— Мисс, доброе утро! — прозвучал счастливый голос эльфийки. — Типси принесла вам мазь. Типси видела, что вчера случилось... Типси очень жаль мисс, — опустив голову, протараторила эльфийка.
— Спасибо, Типси. Не переживай, всё хорошо, заживёт, — протягивая руку за мазью, ответила Гермиона.
Эльфийка протянула маленькие худые руки вперёд, передав Гермионе мазь, но по опущенной голове было понятно, Типси прячет слёзы, ей было жалко Гермиону, она единственная, кто относился к ней как к равной, единственная, кто всегда общался с ней вежливо, единственная, кто считал её другом.— Мисс, Типси пойдёт, хозяйка просила помочь ей, — виновато сказала эльфийка. — Но вы, мисс, если что зовите, Типси сразу же придёт! И пожалуйста, покушайте, мисс, Типси переживает...
— Хорошо, Типси, иди, я обязательно поем, обещаю тебе, — с лёгкой улыбкой на лице ответила ей Гермиона.
Как только Типси ушла, Гермиона накинула халат и подошла к туалетному столику, села на пуфик и посмотрела на своё отражение в зеркале. Из зеркала на неё смотрела бледная девушка, с тёмными кругами под глазами и синяком, который уже начал желтеть по краям, но в центре оставался фиолетовым, отёк спал, но боль всё ещё чувствовалась. Она открыла баночку с мазью, запах был резким, травянистым, пахло чем-то знакомым, может лавандой, а может и чем-то другим, она не могла разобрать, да и не хотела, ей нужно было просто сделать это, просто намазать, просто спрятать, просто сделать вид, что всё нормально. Пальцы дрожали, когда она наносила мазь, она старалась не надавливать сильно, но всё равно было больно, она шипела, но продолжала, потому что понимала — нужно, чтобы прошло. Она водила пальцами по скуле, по щеке, по тому месту, куда пришёлся удар, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или обида, или просто пустота, которая наконец-то начала заполняться чем-то другим. Она взяла палочку, сняла заклинание сушки с волос, они были ещё влажными после вчерашнего душа и успели спутаться, пришлось сначала расчесать их, прежде чем колдовать. Расчёска скользила по волосам, вытягивала узлы, она морщилась от боли, но продолжала, потому что если она не приведёт себя в порядок, все увидят, что она не спала, все увидят, что ей больно, все увидят, что она слаба. Она не могла позволить им увидеть её слабость. Она водила расчёской снова и снова, пока волосы не стали гладкими, пока они не перестали путаться, пока она не почувствовала, что может смотреть на себя в зеркало без отвращения. Закончив с волосами, она посмотрела на себя в зеркало, волосы стали гладкими, блестящими, но лицо всё ещё было бледным, а синяк заметным. Она взяла консилер и начала аккуратно вбивать его под глаза, тёмные круги стали почти незаметными, потом она перешла на синяк, она работала долго, тщательно, пытаясь скрыть то, что нельзя было скрыть. Синяк стал светлее, но всё ещё просвечивал, она вздохнула, больше она сделать ничего не могла. Она нанесла тональный крем, чуть тронула скулы румянами, подвела ресницы тушью, нанесла блеск на губы, ей хотелось выглядеть свежей, отдохнувшей, но в зеркале всё ещё была бледная девушка с грустными глазами, которая пыталась спрятать то, что у неё на душе, пыталась спрятать пустоту. Она подошла к шкафу, открыла дверцы, перед ней висели десятки платьев, блузок, юбок, всего, что только можно было пожелать, Нарцисса позаботилась о том, чтобы у неё было всё, но Гермиона смотрела на это разнообразие и не знала, что выбрать. Она перебирала вешалки, касалась пальцами разных тканей — шёлк, шерсть, хлопок, кружево, бархат, всё такое разное, такое красивое, такое чужое. Она вытащила одно платье — ярко-красное, с открытой спиной, повесила обратно, слишком вызывающе. Взяла другое — белое, лёгкое, почти невесомое, повесила обратно, слишком нежно для сегодняшнего дня. Третье — чёрное, короткое, с блёстками, повесила обратно, слишком празднично. Она не знала, что надеть, она не знала, какой сегодня будет день, она не знала, что он захочет, она не знала, что он сделает. Пальцы замерли на тёмно-синем платье, ткань была мягкой, приятной на ощупь, шерсть, но не колючая, а нежная, как будто созданная для того, чтобы укутывать, согревать, прятать. Она сняла его с вешалки, поднесла к себе, платье было строгим, закрытым, с длинными рукавами и высоким воротом, именно то, что нужно, чтобы никто не видел её плечи, никто не видел её шею, никто не видел её. Она оделась, платье село идеально, как всегда, будто шили на неё, будто знали каждый изгиб её тела. Она поправила воротник, одёрнула юбку, провела ладонями по бёдрам, по талии, по груди, проверяя, не мнётся ли, не топорщится ли, не выдаёт ли то, что она пытается спрятать. Ткань лежала ровно, гладко, ничего не выдавало. Она посмотрела в большое зеркало у шкафа, из зеркала на неё смотрела спокойная, собранная, почти уверенная девушка, никто бы не догадался, что внутри неё пустота, что она не спала, что ей больно, что она боится. Она повернулась боком, потом другим, проверила, не видно ли синяка под тональным, вроде нет, вроде всё хорошо, вроде она готова. Она взяла палочку со столика, сунула в карман платья, палочка была тёплой, живой, она чувствовала её магию, она чувствовала, что та ждёт, что она готова, но Гермиона не знала, готова ли она сама. Она подошла к окну, раздвинула шторы, за стеклом был парк, снег, серое небо, всё как всегда, ничего не изменилось. Павлинов не было видно, они куда-то ушли, может в другую часть парка, может просто прятались в тени деревьев. Она смотрела на снег, на деревья, на дорожки, по которым гуляла в первые дни, когда всё было по-другому, когда она была другой. Она вспомнила, как стояла здесь в первый раз, как смотрела на этот же парк, как думала, что не выживет, как думала, что сойдёт с ума, как думала, что никогда не привыкнет. А теперь она стояла здесь, живая, целая, и внутри неё была пустота, не боль, не страх, не злость, просто пустота, и она не знала, что хуже. Она отошла от окна, посмотрела на дверь, за дверью была тишина, мёртвая тишина, которая давила на уши, которая заставляла сердце биться быстрее, которая напоминала, что она здесь не одна, что он может быть где угодно, что он может войти в любую минуту. Она подошла к двери, прислушалась, ничего, только её дыхание и стук сердца. Она положила руку на ручку, холодный металл обжёг пальцы, она дёрнула дверь на себя и вышла. Она вышла в коридор, и первое, что почувствовала — это тишину, не ту тишину, которая бывает в пустом доме, когда все спят и можно слышать, как дышат стены, а ту, напряжённую, давящую, которая заставляла её вслушиваться в каждый звук, вздрагивать от каждого скрипа, замирать от каждого шороха. Коридор был пуст, портреты на стенах провожали её взглядами, но сегодня они молчали, даже старуха в чепце, которая никогда не упускала возможности оскорбить её, сегодня просто