***
Волны времени смывают поколения. И вот, оранжевый закат украдкой заглядывает в больничное окно, проглядывает сквозь неплотные жалюзи. Джованни Карр – длинный, иссохший, полупрозрачный старик, лежит на больничной койке, одинокий в огромной, стерильной палате. Он смотрит в окно, откуда проникает последний в его жизни солнечный свет и жамкает пересохшими губами. Опутанный проводами и трубками, за которыми его почти не видно, он кажется существом, не принадлежащим ни одному из миров, ожившей мумией. Зачем же я вернулся? Чтобы посмеяться, ведь я всегда смеюсь последним. Вот только на этот раз мне не смешно. Ещё один способ скоротать существование исчерпал себя. – Что? – слегка оживляясь, выдыхает Джованни, когда я тихо сажусь рядом. – Кто ты? Он почти не удивляется, принимая меня за галлюцинацию, и только хриплое дыхание его учащается. – Ты ангел? – скрипит он. – Да, – кротко улыбаюсь я. – Я ангел, Джованни, и я пришел навестить тебя. – Твоё лицо… – он хмурится, силясь дотянуться до меня, но у него не хватает сил. – Почему? Почему у тебя это лицо? – Я не знаю. Погоревав немного, Джованни Карр вернулся к более яркой жизни. Пресытившись разнузданностью своей свободы, он женился на Моне, что стала его менеджером, его опорой и тенью. До сорока пяти лет он писал портреты – всё та же элита, всё те же заказы, деньги, репутация. Потом настало время почивать на лаврах. Кафедра в университете, художественная школа, названная его именем, частные студии. Красавец-сын и трое внуков. Джованни до последнего помогал молодым художникам, особенно тем красивым мальчикам, в которых ещё теплилась та самая искра, что когда-то горела в нём самом. Редкие, безуспешные попытки повторить успех своей первой серьезной работы – подсолнуха, что отвернулся от солнца. Когда Моны не стало, он съехался с кем-то из своих стипендиатов, и часто вспоминал Элоизу Дюфренн, которую теперь так хорошо понимал. – Мы так и не съездили с ним к океану, – бормочет Джованни и подбородок его начинает дрожать. На излете его жизни я держу его за руку, покрытую старческими пигментными пятнами. Завидую ли я ему? Нет. Завидовал бы, будь я на вечность моложе. Еще одна вечность – впереди, и я его забуду, а, попытавшись вспомнить, кто написал столь правдивый портрет, где я не мертв, но в гробу, вспомнить не смогу. – Ты заберешь меня с собой? – спрашивает Джованни, с почти детской надеждой. – Скоро, – отвечаю я. – Да. – Я боюсь… Мне так жаль, – градины слез, наконец выплёскиваются из его выцветших глаз, и он вцепляется в мою руку, начиная кашлять. Когда приступ проходит, я говорю ему: – Не нужно бояться, Джованни. Радуйся! Ты умираешь не во цвете лет, а дряхлым стариком, ты многое успел. В том, что ты можешь умереть теперь – твое благословение. Он слабо улыбается, а я продолжаю: – Ты повидаешься с родителями, с Моной… Может быть. – А он там будет? – вдруг, спрашивает старик и, силясь приподняться, переходит на сиплый шепот. – Феликс?! Скрюченными пальцами он едва касается моей щеки, слегка оцарапывая кожу, и его рука бессильно падает на постель. – Возможно, – отзываюсь я, хотя вряд ли правда имеет для него сейчас хоть какое-нибудь значение. Увядание прекрасно в своей естественности, оно прекращается со смертью, но только не в моем случае. Если ты стареешь – ты живешь. Это не про меня. Крупицы праха достаточно, чтобы я воскрес. Может быть, я застряну в небытии только тогда, когда не станет ни солнца, ни Земли, но это всё равно не будет смертью. Я буду один даже тогда. – Ох, – шепчет старик, с трудом вздыхая, булькая грудью и хрипя. Он глядит сквозь меня, улыбаясь при этом умиленно. – Вот бы тебя нарисовать… – Засыпай, Джованни, – успокаивающе поглаживая его по руке, говорю я. – Ты меня уже нарисовал. Провал глазниц в тихих сумерках, в холодном свете мониторов, провал приоткрытого рта, из которого исходит последний вздох. Я держу его за руку, пока приборы не начинают пронзительно сигналить о смерти, после чего мягко отпускаю её – в последний раз, и отхожу к стене. Медперсонал вбегает в палату, а я выхожу из нее, никем не замеченный, и на ходу скидываю больничный халат. Поднимаю воротник пальто и, мимо смеющихся медсестер, мимо охранника, увлеченного футболом и пончиками, сливаясь с тенями, просачиваясь в щели я, как всегда, сбегаю.Глава XII.
