Меж двух огней

Горячая работа
NC-17
Завершён
38
2
автор
Размер:
262 страницы, 107 260 слов, 37 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

Глава 32. Два отца

Настройки
Златояр встретил Илью золотом и молчанием. Он сошёл с левитационного экипажа на рассвете, когда солнце только-только перевалило за Костровой хребет и ударило по куполам столицы наискось, и весь город вспыхнул — сотни золотых, медных, крытых сусальным золотом крыш, и река внизу, и даже стёкла домишек на склонах. Тот самый свет, о котором он рассказывал Шейну. Тот самый, который обещал показать. Небо в огне. Только сейчас Илья смотрел на это огненное небо и думал, что оно похоже на пожар. Город узнавал его. Это было хуже всего. Он шёл от пристани вверх, к холмам, надвинув капюшон, — и всё равно его узнавали, потому что золотого феникса Выррии не спрячешь ни под какой тканью, потому что его лицо смотрело с каждой газетной полосы континента уже две недели кряду. И люди — Илья ловил это рефлекторно — люди расходились надвое, как расходился весь Эвернис. Одни отворачивались. Резко, демонстративно, плюя под ноги. Старик у лавки специй, перебиравший вчера, наверное, такие же стекляшки, какие Илья собирал для матери на холодном вестморском пляже, — старик отвернулся так, будто Илья был прокажённым. А молодая женщина с ребёнком на руках — наоборот. Поймала его взгляд из-под капюшона. И, ничего не сказав, прижала свободный кулак к груди. Илья отвёл глаза первым. Не выдержал. Здесь, в Златояре, одновременно сосуществовали и те, кто готов был сшивать флаги и те, кто готов был растоптать их. На каждой улице, в каждом сквере и районе. Дом Розановых стоял на восточном склоне — не дворец, нет, выррийская меритократия не любила дворцов, она ценила силу, а не роскошь. Простой каменный дом, привезённый, считай, с границы вместе с хозяином: отца вызвали в столицу почти сразу после стычки на перевале Железных Холмов, и с тех пор воевода Восточных Границ жил здесь, под столичным небом, под подозрением. У ворот стояла стража. Не отцовские гвардейцы — чужие, в цветах Совета Воевод. Илья понял с одного взгляда: не охрана. Надзор. Воеводу Розанова стерегли в его собственном доме, как стерегут того, кого ещё не осудили, но кому уже не верят. Стражники узнали его. Переглянулись. Один открыл рот — то ли окликнуть, то ли не пустить. — Я к отцу, — сказал Илья, и в голосе было столько, что рот закрылся сам собой. Его пропустили. Отец ждал в кабинете. Воевода Григорий Розанов стоял у окна — спиной к двери, заложив руки за спину, глядя на полыхающий солнечными лучами город. Крупный, как все Розановы, с проседью в тёмно-русых волосах. В углу, в низком кресле, сидела мать. Ирина Розанова, придворная целительница, женщина с мягкими руками и печальными серыми глазами. Она не встала. Только посмотрела на сына — и в этом взгляде было столько всего, что Илья едва не сломался прямо на пороге. — Закрой дверь, — сказал отец, не оборачиваясь. Илья закрыл. Молчание длилось долго. Золотой свет полз по стене, по корешкам книг, по старому отцовскому клинку над камином — церемониальному, давно не обнажавшемуся. — Весь Эвернис, — тихо произнёс наконец воевода. — Ретрансляторы по всюду. Весь континент увидел и услышал. — Он замялся. — Мой сын. Золотой феникс Выррии. Взял за руку наследника врага. Перед всеми. На глазах у правителей континента. — Да, — сказал Илья. — На глазах у меня. Вот оно. Илья сглотнул. — Ты, разумеется, тоже видел. — Разумеется, видел. — Отец наконец обернулся, и Илья увидел его лицо — усталое, постаревшее за последние недели, казалось, на десять лет. — Стальной хотел, чтобы воевода Розанов видел, как его сын позорит державу. Чтобы было чем добивать на Собрании Пламени. — Он смотрел на Илью в упор. — Ты понимаешь, что ты сделал, Илюша? Ты