Тишина после ухода Ланды не принесла облегчения. Она стала другой — звенящей, настороженной, словно перед выстрелом. Шошанна лежала, не в силах пошевелиться, и смотрела в белый потолок, по которому как будто на глазах медленно расползалась извилистая трещина, напоминающая одновременно и дерево, и грозовую молнию. Отсюда, с больничной койки, потолок казался картой неведомой страны — с извилистыми реками и разломами.
Ганс Ланда.
Она повторяла про себя это имя, пытаясь вызвать хоть какой-то отклик. Тепло. Узнавание. Хотя бы смутное ощущение, что этот высокий человек в сером мундире когда-то касался её иначе, чем этими сухими, тёплыми губами — холодно, изучающе, как врач — стетоскопом.
Ничего.
Пустота.
Зато в голове роилось другое. Обрывки, картинки, запахи — яркие, живые, настоящие. Шошанна прикрыла глаза, пытаясь ухватиться за обрывки того, что кружилось в голове, не давая покоя. Молочная ферма. Запах сена и тёплого парного молока. Мама… у мамы были такие добрые руки, мозолистые, пахнущие тестом и коровьим выменем. Она всегда пела за работой старые песни, грустные и тягучие, от которых почему-то хотелось плакать, хотя слова были непонятны. Отец смеялся громко, сотрясая воздух, и носил её на плечах, когда она была маленькой. Он называл её
ме́шуге — егоза, — потому что она вечно куда-то бежала, вечно ей было нужно что-то новое.
А потом всё кончилось. Но как — она не помнила. Словно кто-то взял ножницы и вырезал кусок жизни. Была ферма, был смех отца, мамины руки, а потом — сразу больничная палата и незнакомый мужчина, называющий себя её мужем.
Почему я здесь? Что случилось с фермой? Где мама и папа?
Шошанна прикрыла глаза, пытаясь ухватиться за ускользающие нити. Сколько ей лет? Она помнила себя девочкой, потом подростком… последнее ясное воспоминание — канун её восемнадцатилетия.
Мама обещала испечь яблочный пирог, её любимый. Отец раскуривал трубку на пороге, где они сидели и наблюдали, как Амос носится по двору, разматывая катушку, а над ним весело парит жёлтый воздушный змей.
— Восемнадцать лет… Ты становишься совсем взрослой, — вздохнул плечистый и коренастый Якоб Дрейфус, упёрся свободной рукой в колено и пыхнул облачком дыма, как паровозы, проходящие мимо их полей на самом горизонте, уютно и тихо.
Шошанна в бирюзовом платье до колен, сидящая от него по левую сторону, зафыркала и замахала руками, когда ветер вдруг направил клубочек дыма в её сторону, и отец улыбнулся, помогая ей разгонять неожиданную терпко пахнущую табаком дымку.
— Мы с твоей мамой были всего на несколько лет старше тебя сейчас, когда встретились и решили связать наши жизни в одну, — продолжил Якоб. — И посмотри, вот и ты в ближайшие годы приведёшь сюда юношу и он попросит у меня твоей руки. Я уверен, что это будет достойный человек, Шошанна, и он будет искренне тебя любить.
Отвлёкшись от сына, отец перевёл взгляд на неё, и Шошанна засмущалась под этим мудрым взглядом, в лучах-морщинках вокруг глаз у отца всегда плавало какое-то неугасаемое веселье. Она хихикнула и положила голову ему на плечо.
— Ну о чём ты говоришь, papá. Я не хочу никого искать. И к тому же, если я выйду замуж, это значит, мне придётся уехать от вас? А как же Амос! — брат как будто подслушивал всё это время, потому что замахал им рукой, подзывая играть вместе, но не получив ответа, побежал навстречу полю наперегонки с колышушим траву ветром.
— О, всему своё время, мешуге, — улыбнулся в бороду Якоб и опустил свою голову на макушку дочери. — Когда-то мы с мамой жили на соседних фермах и тоже не думали, что когда-нибудь у нас будет свой дом и вы.
— Никуда я не собираюсь! — выпуталась Шошанна из объятий и вскочила перед ним. Глаза дочки задорно сверкали, и фермер рассмеялся, глядя в копию своих же зелёных омутов на веснушчатом лице. Шошанна наигранно уткнула руки в бока и заявила: — И вообще, вы с мамой хотя бы жили рядом! А у меня даже подружек толком нет, только Шарлотта ЛаПадит, и то, у неё всегда под рукой Сюзи, а Жюли дразнит нас и говорит, что нам надо было родиться мужчинами, потому что устраивать переполох в курятнике и прыгать на сеновал со второго этажа не достойно настоящей мадемуазель! А что я сделаю, если это — весело?
— Кто там прыгал в сено? — совершенно неслышно за хохотом подобралась сзади Мириам Дрейфус. Мать в точности повторила позу дочери, уперев кулаки в тучные бёдра, и смахнула выбившуюся из-под платка прядь вьющихся чёрных волос. — Если услышу такие новости ещё раз, то мадмуазель останется без пирога на две недели! Шошанна, зови брата. Если не поторопитесь, пирог остынет.
— Не успеет! — Шошанна бирюзовой вспышкой устремилась в поле, на ходу набирая как можно больше воздуха в грудь. — А-амо-о-ос!..
Воспоминание плавало на поверхности, как оглушённая рыба.
Восемнадцать. Мне должно быть восемнадцать.
Но женщина в отражении больничных шкафов напротив койки была старше. И этот человек, её «муж»… ему под сорок. Как она могла выйти замуж и ничего не помнить?
Я — Эммануэль. Я замужем за полковником. Мне двадцать четыре. Или всё-таки нет?
Дверь скрипнула, и Шошанна вздрогнула, вцепившись в одеяло. Но это была не серая форма. В палату вошла пожилая монахиня в крахмальном чепце, с подносом в руках.
— Доброе утро, дитя моё, — сказала она мягко, ставя поднос на тумбочку. — Как вы себя чувствуете?
— Где я? — голос Шошанны сел, превратился в сиплый шёпот.
— В госпитале Святой Анны, — монахиня поправила подушку, помогая девушке приподняться. В миске на подносе дымился бульон — жидкий, почти прозрачный, с одним плавающим кружочком моркови. — Вас вчера вечером доставили. Несчастный случай. Автомобиль сбил вас у кинотеатра. Ваш муж, господин полковник, всю ночь просидел в коридоре, ожидая, когда вы очнётесь. Не каждой женщине так повезёт, скажу я вам.
— Кинотеатр? — Шошанна нахмурилась, пытаясь соединить обрывки. — У меня есть кинотеатр?
Монахиня улыбнулась:
— «Ле Гамар», кажется. Вы там работаете. Вернее, владеете. Ваш дядя с тётей оставили его вам.
Дядя? Тётя? У неё не было дяди и тёти. Был только папа, мама и младший брат. Откуда взялись дядя с тётей?
Шошанна молча взяла ложку. Рука дрожала.
— Вы давно здесь работаете? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— О, давно, — монахиня улыбнулась, поправляя простыни. — Ещё до всего этого, — она сделала неопределённый жест куда-то в сторону окна, за которым лежал полуденный Париж.
— А моего мужа… вы его раньше видели? Здесь, в госпитале?
Вопрос повис в воздухе. Монахиня замерла на мгновение, слишком долгое для случайной паузы. Потом улыбнулась снова, но улыбка вышла натянутой.
— Немецкие офицеры редко посещают наши палаты, мадам. Только если дело касается их самих или их близких. Вы — счастливица, что он так заботится о вас.
Счастливица.
Шошанна опустила глаза в бульон. Ложка звякнула о край миски.
Было в этом ответе ещё что-то смущающее. Что-то неправильное. Что-то…
— Вы сказали — немецкие?
— Да, ваш муж ведь из службы безопасности СС, — тень сочувственной улыбки пробежала по лицу женщины. Она жалеет её?
— Что значит из службы… О, — Шошанна открыла рот. Закрыла. Осознание мелькнуло где-то на периферии, но она не успела ухватить его за хвост, и то спряталось в свою нору, оставив этот вопрос без ответа. — Я плохо помню какие-либо события до… Объясните, что это за служба?
Женщина бросила молниеносный взгляд на двери, будто проверяя, что их не подслушивают. Шагнула было ближе, собираясь поправить одеяло и, очевидно, что-то сказать, но замерла. По тому, как она поджала губы, Шошанна поняла, что решение приняли не в её пользу.
— Думаю, такие вопросы стоит обсудить с вашим мужем в следующий его визит. Я не могу допустить, чтобы ваше самочувствие ухудшилось. Спросите его. У него есть ответы на все вопросы.
Она всё же поправила покрывало и приложила тыльную сторону ладони ко лбу Шошанны, проверяя температуру. Собравшись было отстраниться, она старательно избегала взгляда больной, но не успела:
— Сестра, — перехватила её руку Шошанна, не давая отстраниться. — А мои родители? Они знают, что я здесь? Они приходили?
Вопрос повис в воздухе. Монахиня замерла, и пауза затянулась — слишком длинная, слишком напряжённая.
— Ваши… родители, мадам? — переспросила она осторожно.
— Да. Месье и мадам Дрейфус. Мы держали ферму… — Шошанна запнулась, увидев, как вытянулось лицо монахини. — Что-то не так?
Сестра быстро перекрестилась.
