, чем веселья, — меня не хотели пропускать к Ли Хвану. Они не верили, что я твой брат. Пришлось немного… надавить. Он ловко вытянул из кармана пачку сигарет, достал одну, зажал в зубах и чиркнул зажигалкой. Пламя осветило на мгновение его скулы и упрямый подбородок. Дым, тонкой струйкой, начал виться к потолку. Юнги, не глядя, потянулся к своей пачке, лежавшей рядом с пепельницей из темного стекла. Его движения были медленными, выверенными. Он закурил, сделал первую глубокую затяжку, позволяя никотину на секунду приглушить тяжесть в висках. — Я тебе давно говорил, чтобы ты поменял свою фамилию на мою, — спокойно проговорил он, выпуская дым. Голос его был низким, почти монотонным, но в нем не было пустоты. Была сталь. — Решило бы многие вопросы с идиотами. Внутренне, Мин мог бы сказать, что ему плевать на фамилии. Хосок мог бы сменить хоть имя, хоть лицо — это не отменило бы простой, неопровержимой истины: они братья. Кровь, переплетенная с грязью и верностью. Как бы ни старался их отец (вернее, отец Юнги) вбить в голову мысль, что Хосок — всего лишь тень, прислуга, побочный продукт — Мин всегда был против. Он всегда вставал горой за старшего, даже когда знал, что силы неравны, даже когда это било по его собственным интересам. Чон Хосок был именно тем человеком, ради которого Юнги впервые ощутил холодную тяжесть оружия в руке не для угрозы, а для действия. И эта готовность, эта первобытная ярость, вспыхивающая при любой, даже самой мелкой попытке унизить Хосока со стороны поставщиков или «партнеров», до сих пор тихо тлела где-то глубоко внутри, под слоями усталости и делового цинизма. Эта ярость и бесила его больше всего — и в то же время была его единственной незыблемой точкой опоры в этом грязном мире, который они для себя построили.. *** 15 лет назад Картина встала перед глазами Юнги с леденящей ясностью, будто это было вчера. Тяжелый, насыщенный запахами старого дерева, дорогой кожи и скрытого насилия воздух особняка Мин обволок его, как только он переступил порог после школы. Тишина была неестественной, зловещей — не покойная, а затаившаяся. И тут он услышал это. Не просто голос, а сдавленный от бешенства рык своего отца, Мин Джун Хёна, и резкий, жуткий свист рассекающего воздух хлыста. Звук, от которого кровь стыла в жилах и сжималось сердце. Юнги замер в прихожей, сумка выскользнула из ослабевших пальцев. Он медленно, на цыпочках, двинулся на звук, к кабинету. Дверь была приоткрыта. Внутри, в луче пыльного послеобеденного солнца, выхватывавшего из полумрака танцующие частицы пыли, стоял его отец. Высокий, мощный, как гора, в дорогом смокинге, который теперь казался костюмом палача. В его руке, обтянутой тонкой кожей, извивался тонкий, гибкий хлыст. А перед ним, спиной к двери, стоял Хосок. Старший, но в тот момент казавшийся ужасно маленьким и беззащитным. Его плечи были напряжены до дрожи, но голова не была опущена — он смотрел в пол где-то перед собой, принимая удар за ударом. — Я взял тебя, чтобы ты защищал Юнги, а ты втягиваешь его в неприятности! — голос Джун Хёна был низким, вибрирующим от неконтролируемой ярости. Он снова занес руку. — Знай своё место, ты Чон, а не Мин! Свист-шлепок! Звук удара по ткани и плоти был глухим, влажным, отвратительным. Юнги вздрогнул всем телом. Ему не нужно было видеть рану — он чувствовал её на собственной коже. Жгучую, режущую боль, разливающуюся по спине. Его собственные мышцы непроизвольно сжались. В ушах стоял оглушительный звон, в котором пульсировала только одна мысль, примитивная и всепоглощающая: НЕТ. НИКТО. НИКТО НЕ СМЕЕТ. В тот момент рациональность отступила. Он не думал о последствиях, о силе отца, о том, что его ждет. В его тонком, еще детском теле вспыхнула чистая, белая ярость. Ярость звереныша, защищающего своего. Юнги рванул с места. Не бежал — ринулся, как снаряд. Он влетел в кабинет, не видя ничего, кроме огромной спины отца. Разогнавшись, он со всей силы толкнул Джун Хёна в бок. Тот, конечно, не упал. Сильный, тренированный альфа лишь качнулся, сделав шаг в сторону для равновесия. Но это была не физическая победа. Это был шок. Шок от неповиновения, от того, что его собственный сын, наследник, встал на сторону этого… Джун Хён обернулся. Его лицо, обычно холодное и надменное, исказилось от изумления и новой волны гнева. Маленький Юнги уже стоял между ним и Хосоком, широко расставив ноги, сжав кулаки. Его спина была выпрямлена, а взгляд… Взгляд был не детским. Глаза, обычно такие скрытные, потемнели до цвета грозовой тучи, зрачки расширились, поглощая радужку. В них горел не просто гнев — в них была первобытная убийственная ярость. — Отойди от него, — сквозь стиснутые зубы прошипел Джун Хён, и в его шипении слышалось опасное предупреждение. Он усмехнулся, холодно, жестоко. — Ты же понимаешь, что твое поведение не останется безнаказанным. Его взгляд скользнул поверх головы Юнги к Хосоку, полный презрения. —Выбирай. Либо ты, либо он. Ответ Юнги повис в воздухе ледяной сталью. Его голос был тихим, но каждое слово было отчеканено и брошено в лицо отцу, как нож: — Запомни. В следующий раз, я убью тебя. Это не была детская угроза. Это было обещание. И Джун Хён, видевший в жизни многое, на мгновение увидел в глазах своего двенадцатилетний сына не ребенка, а будущего противника. И этот взгляд заставил его кровь похолодеть. Через час в комнате Юнги царила гнетущая тишина, нарушаемая лишь прерывистыми, глухими всхлипами. Пахло йодом, мазью и слезами. Они сидели на краю широкой кровати. Хосок, снявший рубашку, дрожал, склонив голову. Его спина была исчерчена алыми полосами, некоторые уже начинали синеть по краям. Но сейчас он, сквозь собственные слезы и боль, с бесконечной осторожностью обрабатывал ватным тампоном с йодом ссадину на щеке Юнги и рассеченную бровь. Отца не остановила выходка сына. Только в этот раз отец даже не разбирал куда бил и не беспоколся о том, будут видны побои или нет. Юнги сидел неподвижно, стиснув зубы, когда жгучая жидкость касалась раны. Он не плакал. Вся его ярость выгорела, оставив после себя пустоту и холод. Он смотрел на брата — на его дрожащие пальцы, на лицо, искаженное горем и виной, и чувствовал, как что-то внутри него навсегда закаляется, превращается в броню. — Глупо, — тихо, почти беззвучно прошептал Юнги, глядя в пол. — Было глупо надеяться, что он меня не тронет. Но в его тихом голосе не было сожаления. Было понимание. Понимание цены. И принятие того, что эта цена, если речь шла о Хосоке, для него не имела значения. В тот день мальчик по имени Мин Юнги впервые осознал границы своего мира. И эти границы были очерчены спиной его брата, которую он поклялся больше никогда не подставлять под удар. *** Комната была погружена в тишину, нарушаемую лишь мерным тиканьем настенных часов. В ней пахло старым деревом, кожей и холодным металлом. Юнги молча подошел к тяжелому дубовому столу, его движения были лишены суеты, точны и экономичны. Он уперся плечом в массивный шкафчик, и с глухим скрежетом дерева по полу тот отъехал в сторону, обнажив потаенный ящик в столе. Пальцы Юнги, длинные и с тонкими шрамами у костяшек, безошибочно нашли защелку. Щелчок прозвучал негромко, но в тишине комнаты — как выстрел. Он достал стопку документов в синих папках, отложил их в сторону, и взору предстало холодное, матовое сияние оружия. Пистолет лежал на бархатной подкладке, немой и завершенный в своей смертоносной функциональности. Юнги взял его, ощутив знакомую, уверенную тяжесть в ладони. Зарядный механизм щелкнул с удовлетворительной четкостью, проверяя наличие патрона в патроннике. — Ну что ж, пойдем, разберемся с нашими друзьями, — его голос был низким, почти бесстрастным, но уголок рта скривился в нечто, отдаленно напоминающее усмешку. В ней не было веселья — только холодная решимость. Хосок, прислонившийся к косяку двери, проследил взглядом за движением руки Юнги. В его обычно теплых, карих глазах промелькнула тень беспокойства. —Хэй, ты же не собираешься их грохнуть? — спросил он, покосившись на короткий, безжалостный ствол. В его голосе не было осуждения, лишь вопрос к границам, которые они собирались перейти сегодня. Юнги медленно поднял взгляд. Его темные глаза, обычно скрытые под челкой, теперь смотрели прямо на Хосока, и в них вспыхнула странная смесь преданности и опасности. —Я же говорил, что убью любого, за тебя, — его губы растянулись в узкую, безрадостную улыбку. — Пусть знают своё место. Тень беспокойства в глазах Хосока растаяла, сменившись чем-то глубоким и понимающим. На его собственное лицо легла теплая, почти нежная улыбка, обращенная не к Юнги, а куда-то внутрь себя, в прошлое. —Говорил и ты это сделал, — прошептал он, снова видя то давнее перекрестье огней и чувствуя животный страх, сменившийся всепоглощающим облегчением. — Это вряд ли забудешь, братик. Последнее слово он произнес с легкой, почти лукавой интонацией, намеренно подчеркивая ту связь, что была крепче стали и опаснее любой клятвы. Юнги фыркнул, отводя взгляд. Слишком открытые эмоции всегда смущали его, заставляя прятаться за стеной сарказма. —Если начнешь говорить, как сильно меня любишь, я тебя самого пристрелю, — буркнул он, но в его голосе не было ни капли настоящей угрозы. Скорее усталое принятие этой странной, неразрывной связи. Он ловко вскинул пистолет, проверяя вес, и встал со стула. Тень от его высокой, поджарой фигуры легла на стену, удлиненная и угрожающая в свете настольной лампы. —Их с Хосоком ждали еще слишком много дел. Дела, которые требовали не слов, а действий. И пистолет в его руке был лишь инструментом, самым прямым аргументом в предстоящем разговоре. *** Комната была залита скупым послеобеденным светом, который падал из высокого, пыльного окна, рассекая полумрак и выхватывая из него медленно танцующие частички пыли. Чимин сидел за кухонным столом, склонившись над тарелкой с дымящейся едой — простой, но сытной. Вот уже который день дядя не скупился на порции. Вместо вчерашних объедков или подозрительных консервов перед ним лежал настоящий кусок мяса с рисом, пахнущим луком и специями. Каждый такой обед был немым подтверждением той страшной догадки, что грызла его изнутри. Его продавали. Эта еда была не милостью, а скорее откармливанием перед убоем, последней инвестицией в товар, который должен выглядеть презентабельно. Альфа, его дядя Джувон, действительно прикупил ему одежду: простые джинсы и пару однотонных свитеров, пахнущие дешевым магазином и пластиком с бирок. Они были новыми, без дыр и заплаток, но сидели на Чимине мешковато, будто куплены на вырост, которого у него, возможно, уже и не будет. Каждый раз, надевая этот свитер, Чимин чувствовал, как грубая ткань болезненно трется о его ребра. Именно ребра были сейчас центром его вселенной, источником пульсирующей, ноющей боли, которая окрашивала каждый его вдох, каждый поворот туловища в тусклые, свинцовые тона. В тот вечер Джувон, как всегда, был зол на весь мир. Удар, предназначенный для плеча, пришелся вскользь по грудной клетке, и Чимин услышал не столько глухой звук, сколько ощутил внутри жуткий, хрустящий щелчок. С тех пор дышать стало мучительно. Каждый вдох давался с усилием, словно внутри у него была сломанная гармошка с острыми металлическими краями, которая впивалась в плоть при малейшем движении. Спать он мог только на спине, неподвижно, и то просыпался от собственного стона, когда во сне неосознанно пытался перевернуться. Ходил, согнувшись чуть вперед, защищая уязвимую грудную клетку невидимым панцирем из собственного напряжения. Мысль о больнице была сладкой и недостижимой фантазией. Сказать Джувону? Это было равносильно просьбе добить его. Поэтому Чимин терпел. Он нашел в аптечке дяди почти пустую упаковку каких-то таблеток, стертых от времени, и принимал их, когда боль перерастала в белую, звенящую пустоту, лишающую сознания. Таблетки притупляли остроту, превращая ее в разлитый по телу тяжелый, гудящий фон, но не убирали полностью. Единственным спасением, тонкой нитью, связывающей его с реальностью, где он был еще человеком, а не вещью, были воспоминания. По ночам, замирая в неподвижности на холодной постели, он закрывал глаза и уходил в них с головой. Он не просто вспоминал — он погружался. Вот теплое, шершавое прикосновение руки отца, обхватившей его маленькую ладонь в парке. Он всегда помнил, что у отца был аромат шоколада, а у папы - молоко, а когда они были вместе, казалось, что их ароматы сливались и были похоже на какао, которое он так любил, особенно под новый год. Эти воспоминания были его тайной крепостью. Их стены были прочнее боли в ребрах, а свет в них — ярче того унылого света, что падал из окна его нынешней комнаты. Пока он мог туда возвращаться, в это живое, теплое прошлое, в нем теплилась искра того Чимина, которого любили. И эта искра была единственным, что мешало ему полностью сломаться под тяжестью невысказанных вопросов: кому? куда? и что будет потом? Но на эти вопросы не было ответов. Была только боль, тишина, далекие шаги дяди в соседней комнате и тарелка с недоеденным обедом, который стоял перед ним, как последняя сытная привилегия обреченного. Картина встала перед внутренним взором Чимина с такой болезненной яркостью, что на мгновение перекрыла и боль в боку, и ледяную пустоту вокруг. Это был не просто обрывок памяти — это был целый, живой мир, залитый тёплым, янтарным светом. Гостиная их старой квартиры казалась тогда огромной и бесконечно уютной. За окном спускались сумерки, окрашивая небо в сиреневые и оранжевые тона, а в комнате уже горел торшер, отбрасывая на стены мягкие, пляшущие тени. Воздух был пропитан сладковатым запахом карамелизированного попкорна и папиного одеколона с нотками сандала. Чимин, тогда еще совсем маленький, утопал в мягком диване, закутанный в огромный, мохнатый плед цвета спелой вишни. Его ноги не доставали до пола, и он болтал ими в такт какому-то внутреннему мотиву. Рядом, обняв его за плечи, сидел папа, Пак Хён Шик. Его пальцы, тонкие и нежные, с легкой шероховатостью от работы с бумагами, медленно расчесывали пепельные, невероятно мягкие волосы сына. Каждое прикосновение было наполнено такой безмерной нежностью, что Чимин мурлыкал, как котенок. — Смотри, Чимин, — голос папы был тихим, мелодичным, словно колыбельная для уже почти не спящего ребенка. — Всегда выбирай того, кто будет любить тебя больше жизни. Он наклонился, и его губы, теплые и мягкие, прикоснулись ко лбу сына, оставив невидимую печать этого завета. От этого поцелуя по телу Чимина разливалось ощущение абсолютной безопасности, как будто его накрыли невидимым, непробиваемым куполом любви. На журнальном столике перед ними лежали разбросанные диски с фильмами, и они вместе листали красочные обложки, споря, что же посмотреть. В этот момент с кухни вышел отец, Пак Лин Джун, неся в руках две огромные, дымящиеся миски воздушного попкорна. Запах сливочного масла стал еще насыщеннее. Отец, высокий и широкоплечий альфа, всегда казавшийся таким серьезным на людях, здесь, дома, был воплощением мягкости. Он осторожно поставил миски на стол, поймал взгляд мужа, и в его глазах вспыхнула та самая теплая искорка, которая была только для их семьи. Он устроился по другую сторону от папы, и диван слегка прогнулся под его весом. Старший Пак, не отпуская сына, легко повернулся и поцеловал мужа. Это был не страстный, а нежный, домашний поцелуй — быстрый, но наполненный годами понимания и тихой радости. Чимин, наблюдая эту сцену в тысячный раз, скривил носик, изображая отвращение, хотя в глубине души этот ритуал был для него таким же неотъемлемым и успокаивающим, как чашка горячего какао перед сном. — Какая гадость, — пробурчал он, закатывая глаза с преувеличенным драматизмом, а потом уставился на папу своими большими, детскими глазами, полными серьезного любопытства. — Мой муж точно так же должен любить меня, как тебя отец? Взрослые переглянулись, и в их глазах вспыхнуло одинаковое веселье. Они рассмеялись — не насмешливо, а радостно, от души, и этот смех заполнил комнату, как перезвон колокольчиков. Чимин, покраснев от смущения, надул пухлые, обиженные губки бубликом. Папа, утирая