смотрела, и это молчание было хуже любых слов, потому что в нём было что-то выжидающее, что-то хищное, будто они знали то, чего не знала она, будто они ждали, когда что-то случится, и она была частью этого ожидания. Она шла медленно, считая шаги, один, два, три, это помогало не думать, не вспоминать, не чувствовать, каблуки стучали по мраморному полу, звук разносился по пустым коридорам, отражался от стен, возвращался обратно, и ей казалось, что кто-то идёт за ней, но она оборачивалась — никого, только портреты, только тени, только её собственное отражение в стёклах картин, бледное, испуганное, чужое. Она свернула в галерею, где висели портреты Малфоев всех поколений, они смотрели на неё с высоты своих позолоченных рам, мужчины с холодными глазами и тонкими губами, женщины с высокомерными улыбками и безупречными причёсками, они смотрели так, будто она была мухой, случайно залетевшей в их хрустальный дворец, будто она была грязью под их ногами, будто она была никем, и в этом взгляде было что-то, что заставляло её сжимать кулаки, впиваться ногтями в ладони, чувствовать боль, которая возвращала её в тело, которое хотело рассыпаться.— Смотрите, смотрите, идёт, — прошептал кто-то из глубины галереи, голос был старым, скрипучим, как несмазанная дверь, он полз по стенам, тянулся к ней, обволакивал, душил.
— Грязнокровка вырядилась, думает, что если накрасит губы, то станет своей, — подхватил другой, женский, молодой, с нотками презрения, которые впивались в кожу, оставляя невидимые раны.
— Тише, она идёт, — шикнул третий, и голоса затихли, но взгляды остались, они впивались в спину, в затылок, в плечи, она чувствовала их кожей, чувствовала, как они скользят по ней, раздевают, оценивают, ненавидят, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или страх, или просто пустота, которая наконец-то начала заполняться чем-то другим.
Она не сбавила шага, не обернулась, не ускорилась, она шла прямо, глядя перед собой, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как ладони становятся влажными, как каждый шаг даётся с трудом, будто она идёт по дну океана, сквозь толщу воды, сквозь собственную тяжесть, сквозь этот липкий, давящий, ненавидящий взгляд. Она прошла мимо портрета старика с длинной седой бородой, того самого, который в первую неделю довёл её до слёз, назвав «подстилкой для палачей», сегодня он просто смотрел на неё, не открывая рта, и в его глазах было что-то, чего она не могла прочитать, может любопытство, может уважение, а может просто усталость от бесконечных лет наблюдения за теми, кто приходит и уходит, кто живёт и умирает, кто остаётся в памяти, а кто исчезает навсегда, стирается, как пыль с этих старых рам. Она свернула на лестницу, здесь было светлее, солнце пробивалось сквозь высокие окна, заливая ступени золотым светом, пылинки танцевали в воздухе, кружились, падали, поднимались снова, и она смотрела на них, заворожённая, забыв на секунду, где находится, забыв, кто она, забыв, что её ждёт внизу. В эти секунды она была просто девушкой, которая смотрит на пылинки в солнечном свете, просто человеком, который дышит, просто живым существом, у которого нет имени, нет прошлого, нет будущего, нет этой тяжёлой, давящей, высасывающей пустоты. На площадке между вторым и первым этажом она увидела следы, тёмные пятна на ковре, кто-то пытался их оттереть, но они всё ещё были видны, бледные, размазанные, но всё ещё различимые, она узнала этот цвет, бурый, ржавый, цвет запёкшейся крови. Она не знала, чья это кровь, не хотела знать, не хотела думать, не хотела представлять, как чьё-то тело волокли по этому ковру, как кто-то кричал, как кто-то умирал, пока она спала в своей тёплой постели, укрытая шёлковым одеялом, защищённая стенами этой роскошной, красивой, страшной тюрьмы. Она перешагнула через пятна, как через трещины на льду, не сбавляя шага, не останавливаясь, не позволяя себе думать, не позволяя себе чувствовать, не позволяя себе падать. Она спустилась на первый этаж, здесь пахло по-другому, свежей выпечкой, кофе, цветами, которые Нарцисса каждое утро ставила в вазы, запах был тёплым, домашним, почти уютным, но она знала, что это только иллюзия, что за этой красотой скрывается холод, жестокость, боль, что эти цветы стоят здесь не для красоты, а для того, чтобы создавать видимость нормальной жизни, видимость семьи, видимость дома, которого на самом деле нет, а есть только стены, только правила, только страх. Она подошла к дверям столовой, они были приоткрыты, изнутри доносились голоса, Люциус что-то говорил, Нарцисса отвечала, голоса были ровными, спокойными, как всегда, как будто ничего не случилось, как будто вчерашнего вечера не было, как будто она не стояла сейчас за дверью, боясь войти, боясь увидеть его, боясь того, что будет после. Она перевела дыхание, глубокий вдох, медленный выдох, поправила воротник, одёрнула юбку, проверила, на месте ли палочка в кармане, на месте, всегда на месте, её единственная защита, её единственное оружие, её единственная надежда. Она толкнула дверь и вошла. Столовая сияла, огромные окна выходили в парк, солнечные лучи играли на хрустальных люстрах, на серебряных приборах, на белоснежной скатерти, всё блестело, переливалось, радовало глаз, но она не замечала красоты, она искала его, она нашла его сразу, он сидел на своём месте, напротив её пустующего стула, он не смотрел на неё, он смотрел в окно, в парк, на снег, на деревья, на серое небо, которое сегодня казалось особенно тяжёлым, особенно давящим, особенно чужим. Она не видела его лица, только профиль, бледный, острый, почти прозрачный на утреннем солнце, волосы отливали серебром, падали на лоб, закрывали глаза, он был неподвижен, как статуя, и в этой неподвижности было что-то неестественное, почти пугающее, будто он не дышал, будто он замер, будто он ждал, и она не знала, чего, может её, а может чего-то другого, чего-то, что должно было случиться, что-то, что изменит всё. Люциус сидел во главе стола, читал «Ежедневный Пророк» и пил кофе, длинные пальцы придерживали край страницы, ногти были идеально подстрижены, прозрачный лак блестел на свету, он был спокоен, расслаблен, уверен, как человек, который контролирует всё, что происходит в его доме, в его семье, в его мире. Нарцисса сидела справа от него, наливала чай, движения были плавными, отточенными, каждая деталь на своём месте, каждая складка платья выверена, каждый локон уложен, при появлении Гермионы она подняла глаза, на секунду в её взгляде мелькнуло что-то, удивление или облегчение, или может жалость, но она тут же спрятала это за маской вежливости, за той холодной, безупречной, недосягаемой красотой, которая была её защитой, её оружием, её тюрьмой.— Доброе утро, мадам. Доброе утро, сэр, — сказала Гермиона, голос не дрогнул, она сама удивилась, как ровно, как спокойно, как пусто он прозвучал.
