ПРОЛОГ
22 февраля 2026 г., 00:24
Примечания:
Вот и пролог нашей истории, это только начало, как вам? Что думаете?
Она обернулась у калитки в последний раз, хотя тогда, конечно, ещё не знала, что он окажется последним. Просто апрельский вечер был наполнен той особенной, щемящей нежностью, когда воздух пахнет влажной землей и первой зеленью, а сердце щемит от предстоящей разлуки даже если она обещает быть недолгой. Родители стояли на крыльце, прижавшись друг к другу так трогательно и привычно, словно это была не просто проводы, а ритуал, повторяющийся тысячу раз. Отец — в своем безнадежно старом кардигане цвета выцветшего вереска, с протертыми локтями, который мать каждую осень обещала пустить на тряпки, но каждую весну находила его аккуратно сложенным на его полке в шкафу. Мать — в фартуке, всё ещё присыпанном мукой от яблочного пирога, который они ели на прощание, и она украдкой вытирала глаза уголком этого фартука, делая вид, что виной всему порывистый ветер, хотя ветра не было — только тихий, задумчивый вечер.
— Напиши, как доедешь! — крикнула мать, и голос её дрогнул на самом последнем слоге, сорвавшись в ту самую материнскую интонацию, которая всегда, с самого детства, заставляла Гермиону чувствовать себя одновременно бесконечно защищенной и немного виноватой.
— Обязательно! — отозвалась она, вложив в эти слова всю любовь, на которую была способна, и отчаянно надеясь, что они её чувствуют. Она махнула рукой, пытаясь улыбнуться, но улыбка вышла кривой, потому что внутри уже зарождался этот липкий страх, который потом назовут дурным предчувствием.
— Я люблю тебя, дочка! — это уже отец, его голос, глубокий и спокойный, как рокот океана в штиль.
— Я вас тоже очень люблю!
Она села в машину. Старенький «Форд Фокус» — подарок отца на совершеннолетие, пахнущий внутри дешевым освежителем «хвойный лес» и, почему-то, её собственными школьными учебниками, которые когда-то валялись на заднем сиденье. Маггловская машина, незаметная в магическом мире, островок нормальности, который она так ценила. Гермиона завела двигатель, и урчание мотора привычно заполнило салон. Включила фары — свет выхватил из наступающих сумерек мокрый после недавнего дождя асфальт.
Она ещё раз посмотрела в зеркало заднего вида. Родители стояли и махали. Два маленьких силуэта в теплом желтом свете фонаря над крыльцом. Они махали, пока машина не скрылась за поворотом, пока их дом не исчез из виду, оставив после себя только пустоту на дороге и странную, сосущую тоску под ложечкой.
Она нажала на газ.
Через двадцать минут зазвонил мобильный. Экран вспыхнул в темноте салона именем «Рон». Она сбросила вызов, нажав кнопку не глядя. Потом. Потом она ему перезвонит, когда эмоции улягутся, когда она переварит этот вечер, это тепло, эту любовь, которой её только что наполнили до краев. Сейчас хотелось побыть в тишине, позволить этим ощущениям раствориться в ней.
Дождь усилился. Сначала редкие капли, разбивающиеся о стекло, затем плотная стена воды. Дворники заскрежетали по лобовому стеклу, едва справляясь с потоком. Видимость упала почти до нуля. Гермиона прибавила скорость, повинуясь безотчетному желанию поскорее оказаться дома, в своем лондонском одиночестве, завернуться в плед с книгой и ни о чем не думать. Она хотела тепла. Она хотела безопасности.
Она никогда не узнает, что именно произошло той ночью на трассе M40. Полицейские потом скажут сухим, казенным языком протокола: встречная машина вылетела на полосу противоположного движения. Водитель — сорок семь лет, три предыдущих судимости за вождение в нетрезвом виде. Он даже не пытался затормозить. Просто ослепительный свет фар, скользкий асфальт, нечеловеческий скрежет металла и тишина.
Звонок раздался в два часа семнадцать минут ночи.