понимаешь, что меня и так уже называют изменником из-за перевала? А теперь у Стального есть второй довод. Вот, мол, дурная кровь. Отец границу сдал, сын — задницу северянину. — Григорий, — тихо сказала мать из угла. — Молчи, Ира. — осадил мать воевода. Без злости, впрочем, скорее устало. — Это правда. Так говорят. Так напишут. — Пусть пишут, — сказал Илья. — «Пусть пишут». — Отец горько усмехнулся. — Двадцать лет, Илья. Двадцать лет лет верной службы на границе, усилий, чтоб мальчишки с обеих сторон возвращались домой к матерям. И вот стоит мой собственный мальчишка и говорит мне «пусть пишут». Илья шагнул вперёд. Не отступил — он никогда не умел отступать, ни на арене, ни здесь. — Тебя обвиняют в том, чего ты не делал, — сказал он. — Перевал — не твоих рук дело. Ты сам это знаешь. Я знаю. Мы это доказали — я, Шейн, Астрид Вейнгард. Морроу подстроил всё. Купил поджигателей по обе стороны. Твой гарнизон — такая же жертва, как и эринорский патруль. — Голос его не дрогнул. — Тебя обвиняют в том, чего ты не делал, отец. А меня — в том, что я сделал и чего не стыжусь. Мы оба под чужим прицелом. С одной разницей: твои деяния — выдумка. А мои — правда. И я не стану её прятать, чтоб тебе было легче перед Стальным на твоём Собрании. Тишина. Генерал долго смотрел на сына. Очень долго. И в этом взгляде медленно, как лёд под весенним солнцем — нет, как обсидиан, остывающий слишком медленно, чтобы расколоться — что-то менялось. — Этот северянин, — сказал он наконец. — Холландер. Он спас людей. Я видел. Все видели. Он понёс взрывающуюся Бурю в центр арены. Сжёг себя дотла, чтоб не задело никого. Ни выррийца, ни эринорца. — Генерал помолчал. — Это правда? Что он теперь без дара? — Печати выжжены, — сказал Илья. — Все. Резерв пуст. Неизвестно, восполнится ли он когда-нибудь. — Голос всё-таки сел. — Он трое суток был между жизнью и смертью. Я сторожил каждый его вздох. И когда он очнулся — первое, что он сказал, было «закат». Потому что я обещал показать ему закат над Златояром. — Илья кивнул на окно, на горящие купола. — Вот этот. Который ты сейчас видишь. Отец медленно повернулся к окну. К полыхающему городу. И тогда заговорила мать. Она встала из кресла — невысокая, тихая, с руками целительницы, латавшей раненых на границе двадцать лет, плакавшей по ночам, думая, что сын спит. Подошла к Илье. Подняла ладонь, коснулась его щеки — как когда-то, в детстве, после того как он сжёг сарай и едва не сгорел сам. — Помнишь обсидиан? — спросила она тихо. — Который я дала тебе в академию. — Помню. — «Застывший огонь, — сказала я тогда. — Когда пламя остывает слишком быстро, оно превращается в стекло. Красивое. Острое. Но мёртвое». — Её серые глаза блестели. — «Не остывай слишком быстро, Илюша. Что бы ни случилось. Лучше гори. Даже если больно». — Я помню, мама. — Так вот. — Она повернулась к мужу, и в её тихом голосе вдруг прорезалась сталь, какой Илья почти не слышал. — Наш сын горит, Григорий. Впервые за всю свою жизнь — по-настоящему. Не для трибун, не для славы, не для того, чтоб доказать, что мальчишка из приграничья чего-то стоит. Для себя. — Она кивнула в сторону Ильи. — Он счастлив. Я вижу. Я мать, от меня такое не скроешь. Он чуть не потерял этого северянина и едва не сломался, и всё равно горит. — Она сглотнула. — Ты всегда учил его не сдавать рубеж. Так он и не сдал. Свой собственный. Самый последний. И ты теперь будешь его за это попрекать? Ради Стального? Ради того, что напишут дуралеи в газетёнках? Воевода Розанов молчал. Золотой свет заливал кабинет, церемониальный клинок над камином, три фигуры, застывшие в нём — отца, мать и сына, кровь от крови, пламя от пламени. — Мне нужно время, — хрипло сказал наконец отец. — Я не... — Он провёл ладонью по лицу. — Я солдат, Илья. Двадцать лет одна