— Доброе утро, дорогая, — ответила Нарцисса, голос её был ровным, спокойным, но в нём было что-то ещё, что-то, чего она не могла определить, может теплота, может сочувствие, может предупреждение. — Садитесь, завтрак остывает.
Гермиона села на своё место, салфетка на колени, спина прямая, плечи расправлены, как учила Нарцисса, как она делала каждый день, как делала всегда, даже когда внутри пусто, даже когда хочется сжаться в комок и исчезнуть, даже когда каждый взгляд, каждое слово, каждое движение даётся с трудом. Чашка кофе уже стояла на столе, идеальной температуры, как всегда, Типси позаботилась, маленькая эльфийка, которая была единственным существом в этом доме, кому она была небезразлична. Она взяла круассан, отломила кусочек, положила в рот, не чувствовала вкуса, жевала механически, думая о том, что он смотрит на неё, она чувствовала его взгляд, хотя он даже не повернул головы, она чувствовала его кожей, затылком, каждой клеточкой тела, и внутри неё всё сжималось, замирало, ждало.— Вы сегодня хорошо выглядите, — сказала Нарцисса, и в её голосе не было обычной вежливой отстранённости, было что-то ещё, что-то, что заставило Гермиону поднять глаза и встретиться с ней взглядом, в глазах Нарциссы было что-то тёплое, что-то живое, что-то человеческое, чего она не видела раньше, может никогда.
— Спасибо, мадам, — ответила Гермиона, и в её голосе впервые за это утро появилась какая-то жизнь, какая-то искра, какой-то отклик.
Люциус отложил газету, посмотрел на неё поверх очков, взгляд был холодным, изучающим, он смотрел так, будто оценивал, сколько она стоит, будто решал, стоит ли она того, чтобы её кормить, будто взвешивал, приносит ли она пользу, и она смотрела в ответ, не отводя глаз, не опуская взгляд, не показывая страха, потому что если она покажет страх, он съест её, если она покажет слабость, он раздавит её, если она покажет, что она человек, он использует это против неё.— Как ваше самочувствие, мисс Грейнджер? — спросил он, голос ровный, спокойный, без эмоций, как будто он спрашивал о погоде, как будто это был простой, ничего не значащий вопрос, но она знала, что это не так, она знала, что каждое его слово имеет вес, каждое его движение имеет значение, каждый его взгляд — приговор.
— Хорошо, мистер Малфой, — ответила она, глядя в тарелку, не потому что боялась, а потому что не хотела давать ему больше, чем он уже взял.
Драко не сказал ни слова, он даже не повернул головы, он сидел, смотрел в окно, пил кофе, и она не знала, что хуже, когда он смотрит на неё или когда игнорирует, когда он бьёт или когда молчит, когда он говорит, что она красивая, или когда проходит мимо, не замечая, когда он защищает её от других, чтобы потом ударить самому. Завтрак тянулся бесконечно, она ела, не чувствуя вкуса, пила кофе, не чувствуя горечи, сидела, не чувствуя тела, внутри неё была пустота, которая росла с каждым глотком, с каждым вздохом, с каждой секундой, проведённой за этим столом, под этим взглядом, в этой тишине.— Мисс Грейнджер, — сказал Люциус, когда она уже собралась вставать, когда уже положила салфетку, когда уже приготовилась выйти, выдохнуть, расслабиться, — после завтрака зайдите в кабинет, у меня есть для вас работа.
Она подняла глаза, встретилась с ним взглядом, в его глазах не было ничего, холод, пустота, расчёт, и она кивнула, не спрашивая, что за работа, не спрашивая, зачем, не спрашивая, почему, потому что знала, что ответа не будет, или ответ будет таким, что лучше не спрашивать.— Хорошо, мистер Малфой, — ответила она, голос ровный, спокойный, пустой.
Драко наконец повернул голову, посмотрел на неё, в его глазах не было ничего, пустота, холод, бездна, и она смотрела в эту бездну, и внутри неё что-то оборвалось, упало, разбилось, она не знала, что, может надежда, может страх, а может последние остатки той Гермионы, которая верила, что всё будет хорошо, которая верила, что она выберется, которая верила, что есть смысл бороться. Она встала, положила салфетку слева от тарелки, как учила Нарцисса, как делала каждый день, как делала всегда, кивнула Люциусу и Нарциссе и вышла, не оборачиваясь, не потому что не хотела, а потому что боялась, что если обернётся, увидит его взгляд, и это сломает её, или не увидит, и это сломает её тоже. В коридоре она прислонилась к стене, закрыла глаза, сердце колотилось где-то в горле, руки дрожали, она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться, заставляя себя дышать, заставляя себя не падать. Она открыла глаза, посмотрела на свои руки, пальцы побелели, ногти впились в ладони, она разжала кулаки, посмотрела на красные полумесяцы, которые оставили ногти, внутри было пусто, холодно, тихо, и она пошла не в библиотеку, а к кабинету Люциуса, потому что он сказал «после завтрака зайдите в кабинет», а она не имела права ослушаться, никогда не имела права, с тех пор как подписала тот пергамент, с тех пор как поставила свою подпись, с тех пор как продала себя. Она шла по коридору, считая шаги, один, два, три, налево, потом прямо, потом направо мимо картинной галереи, портреты шептались, но она не слушала, она смотрела прямо перед собой, на дверь кабинета, которая становилась всё ближе, всё больше, всё тяжелее. Она остановилась перед дверью, перевела дыхание, поправила воротник, одёрнула юбку, проверила, на месте ли палочка, на месте, всегда на месте. Она постучала, три раза, ровно, не слишком громко, не слишком тихо, как учила Нарцисса, как делала всегда, как делала в первый раз, когда переступила этот порог, дрожащая, затравленная, готовая подписать что угодно, лишь бы её не убили.— Войдите, — раздалось изнутри, голос Люциуса был ровным, спокойным, деловым, без тех лёгких интонаций, которые он позволял себе за завтраком, здесь, в кабинете, он был другим, холоднее, жёстче, опаснее.