— Дитя моё, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Вы, верно, путаете. Вы — мадам Ланда. Ваш муж — полковник СС. У вас не может быть родственников-евреев с фермы. Это… это опасные мысли, понимаете?
Шошанна смотрела на неё, не понимая.
— Евреев? — переспросила она. — При чём здесь евреи? Мои родители французы, они держат ферму в…
— Мадам, прошу вас, — монахиня подошла ближе и понизила голос до шипения. — Не говорите этого больше никому. Никому. Особенно при вашем муже. Вы ударились головой, у вас помутнение. Вам кажется то, чего нет. Ваш муж — важный человек. Если он услышит, что вы называете себя еврейской фамилией… — она не договорила, но её взгляд договорил за неё.
Шошанна похолодела.
— Я не понимаю, — прошептала она. — Почему нельзя спросить про родителей? Что случилось с моими родителями?
Монахиня покачала головой и быстро, почти бегом, выскользнула из палаты, оставив дверь приоткрытой.
Шошанна осталась одна с остывающим бульоном и новыми, леденящим душу вопросами:
почему сестра испугалась? Почему родная фамилия стала опасной? И что значит «евреев»?
***
День тянулся бесконечно. В палату заходили врачи, смотрели зрачки, задавали одни и те же вопросы: помнит ли она, какой сегодня день, помнит ли, как её зовут, помнит ли, что случилось. Шошанна отвечала механически: день не помнит, зовут Эммануэль (она заставляла себя произносить это имя, хотя внутри оно отзывалось фальшью), случившееся не помнит. Врачи кивали, делали пометки в карточке и уходили.
К вечеру она попросила зеркало.
Она больше не спрашивала про родителей. Инстинкт, древний и сильный, подсказывал: не надо. Молчи. Притворяйся.
Монахиня — другая, молодая и безучастная — принесла маленькое ручное зеркальце в поцарапанной оправе и ушла, не проронив ни слова. Шошанна долго смотрела на своё отражение, пытаясь узнать себя. Блондинка с тёмными корнями, острый носик, зелёные глаза в обрамлении тёмных ресниц. Родинки на шее — три штуки, выстроившиеся в линию. Она провела по ним пальцем, и вдруг перед глазами всплыло другое отражение — мама, склонившаяся над корытом, на её шее такие же три точки. Мама говорила, что это семейная отметка, что так Бог поцеловал её при рождении.
Если я — Эммануэль Мимьё, откуда у меня родинки рода Дрейфус?
Она отложила зеркало и закрыла глаза, проваливаясь в беспокойную дремоту.
***
Она стояла на крыльце фермерского дома. Лето, жара, пахнет свежескошенной травой и нагретыми на солнце досками. Мама выходит из дверей, вытирая руки о передник, улыбается.
— Шошанна, помоги отцу завести коров, уже вечер.
— Сейчас, мама!
Она бежит навстречу возвращающемуся из поля отцу, слышит его смех и мычание сытых уставших коров. Солнце садится, небо розовое, красивое. И вдруг —звук. Выстрелы. Раздаются откуда-то сзади. Шошанна непонимающе оборачивается.
На пороге её дома, где буквально пару мгновений назад она грызла яблоко, теперь стоит что-то чёрное, огромное, бесформенное, рассмотреть издалека невозможно. Шошанна борется с желанием рвануть назад, — мамы рядом с чёрной фигурой нет, её надо защитить! — но ноги сами несут в противоположную сторону: если предупредить отца, он сумеет дать отпор!
Шошанна обернулась — и не узнала это место. Отец пропал. Теперь поле было не зелёным, а чёрным. Горелым. Под ногами хрустела обугленная земля, а небо затянул багровый закат. Она бежала, спотыкаясь, падая, поднимаясь снова. Она чувствовала его взгляд — тяжёлый, давящий, пронизывающий лопатки насквозь. Она знала — если не убежать, произойдёт что-то непоправимое.
— Оревуар, Шошанна! — крикнули сзади, и голос донёсся издалека эхом распространяющегося пожара.
Она обернулась у самой кромки леса, вцепившись в тис. Ферма горела.
Фигура в плаще стояла на крыльце и целилась в неё из пистолета. Шошанна прищурилась, пытаясь разглядеть человека в чёрном. Должно быть, виновато расстояние; лицо было размытым. Шошанна с ужасом пыталась разглядеть хоть какое-то шевеление вокруг него, но кроме бушующих языков пламени позади Чёрного человека так ничего и не промелькнуло.
Что-то врезалось в дерево, едва не зацепив руку и выбив из тиса фонтанчик смолы. Шошанна сорвалась с места и рванула куда глаза глядят — в чащу. И два вопроса стучали в висках с каждым метром, отдаляющим её от дома:
Где её родители?
Кто это?
Она проснулась от собственного крика.