правда — а теперь ты привёз другую, и я должен... — Он не закончил. — Дай мне время. И это было не благословение. Но и не отказ. Илья знал цену таким словам — у него самого ушло немало времени, чтобы дать название тому, что он чувствовал. Он кивнул. — Время есть, — сказал он. И тут же поправился, потому что не умел лгать своим: — Может быть, есть. — Он посмотрел на отца. — Стальной собирает Собрание Пламени? Лицо генерала потемнело. — Через две недели. — Он встретил взгляд сына. — И ты, Илья, будешь там в повестке. Не как герой. Как предатель крови. Стальной потребует тебя осудить — показательно, чтоб другим неповадно было. И меня заодно. Воеводу, что сдал границу, и его сына, что лёг под Север. — Тяжёлая, как камнепад, пауза, повисла в кабинете. — Пеплов встанет против. Кое-кто из молодых — за тебя, тайком. — Воевода помолчал. — Но Стальной силён, Илья. Сильнее, чем когда-либо. Война — его последний шанс отомстить за сыновей, и он чует его, как старый волк чует кровь. Он не отступит. И если Собрание решит против нас — тебя лишат лицензии. Изгонят из Сферы. А меня — из воеводства. И тогда уже неважно будет, кто подстроил перевал. Важно будет только то, что напишут. Илья выдержал этот взгляд. Не отвёл глаз. — Значит, у нас две недели, — сказал он. — Чтобы подготовиться и убедить Собрание, что перевал — дело рук Морроу и исключительно его. Мы дадим ему отпор по-нашему. Воевода смотрел на сына долго. И — Илья увидел это, почувствовал эмпатией, не сумел не почувствовать — что-то в нём дрогнуло. Не одобрение ещё. Но узнавание. Старый солдат смотрел на своего мальчишку, который вместо того, чтобы прятаться, разворачивался лицом к буре. — У Велены Искры есть кое-какие полезные записи, — сказал он наконец. — В Академии. Под печатью. Я напишу ей сегодня. Они могут пригодиться. И это было больше, чем «дай мне время». Мать подошла, обняла сына — крепко, коротко, как обнимают перед боем. И шепнула ему на ухо, так, чтоб муж не слышал: — Привези его. Своего северянина. Когда всё кончится. — Она отстранилась, и в её серых глазах блестело. — Хочу накормить за нашим столом того, кто закрыл моего сына собой. У нас гостеприимство священно, Илюша. Особенно для тех, кому семья обязана жизнью своего сына. Илья сглотнул. Кивнул. И вышел в горящий золотом город, унося с собой не-благословение, которое всё-таки было почти оным. «Не остывай слишком быстро». Он не собирался.

***

Сильверхолм также встретил Шейна молчанием. Не тем гудящим, дрожащим на грани молчанием Эдельвейса, где целый город не знал, что ему делать с увиденным. Молчание дома было особого сорта, своеобразным Эринорским. Тем молчанием, в котором каждый знал, что думать, — и думал ровно то, что желал, укрывая это за бесстрастный фасад. Шейн ехал по родному городу в закрытом экипаже, и серебряные шпили над Зеркальным озером смотрели на него так же, как смотрели всегда, — холодно, безупречно, безмолвно. И горожане на улицах не отворачивались демонстративно. Эринорцы не делали ни того, ни другого. Эмоции — личное дело. Показывать их публично считалось невоспитанностью. Люди просто смотрели. И отводили глаза. И этот вежливый, выученный, ледяной отворот был хуже любого плевка. Горькая ирония: он провёл восемнадцать лет, выстраивая ровно такую же маску на собственном лице, — а теперь возненавидел её на других. Фамильное поместье стояло на северном мысе. Серый камень, серебряная отделка, фамильные витражи с кленовым листом над волной. Дом, в котором Шейн вырос. Дом, в котором ещё три месяца назад он не мог свободно дышать. Теперь — мог. Намного полнее, чем когда-либо в осознанной жизни. Лорд Дэвид Холландер ждал его не в Зимнем кабинете, где принимал просителей и оглашал фамильные вердикты, а в малой гостиной у восточного окна. И это была первая