Гермиона не понимала: «Как он всегда оказывается в кабинете, раньше чем она?» Она выходит раньше него, может трансгрессирует? Знать этого, она не могла. Гермиона толкнула дверь и вошла. Кабинет пах кожей, старыми книгами, дорогим табаком и тем особенным холодом, который бывает только в комнатах, где никогда не открывают окна, где воздух застаивается, тяжелеет, становится почти осязаемым, почти живым. Люциус сидел за столом, не в кресле у камина, а за столом, спиной к камину, лицом к двери, классическая позиция власти, свет падает на входящего, оставляя хозяина в тени, и она стояла на свету, чувствуя, как он изучает её, оценивает, взвешивает.— Садитесь, — сказал он, указывая на стул напротив.
Она села, не на край, как в первый раз, а ровно посередине, спина прямая, руки на подлокотниках, открытая поза, уверенная, она знала, что он оценивает каждую мелочь, каждое движение, каждый вздох, и она не могла позволить себе выглядеть слабой, не здесь, не перед ним, не сейчас.— Докладывайте, — сказал он, и она начала говорить, спокойно, чётко, как учили когда-то в школе, как учили на защитах проектов, как учили быть лучшей, быть умной, быть незаменимой.
Она рассказала о том, что нашла, о посреднике Уиггинсе, об управляющем Уилкинсе, о странных сделках, о нестыковках, о связях, которые вели в одну сторону, к одному имени, к одной семье, к Яксли. Люциус слушал, не перебивая, не задавая вопросов, просто смотрел на неё, и она не знала, что он думает, доволен ли он, разочарован ли, злится ли, она просто говорила, выкладывая факты, цифры, даты, имена, всё, что успела найти, всё, что успела проанализировать, всё, что успела понять. Когда она закончила, он долго молчал, смотрел на неё, и тишина растягивалась, становилась плотной, тяжёлой, почти невыносимой.— Вы нашли то, что мои люди искали полгода, — сказал он наконец, и в его голосе не было похвалы, не было удивления, была только констатация факта, холодная, спокойная, деловая.
Она ждала продолжения, но его не было, он просто смотрел на неё, и она не знала, что делать, что сказать, куда деть глаза.— Продолжайте копать, — сказал он. — Найдите мне доказательства.
Она кивнула, встала, собрала пергаменты и вышла, не оборачиваясь, не потому что не хотела, а потому что боялась, что если обернётся, увидит что-то, что сломает её, или не увидит ничего, и это сломает её тоже. Она вошла в библиотеку и сразу почувствовала, как напряжение начинает отпускать, здесь было тихо, не той напряжённой тишиной, которая давила на уши в коридорах, а спокойной, уютной, почти домашней, пахло старыми книгами, кожей переплётов, воском, которым натирали стеллажи, и той особенной пылью, которая бывает только в местах, где книги живут столетиями, дышат, помнят, ждут. Она закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, и внутри стало чуть легче, пустота осталась, но стала мягче, не такой острой, не такой болезненной, не такой пугающей, она подумала о том, как странно, что книги стали её единственным убежищем, единственным местом, где она чувствовала себя в безопасности, где не нужно было бояться, где не нужно было притворяться, где можно было просто быть. Она прошла к своему столу, тому, который облюбовала в первый же день, в углу, у окна, откуда открывался вид на парк, на снег, на деревья, на серое небо, которое сегодня казалось особенно тяжёлым, особенно давящим, особенно чужим, она смотрела на это небо и думала о том, что там, за ним, есть другой мир, мир, где она была свободна, где она могла уйти, если бы захотела, если бы не подписала тот пергамент, если бы не поставила свою подпись, если бы не продала себя. Она вспомнила тот вечер в кабинете Люциуса, холодный камин, тяжёлый пергамент в руках, пункт седьмой, который она перечитывала три раза, надеясь найти лазейку, надеясь, что это шутка, что это не всерьёз, что она сможет как-то обойти, как-то выкрутиться, как-то спастись. А теперь она сидела здесь, в библиотеке Мэнора, и работала на человека, который купил её, на семью, которая считала её вещью, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или обида, или просто усталость, которая наконец-то начала заполнять пустоту. Она села, провела рукой по гладкой поверхности стола, холодной, твёрдой, надёжной, пальцы оставили на полировке едва заметные следы, влажные отпечатки, которые исчезнут через несколько минут, как и она сама исчезла бы из этого дома, если бы могла, если бы у неё было куда идти, если бы она не подписала тот пергамент, если бы не поставила свою подпись, если бы не продала себя. Она подумала о том, что могла бы сделать, если бы не подписала, могла бы сбежать, могла бы вернуться в Лондон, в тот сырой подвал, к миссис Бейкер, которая даже не заметила её исчезновения, к работе в кафе, где её максимум хватились бы через неделю, к одиночеству, от которого сводило зубы, к жизни, от которой она сбежала, потому что она убивала её. А здесь, в Мэноре, она была жива, пусть пустая, пусть сломанная, пусть не своя, но жива, и это было странное, тёмное, почти болезненное облегчение, которое она не могла объяснить, не могла понять, не могла принять. Она достала из кармана палочку, положила на стол, справа, под руку, привычное место, палочка легла тихо, тёплая, живая, она провела по ней пальцем, виноградная лоза, сердцевина дракона, столько всего было с ней, столько смертей, столько сражений, столько потерь, она вспомнила, как купила её в «Олливандерсе» в одиннадцать лет, как палочка выбрала её, как она почувствовала тепло, которое разлилось по руке, как Олливандер сказал: «Любопытно, очень любопытно», а она тогда не поняла, что это значит, а теперь понимала, теперь она знала, что палочка чувствует своего хозяина, чувствует его душу, его боль, его страх, и она лежала здесь, на столе в библиотеке Мэнора, и ждала, как и она сама, ждала, когда её снова позовут, когда её снова используют, когда её снова заставят делать то, что она не хочет. Перед ней лежали пергаменты, которые дал Люциус, стопка, большая, тяжёлая, перевязанная потрёпанной