Сердце выпрыгивало из груди. Ночная рубашка прилипла к спине. В палате было темно, только тусклый свет из коридора пробивался под дверью. Она дышала часто и рвано, пытаясь понять, где реальность, а где сон.
Это просто сон. Просто сон. Этого не было. Не могло быть.
Но почему-то щёки были мокрыми от слёз.
— Кошмары?
Голос из темноты заставил её подпрыгнуть. Шошанна вжалась в подушку, вглядываясь в сумрак. У окна, там же, где и утром, стоял человек. Только теперь он не опирался на подоконник — он сидел на стуле, закинув ногу на ногу, и курил. Красный огонёк сигареты то разгорался, то тускнел.
— Как вы здесь оказались? — выдохнула она.
— Я твой муж, — спокойно ответил Ланда. — Где же мне ещё быть, как не рядом с больной женой? — он поднялся и подошёл ближе. В слабом свете из коридора Шошанна увидела, что он без мундира, только в рубашке с закатанными рукавами. Это делало его почти… человечным. Почти. — Ты плакала во сне.
— Я… я не помню.
— Ты звала маму, — сказал он, присаживаясь на край кровати. Запах табака и ещё чего-то — дорогого одеколона, мужского парфюма — коснулся её. — Тебе снилась война, дорогая. Это нормально. Многим снится.
— Такое уже было? — она заелозила, невольно прикрывая пижамную рубашку одеялом, натягивая ткань на груди повыше.
— Чаще, чем мне бы хотелось, — мужчина растянул уголок губ в усмешке, но та получилась грустной. — Этот город хранит в себе много теплых и… не очень приятных воспоминаний. Они преследуют тебя. Поэтому я и предлагал переехать. И жалею, что не настоял.
Шошанна смотрела на него. В темноте его глаза казались почти чёрными, лишёнными цвета, но голос оставался мягким, почти ласковым. Как у врача, разговаривающего с безнадёжным пациентом.
— Где мои родители? — спросила она вдруг, не в силах больше держать вопрос в себе.
Ланда замер. На мгновение — лишь на долю секунды — в его глазах мелькнуло что-то. Удивление? Любопытство? Но маска любезности тут же вернулась на место.
— Твои родители, дорогая?
— Мои мама и папа. — Шошанна приподнялась на локтях, вглядываясь в его лицо. — Я помню ферму. Помню, как пахло свежим молоком. Помню, как мама пекла пироги. Где они? Почему они не пришли?
Ланда смотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Потом улыбнулся.
— Милая, — сказал он мягко, почти нежно. — Твои родители погибли. Несколько лет назад. Несчастный случай. Ты очень тяжело это переживала, даже болела. Наверное, поэтому ты ничего не помнишь. Врачи говорят, это нормально. Так долго носить в себе горе… это непросто.
Слова падали в тишину, как камни в воду. Шошанна смотрела на него, и мир вокруг начинал плыть.
— Погибли? — переспросила она чужим голосом. — Как?
— Пожар, — сказал Ланда без запинки. — На ферме. Ты чудом спаслась. После этого ты переехала в Париж к дяде и тёте, они вырастили тебя как родную. А потом мы встретились.
Пожар. Ферма сгорела. Мама и папа…
Шошанна закрыла глаза, пытаясь представить это. В голове всплывали картинки — мама у печи, папа с вилами, коровы в загоне. И ни одной картины с огнём. Ни дыма, ни пламени. Только тишина и запах сена.
— Я не помню пожара, — прошептала она.
— И хорошо, — Ланда легко коснулся её руки. — Не надо вспоминать плохое, meine Liebe. Теперь у тебя есть я. И новая жизнь. А старую… оставь прошлому.
Он поднялся, поправил воротник рубашки.
— Завтра я заберу тебя домой. Врачи говорят, что опасность миновала, а в больнице только подцепишь новые болезни. Тебе нужно отдохнуть. Настоящий отдых, в нормальной обстановке.
Он направился к выходу, но у двери остановился.
— И ещё, Эммануэль, — сказал он, оборачиваясь. — Не расспрашивай больше сестёр о родителях. Им это… неприятно. Они не любят говорить о смерти.
Дверь закрылась, и Шошанна осталась одна в темноте.
Она лежала, глядя в потолок, и думала. Пожар. Странно. Она не помнила огня. Но помнила, как мама гладила её по голове перед сном. Помнила отцовскую бороду, колючую и смешную. Помнила, как они все вместе сидели за столом и ели мамин цимес.
Если они погибли в пожаре, почему у меня нет ни одной фотографии? Почему сгорели все, кроме меня? Почему я не помню ни дяди, ни тёти, если я жила у них?
Она не знала ответов. Но знала одно: её муж сказал ей не расспрашивать. А значит, расспрашивать нужно обязательно.