трещина в привычном — потому что в малую гостиную отец не звал никого. Это была комната матери. После её смерти туда не входил никто, кроме него. — Ты выглядишь лучше, — сказал лорд Дэвид вместо приветствия. Он не сидел за столом, как привык видеть Шейн. Стоял у окна, и в руках у него была не депеша Совета, а чашка остывающего чая. — В Эдельвейсе ты был бледным, как погребальный саван. — Чувствовал я себя так же. — Сядь. — Отец приглашающе указал на мягкие кресла рядом. — Покажи руки. Шейн сел и протянул перебинтованные предплечья. Отец поставил чашку, опустился в кресло напротив — близко, необычно близко по холландеровским меркам — и осторожно, едва касаясь, провёл пальцами над повязками. Печати на его собственных руках, морозная вязь рода, не вспыхнули. Дэвид не звал дар. Просто смотрел — будто впервые за всё их молчание его интересовало не «что скажут», а «больно ли тебе». С того вечера, когда он впервые сказал о своих чувствах за много лет, они разговаривали. Понемногу. Это давалось им нелегко поначалу. Но разговаривали — впервые за восемнадцать лет, как двое мужчин, разучившихся за это время произносить простые слова и заново учившихся говорить по слогам. — Целители говорят, нервные жилы держатся, — сказал Шейн. — Боль — это, как ни странно, хорошо. Значит, есть чему болеть. — Он помолчал. — Дар — другое. Тут они молчат. Никто не знает, вернётся ли он и сможет ли зажечь Печати. Может, никогда. Лорд Дэвид кивнул. И не сказал того, что сказал бы прежний лорд Дэвид: ни «это утрата для рода», ни «восемьсот лет», ни «Хранитель без дара — не Хранитель». Шейн ждал этих слов всю дорогу от Эдельвейса, готовил броню. Они не прозвучали. — Знаешь, что меня держало в Эдельвейсе всё это время? — вместо этого спросил отец, глядя в окно, на серое озеро, где в глубине спал Источник рода. — Я приходил к тебе. Пусть и не заходил в палату. Целители выгоняли — я не уходил. И всё думал: восемьсот лет нас учили, что дар — это и есть Холландер. Что человек под Печатями — только оправа для них. А потом я смотрел на тебя, выжженного дотла, без единой искры магии за душой — и понимал, что мне всё равно, вернётся ли дар. Мне нужно было одно: чтобы ты дышал. — Он повернулся к сыну, и в его бесстрастном лице что-то едва заметно дрогнуло. — Я столько лет верил не в то, Шейн. Это… отрезвляет. Шейн молчал. На потолке малой гостиной, гладком и сером, не расползался иней — потому что некому было его призвать. И впервые он подумал, что, может, оно и к лучшему. Что некоторые вещи стоит проговаривать голосом, а не морозом на штукатурке. — Я приехал не за этим, — сказал он наконец. — Точнее, не только. — Знаю. — Лорд Дэвид усмехнулся — тонко, той самой холландеровской тенью улыбки, которую Шейн репетировал годами перед зеркалом. — Ты приехал за Морроу. Я прочёл это на твоём лице ещё в дверях. — Он снова взял чашку. — Садись удобнее. Это долгий разговор. Они говорили до сумерек. Морроу снова перевели в эринорское подземелье под надзором Трибунала — это Шейн знал. Знал и то, что Астрид собрала достаточно, чтобы посадить его. Закон держал его в клетке. Но Морроу рассказал далеко не всё. — Он в тюрьме, — сказал лорд Дэвид, и в голосе его не было облегчения. — И от этого опаснее. Этот зверь всё ещё кусается через прутья. У Морроу остались деньги, остались должники, остался Совет Лордов, где часть людей у него в кармане, многие аристократы напуганы. — Он поставил чашку. — И всё ещё есть Стальной, которому нужно отомстить. — Через две недели Стальной собирает Собрание Пламени, — сказал Шейн. — Чтобы осудить Илью. И воеводу Розанова. Показательно. — А Морроу через те же две недели надавит на Совет Лордов через свои рычаги и потребует твоей крови, — кивнул отец. — Симметрично. — Дэвид нахмурился. — Виктор всегда тяготел к