бечёвкой, пахло от них пылью, плесенью и временем, пахло чужими секретами, чужими судьбами, чужими жизнями. Она развязала бечёвку, пальцы слушались плохо, после вчерашнего вечера они были слабыми, неуклюжими, будто чужими, бечёвка не поддавалась, узел затянулся туго, мёртво, словно кто-то специально завязал его так, чтобы она мучилась, чтобы она злилась, чтобы она чувствовала себя беспомощной. Она потянула сильнее, зацепилась ногтем за край, дёрнула, бечёвка лопнула с сухим треском, пергаменты рассыпались по столу веером, зашуршали, заскользили, несколько упало на пол, она наклонилась, подняла их, пальцы дрожали, не от страха, от слабости, от усталости, от того, что она не спала, не ела, не жила уже который день, просто существовала, просто дышала, просто ждала. Она разложила пергаменты на столе, аккуратно, по одному, выравнивая края, раскладывая по стопкам, те, что пахли сильнее, старые, с выцветшими чернилами, в одну сторону, новые, с яркими печатями Министерства, в другую, те, что вызывали вопросы, в третью, те, что были чистыми, в четвёртую. Она работала медленно, методично, чувствуя, как внутри загорается тот холодный, злой огонь, который не давал ей остановиться, который заставлял её перебирать страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем, она думала о том, что когда-то она любила это, любила копаться в документах, искать нестыковки, находить ответы, чувствовать себя умной, нужной, полезной, а теперь это стало просто работой, просто способом забыться, просто способом не думать о том, что ждёт её за пределами библиотеки, о том, что ждёт её в коридорах, о том, что ждёт её в его комнате. Цифры, даты, имена, названия компаний, банковские выписки, сухие, официальные, равнодушные, в них не было ничего личного, только факты, только то, что можно проанализировать, понять, разложить по полочкам, только то, что она умела делать лучше всего, только то, что осталось у неё, только то, что не могли отнять. Она взяла верхний пергамент,«Отчёт о поставках редких ингредиентов для зелий из Франции, июль-сентябрь, получатель: Малфой-мэнор, сумма: 14 500 галеонов».
Четырнадцать тысяч пятьсот галеонов, она представила эту сумму, горку золотых монет выше её роста, и это только одна поставка, только за три месяца, только ингредиенты для зелий, она вспомнила Нору, как Молли пересчитывала каждый кнат, как штопала носки, как откладывала на Рождество, как они жили на то, что для Малфоев было мелочью, пылью, которую можно стряхнуть с мантии, и внутри неё поднималось что-то горькое, тяжёлое, она не знала, что это, зависть или злость, или просто понимание того, насколько разными были их миры, насколько разными были их жизни, насколько разными были они сами. Она отложила пергамент, взяла следующий,«Отчёт о поставках драгоценных камней из Бразилии, апрель-июнь, получатель: Малфой-мэнор, сумма: 32 000 галеонов».
Тридцать две тысячи, она смотрела на цифру и не могла её осмыслить, в Лондоне она работала в кафе за пять фунтов в час, за один галеон давали пять фунтов, она зарабатывала один галеон за час, тридцать две тысячи часов, четыре года, четыре года непрерывной работы без сна, без выходных, без остановки, а здесь это была просто одна поставка, один пергамент, один день работы какого-то торговца, который даже не вспомнит, что продавал, она подумала о том, как быстро она привыкла к этой роскоши, к шёлковым простыням, к горячей воде, к дорогой еде, как она перестала замечать, как она начала считать это нормой, как она начала забывать, какой была её жизнь до Мэнора, и это было страшно, страшнее, чем любой удар, страшнее, чем любое унижение, потому что это означало, что она меняется, что она становится частью этого мира, что она перестаёт быть той Гермионой, которая боролась за справедливость, которая верила в добро, которая знала, что правильно, а что нет. Она отложила пергамент, взяла следующий, следующий, следующий, цифры складывались в ряды, ряды в таблицы, таблицы в картину, она работала, не поднимая головы, перекладывая пергаменты из одной стопки в другую, те, что вызывали вопросы, откладывала в правую, те, что были чистыми, в левую, пальцы перестали дрожать, глаза привыкли к мелкому почерку, мысли перестали убегать в сторону, возвращаясь к коридору, к его голосу, к тому, как он смотрел, к тому, как он молчал, к тому, как он ударил, а потом назвал красивой, и она не знала, что хуже, удар или эти слова, потому что удар заживал, а слова оставались, впивались под кожу, жили там, напоминали о себе в самые неожиданные моменты. Через час правая стопка была выше левой, она откинулась на спинку стула, потёрла переносицу, глаза болели, давала о себе знать долгая работа с мелким текстом, пальцы затекли, спина ныла от напряжения, она сидела в одной позе слишком долго, тело затекло, мышцы просили движения, но она не могла остановиться, внутри горел тот холодный, злой огонь, который не давал отвлечься, передохнуть, поднять голову, она думала о том, что когда-то она любила это чувство, этот азарт, эту жажду найти ответ, а теперь оно стало другим, холодным, злым, почти болезненным, она не знала, когда это произошло, когда она перестала искать ради знания и начала искать ради мести, ради доказательства того, что она чего-то стоит, что она не просто вещь, что она умнее, сильнее, лучше, чем они думают. Она взяла чистый пергамент, обмакнула перо в чернила, чернила были чёрные, густые, пахли железом, она вывела первую букву, вторую, третью, почерк был ровным, аккуратным, привычка, выработанная годами, «Уиггинс, Арчибальд, посредник, фигурирует в семи сделках за последние три года, все семь с задержками или убытками, в успешных сделках имени нет». Она остановилась, перечитала, имя звучало фальшиво, слишком стереотипно, слишком «английско», слишком гладко, будто его придумал человек, который хотел, чтобы имя звучало солидно, но перестарался, Арчибальд Уиггинс, как из старомодного романа, как из списка, где каждое имя подбиралось так, чтобы не вызывать подозрений, она подумала о том, что тот, кто это сделал, либо очень умён, либо очень глуп, и она склонялась к первому, потому что слишком много совпадений, слишком много мелких деталей, которые складывались в одну большую, страшную картину. Она написала ниже, другим почерком, быстрым, почти неразборчивым, будто торопилась зафиксировать мысль, пока она не ускользнула, «Уиггинс — слишком идеальное досье, проверить связи, финансовое положение, прошлое, кто его ввёл в сделки, кто подписывал, кому выгодно, чтобы эти сделки провалились». Она смотрела на эти слова и думала о том, что когда-то она делала то же самое в школе, когда готовилась к урокам, когда искала информацию в библиотеке, когда писала эссе, но тогда это было интересно, тогда это было радостно, тогда это было частью её жизни, а теперь это стало частью её выживания, частью её борьбы, частью её клетки. Она снова склонилась над документами, искала другие сделки с участием Уиггинса, пергаменты шуршали под пальцами, чернила пахли, глаза болели, но она не могла остановиться, нашла ещё три, все с убытками, все с компаниями, которые потом оказывались связаны с конкурентами, слишком много совпадений, слишком чисто, слишком правильно, она выписала их в хронологическом порядке, столбиком, друг под другом, даты, суммы, компании, потом начала искать связи, кто ещё участвовал в этих сделках, кто подписывал документы, кто утверждал платежи, чей почерк стоял на разрешениях. Она думала о том, что когда-то она ненавидела эту работу, ненавидела копаться в чужих документах, ненавидела искать то, что другие пытались спрятать, а теперь она делала это с каким-то странным удовольствием, с каким-то холодным, почти хищным интересом, и это пугало её, потому что она не знала, когда это произошло, когда она стала такой, когда она перестала быть той Гермионой, которая верила в добро, и стала той, кто искал зло, чтобы уничтожить его, или чтобы стать им. Она нашла, «Уилкинс, Томас, управляющий поместьем, работает на Малфоев больше двадцати лет, его подпись стоит на всех семи документах с Уиггинсом». Она смотрела на имя, Уилкинс, она видела его в коридорах Мэнора, пожилой, седой, всегда вежливый, всегда услужливый, всегда незаметный, человек, которому Люциус доверял, который жил здесь, пользовался уважением, имел доступ ко всем документам, идеальный крот, слишком идеальный, она подумала о том, как легко предать, когда ты никто, когда ты просто тень, когда ты знаешь, что тебя не заметят, не увидят, не заподозрят, и внутри неё поднималось что-то горькое, тяжёлое, она не знала, что это, сочувствие или презрение, или просто понимание того, что она сама была такой тенью, такой незаметной, такой ненужной, пока не стала нужна, пока не стала полезна, пока не стала инструментом. Она записала имя в свой тайный пергамент, тот самый, который прятала под подушкой, свернула, сунула в карман, потом развернула снова, перечитала, Уилкинс, проверить финансы, связи, прошлое, откуда у него деньги, кто платит, кто за ним стоит, она подумала о том, что когда-то она делала то же самое для Гарри, когда они искали крестражи, когда они пытались понять, как победить Волдеморта, тогда это было важно, тогда это было правильно, тогда это было ради спасения мира, а теперь она делала это для Люциуса Малфоя, для человека, который когда-то был на стороне тьмы, который хотел её смерти, который купил её, как вещь, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, стыд или злость, или просто усталость от того, что она больше не понимала, где добро, а где зло, где правильно, а где нет, где она, а где они. Она уже потянулась за следующей папкой, когда услышала шаги, она не подняла головы, продолжала перебирать пергаменты, делая вид, что не заметила, пальцы не дрожали, это было хорошо, она заставила их двигаться ровно, спокойно, будто ничего не произошло, будто он не стоял за её спиной, будто сердце не колотилось где-то в горле, будто она не чувствовала его взгляда на своих руках, на своих плечах, на своих волосах, она думала о том, что он пришёл, что он здесь, что он смотрит, и внутри неё всё сжималось, замирало, ждало, она не знала, чего, удара или приказа, или просто молчания, которое было хуже всего. Он подошёл к столу, остановился рядом, слишком близко, она чувствовала запах его парфюма, холодный, с нотками дерева и дыма, тот же, что вчера, тот же, что всегда, она не поднимала головы, не смотрела на него, не давала ему того, что он хотел, она думала о том, что когда-то она боялась его, боялась до дрожи, до крика, до потери сознания, а теперь она просто ненавидела, холодно, тяжело, почти спокойно, и это спокойствие было страшнее страха, потому что оно означало, что она привыкла, что она приняла, что она смирилась. — Отец сказал, ты работаешь на него, — голос с порога, ровный, спокойный, как всегда, как ни в чём не бывало.— Да, — ответила она, не отрываясь от бумаг, голос не дрогнул, она сама удивилась.
— Я буду помогать, — сказал он, и это был не вопрос, не просьба, приказ, как всегда, как будто он имел право, как будто он всегда имел право, как будто она была его, и только его.
— Как скажешь, — ответила она, и в её голосе не было ни страха, ни злости, ни надежды, была только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая.
Он сел напротив, положил руки на стол, она видела их краем глаза, бледные, длинные пальцы, дорогие кольца, серебряный перстень с гербом Малфоев, она смотрела на его руки и думала о том, что эти руки делали с ней, что они могли сделать, что они сделают, и внутри неё всё сжималось, замирало, ждало, она думала о том, что когда-то она мечтала, чтобы он ушёл, чтобы он исчез, чтобы она никогда больше не видела его, а теперь она сидела здесь, работала на его отца, ждала его прихода, и это было странное, почти болезненное чувство, которое она не могла объяснить.— Что нашла? — спросил он.
— Пока ничего, — ответила она, не поднимая глаз.
— Врёшь, — сказал он, и в его голосе не было злости, не было насмешки, была только констатация факта, холодная, спокойная, уверенная.
Она подняла глаза, посмотрела на него, он смотрел на неё, в его глазах не было ничего, пустота, холод, бездна, и она смотрела в эту бездну, и внутри неё что-то падало, разбивалось, исчезало, она думала о том, что когда-то она видела в его глазах страх, когда он стоял перед Дамблдором, когда он опускал палочку, когда он не смог убить, тогда он был другим, живым, настоящим, а теперь он был пустым, холодным, чужим, и она не знала, что хуже, тот Драко, который боялся, или этот, который не боялся ничего. Она не ответила, просто смотрела, и тишина растягивалась, становилась плотной, тяжёлой, почти осязаемой, она думала о том, что он может ударить, может приказать, может уйти, и она не знала, чего ждёт, чего хочет, чего боится больше. Он встал, подошёл к окну, встал спиной к ней, смотрел на парк, на снег, на деревья, на серое небо, и она смотрела на его спину, на светлые волосы, отливающие серебром, на руки, сжатые в кулаки, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или страх, или просто пустота, которая наконец-то начала заполняться чем-то другим, она думала о том, что когда-то она ненавидела его за то, что он был жестоким, а теперь она ненавидела его за то, что он был пустым, потому что пустота заражала, пустота заполняла, пустота становилась её собственной.— Ты за этим пришёл? — спросила она, — ностальгию погрустить?
Он повернулся, посмотрел на неё, в его глазах не было злости, не было насмешки, не было обычной пустоты, к которой она привыкла, было что-то, чего она не могла прочитать, что-то, что она не хотела прочитывать, что-то, что делало больно в груди, там, где должно было быть пусто, она думала о том, что, может, он тоже ищет что-то, может, он тоже не знает, кто он, может, он тоже сломлен, и это было страшно, потому что если он сломлен, то кто же тогда она, если её палач такой же пустой, как и она сама.— Я пришёл посмотреть, что ты нашла, — сказал он.
— Я ничего не нашла, — ответила она.
— Покажи бумаги, — сказал он.
— Нет, — ответила она.
— Я сказал — покажи, — повторил он, и в его голосе появилась сталь, холодная, твёрдая, не терпящая возражений.
Она смотрела на него, он смотрел на неё, тишина растягивалась, становилась всё тяжелее, всё плотнее, всё опаснее, она думала о том, что он может заставить, что он имеет право, что она не может отказать, но она всё равно сказала нет, потому что это было единственное, что у неё осталось, единственное, что она могла контролировать, единственное, что не принадлежало ему.— Ты можешь заставить, — сказала она, — это в твоём праве.
— Знаю, — сказал он.
— Тогда зачем просишь? — спросила она.
Он не ответил, просто стоял, смотрел, секунду, две, три, потом отвернулся, посмотрел в окно, на снег, на деревья, на серое небо, которое сегодня казалось особенно чужим, особенно холодным, особенно равнодушным, она думала о том, что он уйдёт, что он оставит её одну, что он вернётся позже, и она будет ждать, как всегда, как всегда ждала, как всегда надеялась, как всегда боялась.— Ладно, — сказал он, — ищи дальше.
Он вышел, не оборачиваясь, шаги затихли в коридоре, сначала громкие, уверенные, потом тише, потом ничего, только тишина, только её дыхание, только стук сердца, который постепенно затихал, возвращался в норму, замирал, ждал. Она осталась одна, смотрела на дверь, за которой он скрылся, долго, очень долго, потом перевела взгляд на свои записи, на имя Уилкинса, на схему, которую начала строить, и внутри неё поднималось что-то холодное, тяжёлое, злое, она не знала, что это, но знала, что это поможет ей выжить. Она снова взяла перо, обмакнула в чернила, посмотрела на чистый пергамент, чернила собрались на кончике, готовые упасть, расплыться кляксой, она держала перо неподвижно, не давая им упасть, сосредоточилась, выдохнула, «Уилкинс, проверить финансы, связи, прошлое, кто платит, кто за ним стоит, кто выигрывает от провала сделок Малфоев». Она написала и отложила перо, посмотрела на свои руки, они не дрожали, это было странно, раньше они дрожали всегда, от страха, от холода, от унижения, теперь нет, только эта странная, холодная, тяжёлая пустота, которая росла с каждым днём, с каждым часом, с каждой минутой. Хлопок за спиной заставил её вздрогнуть, она резко обернулась, сердце колотилось где-то в горле, но это была только Типси, маленькая эльфийка стояла с подносом, полным еды, и смотрела на неё своими огромными глазами, в которых было столько заботы, столько тепла, столько понимания, что у Гермионы защипало в глазах.— Мисс, — тихо сказала Типси, ставя поднос на край стола, — мисс не ела с утра. Типси принесла обед. Мисс надо есть, — в её голосе было что-то материнское, что-то тёплое, что-то, от чего на душе становилось легче, хотя пустота никуда не делась.
Гермиона посмотрела на еду, суп, хлеб, чай, всё как всегда, всё как любила, Типси помнила, Типси знала, Типси заботилась, единственная в этом доме, кому она была небезразлична, единственная, кто видел в ней человека, а не вещь, не инструмент, не проект.— Спасибо, Типси, — сказала Гермиона, беря ложку, пальцы дрожали, она заставила себя зачерпнуть суп, поднести ко рту, проглотить, не чувствуя вкуса, не чувствуя ничего, кроме тепла, которое разливалось по пустому желудку, напоминая, что она ещё жива, что тело ещё работает, что она ещё дышит.
Типси стояла рядом, не уходила, смотрела, как она ест, и в её глазах было что-то, что заставляло Гермиону продолжать, глотать через силу, давиться, но есть, потому что Типси переживает, потому что Типси старалась, потому что Типси была единственным существом, которое заботилось о ней по-настоящему, без выгоды, без расчёта, без контракта.— Мисс, — сказала Типси, и в её голосе появилась какая-то неуверенность, какая-то робость, она мяла край своей наволочки, теребила ткань, не зная, как сказать то, что хотела, — Типси слышала, мистер Драко уехал в Лондон. Типси думала, мисс будет спокойнее, если узнает.