слезу от смеха, снова притянул его к себе, прижав к груди, где стучало спокойное, любящее сердце. —Конечно, малыш, — прошептал он, и в его голосе слышалась улыбка. — Он должен любить тебя так же, как меня. Даже… даже больше. Это «больше» тогда казалось Чимину волшебной, невозможной гиперболой. Как можно любить кого-то больше, чем папа с отцом любили друг друга? Это была вершина его детского понимания любви. Теперь, лежа в кровати под тяжелым одеялом, с ребрами, пылающими адской болью, и пустотой вместо сердца, Чимин вспомнил именно этот момент. Вспомнил запах попкорна, тепло пледа, смех и слова о любви «больше жизни». И эта память, такая яркая и такая далекая, пронзила его острее любого ножа. Потому что теперь он понимал: тот мир, та любовь, тот мальчик на диване — все это было для кого-то другого. Для Чимина, который умер вместе с родителями в той роковой аварии. А тот, кто выжил, — просто пустая оболочка, которую теперь продали и купили. И слова папа о «том, кто будет любить» звучали в его памяти не утешением, а самой горькой, самой жестокой иронией, которую только могла преподнести судьба. *** Машина Хосока, черный внедорожник с тонированными стеклами, резко контрастировала с унылым пейзажем бедного района. Асфальт под колесами был в трещинах, фасады одноэтажек облуплены, редкие деревца кривыми когтями цеплялись за серое небо. Чон ссвернул на нужную улицу, холодным, оценивающим взглядом скользя по обшарпанным балконам и заколоченным окнам. Район был тоскливо-беден, но не самым худшим из того, что он видел. Память услужливо подкинула кадры из «квартала отбросов» — смрад горящего пластика, пустые глаза в темных подворотнях, липкое ощущение постоянной угрозы. Год назад Чону пришлось погрузиться в самое дно городского болота — район, который в узких кругах без лишнего пафоса называли «Отбросами». Это был не просто бедный квартал; это была открытая, гниющая рана на теле города. Воздух здесь был густым и липким, пропитанным кисловатым запахом испорченной еды, мочой, дымом от костров, в которых жгли бог знает что, и едкой, сладковатой химической вонью, от которой першило в горле. На стенах домов, больше похожих на руины после бомбежки, кричали блеклыми красками примитивные граффити — метки банд, похабные рисунки, бессвязные проклятия. Здесь собирались те, кого жизнь — или их собственный выбор — выплюнула за борт. В темных подворотнях, похожих на пасти, копошились тени: наркоманы с пустыми, невидящими глазами, искавшие очередную дозу или уже пребывавшие в блаженном небытии; воры с птичьими, острыми взглядами, оценивающие любой блестящий предмет; и убийцы — их выдавала не столько внешность, сколько особенная, мертвая тишина вокруг них, будто они сами высасывали из пространства звук. Взгляды, бросаемые на дорогую кожаную куртку Хосока и его уверенную осанку, были смесью ненависти, страха и животного расчета. Нет, они с Юнги никогда не опускались до ростовщичества — это была грязная, мелкая работа с такими же мелкими, но вечно ноющими проблемами. Деньги Мин одолжил по старой, почти забытой связи — глупый жест, выданный в момент слабости под давлением каких-то сентиментальных воспоминаний. И, как это часто бывает, «знакомый» решил, что родство душ отменяет родство долгов. Он растворился в городской грязи, думая, что его не найдут. Но для Хосока не было проблемы найти кого угодно. У него была своя сеть, свое чутье и холодная настойчивость. Он прошел по вонючим лестничным клеткам, отмахиваясь от назойливых предложений и угроз, его каблуки гулко стучали по бетону, покрытому неизвестными подтеками. Он нашел нужную дверь — ту самую, с расшатанной, покрытой грязью ручкой. Деньги он так и не вернул. Когда Хосок, применив отмычку (стучать в такие двери было бесполезно), вошел внутрь, его встретил не крик, не брань, а тихий, мертвый скрип. В центре нищенской комнатенки, заставленной пустыми бутылками и шприцами, под потолком, медленно раскачивалась туша человека. Петля из грязного троса впивалась в распухшую, посиневшую шею. Лицо было искажено гримасой последней муки, язык отвис, а в глазах застыл пустой, стеклянный ужас. В воздухе висело тяжелое зловоние разложения — труп провисел тут уже дня два, если не больше. Хосок не дрогнул. Он лишь холодно осмотрел комнату, его взгляд скользнул по пустым карманам на висящей куртке, по столу, заваленному жалким наркоманским скарбом. Никаких денег, конечно. Только долг, который теперь был вычеркнут самой смертью. «Гребаный наркоман», — беззвучно выдохнул он, поворачиваясь к выходу. В его голосе не было ни сожаления, ни злорадства. Только легкое, ледяное презрение к такой жалкой, бесполезной кончине и к человеку, который предпочел петлю необходимости посмотреть в глаза своим долгам. Он вышел, закрыв за собой дверь в этот маленький ад, оставив должника вечно качаться в тишине его собственного бегства. Этот запах — смесь химикатов, нищеты и смерти — на несколько дней въелся в одежду, напоминая о том, что на дне мир не бунтует. Он просто тихо и гнилостно разлагается. Тот долг так и остался невыплаченным, уплыв в небытие вместе с синим лицом повесившегося наркомана. Гребаный мир. Он подъехал к указанному дому — одноэтажной, покосившейся коробке, штукатурка с которой осыпалась, как старая кожа. Во дворе, не тронутом ни граблями, ни заботой, уже ждали. Взрослый альфа, Джувон, — грузный, с одутловатым от выпивки лицом и жадным блеском в маленьких глазках. И рядом с ним — омега. Хосок выключил двигатель, на мгновение задержавшись в салоне. Его взгляд прилип к худой фигурке. С первого взгляда и не дашь двадцати, мелькнула мысль. Парень казался хрупким до неестественности, будто его вылепили из тонкого фарфора и забыли обжечь в печи. Стоял неподвижно, будто не живой человек, а призрак, уже наполовину растворившийся в этом унылом пейзаже. Чон взял со своего пассажирского сиденья тонкую черную папку — досье на Чимина, быстро составленное, но емкое, — и сунул ее в бардачок. Потом потянулся назад, взял компактный матово-черный чемоданчик, ощутимо тяжелый, и папку с документами. Звук захлопывающейся двери в тишине улицы прозвучал как выстрел. Он подошел к паре, его шаги были четкими, деловыми. Без лишних слов протянул чемодан Джувону. Тот почти выхватил его, пальцы жадно сжали ручку. Глаза «дяди» загорелись неприкрытой, животной алчностью при виде денег — казалось, он уже мысленно обкладывался этими пачками, нырял в них, как Скрудж Макдак. Хосоку стало противно. — Подпиши, — коротко бросил Чон, подсовывая папку с документами о передаче прав. Джувон, даже не глядя, где нужно ставить подпись, нацарапал что-то неразборчивое, его взгляд был прикован к чемодану. Схватив его покрепче, он что-то промычал, похожее на «забирай», и, не оглядываясь на племянника, почти побежал к дому, к своей долгожданной добыче. Дверь захлопнулась, навсегда отрезав Чимина от того, что он когда-то называл домом. И вот они остались вдвоем. Тишина стала гуще, наполненной лишь далеким гулом города и свистом холодного ветра в оголенных ветках. Хосок впервые смог по-настоящему рассмотреть омегу вблизи. Новая, но дешевая одежда — джинсы, простой свитер, куртка-ветровка, кроссовки — сидела на нем неестественно, как маскарадный костюм на скелете. Все было слишком аккуратно, слишком «по-праздничному», и от этого становилось еще более жутко. Но больше всего поражали глаза. Хосок видел в своей жизни много отчаяния: слезы, истерики, мольбы, проклятия. Здесь же не было ничего. Взгляд Чимина был устремлен куда-то в пространство перед собой, но казалось, он не видел ни грязной улицы, ни черной машины, ни нового «хозяина». В его широко распахнутых, казалось бы, глазах была абсолютная, всепоглощающая пустота. Бездонная черная дыра, втянувшая в себя все эмоции, весь свет. Хосоку, привыкшему к буре чувств в таких ситуациях, стало неуютно, почти жутко от этой ледяной тишины. — Пошли в машину, — бросил он, голос прозвучал резче, чем он планировал. Чтобы скрыть внезапную неловкость, он развернулся, подошел к пассажирской двери и распахнул ее. Чимин не двигался несколько секунд. Потом, словно получив дистанционную команду, он мелко, семенящей походкой, двинулся к машине. Но он обошел открытую дверь. Хосок, стоя у переднего сиденья, с удивлением наблюдал, как тень омеги скользнула мимо него, обогнула капот и беззвучно открыла заднюю дверь. Тот выбрал место прямо за водительским сиденьем — максимально дистанционно, максимально безопасно. И лишь в тот момент, когда Чимин, уже сидя, потянулся, чтобы прикрыть дверь, куртка приподнялась, и свитер обтянул торс. Хосок заметил едва уловимый, но красноречивый жест: рука омеги на мгновение прижалась к левому боку, пальцы впились в ткань, будто пытаясь удержать что-то на месте или заглушить боль. Движение было осторожным, привычным, почти незаметным — жест того, кто давно научился скрывать свои раны. Хосок хлопнул переднюю пассажирскую дверь, прошел к водительской и сел за руль. В салоне повисло тяжелое молчание, нарушаемое только тихим, почти неслышным дыханием сзади. Он взглянул в зеркало заднего вида. Пустые глаза Чимина смотрели в окно, но, казалось, не видели убегающих улиц. Он видел что-то свое. Что-то, от чего в его взгляде не было ни страха, ни надежды. Одна лишь ледяная, бездонная пустота. *** Воздух в кабинете был густым от усталости и табачного дыма, осевшего за долгие часы. Юнги поставил последнюю точку в отчете, отложил ручку и потянулся, позвонки хрустнули с облегчением. Его пальцы потянулись к пачке сигарет на столе — старой, верной подруге в такие моменты. Но в тот же миг его ухо, настроенное на тончайшие нюансы окружающего мира, уловило знакомый, низкий гул двигателя вдали. Ровный, уверенный, с едва заметным дребезжанием левой подвески — это был Хосок. Узнавал всегда. Альфа замер, рука зависла над пачкой. Затем он медленно опустил ее. «Не в этот раз», — пронеслось в голове. Он снял очки, положил их аккуратно на стопку бумаг, и тяжело, будто сбрасывая с плеч невидимый груз, вздохнул. Вставал он неохотно, тело ныло от неподвижности. Но что-то — может, любопытство, а может, та самая странная ответственность, которую он чувствовал к каждому новому обитателю этого места, — заставило его подняться. *** За тонированным стеклом внедорожника мелькал смазанный, серый мир. Чимин смотрел на него, но не видел. Его взгляд был тем же пустым экраном, что и час назад. Он мог бы запоминать повороты, прикидывать маршрут — инстинкт самосохранения шептал об этом где-то на задворках сознания. Но этот шепот тонул в гуле безысходности. Бежать? Куда? И, что важнее, зачем? Он словно уже смирился, отключил внутренний мотор, позволив течению уносить себя. Единственное острое, живое ощущение — это ноющая, рвущая боль в боку с каждым толчком на кочках. Его тошнило. То ли от боли, то ли от укачивания, то ли от всего сразу. В голове, словно на испорченной пластинке, крутился хриплый голос дяди: «Не смей показать им, что у тебя что-то болит, или я сам убью тебя». Угроза прижигала изнутри сильнее любой раны. Интересно, сколько можно прожить со сломанными ребрами? Если он сейчас неудачно дернется, если его толкнут… умрет ли он? Мысль была странно спокойной, почти утешительной. Он чувствовал на себе тяжелый, оценивающий взгляд альфы с водительского места, ловил его в зеркале заднего вида. Но это не задевало, не пугало. Ему было все равно. Мир сузился до размеров его боли и ледяного окошка, в которое он упирался лбом. Постепенно усталость и шок взяли свое — тяжелые веки слиплись, дыхание выровнялось, и он провалился в беспросветный, черный сон, пока машина везла его к новой, неизвестной жизни. Холодный воздух с улицы ворвался в салон, когда дверца распахнулась. Чимин вздрогнул и медленно открыл глаза. На пороге, заслоняя тусклый свет, стоял другой альфа. Высокий, в дорогой, но простой одежде, с лицом, на котором усталость высекла резкие, строгие линии. Первые мгновения Чимин смотрел на него сонным, незащищенным взглядом ребенка, только что разбуженного посреди ночи. Глаза его были огромными, темными, влажными от сна, и в них читалась такая наивная, незамутненная незащищенность, что Юнги внутренне ахнул. Ему и пятнадцати нет, — мелькнула мгновенная, ошибочная оценка. Но иллюзия длилась доли секунды. Сонная пелена спала с глаз Чимина, как по мановению волшебной палочки. Исчезла детская невинность, растаяв без следа. Взгляд стал острым, отточенным и… пустым. Не просто холодным, а пустым, как черное зеркало заброшенного колодца. В него можно было смотреть и видеть только собственное отражение, искаженное внезапным, леденящим дискомфортом. По спине Юнги пробежали мурашки — инстинктивная реакция на что-то глубоко неестественное. Омега молча, с автоматной точностью, выбрался из машины, выпрямился перед Юнги и сделал легкий, почти незаметный поклон — безжизненный жест вежливости раба или хорошо запрограммированного автомата. Юнги молча оценивал его. Досье говорило одно — сухие факты: возраст, имя, обстоятельства. Реальность показывала другое. Он был маленьким. Не просто худым — хрупким, будто его слепили из первого снега и воткнули внутрь тонкую, надломленную веточку. Бледность кожи отдавала синевой у висков, а под глазами лежали глубокие, лиловые тени. И этот аромат… Он ударил в ноздри, когда Чимин вышел. Не сладкий, не соблазнительный аромат, как обычно бывает у омег. А горьковатый, холодный, пронзительный — запах белой замороженной смородины. Ягоды, в которой вкус и жизнь схвачены ледяным панцирем, и только трещина может выдать горький сок внутри. И тогда, сквозь этот ледяной аромат и пустой взгляд, в груди Юнги что-то дрогнуло. Сжалось, не от жалости даже, а от какого-то нового, незнакомого чувства. Острого желания… укрыть. Не просто защитить по долгу, а укрыть всем своим телом, спрятать эту хрупкую, надломленную фигурку от малейшего дуновения, чтобы даже ветер не смел трепать его пепельные, мягкие на вид волосы, не касался бледных, потрескавшихся, но удивительно пухлых губ, которые все равно хранили отпечаток детской нежности. Он резко одернул себя, когда осознал, что его кулаки непроизвольно сжались, будто уже готовясь прикоснуться, проверить, реально ли это ледяное создание перед ним. С чувством, близким к панике, он оторвал взгляд от Чимина и перевел его на Хосока, ища опоры, объяснения, чего угодно. Но брат лишь стоял у капота, наблюдая, и в ответ на немой вопрос Юнги только выразительно пожал плечами, как бы говоря: «Да, я знаю. Он весь такой. Сам в шоке». Тишина между тремя фигурами во дворе стала густой, натянутой и невыносимо громкой. *** Чимин шёл за Юнги, как призрак, плывущий за своим проводником в загробном мире. Его тело двигалось на автопилоте, подчиняясь тихим, неозвученным командам альфы, но разум был разорван надвое. Одна его часть, острая и перепуганная, цеплялась за детали, подтверждающие худшие опасения. Длинный коридор казался лабиринтом без выхода, стены которого, обитые тёмно-бардовым бархатом, впитывали не только свет, но и надежду. Из-за массивных дверей с золочёными номерками доносились приглушённые звуки — сдавленный смех, шёпот, звон бокалов, ленивая джазовая мелодия. Воздух был густым и многослойным: терпкие духи, дорогой табак, сладковатый аромат благовоний и под ним — едва уловимый, но въедливый запах человеческого пота и чего-то ещё, от чего сводило желудок. Это была аура места, где стираются границы, а тела становятся товаром. Боль в рёбрах, тупая и напоминающая о каждом шаге, казалась логичным сопровождением к этому путешествию в бездну. Но была и другая часть. Та, что взбунтовалась при первом же вздохе, наполненном ароматом этого альфы. Это не был просто запах. Аромат Юнги — чёрный чай, прогретый солнцем, с дымной нотой перца и тёплым, глубоким шлейфом выдержанного дерева и чистой кожи — врезался в сознание, как луч света в тёмную комнату. Он был не просто привлекательным. Он был противоядием. Когда Юнги наклонился, чтобы открыть дверь машины, этот запах окутал Чимина с головой, и в тот миг произошло немыслимое. Боль отступила. Не физически — рёбра всё так же ныли, — но её острые грани