Кочерга

NC-17
Завершён
54
3
автор
Ghottass бета
Фэндом:
Размер:
348 страниц, 119 716 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
54 Нравится 52 Отзывы 22 В сборник

Какие-то смутные времена

Настройки
Примечания:
      Андрей стоял посреди леса и пытался понять, когда именно всё пошло не так.       Машина исчезла. Это факт. Он моргнул — и её не стало. Вместо дороги — сугробы, вместо фонарей — звёзды, вместо города — тишина. Такая плотная, что закладывало уши.       — Бред, — сказал он вслух. Голос прозвучал глухо, будто в вату.       Он постоял ещё минуту, ожидая, что наваждение рассеется. Но ничего не менялось.       Тогда он пошёл, сначала просто в одну сторону, потом в другую, пытаясь найти хоть какой-то ориентир. Лес был везде. И чистый глубокий рыхлый снег под ногами. Ни следов машин, ни выхлопной грязи, ни даже дороги. Будто цивилизация разом вымерла.       Через полчаса он перестал ориентироваться. Через час замёрз так, что перестал чувствовать пальцы ног. Лёгкие ботинки на тонкой подошве пропускали холод. Пальто, купленное в дорогом бутике, оказалось бесполезным против мороза, который, кажется, с каждым шагом становился всё злее.       — Это сон, — сказал он себе, стуча зубами. — Просто сон. Сейчас проснусь.       Он ущипнул себя за руку. Больно. Холодно. Ничего не изменилось.       Андрей шёл, проваливаясь в снег, цепляясь за ветки, которые хлестали по лицу. Где-то внутри, глубоко, он уже понимал, что это не шутка. Промелькнула мысль о том, что он всё-таки не избежал столкновения с фурой. Но ему было физически больно, а мертвые боли не чувствуют.       Он вспомнил все статьи, которые читал про переохлаждение. Сначала дрожь, потом онемение, потом сонливость. И если заснуть — всё. Смерть.       — Не спать, — речь была неразборчивой сквозь онемевшие губы. — Не смей спать, Кочерга.       Но тело не слушалось. Дрожь стала какой-то мелкой, внутренней, будто вибрировал каждый нерв. Потом дрожь прошла. И это было плохо. Очень плохо.       Он остановился, прислонился спиной к дереву. Мысли путались. Перед глазами       поплыли круги. Он попытался сделать шаг, но ноги подкосились, и он медленно сполз по стволу вниз, в сугроб.       — Вставай, — приказал он себе. — Вставай, Кочерга.       Он попробовал подняться, но руки провалились в снег по локоть, и сил не было. Совсем. Будто их выкачали.       Вокруг — ни звука. Даже ветер стих. Только снег тихо падал на лицо, на плечи, заметал пальто.       Андрей подтянул колени к груди, насколько позволяло онемевшее тело. Обхватил себя руками.       — Холодно ли тебе, девица? Холодно ли тебе красная? — хрипло засмеялся, вспомнив «Морозко». — Холодно, ебаный Батюшка Мороз. Так холодно, что жарко. Сними шубку, че ты греешься? Присоединяйся к купанию в снегу, скотина бородатая.       Холод уже не чувствовался. Вместо него пришло странное тепло — разливалось по груди, по животу, по ногам. Андрей знал, что это обман, что это смерть подбирается, но сопротивляться не было сил.       Веки тяжелели. Он смотрел на верхушки деревьев, где сквозь ветки мерцали звёзды. Такие далёкие, равнодушные. Такие же, как люди, которые по умолчанию считались близкими. Как отец. Как Саша. Как он сам.       Где-то в глубине леса хрустнула ветка. Андрей дёрнулся, попытался открыть глаза, но веки не слушались. Слух обострился на секунду, отметив шаги. Кто-то шёл по снегу. Медленно, тяжело, будто тащил что-то.       — Эй… — попытался крикнуть Андрей, но из горла вырвался только сиплый выдох.       Шаги приближались.       Потом всё исчезло.       Сознание возвращалось прерывисто. Сначала он слышал скрип, ритмичный, тяжелый. Скрип-шорох, скрип-шорох. Потом из груди вырвалось дыхание, звуком смятой бутылки, что пытались надуть.       Потом стало холодно. Снег летел откуда-то снизу на грудь, на лицо. Руки кто-то, кажется, растирал чем-то жестким, колючим.       Андрей попытался открыть глаза. Веки не слушались, будто их зашили. Со второй попытки получилось — но только щелочка, сквозь которую мир казался размытым, белым, нерезким.       Над ним кто-то был.       Силуэт. Человеческий. Склонялся, сопел, двигался. Андрей сфокусировался с трудом, картинка плыла, но постепенно складывалась.       Мужик.       Старый. Борода лопатой, седая, с желтизной. Лицо коричневое, обветренное, широконосое, всё в глубоких морщинах. В меховой шапке на голове, но не такой, как носят сейчас. Это какая-то другая — странная, высокая, лохматая. Тулуп или шуба, а может зипун, сверху шаль. Кочерга подумал, что Мороз действительно обернулся человеком. Уж больно древний. На ногах лапти? Нет, не лапти, что-то другое, обмотанное тряпками.       Мужик пыхтел, тер его руки своими — шершавыми, жесткими, как наждак. И бормотал что-то. Слова неразборчивые, гортанные, странные. Вроде русские, но не совсем. «Господи помилуй», кажется. Или нет.       Андрей смотрел на него и чувствовал, как губы сами собой растягиваются в улыбку. Бред. Галлюцинация. Предсмертный театр абсурда.       Он собрал остатки сил, разлепил губы. Язык еле ворочался, холод сковал горло. Но он выдавил, почти беззвучно, одними губами:       — Какого хуя вы творите…       Мужик замер. Поднял голову, уставился прямо в глаза Андрею. Цепким настороженным взглядом скользил по лицу с диковатым любопытством, каким смотрят на невиданного зверя.       — Жив, — сказал мужик хрипло. И перекрестился. Широко, размашисто, двумя перстами. — Жив, бисов сын.       Андрей хотел ответить, но отрубился. Слишком непонятным всё это было. Непривычным глазу. Мозг отказывался переваривать информацию. Компьютер работал на пределе возможностей.       Где-то на задворках пронёсся тонкий, но пронзительный крик. Андрей оказался в комнате. Совсем другой. Взгляд ещё юный, мягковатый, это уже потом он стал таким, каким все видели.       — Отвечай честно, Кочерга, — сказал голос. Его Андрей знал с детства. Этот голос он любил больше, чем отцовский. Дядя Вася, отцовский лучший друг и охранник. Он обучал маленького Андрюшу всему: катанию на велосипеде, на коньках, рыбалке, походам, а потом стрельбе. Теперь этот человек взглядом чужого, профессиональным, без всякой жалости, смотрел на Кочергу.       «Отвечай честно», значит, доверия не было? Значит, все эти годы, когда Андрей говорил ему единственному чистую правду, он не придавал значения?       — Расскажи, что ты делал в момент её смерти?             Андрей прикрыл глаза, чтобы дядя Вася подумал, что он вспоминает тот день, но он не вспоминал. Он помнил каждый миг. Прикрыл глаза, чтобы больше никто не видел в них ничего, кроме льда.       «…Что за чудное было лето, и как хорошо было под кустами благоухающих роз, которые, казалось, должны были цвести вечно!       Кай и Герда сидели и рассматривали книжку с картинками — зверями и птицами; на больших башенных часах пробило пять.       — Ай! — вскрикнул вдруг мальчик. — Мне кольнуло прямо в сердце, и что-то попало в глаз!       Девочка обвила ручонкой его шею, он мигал, но в глазу ничего как будто не было.       — Должно быть, выскочило! — сказал он.       Но в том-то и дело, что нет. В сердце и в глаз ему попали два осколка дьявольского зеркала, в котором, как мы, конечно, помним, все великое и доброе казалось ничтожным и гадким, а злое и дурное отражалось еще ярче, дурные стороны каждой вещи выступали еще резче. Бедняжка Кай! Теперь сердце его должно было превратиться в кусок льда! Боль в глазу и в сердце уже прошла, но самые осколки в них остались».       — Андрей? — спросил дядя Вася, нетерпеливо щёлкнув ручкой.       Он открыл глаза и посмотрел на охранника. Между ними больше не было «дяди Васи» и «Андрюшки».       — А что говорят? — спросил Кочерга, подняв бровь.       — Что её столкнули. Что ты столкнул.       — Значит, столкнул, — Дёрнул головой Андрей.       — Да это совершенные глупости, не может быть так, Кочерга, ну?       Андрей промолчал.       Василий долгое время не сводил с его лица немигающего взгляда. Смотрел в глаза, пытаясь нащупать душу, но она не поддавалась. От черноты в широких зрачках становилось не по себе.       — Говори, Андрей, пока у тебя есть возможность. Мы можем ещё избежать страшных последствий. Не бросит он тебя. Не оставит, не бойся, — Василий закурил и вскочил со стула. Он нервно обошёл комнату по кругу. — Говори!       — Я всё сказал.       — Хорошо, тогда я жду полный ответ. Как ты её столкнул? Мотив?       — Месть.       — За что?       — За то, что у меня не было отца, а у неё был. Я ненавидел каждый день, с тех пор как мать залетела. Она ошибалась, наказывали меня. Она делала что-то хорошее, меня стыдили, что я не могу быть таким же. Ты сам видел, или будешь опять говорить, что я лгу?       — И кому ты сделал легче?       — Себе.       Сознание возвращалось медленно, нехотя — будто кто-то вытаскивал его из глубокого колодца на тонкой нитке. Первым вернулся запах. Пахло тушёной капустой. Андрей даже сквозь пелену почувствовал, как свело скулы от голода. Когда он ел в последний раз? Кажется, в ресторане с отцом. Или это было в другой жизни?       Потом послышался скрип половиц под чьими-то шагами. Женские голоса, приглушенные, быстрые. Говорили на русском, но как-то… странно. Растягивали слова, окали, вставляли непонятные обороты.       — …немчин, грю. Видала я таких. Очи светлые, рожа худая, не наша.       — А я грю — литвин.       — У литвинов шапки таки, а у него вона што? Нету шапки. Значит, не литвин.       — Дурная ты, Матрена. Шапку он потерял. Али разбойники сняли. Можа, беглый?       — Беглый в чем? В кафтане тонком, барском? Ты погляди, ткань-то кака! Я таку у боярыни видала, когда в город ездила. Толече у той протёрлась уже, а эта новая.       — Ой, не галди. Проснется ай нет?       Андрей попытался разлепить веки. Получилось с третьего раза. В глазах двоилось, троилось, мир плыл и никак не желал собираться в картинку. Он лежал на чем-то жестком, что-то кололось в пояснице. Сверху навалили чего-то тяжелого, кожух, кажется. Или тулуп.       Перед глазами плавали два расплывчатых пятна женских фигур. Одна пониже, плотная, в темном. Вторая повыше, худая, в белом платке. Обе склонились над ним, как курицы над червяком.       — Пить… — просипел Андрей. Горло драло, будто наждаком прошлись. — Телефон… Дайте телефон позвонить…       Женщины переглянулись.       — Чего? — спросила та, что пониже, нахмурив густые брови.       — Телефон… — Андрей дернулся, попытался приподняться, но тело не слушалось. — Позвонить… Нужно… Славику…       — Типун? — переспросила высокая, и в голосе ее прорезалось беспокойство. — Матрена, ты слыхала? Типун грит.       — Не, он сказал Тефон. Можа, это по-ихнему, по-немецки? — неуверенно предположила Матрена. — «Тефон»… Не знаю таково слова.       — А «Москва» — наше. Слышь, мужик, ты как в лесу-то очутился? Чей будешь?       Андрей зажмурился, пытаясь собрать мысли в кучу. В голове шумело, в висках стучало, и этот стук отдавался в затылке тупой болью. Он понял, что происходит что-то совсем не то. Что эти бабы в странных одеждах, с этими странными голосами — не санитары, не врачи, не спасатели. Что-то другое. Что-то неправильное.       — Холодно… — выдохнул он. И тут же почувствовал, как озноб пробирает до костей, хотя под тулупом было жарко. Тело ломало, суставы выкручивало, в груди зарождался кашель — сухой, рвущий.       — Захворал, — определила высокая. — Глянь, Матрена, красный какой. Горит весь.       — А то не вижу, — буркнула Матрена. Она присела на корточки, приложила ладонь ко лбу Андрея. Рука так резко воняла луком, что Кочерга невольно дёрнулся. — Горит, осподи. Жар будет. Надо липового цвету заварить, да малины, да укрыть потеплее. А там… как Бог даст.       — Можа, знахарку позвать? — засомневалась высокая. — Бабку Феклу?       — Какую Феклу? В такую метель? Пока дойдешь — сама сгинешь. Сами управимся. Не барин, чай, выживет.       — А вдруг барин? — вдруг спросила высокая. — Ты глянь, руки-то какие. Тонкие, белые. Не пахал такими, не косил. И говорит чудно.       Матрена задумалась. Посмотрела на Андрея пристально, изучающе.       — А и хрен с ним, кто б ни был. Человек. Не зверь лесной. Подохнет — грех на душу возьмем. А выходит, што выходит.       Андрей попытался снова заговорить, объяснить, что ему нужна помощь, нужна больница, нужен телефон, но из горла вырвался только хриплый кашель, от которого ребра, кажется, треснули.       — Тихо, тихо, — Матрена прижала его плечо к лежанке. — Лежи уж. Куда собрался? Померзнешь — околеешь.       Она повернулась к высокой:       — Агафья, сбегай в сени, принеси молока парного. Да печь протопи, чтоб жарче было. А я пока тут управлюсь.       Высокая — Агафья — кивнула и вышла, скрипнув дверью. Матрена осталась одна. Она смотрела на Андрея сверху вниз, и в глазах ее отражалась суровая, деревенская забота, привычная к болезням и смерти.       — Ты не бойся, — сказала она вдруг тихо. — Не помрешь. Я не дам.       Андрей хотел ответить, но провалился в небытие. Последнее, что он услышал — как Матрена вздыхает и шепчет:       — Осподи Иисусе, спаси и сохрани. И откуда ж ты такой взялся, чудо заморское…       Огонь в печи метался, отбрасывая на стены прыгающие тени. Андрей видел это сквозь ресницы — или не видел, а чувствовал кожей? Красное, жёлтое, чёрное — всё смешалось в глазах. Мир то сужался до точки, то расширялся, захватывая всю избу, и тогда становилось невыносимо душно, пот заливал глаза, а тело горело, будто его положили в ту самую печь.       Потом мир сжимался в тугой комок, и тогда приходил холод. Ледяной, изнутри. Андрей сворачивался калачиком, стучал зубами, хотя кто-то всё время поправлял на нём тулуп, укрывал ещё чем-то, прижимал к бокам тряпицы с тёплой золой.       Время исчезло. Оно текло не линейно, а прыжками: вот он слышит скрип половиц и бубнёж баб у печи, вот они уже стоят над ним, поят чем-то горьким, травяным, и деревянная ложка стучит о зубы. А вот — темнота, пустота, и только гул в ушах, как от дальнего поезда.       Звуки доходили странно, будто сквозь толщу воды. Иногда они прорывались чётко, резко — и тогда Андрей вздрагивал. Чаще — тонули, расплывались, превращались в белый шум, на котором, как обрывки плёнки, всплывали отдельные слова.       — …немчик совсем наших морозов не терпит… — долетело откуда-то справа.       — …ага, ты в кафтане одном в метель выйди, далеко дойдёшь?..       Андрей хотел крикнуть, что он не немец, что он вообще не понимает, как здесь оказался, но язык не ворочался, горло сдавило спазмом.       Иногда доходили запахи. В основном — кислый дух щей, прелого сена, овчины. Но они тоже приходили волнами: то накатывали, вышибая слезу, то исчезали совсем, и тогда вокруг была только стерильная пустота, в которой оставалась только боль в суставах и стук собственного сердца, отдающийся в висках.       Он не заметил, когда рядом что-то изменилось. Может, ветер сквозняком потянул иначе, может, тени легли по-другому. Но сквозь мутную пелену он уловил новое присутствие. Кто-то другой. Не грузные, тяжёлые бабы с их ворохом юбок и запахом лука. Кто-то лёгкий, почти невесомый.       Холодные пальцы коснулись его запястья. Андрей дёрнулся — но тело не слушалось. Пальцы скользнули выше, по предплечью, исследуя, изучая. Они были прохладными — приятно прохладными на этой горячей коже.       Прикосновения были робкими, прерывистыми. Кто-то водил подушечками по его руке, вызывая искры внутри. Андрей чувствовал это странно остро, хотя всё остальное тело будто отключилось.       Пальцы остановились на боку, где у него от природы было много родинок — они рассыпались причудливым узором, почти как звёздное небо. Кто-то водил по этим точкам, обводил их, считал, кажется. Касания были осторожными, почти благоговейными.       Андрей хрипло выдохнул и почувствовал, как движения прекратились. Испугалась. Замерла. Явно смотрела, очнулся или нет, и, убедившись, что её никто не заметил, положила руку на его запястье.       Затем заговорила. Слова тонким голоском звучали неразборчиво, но молитвенный ритм легко угадывался. Она шептала, быстро-быстро, с такой искренней надеждой, что Андрею на миг показалось — он уже умер и это ангелы над ним.       Он попытался открыть глаза. Свинцовые веки дрогнули, но не поднялись. Только на долю секунды мелькнуло что-то светлое, размытое, и снова тьма.       Но пальцы всё ещё касались его руки. И шёпот не умолкал.       — …Господи, спаси и сохрани раба Твоего… имени не знаю, Ты знаешь… Господи, дай ему силу… Господи…       Голос обрывался, начинался снова. Холодные пальцы гладили его ладонь, сжимали её, будто пытались передать тепло. Но у самой руки было холодно, а Кочерге казалось, что это прикосновение — единственное, что держит его здесь, не даёт провалиться в ту пустоту, которая втягивала его, как черная дыра.       Потом пальцы исчезли. Шёпот стих. Осталась только качка — будто он плывёт на лодке по бесконечной реке, и нет берегов, и нет вёсел, и только тихий плеск воды убаюкивает, утягивает на дно.       Он не знал, что девушка, сидящая рядом на лавке, всё ещё смотрит на него. Что она видит его лицо — бледное, красивое, непохожее на лица мужиков из её деревни. Что она считает родинки на его рёбрах, складывая их в созвездия, и думает: «Откуда ты? Зачем тебя Бог послал?»       Он не слышал, что она прошептала напоследок.       Сознание возвращалось медленно, сквозь ватную пелену. Первым он услышал голос — монотонный, раскатистый, чужой. Голос читал нараспев, и слова были странные, древние, непривычные уху.       — …и да упокоит его со святыми… Несть болезнь, ни печаль, но жизнь безконечная…       Андрей лежал с закрытыми глазами и пытался понять, что происходит. Голос плыл, то приближаясь, то отдаляясь, и в нём чувствовалась такая уверенная, спокойная интонация, будто всё уже решено, будто исход предопределён.       Первая мысль — Ольха.       Ну конечно. Ольха. Последний вечер перед отъездом, ссора, уход. А вдруг он решил подшутить? Вдруг нанял актёров, снял избу, организовал этот дешёвый театр с ряжеными? Это было бы в его духе — злая шутка, чтобы напомнить о себе перед отъездом. Чтобы Андрей проснулся и офигел.       Вторая мысль — секта. Или какая-то религиозная община. Может, монастырь рядом? Сбили его на дороге, подобрали, теперь отхаживают. Тоже вариант. Люди верующие, странные, со своими тараканами. Мало ли в Подмосковье скитов и закрытых поселений?       Андрей прислушался к себе. Голова гудела, как колокол, тело ломило, во рту было сухо, будто он неделю пил одну только водку. Но сознание прояснялось с каждой секундой.       Что бы это ни было, пора заканчивать этот балаган.       Он открыл глаза.       Над ним склонился поп. Настоящий, не ряженый — в рясе тёмной, с длинной седой бородой, с крестом на груди. В руках кадило, от которого тянулся сизый дымок с приторным запахом ладана. Глаза у попа были усталые, сосредоточенные, и он смотрел на Андрея с выражением, которое бывает у людей, провожающих в последний путь.       — Так, блять, — сказал Андрей. Голос сел, получилось хрипло, но твёрдо. — Заканчивайте.       Поп замер на полуслове. Кадило качнулось в руке, дым поплыл в сторону.       Андрей сел. Резко, насколько позволило тело. Голова тут же закружилась, комната поплыла перед глазами, к горлу подступила тошнота. Он зажмурился на секунду, переждал, потом снова открыл глаза.       Изба будто с картинок в учебнике истории. Бревенчатые стены, почерневшие от времени. Большая печь в углу, полати, лавки вдоль стен. На столе — глиняная посуда, лучины горят в светце. В углу — иконы, тёмные, старые, с едва различимыми ликами.       В дверном проёме, у косяка, стояла баба. Пышная, в несколько слоёв одежды, с платком на голове. В глазах был такой ужас, будто Андрей восстал из мёртвых.       Поп тоже растерянно смотрел, не зная, что делать. Рука с кадилом опустилась.       Кочерга обвёл взглядом комнату, задержался на иконах, потом перевёл глаза на попа.       — Стало быть, за воскрешение надо молиться, — сказал он. Голос хрипел, но в нём прорезалась знакомая, язвительная интонация. — Второе пришествие Христа.       Поп перекрестился. Быстро, мелко, дрожащей рукой.       — Господи помилуй… Отчего ж ты тако́е несёшь, сыне? Уста бы берёг.       — Нормальные я вещи говорю, — Андрей потёр виски, пытаясь унять головокружение. — Пить дайте.       Баба у косяка встрепенулась, метнулась к столу, зачерпнула ковшом из ведра. Подала — руки тряслись, вода расплёскивалась. Андрей взял ковш, напился жадно, обливая грудь. Вода настолько студёная, что ломило зубы, пахла болотом, но показалась ему слаще любого сока.       Он отдал пустой ковш, вытер губы тыльной стороной ладони. Оглядел себя: на нём была какая-то длинная рубаха, грубая, холщовая. Своей одежды нет. Телефона нет. Часов нет.       — Ну и чего замерли? — спросил он коротко, с высокомерием глядя на деревенских. — Вы вообще с миром-то связь держите? Почта есть? На крайняк сани. Сколько времени? Я, наверное, аэропорт просрал. Твою ж мать. Где я вообще?       Поп и баба переглянулись. Баба часто заморгала, поп перекрестился.       — В деревне, — сказал он осторожно. — Верховка. Верстах в сорока от Москвы, почитай.       Андрей посмотрел на него долгим взглядом.       — От Москвы, говоришь?       — От неё, родимой.       Андрей усмехнулся. Ну Ольха, ну сукин сын. Устроил же декорации. Дорого, видать, встало — деревню снять, актёров нанять. Или это не Ольха? Может, кто другой решил пошутить?       Он попытался встать. Ноги не держали — пришлось ухватиться за край лежанки. Перед глазами снова поплыло.       — Тихо, тихо, — засуетилась баба, подскочила, подхватила под локоть. — Ляжь, милок. Слабый ты ещё.       — Ничего, — Андрей отстранил её руку, но осторожно. — Справлюсь. Связь тут есть?       Он сел обратно, брезгливо отодвинул вещи, упёрся ногами в пол, чтобы не упасть. Посмотрел на попа:       — А вы, значит, на санях в область ездите? Или церковь вам высылает транспорт?       — Транспорт? — переспросил батюшка.       Андрей не ответил. Если всё же не шутка своих, то может быть, секта, и кто знает, насколько они больные. Машину наверняка они угнали.       — Ладно, скажите хотя бы, сколько я тут нахожусь?       Та, что подавала воду, незаметно вытерла руки о юбку.       — Три дни лежал, жаром пёкся, непамятный весь. Уж думали — отходную читать да хоронить.       — Три дня? — перебил Андрей. — Я три дня здесь?       — Три, — подтвердила другая баба. — А ты, гляжу, крепкий, живучий. Иной бы давно отошёл.       Андрей замолчал, переваривая информацию. Три дня. Три дня он провалялся в этой избе. Ни звонков, ни сообщений. Вот только вряд ли кто-нибудь ищет его.       Он снова попытался встать. На этот раз получилось — ноги держали, хоть и подкашивались. Сделал шаг к маленькому, затянутому бычьим пузырём оконцу. Сквозь мутную плёнку едва пробивался свет.       — Стекло где? — спросил он машинально.       — Чего? — не поняла баба.       — Стекло, говорю, почему не вставлено?       Баба переглянулась с попом. Поп вздохнул, покачал головой.       — Стекло-то, сыне, дорогое, не по нашему кошелю. Бояре вставляют, а нам пузырём обойтись. Ты откуда таков, что про это не ведаешь?       Андрей посмотрел на него. Долго, внимательно, изучая лицо, одежду, крест на груди.       — Из Москвы, — ответил коротко. И добавил, помедлив: — Давно не был в ваших краях.       — Видать, давно, — кивнул поп, и глаза его сузились. — Сказывают, одежа на тебе диковинная была, как нашли: тонка, неместна, а в мороз в такой не сыщешь живого. И речь у тебя… Не по-нашему вся. Словца вставляешь чудные.       Андрей понял, что снова сморозил глупость. Голова ещё соображала плохо, а наглость лезла, как бурная река. Если это розыгрыш — он раскроет их рано или поздно. Если нет… То всё гораздо хуже.       — С детства за границей жил, — сказал он первое, что пришло в голову. А потом бегло добавил: — Ganz ehrlich, manchmal habe ich das Gefühl, dass ich zwischen den Zeilen deutscher Bürokratie aufgewachsen bin — sonst würde ich diesen ganzen Papierkram gar nicht so automatisch wegsortieren.       В комнате повисла тишина. В голове у Кочерги стрекотали сверчки.       Первым кивнул поп, теперь вместо недоверия в его глазах проскользнуло опасение.       — А ты, человече, не латинин ли? — спросил вдруг.       Андрей замялся. Католик? Протестант? А как объяснить ему, что он в бога не верует? Нет, так он может сказать только после того, как узнает обстановку.       — Умею, — соврал он.       — Ну, слава Богу, — поп перекрестился. — Велико дело: в такую вьюгу, без одежды тёплой, да три дни беспамятный — и жив. Господь сохранил тебя, видать.       Андрей ничего не ответил. Он смотрел в окно, на мутный свет, пробивающийся сквозь бычий пузырь, и пытался понять, что за чертовщина с ним происходит.       Баба засуетилась у печи, загремела ухватами:       — Сейчас, сейчас, милок, покормлю. Отощал — кожа да кости. Потом в баню свожу, парок возьмёшь — хворь отойдёт.       — Спасибо, — сказал Андрей. Слово далось с трудом — он не привык благодарить.       Поп собрал кадило, книгу, направился к двери. У порога обернулся:       — Окрепнешь — зайди в храм, сыне. Свечку поставь, помолися. Господь милостив, не оставляет.       — Зайду, — пообещал Андрей, не зная, врёт или нет.       Дверь за попом закрылась. Баба продолжала греметь у печи, напевая что-то тихое, неразборчивое.       Андрей сел на лавку, упёрся локтями в колени, опустил голову. В висках стучало, мысли путались. Три дня. Изба. Поп. Баба. Без стекла. Без связи. Без всего.       — Ольха, — прошептал он. — Если это ты, я тебя собственными руками…       Он не договорил. Потому что где-то в глубине души уже зарождалось понимание: Ольха здесь ни при чём.
Примечания:
54 Нравится 52 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (2)