6 марта 2026 г., 10:50
Смерть Феликса Дюплесси констатировали, но я слинял из морга при первой же возможности, не без приключений. Тело объявили пропавшим. Такое иногда случается.
В очередной раз пережив некое подобие обновления, взяв новое имя, я отправился к океану. Я успел узнать лишь, что Мадам Дюфренн умерла в ночь после выставки – её сердце не выдержало боя с молодой соперницей, не вынесло гневной тирады сладкого мальчика, которого она подвела и, в конце концов, просто не перенесло позора.
Сначала я отправился к океану, где стал местной знаменитостью, потому что сутками напролет лежал на песочном пляже. Я поселился там, зарос и покрылся грязью и, в личине безумного бездомного, днями напролет наблюдал за людьми, предсказывая их слова и действия. Некоторые были добры ко мне, другие издевались, а я только тявкал или мычал в ответ. Лишь однажды я почувствовал в себе желание поговорить по-человечески – с одноглазой бродяжкой. Мы с ней спорили о красоте, разделив остатки чьего-то обеда. Она доказывала мне, что человек может быть по-настоящему красив только той красотой, что идет изнутри, а потому вечна, а я возражал, что и она уродуется – несчастьями, предательствами, разочарованием и безумием. А потом, когда солнце село и я потянул к ней свои грязные руки, она отстранилась и сказала, что не будет со мной спать. Безумца, которым я тогда представлялся, это не остановило.
Потом меня забрали в полицейский участок, но у них всё никак не получилось выяснить, кто я. Все это время я смирно сидел в камере и смотрел в потолок. Я ослеп от рутинного существования, и был бы рад не осознавать себя. Я пытался представить себе, каково это – ничего не помнить и никогда не сравнивать настоящее с прошлым, и понял лишь что, что не хочу отсутствовать, но и быть я тоже не хочу. Превратиться в весенний воздух, в солнечный свет, во что-то вечное, прекрасное и отстранённо бесчувственное – вот, что было бы желанно.
Меня передали в приют для душевнобольных, где дали новое имя, но там я пробыл недолго. Как-то ночью, не дожидаясь санитара, который взялся меня насиловать, я просто сбежал оттуда.
Я нанялся на промысловую шхуну матросом, и мы отправились на север. Суровый и жестокий капитан с комплексом бога, будущий Джек Лондон, добрый матрос-индеец, каким-то ветром занесенный в чужие края. Шторма, изнуряющий труд и раны, заживающие за ночь.
Потом я устроился смотрителем на маяк, терялся в Тибетских горах, где провёл время, в полном отрешении от людей, повторяя свой старый эксперимент – можно ли соскучиться по человечеству. А как-то раз, относительно недавно, я прибился к норвежским блэк-металистам. Я им не понравился и, в конце концов, самый нервный из них утопил меня в септике.
Так, в странствиях и перевоплощениях прошло еще лет шестьдесят – десятки новых Джованни, мужчин и женщин, одно лицо красивее другого, но, в конце концов, все они слились в одно уродливое пятно, как все дни сливаются в один, бесконечный.