стёрлись, стали далёким фоном. Вместо неё пришло ощущение, от которого перехватило дыхание. Перед его внутренним взором, ярче любой реальности, вспыхнул другой мир. Мир, где не было тёмной квартиры дяди и тяжёлых рук. Где на кухне пахло не перегаром, а печеньем, которое пек папа. Где его собственная комната была безопасным убежищем, а не клеткой. И в центре этого внезапно воскресшего воспоминания о покое и безопасности стоял он — альфа, чьё присутствие не угрожало, а защищало. Чья близкость не вызывала омерзения, а манила, как тёплый очаг в стужу. Инстинкт, древний и мощный, зашевелился в самой его основе. Мускулы спины и плеч сами собой напряглись в порыве двинуться вперёд. Ладони зачесались, желая ощутить ткань рубашки на широких плечах. Всё его существо, измученное и искалеченное, жаждало одного: шагнуть вперёд, обхватить эту сильную спину, уткнуться лицом в изгиб шеи под мочкой уха и вдохнуть, вдохнуть полной грудью, пока лёгкие не наполнятся этим спасительным чайным теплом, а мир не замрёт в совершенном, безмятежном покое. Этот порыв был таким физическим, почти болезненным, что Чимин дёрнулся, будто ошпаренный изнутри. Стыд — острый, жгучий — залил его с головы до ног. Что с ним? Его только что продали, как вещь. Его ведут по борделю. А он… он мечтает об объятиях того, кто, возможно, и есть часть этой машины унижения. Разум, закалённый годами выживания, с криком набросился на эти «странные мысли», отогнал их в самый тёмный угол, заклеймив как слабость, как предательство самого себя. Он сглотнул ком в горле, заставив себя смотреть строго в пол, на узор ковра. Правило, выученное до автоматизма, включилось: не думать, не чувствовать, не хотеть. Просто слушаться. Следовать указаниям старших. Выживать. Хотя бы до тех пор, пока в этой новой, пугающей реальности не появится хоть какая-то щель, какой-то шанс. Но даже отводя взгляд, он всем существом чувствовал ту самую спину впереди. И чайно-перечный шлейф, который теперь был не просто запахом, а символом потерянного рая и опаснейшего искушения. Альфа остановился возле пятой по счёту двери в коридоре. Его движение было таким же плавным и уверенным, как всё, что он делал — не резким, но и не позволяющим усомниться в его решении. Ключ (или, может, карта-ключ, Чимин не разглядел) бесшумно вошёл в замок, и тяжёлая дверь отворилась без скрипа, впуская в коридор узкую полоску мягкого, тёплого света. Юнги повернулся. И в этот миг Чимин, наконец, увидел его лицо полностью, без спешки и тени машины. Это был удар по всем чувствам сразу. Резкие, будто высеченные из мрамора скулы, которые оттеняли удивительно мягкую линию губ. Прямой, уверенный нос. И глаза... Глаза — тёмные, глубокие, как ночное небо над безлюдным полем. В них не было ни жалости, которую боялся увидеть Чимин, ни плотоядного интереса, которого он ожидал. В них читалась спокойная, почти отстранённая ясность и усталость, что таилась в легких морщинках у внешних уголков. Но больше всего — внимание. Не оценивающее, а изучающее. Как будто Юнги видел не просто испуганного омегу в грязной одежде, а что-то ещё, что-то за всем этим. — Это твоя комната, — произнёс он. Его голос прозвучал в тишине коридора низко, бархатисто, но без лишней теплоты. Это был констатация факта. — Ты можешь отдохнуть и прийти в себя. Слова «отдохнуть» и «прийти в себя» повисли в воздухе, странные и почти нереальные в этом месте. Они не вписывались в картину борделя, который уже нарисовало в голове Чимина его отчаяние. Они звучали как... забота? Или просто холодная расчётливость, чтобы товар был в презентабельном виде? Юнги не спешил, давая словам осесть. Его взгляд на мгновение скользнул по лицу Чимина, потом по его скованно сцепленным рукам, будто считывая невысказанный ужас и боль. — Вечером тебе принесут еды, — продолжил он, и в его тоне не было ничего от приказа. Это было скорее обещание. Одно из тех простых, базовых обещаний, которых Чимин был лишён так долго: тебя накормят. — А завтра утром мы с тобой побеседуем. «Побеседуем». Не «поговорим», не «обсудим твои обязанности», а именно «побеседуем». Это слово несло в себе оттенок формальности, даже некой официальности, что снова сбивало с толку. Всё в этом альфе было противоречием: его сила и его сдержанность, его место в этом заведении и его непохожий на всё здесь поведение. Он стоял в проёме двери, окутанный своим дразнящим ароматом, и был одновременно самым опасным и самым спокойным явлением в жизни Чимина за последние годы. Видимо, Чимин слишком долго смотрел. Его взгляд, затуманенный болью, страхом и странным, навязчивым очарованием, застрял где-то между идеально уложенными тёмными волосами альфы и линией его скулы. Он не видел ничего вокруг, только это лицо, которое так контрастировало с ожидаемой жестокостью мира. Он так глубоко ушёл в собственное оцепенение, что не заметил, как в глазах Юнги промелькнула тень лёгкого беспокойства — не раздражения, а скорее молчаливого вопроса. И тогда случилось. Прикосновение. Не хватка, не грубый захват. Юнги просто слегка, почти невесомо, коснулся кончиками пальцев его плеча, чуть выше локтя, сквозь тонкую ткань ветровки. Это было осторожно, как попытка вернуть заблудившегося ребёнка в реальность. Для Чимина это стало взрывом. Реакция была мгновенной, животной, рождённой глубоко в мозге, минуя все мыслительные процессы. Он отпрянул — резко, всем телом, как будто коснулись раскалённым железом, а не пальцами. Его спина с глухим стуком ударилась о косяк двери напротив, и пронзительная, острая боль в рёбрах вскрикнула внутри, заставив его задыхаться. Глаза расширились от паники, в них читался чистый, нефильтрованный ужас. Это был не просто испуг, а глубоко укоренившийся рефлекс существа, привыкшего, что любое прикосновение несёт боль, унижение или и то, и другое. Они замерли в этой немой сцене на долю секунды, которая показалась вечностью. Чимин — прижавшийся к стене, дышащий часто и поверхностно, с болью, затуманивающей зрение. Юнги — стоявший с всё ещё слегка вытянутой рукой, на лице которого читалось чистое, неподдельное недоумение. Его брови чуть приподнялись, в тёмных глазах мелькнуло что-то вроде осознания, а затем — сдержанной, но видимой досады на самого себя. Он не ожидал такой реакции. Возможно, он забыл, с каким грузом привозят сюда людей. И в этот миг ледяная вода трезвости действительно окатила Чимина с головы до ног. Боль в боках стала ясной, жгучей меткой реальности. Он глотнул воздух, и в лёгких снова запахло борделем — духами, пылью и чужими телами. А перед ним стоял не спаситель из грёз, а альфа. Красивый, пахнущий чаем и безопасностью, но всё же альфа. Хозяин этого места. Тот, у кого здесь была власть. И он только что отпрянул от него, как от прокажённого. Унизил его своей реакцией. Страх перед последствиями накрыл его волной тошноты. Инстинкт выживания, сильнее всего остального, заставил его шевельнуться. Он выпрямился, пытаясь игнорировать пронзающую боль, опустил голову, избегая встречи с тем самым проницательным взглядом. — С-спасибо, — выдохнул он, голос сорвавшийся, хриплый и едва слышный. Слово прозвучало не как благодарность, а как мольба о пощаде, как попытка замять этот ужасный инцидент. Не дожидаясь ответа, не глядя больше на Юнги, Чимин резко развернулся и нырнул в комнату, словно в воду. Дверь захлопнулась за ним с тихим, но окончательным щелчком, отрезав его от альфы, от коридора, от всего. Он прислонился к дереву изнутри, сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди, а в ушах стоял гул собственной паники. Комната выглядело как ловушка, замаскированная под убежище. И стражем у входа в неё стоял этот непроницаемый, невероятно притягательный альфа, от которого у Чимина по-прежнему бешено колотилось сердце — уже не только от страха. Комната, в которую вошел Чимин, поглотила его тишиной — густой, мягкой и неестественной после долгой дороги и шума большого города за стенами. Воздух здесь пах не дешевым освежителем, как он ожидал, а свежевымытым полом с легкой горьковатой нотой полыни и высушенной лаванды — запах чистоты, почти стерильности, которая никак не вязалась с грязными представлениями о подобных местах. Свет из-под тяжелых портьер был приглушенным, янтарным, выхватывая из полумрака детали: высокую кровать с массивным изголовьем из темного дерева, покрытую белоснежным, идеально натянутым бельем. На стуле у туалетного столика аккуратно висел плюшевый халат. На прикроватной тумбе стоял кувшин с водой, в котором плавали дольки лимона и листочки мяты, и одинокий стакан. Все было чересчур правильно, чересчур спокойно. Эта обстановка не успокаивала, а настораживала — словно его поместили в красивую, бархатную ловушку, где даже стены, обтянутые тканью с мелким, едва заметным узором, казалось, поглощали звуки, чтобы никто не услышал его крика. Но больше всего омегу мучило не это. Его тело, изможденное и ноющее, все еще помнило шок от прикосновения. Там, где пальцы Юнги едва коснулись его плеча сквозь тонкую ткань, теперь будто горел след. Не больно. Пронзительно. Это было похоже на разряд статического электричества, который прошел не по коже, а глубже, всколыхнув что-то спящее и первобытное внутри. Это прикосновение было таким же, как и сам альфа, — контролируемым, почти невесомым, но несущим в себе скрытую силу. И реакция Чимина — этот дикий, животный скачок в сторону — была не только от страха. Это был ужас перед самим собой, перед тем, как его собственное тело отозвалось на это касание не отвращением, а мгновенным, предательским трепетом. Он прислонился спиной к холодной деревянной двери, словно пытаясь через нее ощутить, ушел ли альфа. В ушах все еще гудело от собственной паники, а в ноздрях стоял двойной запах: лавандовой чистоты комнаты и едва уловимый, но въедливый шлейф черного чая с перцем, который будто прилип к его одежде, к его коже после прикосновения. Чимин ненавидел эту слабость. Ненавидел, что даже теперь, в полном одиночестве, он машинально искал в воздухе этот дразнящий аромат, который обещал не опасность, а непонятное, гипнотическое спокойствие. Сделав осторожный, прерывистый вдох (боль в боку тут же ответила тупым ударом), он оттолкнулся от двери и сделал несколько шагов вглубь. Его ноги утопали в густом ворсе ковра, заглушавшем каждый звук. Подойдя к кровати, он кончиками пальцев коснулся ткани простыни. Она была прохладной и гладкой, как поверхность озера ночью. На ней лежал сложенный комплект одежды — мягкие серые штаны и свободная футболка. Просто. Без излишеств. Без намека на вульгарность. Это окончательно сбивало с толку. Желание рухнуть на эту чистоту и провалиться в небытие было почти физическим. Но сначала нужно было сбросить с себя груз прошлого. Чимин медленно, преодолевая ноющую скованность в каждом движении, стянул с себя пропахшую страхом и потом одежду. Она упала бесформенным комком на идеально чистый пол, пятная его своим существованием. В полумраке его бледная кожа, иссеченная старыми серебристыми шрамами и украшенная свежими синяками, казалась еще более хрупкой. Самый зловещий из синяков, лилово-багровый ореол под ребрами, пульсировал в такт сердцебиению. Он не смотрелся в зеркало на стене. Не сейчас. Быстро, почти по-воровски, он натянул чистую одежду. Ткань была мягкой и без запаха, она не обнимала, а просто прикрывала, и в этом была своя горькая услада. Наконец, он позволил себе рухнуть на кровать. Матрас принял его тело с тихим вздохом. Чимин свернулся калачиком, подтянув колени к подбородку, в позу, которая стала для него единственно возможной за последние годы — позой защиты. Иллюзия безопасности, созданная четырьмя стенами, начала медленно окутывать его, как одеяло. Но даже с закрытыми глазами он видел не темноту, а пронзительный, спокойный взгляд Юнги. Слышал его низкий, размеренный голос. Чувствовал то самое прикосновение. «Завтра утром мы с тобой побеседуем». Эти слова висели в тишине комнаты, как лезвие на тонкой нити. Что это будет за беседа? Какие новые правила ему диктуют в этом извращенном, притворяющемся цивилизованном аду? Он уткнулся лицом в подушку, вдохнув чужой, но чистый запах. И где-то на грани между болью, страхом и истощением, сквозь щель в его обороне, пробивалась одна навязчивая, стыдная мысль. Мысль о том, как он жалел, что не рассмотрел альфу получше. И тихий, внутренний вопрос, от которого становилось еще страшнее и… еще странно теплее: а вернется ли он сюда? Этот альфа с лицом, будто высеченным из камня, и руками, которые могли быть и жестокими, и невероятно нежными. *** Юнги сидел, откинувшись на кожаном сиденье, но его тело было напряжено, как тугая струна. За окном мелькали огни ночного города, но альфа их не видел. Его взгляд был устремлён в пустоту, где вновь и вновь проигрывалась короткая сцена у двери в комнату. Он слышал тот глухой стук о косяк, видел, как расширились тёмные глаза, полные животного ужаса, чувствовал, как крошечное, исхудавшее тело вздрогнуло под его прикосновением, как от удара током. Кулаки на его коленях медленно сжались, суставы побелели. Разум, обычно холодный и расчётливый, отказывался подчиняться. Чимин. Имя, которое теперь отдавалось в нём странной, ноющей пустотой. Он видел сотни омег, попавших в его заведение по самым разным, часто печальным причинам. Но этот… этот был другим. — Ты о Чимине думаешь? — голос Хосока, спокойный и понимающий, выдернул его из трясины мыслей. Юнги лишь кивнул, не в силах вымолвить слово. Его челюсть была плотно сжата. — В досье на него нет ничего, что могло его сделать таким, — продолжил Хосок, его пальцы легко водили по рулю. — Сирота, родители умерли в аварии, опекуном стал дядя… Даже смерть родителей не могла так повлиять. Такое ощущение, будто бы… — он замолчал, и в тишине повисло тяжёлые недосказанные слова. — Будто бы его специально ломали, — тихо, но отчётливо закончил за него Юнги. Его голос был низким, почти беззвучным, но в нём дрожала сдерживаемая ярость. — Чтобы превратить в робота, который сделает всё, что прикажут. Сердце альфы, большое, усталое и привыкшее к жестокостям этого мира, предательски и болезненно сжалось. В нём не было места сентиментальности, но было место справедливости. А в истории Чимина не было никакой справедливости. Была лишь методичная, хладнокровная ломка. Он закрыл глаза, и перед ним снова встали эти глаза. Не просто пустые. Пустые намеренно. Как будто кто-то взял и выскреб оттуда всё живое — страх, надежду, протест, — оставив лишь плоскую, бездонную готовность к повиновению. Другие несчастные омеги, которых он видел, могли смотреть с ненавистью, с отчаянием, с мольбой. Взгляд Чимина был лишён всего. Он был готов. Готов на всё. И это было в миллион раз страшнее. Юнги многое повидал. Но эта тихая, абсолютная покорность, эта внутренняя смерть при живом теле заставляла мурашки бежать по его спине снова и снова. В нём, альфе, чья природа — защищать и доминировать, бушевал немой гнев. Гнев на того невидимого «дядю», на весь мир, допустивший такое, и на самого себя — за ту долю секунды, когда его прикосновение, предназначенное быть успокаивающим, стало для того мальчика источником новой пытки. — Ещё чуть-чуть, — прошептал он себе под нос, глядя на сжатые кулаки, — и я сойду с ума. Его успокаивал лишь один факт — тихое, солидарное молчание Хосока. Тот тоже видел. Тоже понимал. В этом грязном бизнесе они с Хосоком держались за свою странную, хрупкую человечность, как за спасательный круг. И сейчас этот круг оказался спасением для них самих. Потому что понимание, что ты не один видишь этот ужас, что ты не один сходишь с ума от бессильной ярости, — это было единственным, что не давало Юнги сорваться и прямо сейчас развернуть машину назад, чтобы ещё раз убедиться, что тот мальчик дышит. — Мы приехали, — хрипловатым от долгого молчания голосом произнес Хосок, когда черный, как смоль, внедорожник плавно остановился у подножья мрачного высотного здания, чьи стеклянные фасады холодно отражали вечернее небо. — Уверен, что именно сейчас пойдем? — Конечно, — резко, без колебаний ответил Юнги, его тонкие брови сдвинулись в едва заметную, но угрожающую складку. — Надо