симметрии и красивым совпадениям. — Значит, нужно успеть раньше, — сказал Шейн. — Что-то ему противопоставить. — Астрид уже проделала большую работу с нашей стороны, — медленно проговорил лорд Дэвид. — Розановы, уверен, проделают со своей. — Он посмотрел на сына долгим, оценивающим взглядом — тем самым, каким раньше мерил его перед матчами, проверяя, готов ли. — Но есть недостающее звено, Шейн, — посредник. Тот, кто свёл поджигателей с обеих сторон. Кто платил. И я, кажется, знаю, где искать этого человека. Он назвал имя. И Шейн увидел в отце не уставшего человека, а Холландера. Расчётливого. Опасного. Того, кто умел ждать и умел бить так, чтобы враг больше не поднялся. — Это не одобрение всё ещё, — сказал лорд Дэвид, перехватив взгляд сына, и в голосе вернулся прежний холод — но теперь Шейн знал, что под ним. — Того, что между тобой и этим выррийцем, я не понимаю. Возможно, не пойму никогда. Нам ещё предстоит трудный разговор о роде, о наследовании, о том, что было разрушего и можно ли это восстановить. Но Морроу не уничтожит ни тебя, ни твоего выррийца. Не на моём веку. — Тонкая, едва уловимая родовая ярость проклюнулась в его интонациях. — Я не люблю играть чужими картами, Шейн. А отречься от тебя сейчас — значило бы лечь его картой на стол. Этого не будет. Шейн смотрел на отца — на эти неподвижные руки, на прямую спину, на лицо, которое много лет он принимал за каменное, неспособное на обычные человеческие выражения, а оно всё это время таковым не было. Лёд тает. Даже эринорский. Особенно когда под него подкладывают огонь. — Спасибо, — сказал он. — Не благодари, — отозвался лорд Дэвид. — Благодарить будешь, когда мы его утопим окончательно. — Он встал. Постоял над сыном секунду — и сделал то, что начал делать только недавно, неловко, как человек, разучившийся за годы одёргивания себя: положил ладонь ему на плечо. Тяжёлую, холодную, с морозной вязью Печатей, которой у самого Шейна больше не было. — А теперь иди спать. Имя я передам Астрид сам, сегодня же. Завтра решим, кого послать, чтобы собрать полную картину и не дать ему и шанса. Шейн дошёл до своей старой комнаты. Серебро, синева, фамильные витражи — всё это встретило его привычным интерьером. Шейн подошёл к кровати и опустился на неё не раздеваясь. Усталость была свинцовой. Руки ныли. На потолке не было ни льдинки — и он впервые поймал себя на том, что не ищет её взглядом, не ждёт. Где-то далеко на востоке, под золотым небом, другой сын говорил, наверное, со своим отцом. Шейн не знал, как прошёл тот разговор. Не знал, увидятся ли они до Собрания. Но он наконец чувствовал не пустоту на месте дара, а что-то другое. Опору. У него был отец, который не отрёкся. Союзник в Сильверхолме. Имя посредника. Две недели и план. Морроу сидел в заточении, Стальной собирал своё Собрание далеко на востоке, а они — он, Илья, Астрид, Волков, теперь и лорд Дэвид — впервые двигались на опережение, а не отступали. Впервые казалось, что у них есть шанс изменить мир. Шейн закрыл глаза. Кристалл связи на прикроватном столике вспыхнул в темноте — резко, холодным голубым светом экстренного вызова. Не родовой канал. Канал Астрид. Шейн неловко потянулся к нему перебинтованной рукой, и принял вызов. Голос Астрид был спокоен. Слишком спокоен. Так спокойны люди, у которых земля уходит из-под ног, а они держат лицо одним богам известным усилием. — Шейн. — Последовала пауза в полсекунды, в которую уместилась бездна. — Подземелье Трибунала. Час назад. Печати на камере Морроу сломаны. Изнутри их сломать нельзя. Значит, снаружи. Кто-то очень сильный. Очень близкий к Совету. — Ещё пауза. — Камера пуста, Шейн. Виктор Морроу исчез. На потолке, гладком и сером, по-прежнему не было ни единой льдинки. И именно в этот момент Шейн пожалел об этом всем сердцем.
Примечания: