ВОПРЕКИ ПАМЯТИ

NC-17
Завершён
146
1
автор
Размер:
442 страницы, 145 167 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
146 Нравится 72 Отзывы 103 В сборник

ГЛАВА 1

Настройки
Ноябрь вползал в промозглый пригород Лондона медленно и неумолимо, как сырость сквозь старые оконные рамы. Серое небо давило на крыши, высасывая из мира последние краски, превращая его в бесконечную, монотонную акварель, где не осталось места ни солнцу, ни теплу, ни надежде. В доме номер семь по Уэйверли Креснт было холодно всегда, даже когда батареи работали на полную мощность, но последние семь месяцев этот холод проник в каждую щель, в каждую пору стен, в самую сердцевину кирпичей, поселившись там навсегда. Он поселился и в ней. Она проснулась, как просыпалась каждое утро на протяжении двухсот с лишним дней — от холода. Это стало ритуалом, незыблемым, как закон гравитации: предрассветный час, когда тело, обессилевшее за ночь, переставало вырабатывать даже жалкое подобие тепла, и ледяные пальцы сквозь плед добирались до самой кости, заставляя сжиматься в позу эмбриона, пытаясь удержать ускользающее. Гермиона лежала на диване в гостиной, свернувшись калачиком, и смотрела в его спинку. Её взгляд, уже не принадлежащий живому человеку, а скорее механическому устройству, фиксирующему реальность, уперся в маленькую дырочку в обивке. Крошечный дефект, разорванная нить, из которой торчал клок седого конского волоса. Мама собиралась зашить её. Она говорила об этом прошлой весной, когда переставляла мебель. «Надо бы заняться диваном, Джин, а то скоро вся начинка вылезет». Мама откладывала. Мама всегда откладывала такие мелочи на потом. А потом не наступило. Гермиона зажмурилась так сильно, что в глазах вспыхнули оранжевые круги. Перевернулась на спину, и взгляд уперся в потолок — серый, мышиный, в разводах от протечек, которых раньше не было, но она перестала вызывать мастера. Какой смысл? Потолок всё равно рухнет рано или поздно. Как и всё остальное. Она лежала неподвижно, прислушиваясь к себе. В груди было пусто. Не больно, не тоскливо — просто пусто. Будто кто-то выскреб всё содержимое тупой ложкой, оставив только оболочку, которая всё ещё по инерции дышит, моргает, иногда глотает. Тело ломило тупой, ноющей болью от многочасового лежания в одной позе. Мышцы спины закаменели, шея не поворачивалась без прострела. Она медленно села, и плед сполз с плеч, обнажая мамину кофту. Бежевую, вязаную, с вытянутыми локтями и пуговицей, которая держалась на честном слове. Гермиона поднесла воротник к лицу и втянула воздух. Слабо, едва уловимо, на грани исчезновения пахло мамой. Тем самым, родным, что хранится где-то в подкорке, в той части мозга, которая отвечает за безопасность и детство. Запах яблок, ванили и ещё чего-то неуловимого, что невозможно описать словами. Это было единственное, что у неё осталось. Поэтому она не снимала кофту даже ночью, впитывая этот ускользающий аромат, как умирающий от жажды в пустыне слизывает последние капли росы с камней. Она встала. Ноги показались ватными, ненадежными, словно сделанными из переваренных макарон. Три шага до зеркала на стене стали испытанием, марш-броском по минному полю собственной слабости. То, что отразилось в мутном стекле, не имело к ней никакого отношения. Оттуда смотрела чужая женщина. Страшная, старая, больная. Волосы, когда-то бывшие предметом её тихой гордости и такого же тихого раздражения — густые, живые, непокорные, цвета тёмного шоколада — сейчас висели грязными, свалявшимися патлами. Они слиплись в колтуны у затылка, напоминая шерсть бездомного пса, который давно уже перестал зализывать раны. Гермиона попыталась припомнить, когда мыла их в последний раз, и не смогла. Две недели? Три? А может, месяц? Мысли путались. Лицо было серым, землистым, с нездоровым желтоватым оттенком. Скулы торчали так остро, что казалось, кожа на них вот-вот лопнет, не выдержав натяжения. Глаза ввалились, окруженные глубокими, как кратеры, черными кругами. Губы потрескались до крови в уголках. На левой щеке красовалась длинная царапина — то ли задела что-то ночью во сне, то ли кожа просто пересохла и лопнула. Она не помнила. Гермиона смотрела на своё отражение, и в голове было пусто. Ни ужаса, ни отвращения, ни желания что-то исправить. Просто констатация факта: это я. — Ты ещё здесь? — спросила она вслух, и голос прозвучал хрипло, простуженно, будто она неделю не разговаривала. Отражение, разумеется, молчало. Она отвернулась от зеркала и побрела на кухню, шаркая тапками по паркету, который давно требовал полировки. Кухня встретила её застарелым, кислым запахом гниения и немытой посуды. Раковина была завалена горами тарелок, чашек, кастрюль. Вода в ней давно застоялась, покрылась маслянистой радужной пленкой. На столешнице выстроилась армия пустых консервных банок — тунцовый салат, тушеная говядина, гороховый суп. Это было единственное, что она могла есть, не прикладывая усилий. Открыл банку — съел. Или не съел. Чаще просто открывал и ставил рядом. Кружки с остатками кофе, который она перестала пить ещё месяц назад, покрылись внутри плесенью — зеленой, пушистой, отвратительной. Она смотрела на эту плесень и не чувствовала ничего. Просто ещё одна деталь интерьера. Гермиона открыла холодильник. В нос ударило с такой силой, что на мгновение замутило, и пришлось схватиться за дверцу, чтобы не упасть. Белый свет изнутри выхватил картину полного разложения. Молоко в картонной упаковке превратилось в желтый, расслоившийся комок с сывороткой. Сыр позеленел благородной, но от этого не менее смердящей плесенью. Овощи в нижнем ящике сгнили в кашу, из которой торчали сморщенные, почерневшие хвостики моркови. Запах был чудовищным — сладковатым, тошнотворным, густым. Она захлопнула дверцу, и гулкий стук эхом разнесся по пустому дому. Есть не хотелось. Есть не хотелось уже очень давно. Голод как физическое ощущение атрофировался, исчез, растворился. Она ела только тогда, когда организм начинал подавать сигналы бедствия — темнело в глазах, начинали трястись руки, подкашивались ноги. Раз в три-четыре дня она заставляла себя проглотить что-то — банку консервированных персиков или половинку черствого хлеба. Просто топливо, чтобы механизм продолжал работать. Сейчас руки дрожали. Мелкая, противная дрожь, которую она уже не замечала. Гермиона оперлась о столешницу, вдавливая ладони в холодный пластик, пытаясь унять эту вибрацию, и закрыла глаза. Тишина звенела в ушах. Телефон в кармане джинсов завибрировал, и этот звук показался таким чужим, таким неестественным в этом царстве мертвой тишины, что она вздрогнула всем телом. Сначала не поняла, что это. Вытащила телефон — экран загорелся, перечисляя пропущенные вызовы. Рон — семь пропущенных. Гарри — четыре. Джинни — два. Молли — три. Цифры, как приговор. Новое сообщение высветилось на экране, от Гарри. «Гермиона, сегодня мы ждем тебя в Норе на обед. Молли настаивает. Рон тоже. Пожалуйста, приезжай. Нам нужно поговорить. Я заеду за тобой в 12». Она смотрела на эти буквы, и они не складывались в слова. Поговорить. Настаивает. Пожалуйста. Палец сам потянулся к кнопкам, чтобы написать: «Не хочу. Отстаньте. Оставьте меня в покое. Я не могу. Я не хочу. Я сдохну здесь, но не поеду». Но она сунула телефон обратно в карман. Бесполезно. Они все равно приедут. Они всегда приезжают, когда решают, что «пора вытаскивать Гермиону из этой ямы». Им всем есть до неё дело. Или им просто нужна она — прежняя Гермиона, удобная, функциональная, которая решала их проблемы, писала за них эссе и была жилеткой для слез. А нынешняя, сломанная, раздражала. Нарушала их уютный мирок, напоминала о том, что жизнь — дерьмо. Она подошла к окну, чуть отодвинула тяжелую штору, которую не открывала месяцами. За стеклом был всё тот же ноябрь. Голые, мокрые деревья, тянущие свои скрюченные ветки к небу, как руки нищих. Асфальт блестел от только что прошедшего дождя. Соседка, миссис Хадсон, в ярко-зеленом дождевике выгуливала своего спаниеля. Собака весело обнюхивала кусты, соседка говорила по телефону и смеялась. Живые люди с живыми жизнями, в которых есть место смеху, собакам, планам на ужин. Гермиона смотрела на них, как инопланетянин смотрит на непостижимую форму жизни. Она задернула штору обратно, отрезая себя от этого мира. Гарри приехал ровно в двенадцать. Она услышала стук в дверь, хотя сидела в гостиной и смотрела в стену, не двигаясь. Стук был настойчивым, громким, требовательным. — Гермиона, открывай! — голос Гарри пробивался сквозь двойную дверь. — Я знаю, что ты там! Не делай вид, что тебя нет! Она поднялась. Каждое движение давалось с трудом, словно она тащила на себе мешок с песком. Подошла к двери. Отодвинула задвижку. Открыла. Гарри стоял на пороге. В аврорской форме, при галстуке, с тяжелой кобурой под мышкой. С дежурства или на дежурство — неважно. Под глазами у него тоже были круги, но не такие, как у неё — просто следы недосыпа и работы, а не хронической, высасывающей душу смерти. Он окинул её взглядом с ног до головы — быстро, профессионально, как оценивают обстановку на месте преступления, — и в его глазах мелькнуло то, от чего внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Жалость. Но жалость, уже уставшая, истрепанная, смешанная с раздражением. Взгляд человека, который пришел выполнять неприятную, но необходимую обязанность. — Привет, — сказал он. Голос ровный. — Привет, — ответила она, глядя куда-то в район его галстука. — Ты готова? — А у меня есть выбор? Гарри вздохнул. Вздох человека, который уже слышал этот сарказм сто раз и устал от него. Пропустил мимо ушей. — Обувайся. Поехали. Молли заждалась. Они аппарировали прямо к калитке Норы. Гермиона пошатнулась от аппарации — обычно она переносила её легко, но сейчас организм, ослабленный болезнью и голодом, отреагировал тошнотой и потемнением в глазах. Пришлось схватиться за мокрый штакетник, чтобы не упасть. Она стояла на холме и смотрела на дом Уизли. Теплый, желтый свет горел в окнах кухни и гостиной, расплываясь мягкими пятнами в сыром воздухе. Из трубы вился уютный дымок. На крыльце сидел старый домовик — не Кричер, а другой, которого Молли наняла недавно, когда поняла, что одна не справляется с хозяйством. Он чистил медный котел, натирая его до блеска, и напевал что-то тихое, гортанное. Отсюда, с холма, доносились запахи. Жареного мяса, свежего хлеба, корицы. Запахи дома. Чужого дома. Но всё равно дома, где есть жизнь, где люди едят, ссорятся, мирятся, любят. Где всё продолжается. Гермиона втянула этот запах, и её пустой желудок свело судорогой — то ли от голода, то ли от отвращения к себе. — Идем, — Гарри взял её под локоть. — Не стой на холоде, простудишься ещё. Она чуть не рассмеялась. Простудишься. Она уже была больна. Хронической, неизлечимой болезнью под названием «жизнь после смерти». Молли встретила их в прихожей. Руки в муке, фартук, улыбка. Но глаза — маленькие, цепкие, оценивающие — пробежали по Гермионе, как сканеры, фиксируя каждую деталь: грязные волосы, осунувшееся лицо, бежевую кофту, торчащую из-под старого пальто. — Гермиона, дорогая! — голос Молли звучал сладко, но с той особенной металлической ноткой, которая предвещала бурю. — Заходи, заходи, не стой на пороге. Мы уж заждались, думали, не приедешь. Гермиона молча сняла пальто, повесила на крючок. Молли увидела мамину кофту во всей красе — растянутую, с катышками, с оторванной пуговицей. Губы миссис Уизли сжались в тонкую линию. — Это... это же вещь твоей мамы, да? — спросила она, и в голосе послышалась та самая интонация, которой она обычно отчитывала близнецов за проделки. — Да. — Милая, — Молли покачала головой с выражением глубокой, всепонимающей скорби, которая на самом деле была осуждением. — Тебе бы что-то своё надеть. Живое. А это... ну это же как саван носить. Это неправильно. Надо жить дальше, а ты... ходишь в этом, как по покойнику. Гермиона промолчала. Она прошла мимо Молли на кухню, чувствуя спиной её тяжелый, неодобрительный взгляд. Кухня гудела, как растревоженный улей. За большим деревянным столом было шумно. Джинни сидела, развалившись на стуле, с чашкой чая в руке. Рядом с ней расположились две девушки. Одну Гермиона смутно помнила — кажется, Лейла, подруга Джинни по команде «Холихед Харпий», высокая, крепкая брюнетка. Вторую она видела впервые — блондинка с идеальным макияжем, спортивная, холеная, с маникюром, стоившим, наверное, как месячный запас еды. Они о чем-то оживленно болтали и смеялись, их голоса звенели в воздухе, сталкиваясь с запахом жаркого. Рон сидел у окна, на своем обычном месте. Перед ним стояла кружка с пивом. Увидев Гермиону, он дернулся, на лице мелькнуло что-то быстрое, неуловимое — смесь вины, раздражения и попытки изобразить радость. Он поднялся, подошел. Чмокнул в щеку — сухо, быстро, едва касаясь губами, будто выполнял нудную, обязательную программу, от которой хотелось поскорее отделаться. Даже не обнял. Просто чмокнул и отстранился. — Привет, — сказал он, глядя куда-то мимо её уха. — Привет, — ответила она, чувствуя, как от этого прикосновения не стало ни тепло, ни холодно. Просто ничего. — Садись, — Молли уже хозяйничала у плиты, гремя сковородками. — Сейчас будем ужинать. Ты, наверное, голодная, как волк. Вон, кожа да кости, смотреть больно. — Не очень, — тихо сказала Гермиона, садясь на краешек стула. — Ну что значит — не очень? — Молли резко обернулась от плиты, половник в руке замер в воздухе. — Будешь есть. Я старалась, готовила. Нельзя так, Гермиона. Организм надо кормить, иначе силы совсем уйдут. Гермиона кивнула, не слушая. Села за стол. Напротив неё оказалась та самая незнакомая блондинка. Девушка смотрела на неё с откровенным, не скрываемым любопытством, как на экспонат в кунсткамере. — А это та самая Гермиона? — спросила блондинка у Джинни в полный голос, не понижая его и не делая вид, что спрашивает шепотом. — Ага, — Джинни усмехнулась, отхлебывая чай. — Та самая. — Ого, — блондинка окинула Гермиону оценивающим, даже раздевающим взглядом, задержалась на кофте, на волосах, на нездоровом цвете лица. — А я думала, она другая. Ну, знаешь... Грейнджер, героиня войны, самая умная, все дела. А она... — девушка замялась, подбирая слово, но в её глазах уже читался приговор. — Героини тоже устают, — вставил Гарри, садясь рядом с Гермионой и сжимая её локоть под столом в знак поддержки. Поддержка была вялой, механической. — Ага, — Джинни закатила глаза к потолку. — Особенно когда не моются по полгода. И носят вещи с чужого плеча. Лейла хихикнула, прикрыв рот ладошкой. Блондинка тоже улыбнулась, но как-то нервно, не понимая, можно ли ей смеяться или это слишком. Гермиона смотрела в тарелку. Пустую пока. Руки под столом дрожали всё сильнее. — Джинни, — предостерегающе сказал Гарри, повышая голос. — Что? — Джинни пожала плечами с деланным непониманием. — Я просто констатирую факт. Мы же друзья, Гермиона? Друзья. Так? — она обратилась прямо к ней. — Ты не обижаешься? Мы же друзья. Друзья могут говорить правду в глаза. Чтобы ты понимала. Чтобы не строила иллюзий. Гермиона медленно подняла глаза от тарелки. Встретилась взглядом с Джинни. В глазах «подруги» не было злобы. Вообще ничего личного. Там было что-то похуже — абсолютное, ледяное равнодушие, приправленное легким, брезгливым презрением к слабости. Джинни смотрела на неё, как на таракана, который завелся в её чистой, уютной кухне. — Я не обижаюсь, — сказала Гермиона. Голос прозвучал мертво, ровно. Обед был обильным, даже чересчур. Стол ломился от яств: огромное блюдо с запеченной курицей, горы картофельного пюре с подливкой, тушеные овощи, несколько видов пирогов с мясом и яблоками, соленья, соусы. Все накладывали себе полные тарелки, ели с аппетитом, причмокивая и нахваливая Молли. Разговоры, смех, звон вилок. Гермиона сидела и ковыряла вилкой картофелину. Разрезала её на мелкие кусочки, потом на ещё более мелкие, превращая в кашу. К горлу подкатывала тошнота от одного только вида еды. Куски не лезли в пересохшее горло, встав там комом. Артур сидел во главе стола и, как обычно, пытался шутить про маггловские штучки, в которых ничего не понимал, но которые его искренне восхищали. Рассказывал про какой-то новый телефон, который «работает без проводов, представляете, Молли?». Кто-то смеялся из вежливости. Гермиона не слушала. Она смотрела, как Рон, сидящий через два стула от неё, переглядывается с Лейлой и чему-то улыбается. Его улыбка была живой, настоящей, не той натянутой гримасой, которую он сооружал для неё. — Гермиона, — вдруг громко обратилась к ней Молли, перекрывая шум голосов. — Ты кушай, кушай давай. Не ковыряй. А то вон, Рон уже заждался, когда ты поправишься. Ему невеста нужна, а не привидение. За столом повисла тишина. Рон поперхнулся пивом, закашлялся. — Мам, — сказал он предостерегающе, вытирая рот рукой. — А что мам? — Молли уперла руки в бока, принимая любимую позу проповедницы. — Я правду говорю. Он парень молодой, здоровый, ему нужна девушка, с которой можно в люди выйти, в кафе сходить, друзьям показать. А ты... — она ткнула пальцем в сторону Гермионы, — прости, дорогая, но на тебя смотреть страшно. Люди спрашивают: «Рональд, а где твоя знаменитая Грейнджер?», а показать нечего. Тишина стала звенящей. Лейла перестала жевать и с интересом уставилась на разворачивающуюся драму. Блондинка замерла с вилкой на полпути ко рту. — Молли, — мягко попытался вмешаться Артур. — Может, не за столом такие разговоры? Давай потом... — А когда? — Молли повысила голос до визгливых нот. — Я уже семь месяцев молчу! Семь месяцев, Артур! Смотрю, как она себя хоронит заживо! Ты на неё посмотри! — она снова ткнула пальцем. — Носит вещи покойной матери, не моется, не ест, из дома не выходит, на работу не устраивается! Рональд к ней ездит каждую неделю, тащит её в люди, пытается вытащить, а она... она даже спасибо не скажет! Сидит, молчит, как рыба об лед! — Я говорю спасибо, — тихо сказала Гермиона, и её голос прозвучал в этой тишине, как удар хлыста. — Спасибо? — Молли усмехнулась, и усмешка была недоброй. — Кому нужно твоё спасибо? Ты думаешь, спасибо — это всё, что от тебя требуется? Ты подумала, каково Рону? Каково ему приходить к девушке, а она сидит в темноте, в грязи, и даже не замечает его присутствия? Он пытается тебя развеселить, шутит, рассказывает что-то, а ты даже не улыбаешься! Что это за отношения такие, скажи мне? Где тут любовь? — Мам, хватит! — Рон вскочил, стул с грохотом опрокинулся. Лицо у него было красным, как свекла. — Нет, не хватит! — Молли тоже встала, её грудь тяжело вздымалась. — Я имею право сказать! Я мать! Мы все имеем право, потому что мы тебя любим, Гермиона, а ты нас мучаешь! Да, мучаешь! Своим видом, своим молчанием, своим отказом жить! Мы все стараемся, тащим тебя, а ты даже пальцем о палец не ударяешь, чтобы выбраться! Гермиона сидела, вцепившись в вилку так, что костяшки побелели, а пальцы онемели. Внутри всё сжалось в тугой, болезненный комок, который пульсировал в такт сердцебиению. — Молли, сядь, пожалуйста, — Гарри попытался разрядить обстановку, вставая. — Не надо так. — А ты не лезь, Гарри Поттер! — отрезала Молли, поворачиваясь к нему. — Ты сам мне говорил! Ты сам говорил, что устал от неё! Что не знаешь, как ей помочь! Я не слепая, я всё вижу! Гарри замер, будто его парализовало. Гермиона медленно подняла на него глаза. В них был вопрос. Тихий, обреченный вопрос, на который она уже знала ответ. Гарри отвел взгляд. Уставился в окно, на мокрые ветки. — Я не то имел в виду, — пробормотал он, глядя куда угодно, только не на неё. — Я просто... переживал. — Он имел в виду то, что ты тянешь всех вниз, — встряла Джинни, вставая и подходя к матери, вставая плечом к плечу с ней, единым фронтом. — Давайте уже скажем честно, раз собрались. Мы все устали, Гермиона. Мы все тебе сочувствуем, правда. Смерть родителей — это ужасно. Но это было семь месяцев назад! Семь! Ты не работаешь, не учишься, не живешь. Ты просто существуешь, как овощ, в доме, который скоро развалится. И мы все вынуждены на это смотреть, делать вид, что всё нормально, поддерживать тебя, хотя ты даже не пытаешься себе помочь! — Я не просила смотреть, — голос Гермионы дрогнул, сорвался на хрип. — Я не просила вас... — А мы не просили тебя превращаться в развалину! — Джинни перебила её, голос звенел от праведного гнева. — Мы твои друзья! Мы хотим, чтобы ты была прежней! Чтобы с тобой можно было поговорить, посмеяться, сходить куда-то! А ты... ты просто используешь нас как мусорное ведро для своих проблем! Как жилетку для слез! — Я не плачу при вас, — тихо сказала Гермиона. — Я вообще ничего не говорю. — Вот именно! — Джинни торжествующе ткнула в неё пальцем. — Ты молчишь! И это ещё хуже! Ты сидишь, как статуя, и молчишь, и все вокруг должны ходить на цыпочках, бояться слово лишнее сказать! Рон уже боится дышать в твою сторону, потому что вдруг ты опять в депрессию уйдешь! А я устала! Я хочу жить нормально! — Джинни, — Лейла тронула подругу за руку, пытаясь успокоить. — Ты перегибаешь. — Не перегибаю! — Джинни вырвала руку. — Пусть она знает! Пусть знает, что мы все думаем! Что это невыносимо! Что мы больше не можем! Что она нам никто, чтобы мы тут перед ней на цыпочках стояли! Гермиона медленно поднялась. Ноги дрожали, подкашивались, пришлось опереться о стол рукой, чтобы не рухнуть. Все взгляды были прикованы к ней — злые, осуждающие, любопытствующие, равнодушные. — Я пойду, — сказала она. Голос звучал глухо, как из колодца. — Да, иди, — бросила Джинни, скрещивая руки на груди. — Иди и подумай над тем, что мы сказали. Может, хоть до тебя дойдет. — Джинни, заткнись, — рявкнул Гарри, но рявкнул уже в пустоту, потому что Джинни уже не слушала, да и Гарри сам не верил в свои слова. Гарри промолчал. Не сказал больше ни слова. Просто стоял и смотрел в окно, стиснув челюсти. И это молчание было красноречивее любых криков Джинни. Оно было приговором. Окончательным и бесповоротным. Гермиона пошла к выходу, чувствуя спиной десятки взглядов, прожигающих дыры в маминой кофте. В прихожей она натянула пальто. Мамино пальто. Оно пахло мамой и той жизнью, которой больше нет. Это было единственное, что у неё осталось. Она уже открывала дверь, когда сзади раздались шаги. — Гермиона, подожди. Рон. Вышел за ней, накинув куртку на плечи. Она остановилась у калитки, не оборачиваясь. Дождь моросил, оседая холодной пленкой на лице. — Что? Он подошел, встал рядом. Долго молчал, переминаясь с ноги на ногу, глядя в землю, на мокрую траву. — Слушай, — наконец выдавил он. — Они, конечно, перегнули. Мама с Джинни... они иногда не знают меры. Но... в чём-то они правы. Гермиона медленно повернулась к нему. Посмотрела прямо в глаза. — В чём? Рон мялся, тер затылок, смотрел куда угодно, только не на неё. — Я тоже устал, Гермиона. Честно. Я люблю тебя, правда люблю, но... я не знаю, как тебе помочь. Я прихожу к тебе, а ты даже не замечаешь меня. Я говорю с тобой, а ты молчишь. Я пытаюсь тебя обнять, а ты... ты как каменная. Деревянная. Меня там нет для тебя. Я не знаю, что делать. Я чувствую себя... ну, бесполезным. Как будто я тебе не нужен. — Ты хочешь расстаться? — спросила она прямо. Без эмоций, без надрыва. Просто констатация факта. Он дернулся, будто от пощечины. — Я... я не это сказал... — Ты это сказал, Рон. — Она смотрела на него, и в её взгляде не было боли. Только пустота. — Ты сказал, что устал. Что я тяну тебя вниз. Что я тебя позорю. Я всё слышу. Я не глухая. Он молчал, не в силах возразить. — Так хочешь расстаться? — повторила она. — Скажи прямо. Я взрослая девочка, выдержу. — Я... — он сглотнул, кадык дернулся. — Может, нам просто... ну, взять паузу? Немного побыть отдельно? Ты разберешься в себе, отдохнешь, придешь в себя. Я тоже отдохну... от этого всего. А потом... потом, когда ты станешь прежней, мы... — Потом, — повторила она эхом. Слово упало в холодный воздух и разбилось. — Да. Потом. Гермиона смотрела на него. На рыжие, потемневшие от влаги волосы, на веснушки, которые она когда-то целовала, считая, что это навсегда, на неуверенный, бегающий взгляд человека, который ищет легкий путь. Она помнила, как целовала его в Выручай-комнате, как думала, что он — её будущее, её семья, её опора. Какая же она была дура. Какая слепая, наивная дура. — Хорошо, — сказала она. — Пауза. И пошла прочь, не оглядываясь. — Гермиона! — крикнул он вслед. — Ты куда? Давай я провожу? До аппарационной точки? — Не надо. Я сама. — Но ты же не ела совсем... — Я не голодна. Она отошла на несколько шагов, крутанулась на месте, и аппарация вырвала её из этого мира, из этого холода, из этого предательства. Рон остался стоять у калитки, маленький, растерянный, с облегчением, которое он даже не пытался скрыть. Дом встретил её привычной, липкой темнотой и промозглым холодом, который, казалось, сочился из стен. Гермиона стояла в прихожей, не в силах двинуться дальше. Смотрела на разбитое зеркало, в которое не смотрелась уже неделю. В паутине трещин отражался тусклый свет уличного фонаря, пробивающийся сквозь мутное стекло двери. Отражение было разорвано на куски, как и её жизнь. Она прошла в гостиную. Села на диван, на свое обычное место. Обхватила себя руками за плечи, пытаясь унять дрожь, которая била всё сильнее. Тишина. Абсолютная, гулкая, мертвая тишина. Никто не позвонит. Никто не приедет. Никто не спросит, как она. Она сама этого хотела. Она сама отгородилась от мира стеной из боли. Но почему же внутри так пусто и холодно? Она сидела и смотрела в стену. Час. Два. Три. За окном окончательно стемнело. Она не зажигала свет — какой смысл видеть эту грязь, этот разгром, эту собственную никчемность? В голове, как заезженная пластинка, крутились слова. Молли: «Ты нас мучаешь». Джинни: «Мы все устали. Ты нам никто». Гарри: его молчание, которое было хуже любых слов. Рон: «Пауза». Такое чистое, такое удобное слово, за которым прячется трусость и равнодушие. Пауза. Она знала, что это значит. Знала с той секунды, как он это произнес. Это конец. Просто он не решился сказать прямо. Решил, что «пауза» — это благородно. Оставляет ей надежду. Надежду на что? На то, что она сдохнет пораньше и не будет его больше обременять? Гермиона сидела в темноте и смотрела перед собой. Она не плакала. Слез не было уже давно — они кончились, иссякли, высохли где-то на втором месяце этого кошмара. Вместо них была только пустота. Гулкая, бесконечная, промозглая пустота, как в старом, заброшенном доме, где давно выбили все окна.
146 Нравится 72 Отзывы 103 В сборник
Отзывы (5)