с этим мудаком разобраться. Давай сегодня без крови постараемся, — бросил он напоследок уже через плечо, распахивая тяжелую дверь машины и растворяясь в прохладном вечернем воздухе. Хосок, с беззвучным вздохом, последовал за братом к массивным стеклянным дверям входа. У входа, неподвижные, как каменные изваяния, стояла охрана — два крупных альфы в темной униформе. Но при виде приближающихся Юнги и Хосока, эта каменность мгновенно растаяла: они почти синхронно отошли в сторону, склонив головы в коротком, почтительном, но нервном поклоне. Оба брата кожей, как радаром, чувствовали густой, терпкий запах страха, исходящий от охранников, и их осязаемое нежелание вступать в стычку с такими влиятельными альфами. Вот поэтому Юнги никогда не брал на такие встречи кого-то еще: он привык рассчитывать только на себя и Хосока. Зато альфа был уверен, что в спину от него пулю или нож не получит. К тому же Хосок дрался получше любого наёмника. Благодаря редкому здравомыслию охраны, альфы быстро оказались внутри, их шаги отдавались эхом в просторном, выдержанном в минималистичном стиле холле. Они прошли мимо ресепшена, где юный омега-администратор, стараясь стать невидимкой, буквально дрожал, уставившись в экран монитора, и, не замедляя хода, зашли в отполированный до блеска лифт. Хосок длинным пальцем, не глядя, нажал кнопку нужного этажа, и двери с мягким шипением сомкнулись, унося их вверх. О Хосоке и Юнги ходило много слухов. Темных, обрастающих новыми жуткими подробностями каждый раз, когда кто-то из их конкурентов бесследно исчезал. Говорили, что они едят каждого, кто перейдет им дорогу, на завтрак. Кто-то шептался, что они хуже вампиров — высасывают не только кровь, но и саму душу. Их имена произносили вполголоса, с суеверным страхом, как заклинание, привлекающее беду. Но видимо, ублюдка Хона это не так сильно волновало. Он, видимо, считал себя умнее городских легенд или, что более вероятно, слишком уверовал в неприкосновенность своих высоких стен. Видимо, он не боялся за свою шкуру. Роковая ошибка. Альфы поднялись на нужный им этаж, где их уже в полной, гнетущей тишине ждала охрана — было наивно и глупо думать, что их просто так впустят к боссу. Охрана, человек двадцать отборных, крепких парней с пустыми, готовыми на приказ глазами, выстроилась вдоль длинного, безликого коридора, как живая, дышащая стена, и явно не собиралась пропускать незваных гостей. Воздух здесь был густым от напряжения и мужского пота. — Слушайте, ребятки, — Хосок остановился в паре шагов от этой человеческой преграды, заложив руки в карманы дорогих брюк. — Давайте решим всё мирно, а? — устало, почти скучающе проговорил он, хотя у самого ладони внутри карманов уже сжались в кулаки, а мышцы спины приятно заныли в предвкушении. — Мы решим всё мирно, если вы свалите отсюда, — грубо, стараясь придать своему голосу металлическую твердость, проговорил альфа-начальник охраны — широкоплечий мужчина с бычьей шеей и недобрыми глазами. Юнги, не меняя бесстрастного выражения лица, лишь слегка отвел в сторону правую руку — короткий, отточенный годами жест, означавший для брата: «Оружие пока не трогай. Разберемся руками». Хосок едва заметно кивнул уголком рта — мол, понял. И затем мир взорвался движением. Он не побежал — он ринулся, как торпеда, сметая первого охранника одним молниеносным ударом в солнечное сплетение. Юнги тоже не отставал от брата, его атаки были короче, точнее, но от этого не менее разрушительными — сокрушительные удары локтями, подсечки, хруст костей под точно рассчитанным давлением. Жаль было только деловой костюм, безупречно сидевший на его широких плечах и узкой талии, и кашемировое черное пальто, такое мягкое и дорогое, которое явно не создавалось для подобных вакханалий. Когда Юнги на секунду остановился, чтобы перевести дух, взглядом оценивая поле боя, большая часть охраны уже лежала на полу в бесформенной куче тел, тихо стонущих и корчащихся от боли. В этот миг расслабленности, альфа потерял бдительность и не заметил, как сбоку, из-за спины поверженного противника, блеснуло острие ножа, направленное прямо ему в бок. Но рефлексы, отточенные в тысячах уличных столкновений, сработали моментально. Юнги резко развернулся на пятке, левой рукой поймав запястье нападавшего в железную хватку, а правой пригвоздив его к холодной бетонной стене. Еще одно движение — короткое, резкое — и нож с глухим лязгом отскочил далеко в сторону. Не меняя хватки, Юнги нанес контролируемый, но сокрушительный удар ребром ладони по уже вывернутой руке. Раздался громкий, тошнотворный хруст. Сломав альфе руку, он просто толкнул его, и тот, беззвучно ахнув, рухнул на пол к остальным. — Совсем ахуели, — глухо присвистнул Хосок, оглядывая поле боя. Он перешагнул через бесчувственное тело охранника, его ботинок на мгновение замер в воздухе, будто выбирая, куда наступить. — Пускай благодарят, что мы оружие не достали, — бросил он через плечо, и в его голосе звенела ледяная усмешка. Юнги, не обращая внимания на болезненные стоны охраны, резким движением запястья убрал тёмные, влажные от пота волосы, которые так и падали на заострённые скулы и холодные глаза. Наклонившись, он медленно, словно выбирая трофей, поднял с пола тяжёлый боевой нож, лезвие которого тускло блестело в искусственном свете. Не останавливаясь, с разгона, точным и мощным ударом подъёма ноги в дорогом оксфорде, он вышиб массивную дубовую дверь кабинета. Дверь с грохотом отлетела, ударившись о стену, и замерла на распах. — Мои дорогие друзья! — противно, слащавым голосом, каким говорят с нежеланными родственниками, улыбнулся альфа, сидящий за огромным, вычурным столом из красного дерева в просторном, утопающем в роскоши и безвкусице кабинете. — С чем вы ко мне пожаловали? Хосок тихо, одними губами, усмехнулся. Альфе уже было до слёз смешно от этого жалкого притворства. Этот старый хрен вёл себя так, будто не он полчаса назад выставил перед своей дверью целую стену из мяса и мышц. Трусливый пёс. Хосок уже начал представлять, как острым лезвием своего складня отрезает болтуну розовый, влажный язык и скармливает его уличным псам. Сладкая дрожь предвкушения пробежала по спине. От прекрасных, кровавых мыслей Чона отвлёк Юнги, который, не проронив ни звука, с лицом, словно высеченным из мрамора, подошёл к столу Хон Ха Джуна. Не сводя с него ледяного взгляда, Юнги поднял руку с ножом и с коротким, яростным выдохом воткнул его со всего размаха в самую середину глянцевой столешницы. Лезвие с сухим треском вошло в дерево почти по самую рукоять и замерло, гудя от удара. Нож, который пару минут назад сам чуть не оказался в Юнги, теперь навсегда врос в стол, как немой свидетель и грозное предупреждение. Старик вздрогнул всем телом, будто его ударили током. В его выпученных, внезапно побелевших глазах вспыхнула настоящая, животная паника. Даже было видно, как дряблая кожа на его шее и руках покрылась гусиной кожей, а редкие седые волосы на затылке буквально стали дыбом. Воздух в кабинете стал густым и сладким от запаха внезапно проступившего холодного пота. Хосоку безумно нравилось, когда их боялись. Он втягивал этот страх носом, как аромат дорогого вина, чувствуя, как от этой эмоциональной пищи по жилам разливается приятная теплота и сила. Он словно зверь, который не просто убивает, а сначала насыщается страхом других. — Чем ты травишь моих омег? — тихо спросил Юнги, и от его низкого, ровного голоса по коже поползли мурашки. Вопрос повис в воздухе, тяжелый и острый, как тот нож в столе. — Я... Я не хотел... — начал захлебываться и заикаться старик, его пальцы вцепились в ручки кресла, костяшки побелели. — Мне просто предложили... и... я... я... я... — Голос его сорвался в противный писк, словно у мыши в когтях у кошки. В это время Хосок, словно рыжий лис, выслеживающий свою добычу, медленно, почти бесшумно ступая по мягкому персидскому ковру, подходил к креслу Хона. Он обогнул его сзади, скользя взглядом по потной шее старика, и остановился, нависнув тенью. Его руки легко, почти небрежно обхватили высокую спинку кресла с двух сторон, заперев Хона в ловушке из полированного дерева и собственного страха. Чон буквально кожей чувствовал, как внутренности Ха Джуна судорожно сжались, а мелкая, неконтролируемая дрожь в его теле усилилась, заставляя тихо постукивать зубами. Хон глухо, с усилием сглотнул, и звук этот прозвучал в тишине кабинета оглушительно громко. — Знаешь, чего мой брат не любит больше всего? — сладко, почти ласково, словно делясь секретом, проговорил Хосок, наклонившись так близко, что его губы почти касались краешка оттопыренного уха старика. Он почувствовал, как то вздрогнуло. — Он не любит, когда мямлят, — закончил Чон уже с легкой, ядовитой усмешкой в голосе, от которой по спине Хона пробежал новый ледяной пот. Юнги, не сводя пронзительного взгляда с бледного лица Ха Джуна, наблюдал, как Хосок умело, словно виртуоз, давит на него. Стоя у окна, заложив руки за спину, Мин в такие моменты чувствовал, как его переполняет острая, почти отцовская гордость за Чона. В этих тёмных делах Хосок был не просто братом, а идеальным инструментом, продолжением его собственной воли. — К-кан Джихо... — выдохнул Хон, и слова потекли из него теперь пулемётной очередью, сбивчиво и прерывисто. — Из провинции Кан... Он пытается расширить своё влияние и устранить конкурентов... — Старый альфа умоляюще посмотрел на Юнги, ища в его каменном лице хоть каплю понимания. — Все знают, что твой бордель — самый лучший во всей стране! Все только и говорят, как сильно ты заботишься об омегах, которые у тебя работают... Ты обеспечиваешь их хорошей едой, и если они болеют — всем необходимым... Я... я пытался его отговорить! Клянусь! Пытался убедить, чтобы он пересмотрел своё диктаторское управление в борделях, но он... он не слушал меня! Он только смеялся! — И ты решил ему помочь, — съязвил Юнги, и в его голосе, ровном и холодном, как сталь, прозвучала безжалостная насмешка. Его взгляд, не моргая, буравил старика, выискивая малейшую ложь. — Нет! — вскрикнул Хон, и его голос сорвался на визгливую, отчаянную ноту. Он рванулся вперед, как пойманная рыба, но кресло и нависающий над ним Хосок не дали ему встать. — Я клянусь, я ничего не делал! Я сам только вчера узнал о порче продуктов, — обреченно, сдавленно вздохнул он, понимая, что врать уже бесполезно. Правда сочилась из него, как гной из раны. — Я вчера наведался в один из своих заводов перед отправкой еды вам и… решил попробовать одно из блюд. Уж больно оно странно выглядело. Цвет был не тот, запах… металлический. Именно тогда я понял, что что-то не так. Поэтому я отменил поставку… — Хон опустил голову, уставившись в узор ковра, его плечи обвисли под тяжестью признания. — В тот же день, мне позвонил Кан Джихо. И сказал… что если я кому-то расскажу, то он сделает так, чтобы меня посадили. Надолго. И не за мошенничество, а за отравление. Он всё подстроил. — И ты испугался, — пренебрежительно, с лёгким отвращением фыркнул Хосок, словно наблюдал за чем-то мелким и жалким. — А ты бы не испугался?! — выкрикнув, Ха Джун в ярости и ужасе все же вскочил со стула, его тучное тело задрожало от негодования. Он уперся руками в стол, наклонившись к братьям, но в его позе не было угрозы, лишь последняя, жалкая попытка самооправдания. — Я б убил его. И всё, — спокойно, как о погоде, пожал плечами Чон. Он медленно, с театральной чёткостью сложил пальцы правой руки в виде пистолета и направил воображаемый ствол прямо в переносицу Хона. Его ледяной, безжизненный взгляд встретился с полным ужаса взором старика. — Раз. И всё. В кабинете на мгновение воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым, хриплым дыханием Хона. — Значит так, — нарушил молчание Юнги, его голос прозвучал задумчиво, будто он взвешивал только что услышанное. Он отошёл от окна и медленными шагами приблизился к столу. — Делай всё, что говорит тебе Кан. И докладывай мне. Каждый его шаг, каждый приказ. Понял? — Где наш договор? — резко, переходя к делу, спросил Мин, его взгляд скользнул по столешнице. Ему молча, дрожащими руками, протянули папку. Юнги взял её, даже не глядя на содержимое, и одним резким, уверенным движением разорвал толстую стопку бумаг пополам. Пергамент с грустным шелестом разлетелся в стороны, упав к ногам удивлённого Хона. — Он больше не нужен. Теперь у нас новый. Пошли, Хосок. Не удостоив старика больше ни взглядом, ни словом, он развернулся и направился к выходу, его кашемировое пальто развевалось за ним, как чёрное знамя. Хосок, в последний раз усмехнувшись в сторону побелевшего Ха Джуна, с наслаждением щёлкнув воображаемым курком своего «пистолета», неспешно последовал за братом, оставив за собой разгромленный коридор, сломанных людей и одного совсем сломленного старика, прижатого к стене страхом и новым, куда более страшным договором.. *** - Поехали в дом, где жил Чимин,- внезапно проговорил Юнги, когда альфы сели в машину. Гул заведённого двигателя замер, будто втянутый обратно в цилиндры, и на секунду воцарилась оглушительная тишина. Слова Юнги ударили по ней, как камень по глади пруда, и тишина разлетелась звонкими, режущими осколками. Хосок, только что повернувший ключ в замке зажигания, замер с вытянутой рукой. Его взгляд, уже настроенный на дорогу, резко дернулся к пассажиру. Не «к Чимину». Не «проверим». «В дом, где жил». Прошедшее время. Оно повисло в воздухе салона, густое и леденящее, как ядовитый газ. В этих четырёх словах была целая вселенная намёков, и Хосок прочёл её мгновенно. Юнги хотел посмотреть на того ублюдка, который сделал из омеги живую куклу. Юнги не смотрел на него. Он уставился в лобовое стекло, но взгляд его был пустым, направленным внутрь себя, в какую-то тёмную точку памяти. Его пальцы, обычно расслабленные или собранные в решительную уверенность, теперь беспомощно теребили край кожаного сиденья, совершая мелкие, судорожные движения. В уголке его глаза, подхваченный слабым светом приборной панели, дрожал едва уловимый нерв. Это была не просто напряжённость. Это было что-то хрупкое и опасное — трещина в обычно безупречной броне. Воздух в машине изменился. Он больше не пах только кожей и бензином. Теперь в нём витал привкус пыли заброшенных комнат, запах старой древесины и чего-то несвежего, забытого. Хосок почувствовал, как по его спине пробежал холодок. Это предложение не было импульсом или внезапной идеей. Оно вырвалось наружу, как признание, как последняя соломинка, за которую хватается тонущий. Он медленно, слишком медленно, опустил руку на рычаг коробки передач. Металл был холодным. Звук щелчка, когда передача включилась, прозвучал невероятно громко в этой новой, хрупкой тишине. Он ничего не спросил. Какие вопросы могли быть уместны, когда сам факт произнесения этих слов уже был криком? Вместо ответа Хосок лишь кивнул, один резкий, короткий кивок, который означал и понимание, и согласие, и готовность разделить эту внезапно нахлынувшую тьму. Машина тронулась с места, но теперь она везла не просто двух альф по делам. Она везла их в прошлое, к порогу, за которым, они оба чувствовали, их ждали не ответы, а призраки. И самый главный призрак — призрак того, кем был Чимин, и того, что с ним стало, — уже сидел с ними в салоне, незримо заняв место между ними. Машина мягко покачивалась на разбитой брусчатке, погружаясь в густые сумерки спального района. Фары выхватывали из темноты облупившиеся фасады старых двухэтажек, ржавые заборы, одинокие фонари с тусклым жёлтым светом, вокруг которых роились мошки. Воздух в салоне, пахнущий кожей, оружием, серным чаем с перцем и кедром- ароматом Хосока, казался инородным телом в этой увядающей атмосфере. Он ехал по памяти, словно его руки сами помнили каждый поворот к тому дому — месту, которое они оба старались обходить стороной, но которое теперь магнитом притягивало их. Мысли Хосока, острые и беспокойные, кружились вокруг Чимина. Он вспоминал не самого омегу — хрупкого, с глазами, полными немого вопроса, — а сам дом. Старое здание с потрескавшейся штукатуркой и почерневшими от времени ставнями. Какие тайны скрывали его стены, пропитанные