Гермиона уже спала. Вернее, не спала, а провалилась в тяжелое, липкое забытье после трех часов бессмысленного лежания с открытыми глазами, когда мысли вязнут в вате, а сердце колотится где-то в горле. Телефон на тумбочке взорвал тишину, вырывая её из этого состояния с такой жестокостью, с какой ураган вырывает деревья с корнем.
— Алло? — её собственный голос показался чужим, хриплым, скрипучим.
— Мисс Грейнджер? — незнакомый мужской голос, ровный и официальный, лишенный каких-либо интонаций. — Я сержант Дэвис из полиции Оксфордшира. Сожалею, что беспокою в такое время...
Она села на кровати рывком. Сердце уже колотилось где-то в ушах, хотя разум ещё отчаянно цеплялся за остатки сна, отказываясь понимать.
— Что случилось? — спросила она, и голос сорвался.
— Мисс Грейнджер, мне очень жаль сообщать вам, что сегодня вечером ваши родители, мистер и миссис Грейнджер, попали в серьезную дорожно-транспортную аварию на трассе M40. Мы сделали всё возможное, но...
Дальнейшие слова утонули в оглушительном гуле, заполнившем голову. Она не слышала ничего, кроме этого нарастающего шума, похожего на шум прибоя, только в тысячу раз громче. Она не слышала собственного крика. А она кричала. Она поняла это только потом, когда соседи начали в ярости стучать в стену.
— Что значит — сделали всё возможное? — заорала она, срывая голос в истерике. — Что значит, чёрт возьми?! Они живы?! Вы слышите меня? Скажите мне, что они живы!
— Мисс Грейнджер, — голос в трубке был убийственно спокоен. — Примите мои самые искренние соболезнования. Ваши родители погибли мгновенно. Они не мучились. Удар был несовместим с жизнью.
— НЕТ! — это слово вырвалось из самой глубины её существа, обжигая горло. — ЭТО НЕ МОГУТ БЫТЬ ОНИ! ВЫ ОШИБЛИСЬ! ВЫ ПЕРЕПУТАЛИ! ЭТО НЕ МОИ РОДИТЕЛИ!
— Мисс Грейнджер, нам нужно, чтобы вы приехали для опознания. Мне очень жаль. Запишите адрес...
Она выронила телефон. Он с глухим стуком упал на пол, и из него ещё доносился голос полицейского, похожий на жужжание назойливой мухи. Она смотрела на свои руки. Они тряслись. Мелко, противно, неудержимо. Вся она тряслась, как в лихорадке. Тела. Он сказал «тела». Не мама и папа. Тела. Два холодных, безжизненных тела там, на мокром асфальте, где она их только что видела живыми.
Трасса M40. Четыре часа утра.
Гарри вел машину, вцепившись в руль так, что побелели костяшки. Рон сидел сзади и сжимал её руку, но она не чувствовала его пальцев. Она вообще ничего не чувствовала, кроме ледяной пустоты внутри и этого невыносимого, пронзительного звона в ушах, заглушающего все остальные звуки. Окна запотевали от дыхания, но она не видела дороги. Она видела только свет фонарей, проплывающий мимо, как в тумане.
— Мы почти на месте, — тихо сказал Гарри, сворачивая на обочину.
Она увидела это издалека. Синие проблесковые маячки, ритмично вспыхивающие в предрассветной мгле, отбрасывающие жуткие, танцующие тени на мокрые деревья. Оцепление, перегородившее половину трассы. Полицейские машины, пожарный расчет, скорая помощь с потушенными фарами — она была уже не нужна.
— Я хочу выйти, — голос прозвучал мертво.
— Гермиона, может, не надо... — начал Рон, но она его не слушала.
— Я хочу выйти! — теперь это был почти крик.
Машина ещё не до конца остановилась, а она уже рванула ручку двери, вылетев наружу, даже не захлопнув её за собой. Ноги понесли её вперёд, к этим мерцающим огням. Полицейский в светоотражающем жилете попытался преградить ей путь, выставив руку, но она даже не замедлилась — просто отшвырнула его в сторону невербальным заклинанием, даже не подумав о Статуте Секретности, о том, что вокруг магглы. Это было неважно. Ничего не было важно.