запахом прошлого и тихой безысходности? Что происходило там за закрытыми дверями, когда гас свет? Это был не просто интерес — это была необходимость. Щемящее, почти навязчивое желание разгадать, докопаться до сути, вскрыть гнойник, который, они чувствовали, назревал в самом сердце их мира. Он бросил беглый взгляд на Юнги, чей профиль был резко очерчен против тёмного стекла. Тишина между ними снова сгустилась, но теперь она была иного качества — сосредоточенная, тяжёлая, как воздух перед грозой. Они больше не думали о борделе, о Хоне или Кане. Весь их мир сейчас сузился до одной точки на карте — до старого дома, где жил Чимин. И оба знали, что то, что они найдут там, навсегда изменит расстановку сил. Машина, будто чувствуя их решимость, уверенно скользила вглубь ночи, навстречу ответам, которые, возможно, окажутся страшнее любых вопросов. Тишина в салоне была не просто отсутствием звука. Она была плотной, тягучей субстанцией, сквозь которую даже собственные мысли пробирались с трудом. Она была наполнена гулом невысказанного — яростью, усталостью, холодной расчетливостью. Два альфы, разделенные лишь пространством между сиденьями, существовали в параллельных мирах, которые в этот момент сошлись в одной точке: в осознании конца. Хосок разжал кулак, позволив взгляду скользнуть по сбитым костяшкам. Кожа была разорвана, под ней проступали сине-багровые пятна свежих гематом. Боль от скулы была тупой, ритмичной, в такт биению сердца — навязчивое напоминание о встрече с Чоном. Он был прекрасным бойцом, да. Но иногда искусство боя заключалось не в уклонении, а в принятии удара. В этом жесте была своя отчаянная театральность: позволить противнику почувствовать мимолетную победу, увидеть брешь в обороне, и в эту самую секунду, когда его внимание расслаблялось на волю самонадеянности, нанести свой. Это была грязная, изматывающая тактика. Тактика, которая оставляла синяки не только на теле, но и на душе. Его взгляд, острый и привыкший замечать малейшие изменения, переместился на Юнги. Мин сидел, откинув голову на подголовник, но в этой кажущейся расслабленности не было ни грамма покоя. Мышцы его шеи были напряжены, как тросы, челюсть сжата до боли. Веки были прикрыты, но под ними заметно бегали зрачки — он не спал, он сражался с картинками, которые проносились у него перед глазами. Чимин. Хон. Кан. Они вертелись в голове, как кадры плохого фильма, складываясь в узор предательства и угроз. Юнги всегда был скалой, непробиваемым щитом. Но даже скалы дают трещины под постоянным напором океана. Сейчас он не просто был напряжен — он был изношен до предела, и эта тончайшая паутина усталости, проступившая в уголках его глаз и в легкой дрожи вытянутой вдоль двери руки, была видна только Хосоку. Только он знал, как выглядит Мин, когда его внутренние опоры начинают давать сбой. Именно это знание, это почти физическое ощущение боли брата, заставило Хосока нарушить тягостное молчание. Его улыбка, когда он заговорил, не была ни веселой, ни беззаботной. Это был жест белого флага, брошенного в траншею их общей осады. Предложение «выпить» не было о спиртном. Оно было о передышке. О возможности опустить щиты, хоть на час, в безопасном пространстве, где не нужно будет следить за спиной, где можно будет просто быть — двумя избитыми жизнью братьями, а не предводителями клана, держащими на плечах весь этот шаткий мир. Смех Юнги, который последовал в ответ, был коротким, сухим, похожим на треск сухого дерева. В нём не было настоящей радости, только горькое признание правды: Хосок и выпивка были неразделимы в своей надежности. Но затем вздох, глубокий и уставший, выдал больше, чем слова. «Но ты прав». Это была капитуляция. Признание того, что даже альфам, этим столпам силы, иногда нужен побег. Хотя бы в виде стакана виски, который можно разделить в тишине, где не нужно будет говорить о предательствах и заговорах, а можно будет просто молча смотреть в одну точку, черпая силы в самом факте присутствия друг друга. Победоносная улыбка Хосока застыла на губах, не успев раствориться в обычной уверенности. Она была его маленькой, сиюминутной победой — согласие на передышку, лучик в кромешной тьме их будней. Но этот миг хрупкого торжества был раздавлен ледяным тоном Юнги. Резкий, вибрирующий звук звонка врезался в тишину салона, как нож. Юнги вздрогнул — едва заметное, но для Хосока кричаще откровенное движение. Он поднял трубку медленно, будто она весила центнер. Его лицо, секунду назад откликнувшееся на предложение Хосока тенью усталой благодарности, стало каменной маской. Но маской, под которой бушевало извержение. Хосок, не сводя с него глаз, видел, как белеют костяшки пальцев, сжимающих телефон. Видел, как тень легла под скулами, заостривая черты. Слушал одну сторону диалога — короткие, рубленые фразы Мина, в которых не было ни единого лишнего звука. Голос был низким, ровным, но в этой ровности сквозила стальная опасность, которую Хосок узнавал сразу: это был голос, каким Юнги отдавал приказы перед штурмом. Но сейчас в нём была ещё и нота… чего-то ещё. Что-то, заставившее ледяной ком сжаться в желудке у Хосока. «Не паникуй, скоро будем». Эти слова, брошенные в трубку, были адресованы не столько собеседнику, сколько самому себе. Попытка взять под контроль ситуацию, которая, судя по всему, уже вышла из-под контроля. Когда Юнги отключился, он на секунду замер, уставившись в черный экран, словто пытаясь прочесть в нем продолжение кошмара. Поворот головы. Взгляд, которым он встретился с Хосоком, был лишен всего привычного — расчетливости, холодной ярости, усталости. В нем было чистое, неразбавленное предчувствие. Губы Мина сжались в тонкую белую полоску, но самое страшное было не в них. «В бордель. Срочно». Эти три слова прозвучали не как приказ, а как выдох, как констатация худшего из возможных сценариев. И пока они висели в воздухе, Хосок увидел то, что заставило его похолодеть. Правая нога Юнги, упертая в пол, мелко, неконтролируемо дрожала. Эта дрожь, абсолютно чуждая всегда владевшему собой альфе, была красноречивее любой паники. Она была физическим воплощением того адреналина, того леденящего ужаса, который пульсировал в его крови. И тогда Хосок почувствовал это — не услышал, а именно почувствовал. Частоту. Учащенный, неровный ритм, который, казалось, исходил не от сердца, а от самого пространства вокруг Юнги. Это было сердцебиение брата, отдававшееся в его собственном сознании через невидимую связь, через годы бок о бок прожитой жизни. Оно стучало, как отчаянный барабан перед битвой, в которой ставки были уже не просто высоки — они стали запредельными. Вопрос «что случилось?» застрял у него в горле, бесполезный и ненужный. Все ответы были написаны на лице Юнги, в дрожи его ноги, в этом диком, зверином ритме, который сейчас бился в такт мотору. Хосок резко вывернул руль, заставив шины взвизгнуть на асфальте. Машина развернулась на почти пустом перекрестке с такой силой, что их прижало к дверям. Теперь они мчались не от чего-то, а к чему-то. И это «что-то» в борделе, судя по лицу Юнги, было страшнее любого заговора Кана, больнее любого предательства Хона. *** Ли Сонмин - омега, который попал в бордель два года назад. История Ли Сонмина — это не просто история продажи. Это история о том, как предательство может пахнуть домашним оладьями и старой мебелью, а спасение — холодным оружием и дорогим одеколоном. Его родители продали его не в порыве отчаяния. Нет. Это было обдуманное, размеренное решение, принятое за кухонным столом под звук включенного телевизора. Шестнадцатилетний Сонмин, пахнувший по-юношески сладко, как перезрелая летняя клубника, услышал это как приговор. Его милая внешность, открытая улыбка и врожденная доброта, которые должны были вызывать умиление, стали в их глазах просто товарными характеристиками. Лотом на аукционе. В ту ночь его мир, и без того хрупкий, не разбился — он тихо рассыпался в пыль. Юнги, тогда еще не ставший для него отцом, а просто влиятельный хозяин борделя, отказался. «Ребенка не берем. Проблем не нужно». Эти слова стали для Сонмина вторым приговором. Если даже здесь, в этом прибежище отверженных, ему нет места, то где оно? Он попал в лапы к другим — тем, для кого слова «шестнадцать» и «невинность» были лишь описанием эксклюзивности товара, повышающим его цену. И началось. Пока Юнги, уже отъехав в своём чёрном автомобиле, внезапно вспомнил о забытой папке с документами. Он вернулся. Не из благородства, а из прагматизма — бумаги были важны. И он увидел. Увидел не просто сцену насилия над омегой. Он увидел в искажённом от ужаса, но всё еще невероятно добром лице Сонмина что-то, что резким электрическим разрядом прошло по его обычно спокойной сущности. Ярость, охватившая Юнги, была холодной и эффективной. Он не кричал. Он действовал. Его люди скрутили «гостей», а затем и самих родителей Сонмина, которые прибежали на шум, не столько чтобы спасти сына, сколько чтобы не испортили мебель. Для них не нашлось места даже в полицейском участке — Юнги предпочёл решить вопрос иначе, так, чтобы их ноги больше никогда не было в этом городе. А потом был Сонмин. Омега, дрожащий, с синяками на запястьях и в душе, но с сухими глазами. Шок был слишком глубок для слёз. Он посмотрел на своего спасителя не с благодарностью, а с отчаянной, животной расчётливостью. — Не отдавайте меня в приют, — голос его был хриплым, но твёрдым. — Возьмите меня к себе. На работу. Он не просил о доме, о семье, о любви. Он просил о функции. Работа в борделе была для него единственной понятной моделью выживания, единственным способом остаться рядом с этим альфой, чья бесстрастная сила вдруг показалась ему единственной реальной опорой в рухнувшем мире. Юнги, глядя в эти глаза, которые просили не милостыни, а возможности быть полезным, увидел не товар, а солдата. Сломанного, но не сломленного. Он кивнул. Один раз. Так Ли Сонмин стал его. Он работал не из страха, а из преданности, выкованной в том самом аду. Он слушался Юнги во всём не потому что боялся, а потому что воля альфы стала для него единственным компасом, единственным законом. Юнги научил его не только правилам борделя. Он учил его, дал образование, защищал, наказывал за ошибки и молчаливо гордился успехами. Для Сонмина этот холодный, сдержанный альфа, который спас его из грязи и крови и не потребовал взамен ничего, кроме лояльности, стал большим, чем хозяин. Больше, чем босс. Он стал Отцом. Тихим, строгим, никогда не произносящим нежных слов, но чьё присутствие означало безопасность. Чей запах — чёрный чай с перцем— затмил для Сонмина даже его собственный клубничный аромат, став запахом дома. Того единственного дома, который у него теперь был. Просьба Юнги, высказанная на пороге, висела в воздухе не как обычное поручение, а как особый приказ, отлитый из тихой стали. «Обязательно принеси еды» — в этих словах Сонмин уловил не просто заботу о физических нуждах нового омеги. Это был ритуал. Первый акт принятия в их закрытый, странный мирок. Еда с кухни Юнги — не ресторанная выдумка, а простая, сытная домашняя еда — была пропуском. Тот, кто её принял, делал первый шаг от статуса «пленного» к статусу «нахлебника», а там, глядишь, и до своего места дойдёт. Но второе распоряжение было куда весомее и острее. «Поговори с Паком. Убедись, что он в порядке». Юнги никогда не просил «убедиться». Он приказывал. Он констатировал. А здесь — просьба, да ещё и «настоятельная». В глазах альфы, когда он это говорил, промелькнуло нечто, заставившее сердце Сонмина сжаться: не тревога даже, а нечто более глубокое — ответственность. Как будто в теле Пак Чимина была заключена какая-то хрупкая важность, мина замедленного действия или, наоборот, единственная уцелевшая реликвия. Слухи, которые ползли по борделю, как пар по трубам, только усиливали это странное ощущение. Омеги, видевшие, как заводили новенького, шептались в углах, и их шёпот доносился до Сонмина обрывками: «…глаза, как у загнанного зверька, совсем пустые…» «…от прикосновения Юнги аж отшвырнуло, будто током ударило…» «…в стенку вжался, не дыша, бедолага…» Слово «запуганный» в их устах звучало слабо. Они сами знали, что такое страх. Но то, что они описывали, было иным — первобытным, животным ужасом, стирающим личность. Даже от Юнги, чьё присутствие обычно хоть и напрягало, но давало чёткое понимание правил, этот Пак Чимин отпрянул, как от пламени. Это уже было не просто странно. Это было тревожным сигналом, маяком, указывающим на глубокие, скрытые под водой рифы прошлого. И потому, взяв поднос, Сонмин шёл по коридору не с простым чувством долга. Он шёл с тяжёлым предчувствием. Еда на подносе казалась ему теперь не жестом мира, а разведкой. А сам он чувствовал себя не слугой, выполняющим поручение, и не старшим омегой, а кем-то вроде сапёра, осторожно приближающимся к неразорвавшейся бомбе, от чьего состояния зависело слишком многое. И от тихого голоса Юнги, произнесшего «убедись», исходила невидимая нить, которая тянулась за ним, связывая его, Сонмина, с тем, что ждало за закрытой дверью. Сонмин вошёл в комнату, и воздух ударил ему в лицо — густой, спёртый, пропахший страхом и потом. Это был не просто запах, а физическое ощущение тревоги, витавшей в каждом пылинке, дрожавшей в луче света от окна. Поднос в его руках вдруг показался нелепой, жалкой формальностью. Он замер на пороге, и его собственный сладкий клубничный аромат, обычно такой лёгкий, будто потонул в этой тяжёлой атмосфере. Чимин на кровати был не просто «запуганным» или «странным». Это было живое воплощение агонии. Он не лежал — он бился, как рыба на берегу, его движения были резкими, беспомощными, лишёнными всякой логики. Простыни сбились в мокрый, скрученный ком у его ног. Пот, ледяной и липкий, блестел на его бледной коже, стекая с висков и смешиваясь с бесконечными, тихими слезами. Каждое его содрогание отдавалось в тишине комнаты глухим шорохом ткани и прерывистым, хриплым стоном. Но самое страшное были не его движения, а звуки. Тихие, вырывающиеся из самой глубины бредового сознания: «Не надо… отстаньте… прошу…» И потом, на грани шёпота, надтреснутое, полное бездонного ужаса: «Помогите…» Эти слова, такие простые и такие отчаянные, вонзились в Сонмина точнее любого ножа. Его собственное сердце, привыкшее к строгому порядку дома Юнги, сжалось в ледяной ком. В горле встал ком. Он почувствовал, как дрожь, мелкая и неконтролируемая, побежала от кончиков пальцев, сжимающих поднос, вверх по рукам, заставляя фарфоровые тарелки тихо звенеть. Он сделал шаг вперёд, чтобы помочь, подойти, обнять — сделать что-то, что угодно, чтобы остановить этот тихий кошмар. Но ноги его не слушались. Они стали ватными, предательски подкосились, будто налились свинцом от одного этого зрелища чужой, бездонной боли. Он упирался в пол, но тело отказывалось двигаться вперёд. Это был не страх. Это было узнавание. Глубинное, животное узнавание той самой беззащитности, того самого ужаса, который он сам испытал два года назад в другом доме, от других рук. Чимин сейчас был зеркалом, в котором Сонмин увидел собственное отражение — сломленное, затравленное, умоляющее о помощи, которой нет. И в этой парализующей волне паники, в этом хаосе жуткого созвучия, в его голове вспыхнуло единственное ясное, незыблемое слово. Юнги. Имя альфы прозвучало в сознании не как просьба, а как мантра, как единственный возможный якорь в этом шторме. Руки, всё ещё трясясь, выудили из кармана телефон. Пальцы скользили по стеклу, с трудом попадая по цифрам. Он поднёс трубку к уху, и его собственный голос, когда он услышал низкое «Алло», показался ему чужим, тонким, полным детской беспомощности. — Юнги… — он шмыгнул носом, пытаясь заглушить предательскую дрожь, но она просочилась в каждый слог. — Чимин, ему плохо… я не знаю, что делать… Его взгляд не отрывался от бьющегося на кровати омеги, и очередной сдавленный стон Чимина заставил его голос сорваться в шёпот, полный мольбы, которую он не мог выразить словами: — Приезжай скорее… Он не сказал «помоги», не сказал «нужен врач». Он сказал «приезжай». Потому что в его вселенной решение любой катастрофы, любого ужаса имело одно имя и один запах — чёрного перца. И сейчас, глядя на Чимина, он понял, что их двое в этой комнате, кто отчаянно нуждается в этом спасении. Чимин — в спасении от кошмара. А он, Сонмин, — в спасении от беспомощности, которая грозила накрыть его с головой и унести в давно забытые тени собственного прошлого. *** Время для Юнги потеряло всякий смысл. Дорога растянулась в бесконечный, мучительный туннель, где каждый оборот колеса отдавался ударом в висок. Его обычно безупречное чувство времени разбилось о стену внутренней паники. Один час, три, десять — всё слилось в сплошную полосу тревоги, окрашенную в цвет ночного асфальта и отражённых в нём дрожащих фонарей. Сердце, привыкшее биться ровным, властным ритмом, теперь бешено колотилось где-то в горле, готовое вырваться наружу и катиться вперёд, опережая машину, чтобы оказаться там. Мысли, обычно острые и выстроенные в чёткий план, спутались в клубок, в котором торчали лишь обрывки: должен успеть, ему страшно, нельзя оставить, почему я уехал. Соображать было нечем и некогда — его сознание, словно перегретый процессор, отключило все второстепенные функции, оставив лишь одну, жгучую программу: «Чимин». И это, возможно, было к лучшему. Если бы он мог думать ясно, он бы увидел, как побледнел Хосок, сидевший рядом. Как тот следил за ним не с испугом перед опасностью, а с ужасом за него самого. Хосок знал все его состояния — холодную ярость, ледяное спокойствие, саркастическую усмешку, глухую усталость. Но эта тихая, слепая одержимость, это полное стирание всего мира вокруг — такого он не видел никогда. Будь Юнги в себе, этот взгляд брата заставил бы его резко остановиться и спросить: что, чёрт возьми, он творит? Кто этот омега, чтобы так выводить его из равновесия? Но он не был в себе. Он был там, в той комнате, ещё до того, как физически в неё ворвался. Весь мир сжался до размеров кровати, на которой металась маленькая, сломленная тень. Машина ещё не остановилась окончательно, когда он вырвал дверь на себя и выпрыгнул на ходу. Он не бежал — он нёсся, как снаряд, игнорируя приветствия охранников, распахнутые от удивления рты омег в холле. Лестница на второй этаж пролетела под ногами в два-три прыжка, каблуки тяжёлых ботинок грохотали по дереву, как пулемётные очереди. Он ворвался в комнату, и воздух, густой от боли и пота, ударил его в лицо. И он увидел. Увидел не просто омегу в бреду. Увидел то самое воплощение беззащитности, которое так болезненно резонировало с чем-то в его собственной, давно забытой душе. Сонмин, застывший у стены с лицом, полным шока и сострадания, просто не попал в его суженное поле зрения. Весь мир действительно стал чёрно-белым, и в центре этого хаоса, в единственном цветном пятно, был Чимин. Юнги рухнул на колени у кровати, не чувствуя удара о пол. Его большие, сильные руки, привыкшие сжимать оружие или наносить удары, с невероятной, почти пугающей нежностью обхватили горячий, мокрый от слёз и пота личико Чимина. Он не тряс его, не кричал. Он притянул его к себе, пытаясь остановить эту беспорядочную дрожь силой своего неподвижного присутствия. — Чимин, — его голос, обычно такой властный и ровный, был низким, сдавленным шёпотом, в котором дрожала несвойственная ему мольба. — Ты слышишь меня? Он провёл большим пальцем по пылающей щеке, смахивая слезу. Всё его существо, вся его сущность была сейчас направлена на одно — пробиться сквозь пелену кошмара, вернуть этого потерянного, испуганного щенка обратно, в реальность, где он, Юнги, мог его защитить. — Открой глаза, пожалуйста. Слово «пожалуйста», сорвавшееся с его губ, прозвучало как самое искреннее и самое страшное признание. Признание в собственной беспомощности перед этой чужой болью и в той необъяснимой, всепоглощающей необходимости эту боль остановить. Юнги двигался на чистом инстинкте. Его руки, привыкшие к тяжести оружия и грубой силе, уже были готовы обхватить это хрупкое, горячее тело с бесконечной осторожностью, как берут самое дорогое и самое уязвимое, что есть на свете. Мысль о больнице была не решением, а спасительным маяком в море собственной растерянности: там помогут, там знают, что делать. Надо просто дотащить. Дотерпеть. Сделать хоть что-то, кроме этого парализующего наблюдения. Его пальцы коснулись края одеяла, и в этот миг Чимин, даже в глухой бездне бреда, среагировал. Тело омеги сжалось в один сплошной, болезненный спазм. Его рука, тонкая и бледная, рефлекторно вцепилась в бок, в то самое место, где под кожей скрывалась невыносимая агония. Тихий, выдохнутый стон, больше похожий на хрип, прорезал тишину: «Б…больно…» Это не было словом. Это был звук ломающейся хрупкости. Следом, будто прорвав плотину, по его вискам и щекам хлынули новые потоки слез — беззвучные, отчаянные. Дрожь, сотрясавшая его, усилилась, превратившись в мелкую, беспрерывную вибрацию, от которой звенели пружины кровати. И всё это — во сне. Его сознание было пленником кошмара, но тело помнило всё. Каждый удар, каждый перелом кричал теперь на языке непереносимой боли. Юнги застыл на коленях, его руки повисли в воздухе. Что делать? Как взять того, кого сама мысль о прикосновении заставляет сжиматься от ужаса? Его собственная сущность, всегда находившая выход из любой, даже самой жестокой ситуации, впервые билась в панике о стеклянную стену чужого страдания. И тут раздался голос. Низкий, сдавленный, пропахший тем же леденящим ужасом, который сковал и его самого. — Твою мать, это что… Юнги медленно, будто сквозь вату, повернул голову. Хосок стоял у изголовья кровати. Он пришёл бесшумно, растворившись в тени, пока брат был полностью поглощён отчаянной попыткой помочь. Но сейчас не это было важно. Важно было то, что отражалось в глазах Чона. Это был не испуг, не шок от увиденного. Это был ужас. Тот чистый, неразбавленный, первобытный ужас, который возникает не перед опасностью, а перед воплощённым, осязаемым злом. Ужас, который заставляет кровь стынуть, а разум отказываться верить в то, что видишь. И этот взгляд, полный немого вопроса и леденящего душу понимания, заставил Юнги резко перевести взгляд туда, куда смотрел брат. Туда, куда его собственное внимание, зацикленное на лице Чимина, не падало. Его взгляд упал на бок омеги, на место, где тонкая ткань футболки прилипла к телу странным, неровным рельефом. И он вздрогнул. Это не было просто движением. Это был содрогание, пробежавшее по всему его телу, как электрический разряд. Потому что то, что он начал различать сквозь материал, не было просто синяком. Это была тень чего-то чудовищного, чего-то, что не укладывалось в рамки обычного избиения. Предчувствие, холодное и липкое, сжало его горло, прежде чем сознание успело до конца осознать, на что именно он смотрит. Мир сузился до размеров этой комнаты, и воздух в ней стал густым, как смола, пропитанной запахом боли, страха и отчаяния. Когда футболка Чимина приподнялась, обнажив чудовищную палитру синих, фиолетовых и жёлтых пятен, растекшихся по хрупкой грудной клетке, время остановилось. Юнги замер. Его мозг, еще секунду назад лихорадочно ищущий решение, отключился. Он просто смотрел на это живое свидетельство жестокости. Гематома была не просто синяком. Это была карта пыток, топография насилия, вдавленная в кожу. Каждое пятно кричало о сломанной кости, о заглушённом крике, о боли, которую этот ребёнок носил в себе, даже находясь в безопасности. Слова Сонмина — «у него сломаны ребра» — прозвучали не как диагноз, а как приговор тому, кто это сделал. И тихий, бесконечно жалобный стон Чимина — «больно…» — отозвался в Юнги физической болью где-то под рёбрами, как будто удар пришёлся и по нему. Хосок, увидев это, не просто ужаснулся. В его глазах вспыхнуло холодное, ясное понимание. Это не случайные побои. Это система. Это намеренное причинение боли такой силы, чтобы лишить жертву не только возможности сопротивляться, но и самой воли к жизни. И это понимание было страшнее любого гнева. А потом Чимин открыл глаза. И это был не выход из кошмара, а попадание в новый. Его взгляд, мутный от слёз и жара, скользнул по альфам, и в нём не было проблеска осознания, кто они. Было лишь животное, первобытное узнавание угрозы. Аромат Юнги, который альфа неосознанно выпустил, пытаясь защитить, укрыть, успокоить, для Чимина с его искореженной психикой стал сигналом опасности. Запах чёрного чая с перцем, обычно стойкий и доминантный, в его искажённом восприятии слился с другими, ужасными воспоминаниями — с запахом пота, боли, чужих рук. Он не видел человека. Он видел функцию. Альфа = насилие. Двое альф = непереносимая опасность. Его мольба — «прошу не надо, я не готов» — была не капризом испуганного ребёнка. Это был крик души, разбитой вдребезги. Он не просил не трогать его сейчас. Он умолял отменить сам факт своего существования как объекта для чужого использования. Каждое слово, каждый всхлип били по Юнги с силой кулака. Мысль о том, что этот мальчик, сломанный и беспомощный, видит в нём, в том, кто пришёл его спасти, лишь очередного насильника, заставила внутренности альфы сжаться в тугой, болезненный узел. Это было хуже, чем гнев. Это было чувство чудовищной, несправедливой вины. И тут — железная хватка на его руке. Хосок. Его брат, всегда находившийся в тени его решений, сейчас взял на себя контроль. В его прикосновении не было силы — была необходимость. Он тащил Юнги прочь не потому, что тот был не нужен, а потому что его присутствие в данный момент было ядом для Чимина. И Юнги, этот непоколебимый столп силы, позволил себя увести. Он отступил. Потому что впервые за долгие годы его воля, его желание помочь наткнулись на непреодолимую преграду — абсолютный, панический ужас в глазах того, кому он так отчаянно хотел эту помощь предложить. Он ушёл, оставив в комнате только запах своей беспомощности и тихие рыдания омеги, который боялся даже тени спасения. *** Когда альфы вышли из комнаты, дышать стало легче, паника слегка отступила, но боль в рёбрах, казалось, усиливалась с каждым вдохом. Аромат чёрного чая с перцем наполнял легкие с каждым, даже самым маленьким вздохом. Сейчас этот аромат, который остался после ухода альфы, успокаивал и расслаблял. Дыхание замедлилось и стало ровным. — Ты в порядке? — прозвучал тихий, осторожный голос. Только сейчас Пак заметил стоящего в углу комнаты омегу. Паренёк выглядел хрупким и немного потерянным, будто случайный свидетель, застигнутый бурей не на своей территории. Его волосы были ярко-красного цвета — такого же насыщенного, почти алого оттенка, как и его аромат, витавший в воздухе: сочная, чуть примятая лесная клубника, сорванная вместе с зелёными листочками и тёплой землёй. Этот запах казался таким живым и простым на фоне тяжёлых, доминирующих шлейфов альф, будто лучик солнца, пробившийся в запылённую комнату. Глаза Сонмина, широкие и тёмные, были полны немого испуга, но не отвращения — скорее, отчаянной, щемящей жалости. Он не решался подойти ближе, замер на месте, сжимая в руках край собственной футболки. Казалось, каждое его движение было рассчитано на то, чтобы не спугнуть, не спровоцировать, не нарушить хрупкое равновесие, воцарившееся после ухода альф. Его губы слегка приоткрылись, будто он хотел что-то сказать, но слова застревали в горле. Потом, сделав едва слышный вдох, он придвинулся. Не шагом — скорее, осторожным скольжением, будто боялся раздавить хрустящий лепесток под ногами. — Я испугал тебя? — спросил Чимин и опустил голову. Голос его звучал приглушённо, с хрипотцой, будто сквозь слой песка. — Прости, я не хотел. Он и правда не хотел. Стыд ползком подбирался к горлу, горький и липкий. Он, Чимин, который годами учился быть невидимым, тихим, который хоронил свои реакции так глубоко, что они едва шевелились, — теперь оказался центром бури, источником паники для кого-то постороннего. Для этого странного омеги с волосами цвета вспышки и запахом лета, которого он не мог контролировать. Чимин сжал веки, пытаясь выловить из хаоса сна хоть что-то внятное: обрывки криков, ощущение падения, тени над кроватью… И тёплое прикосновение, резкое и чужое, на его коже. Оно обожгло сильнее, чем память о боли. — Как тебя зовут? — спросил он снова, заставив себя поднять взгляд. Нужно было зацепиться за что-то реальное, за имя, за факт. — Сонмин, — ответил тот сразу же, и имя прозвучало мягко, почти по-детски, контрастируя с напряжённой тишиной комнаты. — Сонмин… — Пак замялся, сглотнув комок, который мешал дышать. Голова гудела, рёбра ныли с новой силой. — Тут же ещё кто-то был, не подскажешь кто? Сонмин заёрзал, его пальцы снова потянулись к краю собственной футболки, сминая ткань. Аромат клубники вокруг него слегка изменился — в нём появилась носка лёгкого беспокойства, словно ягоду примяли чуть сильнее, и она выпустила больше сока. — А… Тут был Юнги и Хосок, — начал он, слова вылетали торопливо, путаясь. Он бросил быстрый взгляд на дверь, будто проверяя, закрыта ли она. — Я… когда к тебе зашёл, ты по кровати метался, дышал как… как будто задыхался. — Голос Сонмина дрогнул. — Я так испугался, что позвонил Юнги, и они… они промчались как только смогли. При упоминании имён в воздухе, казалось, снова запахло чаем с перцем и жженым деревом— отголоски альфийских ароматов, въевшиеся в стены. Чимин почувствовал, как его собственное дыхание снова стало сбиваться. Юнги. Хосок. Хозяева. Те, кто теперь решает его судьбу. И он уже успел показать им свою слабость, свою неприкрытую, уродливую панику. Его ладони стали липкими от холодного пота. Голос Сонмина стал далёким, словно доносился из-под толстой стеклянной колбы. Чимин почувствовал, как его лёгкие, только что наполненные успокаивающим ароматом чая, сжались в тугой, болезненный комок. Каждый вдох требовал усилия, а на выдохе в груди кололо осколками. — …они ушли в кабинет, сказали, дать тебе прийти в себя, — доносились обрывки фраз. Но смысл слов тонул в нарастающем гуле страха. Этот гул заполнил уши, сдавил виски железными обручами. Вернут. Убьют. Похуже. Словно кто-то методично, с тупой жестокостью, вбивал эти слова прямо в череп. Зрение поплыло, края комнаты задрожали и растворились в серой пелене. Единственной реальностью стала дикая, животная паника, скрутившая внутренности в ледяной узел. Чимин машинально прижал ладонь к рёбрам, пытаясь вдохнуть глубже, но боль ответила острым, пронзительным уколом. Он закашлялся, судорожно, беззвучно, и в этот момент почувствовал другое прикосновение. Не память о прошлом, а настоящее — лёгкое, осторожное. Сонмин присел рядом на край кровати. Его пальцы, прохладные и тонкие, коснулись запястья Чимина, лежавшего на одеяле. — Эй, — его голос пробивался сквозь шум в голове, как луч сквозь мутную воду. — Смотри на меня. Дыши со мной. И тогда Чимин различил новый аромат. Он витал вокруг Сонмина, смешиваясь с остывающим чаем и перцем. Это была клубника — но не варенье и не дешёвый леденец. Это был запах первой, ещё не до конца созревшей ягоды, сорванной вместе с зелёным хвостиком и каплей утренней росы. Сочная, чистая, с лёгкой, освежающей кислинкой. Она не заглушала панику, а прорезала её, как вспышка чистого цвета в кромешной тьме. Чимин заставил себя поднять взгляд. Глаза Сонмина, широко раскрытые и тёмные от испуга минуту назад, теперь смотрели с упорным, почти суровым сосредоточением. Его губы мягко двигались, выговаривая ритм. — Вдох… раз, два. Выдох… три, четыре. Это был странный тандем: смолистый, жжёный страх в груди у одного и прохладная, живая сладость, исходящая от другого. Чимин попытался синхронизировать своё дрожащее дыхание с ровным, спокойным ритмом омеги. С каждым вдохом аромат клубники становился чуть ярче, словно оттесняя на второй план привкус собственного страха. Сам Сонмин, кажется, забыл о своей робости. Он держал запястье Чимина с такой твёрдостью, будто это был якорь, не дающий тому сорваться и утонуть. А в его аромате, если прислушаться, угадывались и другие ноты: тёплый песок после дождя, мягкая ваниль и что-то зелёное, молодое — ростки пшеницы или срезанный стебель. Это была не просто сладость. Это был запах жизни, упрямо пробивающейся сквозь любую почву. И в этой простоте была тихая, непоколебимая сила. Паника не ушла. Она отползла в угол, сжавшись в тёмный, колючий комок под рёбрами, но перестала диктовать условия. Воздух снова пошёл в лёгкие, всё ещё болезненно, но уже свободнее. Пелена перед глазами рассеялась, и Чимин увидел комнату в деталях: луч пыли, танцующий в свете лампы, складки на смятой простыне, искажённое от беспокойства лицо Сонмина. — Они… не придут сейчас? — хрипло выдохнул он, и его собственный голос прозвучал чужим. — Нет, — твёрдо сказал Сонмин, не отпуская его руку. — Не придут. Ты в безопасности. Пока что ты здесь в безопасности. Слово «пока что» повисло в воздухе, но даже оно не могло полностью стереть странное успокоение, которое принёс с собой этот тихий, клубничный рассвет в лице красноволосого омеги. Чимин медленно кивнул, закрыв глаза, сосредоточившись на двух точках ясности: прохладных пальцах на своей коже и чистом, простом аромате, который теперь, казалось, был единственной настоящей вещью во всей этой безумной реальности. *** Джин уже собирался уходить с больницы. Он снял белый халат, еще сохранивший слабый запах антисептика и усталого дня, и повесил его на старую деревянную вешалку, которая слегка качнулась под его весом. Последним жестом он щелкнул выключателем, и темнота мягко затопила кабинет, оставив лишь серебристые полосы лунного света на линолеуме. В ту же минуту, словно поджидая этого момента тишины, резко и настойчиво зазвонил телефон на столе. Яркий экран в темноте резанул глаза. Джин вздохнул, но уголки его губ непроизвольно дрогнули. Он знал, кто это. – Намджун, я уже выхожу, – пролепетал он, прижимая трубку к уху и представляя, как альфа ждет его у машины, нетерпеливо постукивая пальцами по рулю. В голосе Джина звенела теплая, предвкушающая усталость. Но в ответ – лишь густая, звенящая тишина. Не дыхание, не помехи. Просто пустота. И тут ледяная струйка беспокойства скользнула по его позвоночнику. Прежде чем он успел переспросить, в трубке раздался голос. Не низкий и уверенный бархат Намджуна, а другой – знакомый, но сейчас звучащий неестественно ровно и сдержанно. – Прости, Джин, но ваше свидание с Намджуном придется отложить. – Хосок? – брови Джина поползли вверх от удивления. Чон Хосок звонил ему считанные разы. Обычно все вопросы решал сам Юнги. Звонок Хосока был сигналом. Ясным и тревожным. Это означало, что с Юнги что-то такое, что он не может позвонить сам. Либо слишком занят. Либо... Слишком плох. Тьма кабинета внезапно показалась не уютной, а давящей. Джин инстинктивно прижал ладонь к холодной поверхности стола, как бы ища опоры. – С Юнги что-то? – уточнил омега, и его собственный голос прозвучал приглушенно, пока он ловил в тишине любой шорох из трубки. Его лоб покрыла легкая морщинка тревоги, а в груди, под ребрами, знакомо и тяжело шевельнулось беспокойство. – Нет, хотя я уже не уверен, – голос Хосока, обычно такой жизнерадостный и бархатистый, сейчас звучал натянуто, как перетянутая струна. В нем слышалась не просто тревога, а растерянность. Чужая растерянность, исходящая от альфы, была куда страшнее любой ясной опасности. – Тут омега, новенький, он... Черт, я даже не знаю, как это объяснить. Джин замер в темноте кабинета, сжимая трубку так, что костяшки пальцев побелели. Тишина в эфире была густой, и его собственное дыхание вдруг показалось ему громким и неровным. – У него сломаны ребра, там гематома почти на всю грудную клетку, – Хосок снова замолчал, и в этой паузе Джин услышал сдавленный вздох, будто слова физически давили ему на горло. – Мы с Юнги не можем к нему подойти, он шарахается, сейчас он с Сонмином... Резкая, обрывающая пауза. Затем голос Хосока сорвался, став тише, почти интимным от ужаса, который он пытался обуздать: – Черт, похоже, у него паническая атака. Приезжай скорее. Щелчок в трубке прозвучал как выстрел. Джин стоял, не двигаясь, все еще прижимая к уху безмолвный пластик. Его мозг, привыкший анализировать симптомы и ставить диагнозы, вдруг отказался работать. Он не понял почти ничего. Нет, слова-то он понял — «ребра», «гематома», «паническая атака». Но связь между ними, эта тревожная невозможность Хосока и Юнги приблизиться, эта тень в голосе — все это сплелось в один плотный клубок ледяного страха, который упал ему в живот. Его собственные нервы, тонкие и чувствительные, отозвались немой симпатией на эту неясную панику. Сердце заколотилось, давя на грудную клетку частыми, тревожными ударами. «Приезжай скорее». Это был не просьба, а приказ. Приказ от другого альфы, обращенный к нему, как к врачу. И как к тому, кто мог понять то, чего они понять не могли. Действуя на автопилоте, он на ощупь, в темноте, нашел ключи на столе, судорожно сгреб их в ладонь. Не глядя, щелкнул замком, вылетел из кабинета, резко захлопнув дверь. Звук эхом покатился по пустому коридору. Он почти не помнил, как спускался по лестнице. Ступени мелькали под ногами, свет от ночных ламп в холле резал расширенные зрачки. Двери главного входа с шипением раздвинулись перед ним, и ночной, прохладный воздух ударил в лицо, не принося облегчения, а лишь подчеркивая внутренний жар тревоги. Джин вылетел из больницы, и ночной воздух, прохладный и резкий, ударил ему в лицо. В глазах на мгновение помутнело от резкой смены освещения. И тогда он увидел её – знакомую машину своего альфы. Тёмную, надёжную, стоявшую под фонарём, который отбрасывал на капот длинные, дрожащие тени. Это зрелище было как глоток воздуха для утопающего. Островок безопасности в море внезапно нахлынувшей тревоги. Он почти побежал, подошвы кроссовок шлёпали по асфальту. Почти не сбавляя хода, дёрнул ручку пассажирской двери – она была не заперта, Намджун всегда ждал его, – и буквально запрыгнул в салон, тяжело опускаясь на сиденье. Дверь захлопнулась, отсекая уличный шум и погружая его в знакомое, уютное пространство, пропитанное родным, успокаивающим запахом Намджуна – бергамота. – Родной, я соскучился, – тихий, бархатный голос альфы прозвучал как бальзам. Намджун улыбался, его глаза в полумраке мягко блестели. Он потянулся к своему омеге, крупная, тёплая рука должна была лечь на шею или коснуться щеки в ласковом жесте. Но рука замерла в сантиметре от кожи Джина. Улыбка сошла с лица Намджуна, сменившись мгновенной, острой внимательностью. Его брови слегка сдвинулись, образуя привычную для беспокойства вертикальную морщинку. Он не просто увидел напряжение в позе Джина – он почувствовал его. В воздухе салона, только что спокойном, теперь вибрировали ноты тревоги, страха и спешки – острый, кисловатый запах омеги в стрессе. – Что-то случилось? – голос Намджуна потерял всю мягкость, став низким, собранным и мгновенно деловым. Всё его существо сфокусировалось на Джине. Джин выдохнул, и из его груди вырвался сдавленный, почти бессильный звук. Он повернулся к альфе, и в его широко раскрытых глазах Намджун увидел отражение собственного смятения. – Намджун, у Юнги что-то случилось, мне нужно к ним, срочно, – пролепетал Джин, слова путались, вылетая торопливо и несвязно. – Хосок звонил, но я так ничего и не понял… Там омега, паника, ребра… – Он замолчал, бессильно сжав кулаки на коленях, не в силах выразить неясный ужас того звонка. Намджун не стал задавать лишних вопросов. Он не переспросил, не потребовал ясности. Он прочитал панику в глазах своего омеги, уловил безотлагательность в дрожи его голоса. Его лицо стало каменным, решительным. – Тогда поехали к ним, – коротко, почти отрывисто, ответил Намджун. Он резко повернул ключ в замке зажигания. Двигатель ожил с низким, мощным рокотом, который заполнил салон. Он одним плавным, но быстрым движением вывернул руль, и машина рванула с места, оставив под фонарём пустое пятно асфальта. Его правая рука легла на рычаг коробки передач, левая уверенно вращала руль, но его взгляд на долю секунды метнулся к Джину – быстрый, оценивающий, полный тихой поддержки. В этом взгляде не было вопросов. Было простое, ясное сообщение: «Я с тобой. Мы едем». Джин приоткрыл рот, чтобы предложить альфе ехать домой. Ведь Намджун тоже только что закончил свой долгий день в своей клинике, тени под его глазами говорили об усталости яснее любых слов. Омеге хотелось обнять его, увести в их тихую квартиру, где пахнет чаем и покоем, и просто быть рядом. Но слова застряли в горле, не прозвучав. Он посмотрел на Намджуна. Профиль альфы в полумраке салона был словно высечен из гранита – твёрдый, собранный, с жёсткой линией скул и сосредоточенным взглядом, прикованным к дороге. Все мускулы его были напряжены, как у хищника, уловившего запах опасности, пусть даже чужой. В этой концентрации, в тихом, но ощутимом излучении готовности защищать и действовать, была такая сила, что любое возражение показалось бы не просто бесполезным, а кощунственным. На Джина волной накатила острая, почти болезненная благодарность. Ему чертовски повезло. Его альфа не просто любил его. Он был его скалой, его тылом, живым воплощением той надёжности, о которой Джин в свои самые тяжёлые годы мог только мечтать. Пять лет. Казалось, целая жизнь. Пять лет назад Джин был другим – вечно уставшим, вечно голодным, вечно балансирующим на острие. Мед, грант, подработки ночными сменами в разных клиниках, чтобы хватило на еду и крышу над головой. Потом появился Юнги со своей специфической работой и предложением, от которого нельзя было отказаться. Сиротство не оставляло выбора: нужно было выживать, быть лучшим, быть незаменимым. Тогда его мир был окрашен в оттенки серой усталости и холодного одиночества. Пока в нём не появился Намджун. Не просто альфа. А тот, кто стал домом. Машина резко, но аккуратно свернула и остановилась. Джин, вынырнув из воспоминаний, тут же натянул на себя профессиональную собранность, как вторую кожу. Он выпрыгнул из салона, и его взгляд сразу же выхватил картину во дворе ухоженного, но сейчас казавшегося мрачным особняка Юнги. На свету от крыльца металась фигура. Это был Юнги. Он не стоял на месте – он ходил, точнее, почти бесшумно метался из конца в конец короткого участка тротуара, как раненый зверь в клетке. Его движения были резкими, отрывистыми. Руки то сжимались в кулаки, то впивались в волосы. От него исходила почти физическая волна яростного, бессильного беспокойства – того, что не находит выхода в действии. А в двух шагах от него, прислонившись к стене дома, стоял Хосок. Он не ходил, но всё его тело было струной, готовой лопнуть. Его взгляд, обычно тёплый и искристый, сейчас был прикован к брату с такой интенсивной, нервной концентрацией, будто он силой воли пытался удержать Юнги от взрыва или от саморазрушения. Пальцы Хосока нервно барабанили по собственному предплечью, и даже с расстояния было видно, как напряжена его челюсть. Они были похожи на два противоположных полюса одной бури: Юнги – её неистовый, видимый центр, а Хосок – сдержанное, но не менее грозное магнитное поле вокруг него. *** Хосок, не отрывая взгляда от бегавшего из стороны в сторону Юнги, боковым зрением уловил движение фар. Он перевел взгляд на подъезжающую машину, и его плечи под грубой тканью куртки едва заметно опустились. Тихий, мысленный выдох облегчения прошел сквозь него. Джин. Сейчас он во всем разберется. Этот врач, с его тихой, но несгибаемой внутренней силой и способностью понимать там, где альфы лишь натыкаются на стену страха, все расставит по местам. И этот кошмар закончится. Из машины вышли Намджун с Джином. Шаги Намджуна были тяжелыми, уверенными, а Джин двигался с той особой, легкой целеустремленностью, которая появлялась у него в работе. Они подошли к ним, и в воздухе, насыщенном запахом стресса, на мгновение возник островок спокойной силы. – Думаю, пока что, я смогу справиться сам, – бросил Джин, его голос прозвучал не громко, но с такой ясной уверенностью, что не вызвал сомнений. Он лишь коротко, ободряюще посмотрел на Намджуна и, не дожидаясь ответа, решительно направился к двери борделя, его фигура растворялась в сумраке парадного. – Я все равно пойду с тобой! – спохватился Юнги, сорвавшись с места, словно его отпустила невидимая пружина. Он почти побежал за омегой, его движения всё ещё были резкими, но теперь в них появилось направление – следовать за тем, кто знает, что делать. Намджун проследил за ними взглядом, а затем обернулся к Хосоку. Уголок его губ дрогнул в небольшой, натянутой улыбке. – Вы уводите у меня парня, – засмеялся он, и в его смехе была попытка разрядить обстановку, растопить лед тревоги, сковывавший всех. – Скоро ночевать у вас будет. – И не говори, – фыркнул Хосок, наконец отрывая взгляд от двери, в которую скрылись Юнги с Джином. Он провел рукой по лицу, и в этом жесте читалась глубокая усталость. – Только вот находиться с ним слишком долго, увы, я не смогу. Ещё одного трудоголика я не вынесу. – Он с горьковатой иронией в голосе достал из кармана пачку сигарет, встряхнул, вытащил две и молча протянул одну Намджуну. Альфа взял предложенную сигарету. Его движения были медленными, почти церемонными. Он прикурил от зажигалки Хосока, и в темноте на мгновение вспыхнуло маленькое, дрожащее пламя, осветившее его сосредоточенное лицо. Он глубоко затянулся, и дым, вырываясь в прохладный воздух, смешался с паром от дыхания. – Я впервые вижу Юнги таким, – вдруг сказал Намджун, его голос в тишине прозвучал глухо, без привычной уверенности. Он смотрел в темноту, куда ушли двое. Хосок тяжело выпустил струю дыма, наблюдая, как она клубится и растворяется в свете фонаря. – Я сам в шоке от того, как он стал себя вести, – проговорил он, и его слова тоже повисли в воздухе, тяжелые и откровенные. – Мне показалось, что он сам крышей поедет. Если бы этот новенький омега не зашипел на него, как раненый кот, думаю, Юнги бы уже вломился в ту комнату, чего бы это ему ни стоило. А это… – Хосок сделал еще одну затяжку, – это было бы концом для того парня. И, возможно, для рассудка самого Юнги. Они стояли молча, два альфы под ночным небом, наблюдая за дверью, за светом в окнах, слушая тишину, которая теперь казалась еще более зловещей, чем предшествовавшая ей буря. Их сигареты тлели в темноте, как крошечные, тревожные маячки, а внутри здания решалась судьба незнакомого омеги и, возможно, кусочек души их брата и друга. *** Джин, поднимаясь по лестнице, чувствовал на своей спине горячий, почти физический взгляд Юнги. На пороге комнаты он обернулся. В глазах альфы бушевала буря – ярость, замешанная на беспомощности, желание действовать и животный страх сделать что-то не так. Джин положил руку на его напряженное предплечье, преграждая путь. – Тебе лучше остаться снаружи и не заходить в комнату, – сказал он негромко, но с непререкаемой твердостью врача, устанавливающего границы. Его голос был тихим, но в нем звучал стальной стержень. Он не ждал ответа. Повернувшись, он скользнул в полумрак комнаты, мягко прикрыв за собой дверь, оставив Юнги один на один с его кипящим терпением в коридоре. То, что предстало перед глазами Джина, было не просто «не самой хорошей картиной». Это была тихая катастрофа. В центре комнаты, на слишком большой, казалось бы, кровати, лежала фигура. Худое, почти бесплотное тело, утонувшее в простынях. Кожа, виднеющаяся из-под футболки, была мертвенно-бледной, с синеватыми прожилками у висков и на тонких запястьях. Глаза были закрыты, ресницы лежали темными полумесяцами на щеках. Он лежал так неподвижно, что на секунду Джину показалось, что он и не дышит вовсе. Лишь едва заметное, прерывистое движение грудной клетки под тканью выдавало хрупкую, еле теплящуюся жизнь. Воздух в комнате был спертым, пахло сладковатым запахом болезни и… страхом. Густым, приторным страхом. На краю той же кровати, съежившись, сидел Сонмин. Другой омега, обычно такой живой и активный, сейчас казался маленьким и потерянным. Он не смотрел на лежащего, а уставился в пол, его пальцы нервно, безостановочно перебирали и скручивали край своей простой хлопковой футболки, будто пытаясь найти хоть какую-то точку опоры. Когда Джин вошел, Сонмин резко поднял голову. И в его широко раскрытых глазах, полных слез, которые он, видимо, отчаянно сдерживал, вспыхнула такая яркая, обжигающая надежда, что Джина на мгновение кольнуло в груди. Это был взгляд утопающего, увидевшего спасательный круг. Взгляд, который повторял взгляд Юнги на улице. На него смотрели, как на последнюю инстанцию. Как на чудо. Джин внутренне выпрямился, отодвинув в сторону личные эмоции. Он подошел к кровати, его движения стали плавными, предсказуемыми, лишенными резкости, чтобы не спугнуть и без того дрожащую от ужаса душу в этом теле. – Как его зовут? – спросил он тихо, садясь на стул рядом и открывая свою медицинскую сумку. Его голос был спокойным, ровным, как поверхность глубокого озера. – Ч-Чимин… – прошептал Сонмин, и его голос сорвался на шмыгании носа. Слезы наконец потекли по щекам, но он тут же грубо вытер их рукавом. Он впился взглядом в Джина, ища подтверждения. – Ты же ему поможешь, правда? – в его вопросе звучала не просьба, а мольба, последняя, отчаянная молитва. – А ты сомневаешься во мне? – тихо, с намеренно мягкой улыбкой спросил Джин, бросая быстрый, ободряющий взгляд на Сонмина. Он пытался прогнать ту леденящую беспомощность, что читалась в глазах омеги. Его пальцы, уже в перчатках, двигались с профессиональной аккуратностью, начиная бесшумный осмотр – проверку реакции зрачков на свет (они сузились, хорошо), пульса на запястье (частый, нитевидный, плохо). – Рассказывай, что случилось, – проговорил Джин, его голос был низким и ровным, приглашая к исповеди, а не к допросу. Сонмин, словно сорвавшись с цепи, начал выпаливать слова, торопясь и путаясь: – Ему что-то снилось… страшное. Он метался по кровати, стонал. Я… я испугался, позвонил Юнги. Когда они приехали и попытались… просто посмотреть, что с ним, Чимин отпрыгнул. Как ошпаренный. Прямо в стену. Когда Юнги с Хосоком ушли, он вроде начал успокаиваться, дышал… но потом, когда до него дошло, кто это был… что это альфы… у него началось. Прямо вот… всё, паника, он не мог дышать, я его чуть не потерял… – Понятно, – многозначительно, почти себе под нос, произнёс Джин. Его лицо стало маской сосредоточенности, но в глазах промелькнула тень. Он осторожно взял за край простой футболки Чимина. – Мне нужно осмотреть, – мягко предупредил он бездыханную, казалось, фигуру, хотя вряд ли его слышали. И аккуратно, с минимальными движениями, приподнял ткань. Воздух вырвался из его легких тихим, сдавленным звуком. Увиденное привело его в тихий, беззвучный ужас. Грудная клетка Чимина была… изувечена. Не в медицинском, а в человеческом смысле. Громадная, радужная гематома, цвета от сине-черного до гнилостно-желтого и зеленого, покрывала почти всю левую сторону, расползаясь к центру и к спине. Она была не свежей. Этой жестокости было несколько дней. Под этим чудовищным синяком угадывался неестественный, слегка провалившийся контур ребер. Сломано. И не одно. Джин знал, как ломаются ребра. От ударов. От падений. От сдавления. Это было не падение. И не случайность. Форма, расположение… Это был удар. Целенаправленный, сильный, возможно, не один. Ему помогли. В горле у Джина встал горячий, плотный ком. Он проглотил его с трудом, почувствовав, как по спине пробежала волна леденящего озноба. Он видел многое за свои годы в больницах, особенно работая с Юнги. Видел последствия драк, несчастных случаев, насилия. Но каждый раз, когда перед ним оказывался ребенок – а Чимин, несмотря на возраст, в таком состоянии казался именно ребенком, – с такими отметинами… что-то в его душе сжималось в тугой, болезненный узел. К этому нельзя было привыкнуть. Не должно было быть возможности привыкнуть. Каждый раз сердце будто замирало на мгновение, пропуская удар от чистого, немого возмущения перед чужой жестокостью. Он на секунду закрыл глаза, сделал глубокий, беззвучный вдох, заставляя руки не дрожать. Потом открыл их. В них уже не было ужаса. Была только ясная, холодная решимость. Он нашел повреждения. Теперь нужно было их лечить. И защитить. Он аккуратно опустил футболку, его прикосновение было легким, как пух. – Всё будет хорошо, Сонмин, – сказал он, и в его голосе, наконец, появилась та самая непоколебимая уверенность, которой от него ждали. – Всё будет хорошо. Сейчас я ему помогу. Принеси, пожалуйста, теплой воды и чистые полотенца. И скажи Намджуну, чтобы он подошёл, мне нужна его помощь. Джин уже не видел, как Ли Сонмин, словно подброшенный пружиной, выскочил из комнаты. Весь его мир сузился до хрупкого тела на кровати, до едва уловимого дыхания и частого, слабого пульса под его пальцами. Он был здесь целиком – врач, защитник, последняя надежда. Но спиной он чувствовал это. Тяжёлый, почти физически ощутимый взгляд, прожигающий дверь. Полный тревоги, вины и немого вопроса. Джин повернул голову в сторону приоткрытой двери. Его глаза встретились с горящим взором Юнги, стоявшего в проеме как приговоренный. – Можешь зайти, – прозвучало тихо, но с непререкаемой сталью в голосе. Это был не совет, а приказ, четкий и без вариантов. – Но без слов и лишних вопросов. Молчи и стой. Юнги вошел. Его ноги двигались как на шарнирах, несгибаемые и тяжелые. Он остановился у подножья кровати, превратившись в мрачную, напряженную статую. Его кулаки были сжаты так, что костяшки побелели, а челюсть застыла в окаменелом напряжении. Если бы кто-нибудь знал, как бешено колотилось его сердце за грудной клеткой, с какой мучительной осторожностью он вдыхал воздух, боясь своим ароматом и самим присутствием навредить хрупкому, почти невесомому существу на простынях. Страх, который он испытывал сейчас, был страшнее любой перестрелки. Намджун появился в дверях следом. Он вошел бесшумно, как тень. Его взгляд сначала скользнул по лицу Джина, читая в нем всю серьезность ситуации, а затем переместился на Чимина. Альфа подошел к кровати и опустился на колени напротив Джина, создавая вместе с ним защитный круг вокруг пациента. Намджун не произнес ни слова, но по его лицу пробежала волна. Тень глубокого, леденящего негодования затуманила его глаза, на мгновение заострив черты. Он оценивающим, пронзительным взглядом, привыкшим выискивать детали, провел по худому телу Чимина, по неестественной бледности, по синякам, которые говорили сами за себя. Этот взгляд видел не только травмы, но и историю за ними. – Такое ощущение, – проговорил он наконец, и его низкий голос был непривычно тихим, но в нем звенела сталь отвращения, – будто его почти не кормили на протяжении долгого времени, а потом решили откормить. Словно скот перед убоем. Джин вздрогнул, не от слов, а от той жестокой правды, что в них звучала. Он и сам видел это: резкая худоба, контрастирующая с относительно нормальными показателями по некоторым параметрам, будто кто-то в последние дни насильно впихивал в него еду. Он понимал, о чем говорит Ким, и этот вывод леденил душу. Но еще сильнее он боялся, что эта ярость, эта горечь – их общая – может помешать. Может создать вибрацию, которую уловит даже бессознательный Чимин. Это был один из тех редких случаев, когда Джин, обычно полагавшийся на науку и свои руки, ловил себя на немой, отчаянной молитве. Пусть выживет. Просто пусть выживет. – Помолчи, – тихо, но твердо попросил он Намджуна, встречаясь с ним взглядом. В его глазах было не упрек, а просьба о сосредоточенности. Затем он взял ножницы из сумки. Металл блеснул при тусклом свете. Со щемящей, бесконечной аккуратностью он начал разрезать футболку Чимина, обнажая для работы ужасающую картину повреждений. Его голос снова стал ровным, деловым, превращаясь в дирижера в этой тихой операционной. – Нам, слушай внимательно. Нужно зафиксировать ребра. Достань эластичные бинты и шины из бокового кармана. Держи готовыми. Я буду поднимать его, ты в этот момент аккуратно, минимально, поддерживай с этой стороны. Никакого давления на гематому. Понял? Он перевел взгляд на Юнги, который стоял, не дыша. – Ты. Просто стой. Твое присутствие, если оно спокойное, может… должно создать ощущение безопасности. Не двигайся. Не шуми. Дыши ровно. Комната затихла, наполнившись только звуком ровного дыхания Джина, шелестом бинтов в руках Намджуна и тихим, прерывимым всхлипом Чимина, которого даже глубокий шок не мог заглушить полностью. Операция по спасению началась. *** Юнги колотило изнутри. Внешне он был гранитной глыбой, неподвижной у кровати, но внутри бушевал ад. Каждый нерв был натянут до предела, каждый мускул кричал от необходимости действовать, но он был прикован к месту, как наказанный. Стоять и смотреть, как Джин с Намджуном, движущиеся в идеальной, безмолвной синхронности, боролись за жизнь этого хрупкого существа, зная, что сам он абсолютно беспомощен — это было пыткой хуже любой боли. Казалось, что самое страшное — увидеть эти травмы, осознать жестокость — уже позади. Но звериное чутье альфы шептало, что это, возможно, только начало. Начало чего-то долгого, темного и еще более безжалостного. – Мы его зафиксировали. Теперь везем в больницу, – голос Джина прозвучал как приговор, но приговор, дающий направление. Он вытер лоб тыльной стороной ладони. – Его нужно закутать в одеяло и занести в машину. Едем. – Я сам его занесу, – прозвучало тихо, но с такой железной, не терпящей возражений твердостью, что Намджун лишь отступил на шаг, давая Юнги место. В этих словах была не только решимость, но и потребность искупить свою мнимую вину, сделать хоть что-то. Юнги подошел к кровати. Его движения, обычно резкие и уверенные, стали медленными, почти церемонными. Он взял мягкое одеяло и, словно заворачивая невесомую драгоценность, укутал Чимина с головой, оставив лишь щель для дыхания. Потом скользнул руками под него. Тело омеги было таким легким, что сердце Юнги сжалось от новой волны боли. Пушинка. Он весил как ничего. Альфа поднял его с невероятной осторожностью, прижимая к своей груди так, будто боялся, что малейший сквозняк унесет его. Он дышал мелко, аккуратно, смотря на бледное, безжизненное личико, выглядывающее из складок ткани. – Мы едем в больницу, – бросил он Хосоку, проходя мимо брата на улице. В голосе не было обсуждения, только факт. Намджун уже открыл заднюю дверь своей машины, откинув сиденье для большего простора. Он помог Юнги, поддерживая ему локоть, аккуратно устроиться внутри с ношей на руках, затем мягко закрыл дверь, изолируя их от мира. Мин знал, что Хосок поедет следом. Это знание, как и ровное, пусть и слишком тихое, дыхание Чимина у него на руках, немного успокаивало. Джин сказал, что самое страшное позади. Но почему-то альфе так не казалось. Под одеялом, в этой тишине, будто скрывалось что-то еще. Что-то невысказанное, какая-то тень, о которой ему не сказали. Она давила на сердце тяжелым, холодным предчувствием. Его вырвало из тягостных размышлений слабое движение. Едва уловимое. Чимин пошевелился. Затем, невероятным образом, все еще находясь в глубоком полубессознательном состоянии, он… потянулся. Маленькая, слабая ручонка высвободилась из-под одеяла и ухватилась за грубую ткань пиджака Юнги, еще пахнущую порохом, потом и холодом улицы. Он не просто держался. Он прижимался. Его лицо, искаженное во сне страданием, повернулось к груди альфы, и он сделал глубокий, судорожный вдох, вбирая в себя его запах – запах стресса, ярости, но и… защиты. А затем, омега тихо заковал, словно маленький котёнок. В этот миг что-то в душе Юнги растаяло и одновременно зажглось ослепительным, болезненным светом. Он меня не боится. Это знание обожгло его теплом, которое разлилось по груди, согревая даже холод страха внутри. До боли захотелось сжать этого омегу в своих объятиях, окружить его всем своим телом, заслонить от любого возможного зла. Но он боялся. Боялся так сильно, что начал непроизвольно кусать губы до боли, сдерживая этот порыв. Он сидел недвижимо, как скала, позволяя хрупкому существу цепляться за него, как за спасательный круг в бушующем океане кошмаров. И в этой тишине движущейся машины, под стук колес по асфальту, рождалась новая, невысказанная связь — между альфой, исполненной ярости и желания защищать, и омегой, инстинктивно ищущим спасения именно в нем. *** Тишина в больничной палате была густой, нарушаемой только тихим жужжанием аппаратов и мерным, ровным дыханием Чимина под капельницей. За стеклянной стеной, в небольшой сестринской, Джин стоял над раковиной, яростно оттирая с рук остатки тонального крема, грязи и чужой боли. Вода была почти обжигающе горячей, но он ее почти не чувствовал. – Почему ты не сказал Юнги, что у Чимина тоналкой замазаны остальные синяки и шрамы? – спросил Намджун тихо, прислонившись к дверному косяку. Он наблюдал не за водой, а за резкими, почти отрывистыми движениями своего омеги. За тем, как напряжена его спина, как дрожат кончики пальцев, сжимающие губку. – Потому что нужно было помочь Чимину, – ответил Джин резко, не оборачиваясь. Его голос был сдавленным, как будто слова продирались сквозь ком в горле. Он с отчаянным усилием тер последний участок кожи на бледном предплечье Чимина, с малейшей, почти безумной надеждой, что под слоями грима останется хоть что-то живое, нетронутое. – Не хотелось, чтобы Юнги тоже пришлось бы приводить в сознание. Намджун не обиделся на резкость. Он видел. Видел, как мелко дрожит все тело Джина, как он держится только на силе воли и адреналине, который сейчас начал отступать, обнажая нервную дрожь и ужас. Альфа молча подошел сзади. Его большие, теплые руки мягко, но твердо легли на плечи Джина, а затем осторожно обхватили его, притянув к своей широкой груди. Он не говорил ни слова. Просто стоял, превращаясь в живую, дышащую крепость вокруг него, показывая безмолвным объятием: Ты в безопасности. Ты не один. Ты можешь опустить щит. Джин на секунду замер, затем его плечи дрогнули. Он не заплакал, но позволил себе облокотиться на альфу, позволил дрожи вырваться наружу. Ему действительно нужно было эти несколько минут тихой слабости, чтобы собрать в кучу разлетающиеся осколки собственных эмоций и страшных находок. Он глубоко вдохнул знакомый, успокаивающий аромат бергамота и старого переплета с книгами – запах Намджуна, запах дома и покоя. И постепенно дрожь утихла, сменяясь тяжелой, но ясной решимостью. Он повернулся в объятиях и посмотрел на своего альфу. В его глазах Намджун прочитал все: усталость, боль, и ту страшную готовность, которая бывает у людей, вынужденных сообщать плохие вести. Ему не потребовалось слов. Он лишь кивнул, легонько погладил Джина по спине и отпустил. Пора. Они вышли в коридор, притворив за собой дверь в палату, за которой спал – или прятался в забытьи – их хрупкий пациент. Юнги, который до этого сидел на стуле, сгорбившись и уставившись в пол, буквально вскочил на ноги, как будто его ударило током. Его глаза, красные от бессонницы и напряжения, впились в Джина, выжигая ответ. Даже Хосок, до этого неподвижно прислонившийся к стене, резко выпрямился, все его тело стало еще более напряженным, готовым к удару. Тишина в коридоре стала оглушительной. Джин почувствовал, как подкатывает тошнота от того, что ему предстояло сказать. Он перевел взгляд с одного брата на другого и начал с самого простого, самого очевидного и от этого не менее чудовищного факта. – Он девственник, – выдохнул он слова, так и не решив, с чего лучше начать. Потому что другого «лучшего» не было. – Мы так и не поняли, почему он так испугался, но сомнений, что он испугался не именно вас, а вашей… сущности, нет. Он увидел, как скулы Юнги задвигались, как сжались кулаки Хосока. Но остановиться было нельзя. Джин прикрыл глаза, будто пытаясь стереть с сетчатки те картины, что он видел. Пальцы прижались к вискам, пытаясь унять нарастающую головную боль. Нужно было озвучить самое страшное. – У него… – голос Джина сорвался, и он с силой выдохнул, заставляя себя говорить ровно, по-врачебному, без эмоций, которые рвались наружу. – У него все тело в синяках и шрамах. Старых и новых. Это было все замазано тоналкой… слишком профессионально. Даже не сразу заметишь. Если бы не ребра и не паника… мы бы, наверное, и не узнали. Последняя фраза повисла в воздухе ледяным гвоздем, вбивая в тишину весь невысказанный ужас: что этот мальчик был подготовлен, упакован и подан как товар. И что они едва не прошли мимо.
26 Нравится 9 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (1)