— Мисс, туда нельзя!
— ПУСТИТЕ МЕНЯ! ЭТО МОИ РОДИТЕЛИ! ПУСТИТЕ!
Она прорвалась сквозь оцепление, поскальзываясь на мокром асфальте, и замерла.
Она увидела это.
Машина отца. Вернее, то, что от неё осталось. Бесформенная груда искореженного металла, смятая в чудовищную гармошку. Капот въехал в салон, уничтожив передние сиденья. Стекла не было — только мириады осколков, усыпавших асфальт на десятки метров вокруг, холодно поблескивающих в свете фар, как россыпь безжалостных, острых бриллиантов.
Кровь. На асфальте была кровь. Темная, почти черная в этом неестественном свете, смешанная с дождевой водой и стекающая в сточную канаву тонкими, извилистыми ручейками.
— НЕЕЕЕЕЕТ! — этот крик, казалось, разорвал саму ткань реальности. Он был нечеловеческим, животным, полным такой боли, что полицейские вокруг невольно отшатнулись.
Она рванулась вперед, но Гарри, который бежал за ней, успел — обхватил её поперёк туловища стальным кольцом и прижал к себе, вцепившись мёртвой хваткой.
— Пусти! Гарри, пусти меня, твою мать! ЭТО ОНИ! МНЕ НУЖНО К НИМ! ПУСТИ!
— Ты не можешь им помочь, Гермиона! — Гарри кричал ей прямо в ухо, и голос его был хриплым, срывающимся на слезы. — Посмотри на меня! Они уже не здесь! Ты не сможешь им помочь!
— ОТПУСТИ! Я ХОЧУ К НИМ! МАМА! ПАПА!
Она билась в его руках, как обезумевшая птица в стеклянной клетке. Локти, ноги, всё тело рвалось вперёд, к этой груде металла, где секунду назад были они. Она кричала, захлебываясь слезами и ледяным дождем, хлеставшим по лицу, смешиваясь со слезами и стекая по подбородку соленой водой. Рон стоял рядом, мертвенно-бледный, с трясущимися губами, и не знал, куда деть руки, бессильно сжимая и разжимая кулаки.
— Посмотри на меня! — Гарри развернул её к себе с силой, которой она в нем не подозревала, встряхнул. — Посмотри мне в глаза, Гермиона! Ты не пойдёшь туда! Ты запомнишь их живыми! Ты слышишь меня? ЖИВЫМИ! Не здесь! Не так!
Она смотрела на него мутными, невидящими глазами, расширенными от шока, и не видела его. Сквозь пелену дождя и слёз перед ней стояла другая картина: мать, вытирающая глаза фартуком, и отец в старом, безнадежно любимом кардигане, машущий рукой на прощание.
— Я только что их видела, — прошептала она одними губами, беззвучно, и Гарри прочитал это по её лицу. — Я только что... Они махали мне... Они стояли на крыльце... Они...
Ноги подкосились окончательно. Гравитация перестала существовать, и она начала оседать на мокрый, холодный асфальт, усыпанный битым стеклом. Гарри подхватил её, не давая упасть в эти осколки, прижимая к себе, пока её тело сотрясали беззвучные, конвульсивные рыдания, от которых, казалось, вот-вот разорвется сердце.
— Я знаю, — прошептал он, прижимаясь губами к её мокрым волосам, и его голос был полон той же безысходной боли. — Я знаю, Гермиона. Я знаю.
Морг. Десять часов утра.
Холодный кафельный пол под ногами казался бесконечным. Запах формалина и хлорки, казалось, въедался в кожу, в легкие, в самую душу, вытесняя оттуда всё живое. Лампы дневного света гудели ровно и безжалостно, заливая помещение мертвенным, стерильным светом, от которого нестерпимо болели глаза и виски.
— Вы готовы, мисс Грейнджер? — спросил патологоанатом. Его лицо было бесстрастным, как у статуи. Он видел это сотни, тысячи раз. Для него это была просто работа.
Гермиона кивнула. Челюсти были сжаты так сильно, что казалось, зубы вот-вот раскрошатся в пыль. Скулы выпирали под бледной, почти прозрачной кожей.
Она думала, что будет хуже. Но хуже уже было. Хуже было там, на трассе, когда она увидела эту груду металла, которая когда-то была машиной отца. Это... это была просто формальность. Последняя точка.
Им показали их лица.
Мать выглядела так, будто спала. Глубоким, спокойным, без сновидений сном. Только на виске, чуть прикрытая волосами, была неглубокая ссадина и синева, расползающаяся под кожей, как чернила на промокашке. Отец... его шея была неестественно вывернута. Но лицо... лицо было таким же, как всегда. Спокойное, доброе, умиротворенное. Навсегда застывшее.
— Они не мучились, — повторил патологоанатом свой казенный рефрен. — Удар был мгновенным. Они ничего не почувствовали.
Гермиона шагнула вперёд, хотя ноги были ватными. Протянула руку и коснулась маминой щеки кончиками пальцев. Холодная. Твердая. Как мраморное изваяние в соборе. Ни тепла, ни мягкости, ничего, что делало её мамой.
— Мамочка, — прошептала она, и голос сорвался в хрип. — Мамочка, прости меня... Прости меня, пожалуйста. Я не знала. Я не думала, что так будет. Если бы я знала... Если бы я только знала, я бы осталась. Я бы никуда не поехала. Я бы сидела с вами на кухне и пила чай всю ночь, всю жизнь. Прости меня...
Слезы капали на безжизненную, восковую кожу матери, скатывались по щеке, падали на простыню. Она гладила мать по голове, по волосам, которые ещё вчера пахли яблочным пирогом и домом, а сегодня пахли только формалином и смертью. Она гладила эти волосы и не могла остановиться, словно пыталась вернуть им жизнь одним лишь прикосновением.
Кладбище. Пять дней спустя.
В Англии всегда идет дождь, когда хоронят хороших людей. Это закон природы, столь же неумолимый, как гравитация. Дождь лил с утра, холодный, косой, пронизывающий до костей. Он барабанил по зонтам, стекал по черным пальто, размывал свеженасыпанные холмики земли.
Гроб опускали в землю под траурную музыку, звучащую из динамиков — визгливо, фальшиво, неживо. Люди в черном стояли под зонтами, понурив головы, тесной толпой. Своих, магов, было совсем мало — только Гарри, Рон, Джинни, да пара знакомых из Министерства. Остальные — чужие, маггловские лица: соседи, которых она помнила с детства, коллеги отца по стоматологической клинике, подруги матери с их красными, распухшими от слез носами.
Гермиона стояла в первом ряду, отдельно от всех. Черное платье, которое Джинни купила ей накануне в панике, висело на ней мешком — за эти пять дней она похудела так, словно из неё вынули всё нутро, оставив только пустую, хрупкую оболочку. Черная вуаль скрывала лицо, но сквозь редкое кружево было видно, что она не плачет. Она просто смотрела. Смотрела на гроб, который медленно, мучительно медленно опускали в сырую, разверзшуюся яму.
Она должна была сказать что-то. Прощальную речь. Она готовила её три ночи подряд, сидя на кухне в полной тишине, пила остывший чай, писала, переписывала, зачеркивала и плакала над каждым словом, над каждой буквой, пытаясь вместить в несколько предложений всю свою любовь, всю свою благодарность, всё свое отчаяние.
Но когда настал момент, когда священник закончил свою монотонную проповедь и все взгляды обратились к ней, она не смогла сделать ни шагу. Ноги приросли к земле, к этой мокрой, чавкающей глине. Она стояла и смотрела на яму, чувствуя, как воздух застревает в легких, превращаясь в бетон.
— Гермиона, — шепнул Гарри, стоящий чуть сзади, тронув её за локоть. — Иди. Ты должна. Они ждут.
Она покачала головой. Одно-единственное, едва заметное движение. Если она сделает этот шаг, если она подойдет к краю, если она увидит гроб на дне этой ямы, если она произнесет эти слова вслух — это станет реальностью. Окончательной. Бесповоротной. Этого нельзя будет отменить. Нельзя будет сделать вид, что это просто страшный сон.
— Я не могу, — выдохнула она. Губы едва шевелились. — Гарри, я не могу.
— Хочешь, я прочту?
Она кивнула, даже не повернув головы.
Гарри вышел вперед, ступая по скользкой траве. Развернул листок, который она ему передала, мелко исписанный её дрожащим почерком, с разводами от слез. Начал читать, но голос его сразу же сорвался, сел.
— «Мама и папа... вы были моим светом... моим домом... моим всем. Всё, что есть во мне хорошего, — это вы. Всё, чему я научилась, — это вы. Простите меня за всё. За всё, что я не успела сказать, за всё, что не успела сделать... Я буду любить вас всегда. Спите спокойно...»
Гермиона не слышала дальше. Голос Гарри превратился в отдаленный гул, такой же неразборчивый, как шум дождя. Она смотрела на гроб и не видела его. Сквозь пелену дождя и вуали перед ней проплывали другие картинки, яркие, цветные, живые.
Мать, склонившаяся над ней, завязывающая шнурки на маленьких ботиночках, терпеливо и ласково объясняющая, как сделать бантик, чтобы он не развязался. Отец, несущий её на плечах через парк, когда у пятилетней Гермионы устали ноги, и она с высоты своего трона смотрит на мир, чувствуя себя принцессой. Они смеялись. Солнце светило. Они были живы. Абсолютно, бесконечно живы.
Когда гроб опустили на дно могилы, и первые комья сырой, тяжелой глины глухо, с чудовищным звуком, ударили по крышке, Гермиона вздрогнула всем телом, словно удар пришелся по ней самой. Она резко развернулась и, не говоря ни слова, пошла прочь от могилы, прочь от людей, прочь от всего этого.
— Гермиона! — испуганно окликнула Джинни. — Ты куда? Гермиона!
Она не ответила. Она шла к выходу с кладбища, не разбирая дороги, наступая прямо в лужи, разбрызгивая ледяную воду, не чувствуя холода. Шла быстро, почти бежала, пока не споткнулась о край плитки и не остановилась. Она не обернулась. Она не бросила последнюю, прощальную горсть земли в эту разверстую пасть. Она не смогла.
Стоя у кованых ворот кладбища, вцепившись в холодный металл побелевшими пальцами, она остановилась и обернулась.
Люди в черном медленно расходились, черные фигурки на фоне серого неба и серого дождя. Могильщики в робах уже заканчивали свою работу, быстро и сноровисто закидывая яму землей, равнодушно похлопывая лопатами по свежему холмику. Гарри стоял поодаль и смотрел на неё, не решаясь подойти, понимая, что сейчас к ней нельзя.
— Простите, — прошептала она, обращаясь к ветру, к дождю, к ним. — Простите меня, что я такая трусиха. Простите, что не попрощалась как надо. Я не могу смотреть, как вас засыпают землей. Я не могу видеть, как вы уходите от меня навсегда. Я не могу.
Она разжала пальцы, отпуская холодный металл ворот, развернулась и ушла. Ушла, не оглядываясь больше.
Она не вернется сюда. Ни через месяц. Ни через год. Ни через пять лет. Она будет избегать этого места как чумы, объезжать стороной, делать вид, что его не существует, потому что здесь, под этой сырой, холодной землей, лежит всё, что у неё было. Здесь лежит её детство. Здесь лежит её безопасность. Здесь лежит её дом. Здесь лежат мама и папа. Два человека, которые любили её просто за то, что она есть, безусловно и безгранично.
А она осталась.
Одна.
Посреди огромного, чужого, равнодушного мира.
Посреди осколков того счастья, которое она даже не успела как следует удержать.