Гермиона замерла, ложка застыла в воздухе, она смотрела на Типси, не моргая, не дыша, не двигаясь, внутри что-то оборвалось, упало, разбилось, она не знала, что, может надежда, может страх, а может просто ожидание, которое не оправдалось, которое осталось пустым, ненужным, забытым. Она не ответила, не потому что не хотела, а потому что не могла, слова застряли в горле, застряли там, где должна была быть пустота, а была какая-то странная, тяжёлая, давящая боль, она опустила ложку, посмотрела в тарелку, на остывший суп, на хлеб, который уже зачерствел по краям, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или обида, или просто усталость, которая наконец-то начала заполнять пустоту. Типси поняла, что сказала что-то не то, что-то, что сделало больно, что-то, что нельзя было говорить, она замялась, потупила взгляд, попятилась к двери.— Типси пойдёт, мисс, — прошептала она, — Типси будет убирать кухню. Типси придёт вечером.
И исчезла с тихим хлопком, оставив Гермиону одну, с остывшим супом, с пустой тарелкой, с пустотой внутри, которая стала ещё больше, ещё тяжелее, ещё холоднее. Она сидела, смотрела на дверь, за которой исчезла Типси, смотрела на пергаменты, которые лежали перед ней, на цифры, на даты, на имена, которые ничего не значили, не имели значения, не стоили того, чтобы на них смотреть. Она взяла ложку, заставила себя доесть суп, не чувствуя вкуса, не чувствуя ничего, кроме пустоты, которая росла с каждым глотком, с каждым вздохом, с каждой секундой, проведённой в этой тишине, в этом ожидании, в этом страхе, который не отпускал, не исчезал, не уходил. Она отодвинула тарелку, посмотрела в окно, снег всё падал, крупный, пушистый, белый, он падал на землю, укрывая её белым одеялом, пряча следы, заметая дороги, и она смотрела на этот снег и думала о том, что он уехал, что его нет в Мэноре, что она может вздохнуть, может расслабиться, может не бояться, но вместо облегчения внутри была только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая, и она не знала, что хуже, когда он здесь или когда его нет. Она не заметила, как пролетело время, как солнце опустилось за горизонт, как в библиотеке зажглись свечи, как тени на стенах стали длиннее, гуще, почти живыми. Она сидела, смотрела на пергаменты, на цифры, на имена, которые ничего не значили, не имели значения, не стоили того, чтобы на них смотреть, но она смотрела, потому что если она перестанет смотреть, если она перестанет работать, если она перестанет думать, то останется только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая, которая ждала её за пределами этих страниц, за пределами этих цифр, за пределами этих имён. Она не знала, сколько времени прошло с тех пор, как Типси ушла, может час, может два, может больше, она потеряла счёт, потеряла чувство времени, потеряла себя в этих бумагах, в этих цифрах, в этих датах, которые складывались в ряды, ряды в таблицы, таблицы в картину, но картина не складывалась, не собиралась, не становилась понятной, она была просто набором фактов, просто набором цифр, просто набором имён, которые ничего не значили, не имели значения, не стоили того, чтобы на них смотреть. Она откинулась на спинку стула, потёрла переносицу, глаза болели, давала о себе знать долгая работа с мелким текстом, пальцы затекли, спина ныла от напряжения, она сидела в одной позе слишком долго, тело затекло, мышцы просили движения, но она не могла заставить себя встать, не могла заставить себя уйти, не могла заставить себя оставить эти бумаги, потому что если она уйдёт, если она оставит их, то останется одна, с пустотой, с тишиной, с мыслями, которые ждали её за пределами этой библиотеки, за пределами этого стола, за пределами этих пергаментов. Она посмотрела в окно, за стеклом было темно, снег перестал падать, небо было чёрным, беззвёздным, тяжёлым, давящим, она смотрела на это небо и думала о том, что там, за ним, есть другой мир, мир, где она была свободна, где она могла уйти, если бы захотела, если бы не подписала тот пергамент, если бы не поставила свою подпись, если бы не продала себя. Она вспомнила тот вечер в кабинете Люциуса, холодный камин, тяжёлый пергамент в руках, пункт седьмой, который она перечитывала три раза, надеясь найти лазейку, надеясь, что это шутка, что это не всерьёз, что она сможет как-то обойти, как-то выкрутиться, как-то спастись. А теперь она сидела здесь, в библиотеке Мэнора, и работала на человека, который купил её, на семью, которая считала её вещью, и внутри неё поднималось что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, злость или обида, или просто усталость, которая наконец-то начала заполнять пустоту. Она встала, ноги затекли, пришлось опереться о столешницу, переждать, пока кровь снова побежит по венам, голова кружилась, она не ела весь день, не пила, только работала, только искала, только думала, она подумала о том, что Типси, наверное, уже приносила ужин и унесла обратно, что она, наверное, переживает, что она, наверное, придёт утром и снова будет смотреть на неё своими огромными глазами, полными заботы и тепла, и ей станет легче, хотя бы на минуту, хотя бы на секунду, хотя бы на вдох. Она собрала пергаменты, аккуратно сложила в стопку, перевязала бечёвкой, спрятала в ящик стола, потом взяла свой тайный пергамент, тот, который прятала под подушкой, развернула, перечитала, Уилкинс, проверить финансы, связи, прошлое, откуда у него деньги, кто платит, кто за ним стоит, она свернула его, сунула в карман, подошла к двери, оглянулась на стол, на пустые стулья, на тени, которые плясали на стенах, и вышла. Коридор был пуст, свечи догорали, отбрасывая длинные тени на стены, она шла медленно, чувствуя, как усталость наливает тело свинцом, как каждый шаг становится тяжелее предыдущего, как внутри затихает тот холодный, злой огонь, который горел весь день, и остаётся только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая. Она думала о том, что когда-то она боялась пустоты, боялась остаться одна, боялась тишины, а теперь она жила в ней, дышала ею, стала ею, и это было странное, почти болезненное облегчение, которое она не могла объяснить, не могла понять, не могла принять. Портреты на стенах провожали её взглядами, но сегодня они молчали, даже старуха в чепце, которая никогда не упускала возможности оскорбить её, сегодня просто смотрела, и в её глазах было что-то, чего она не могла прочитать, может любопытство, может уважение, а может просто усталость от бесконечных лет наблюдения за теми, кто приходит и уходит, кто живёт и умирает, кто остаётся в памяти, а кто исчезает навсегда, стирается, как пыль с этих старых рам. Она свернула на лестницу, здесь было темно, свечи почти догорели, ступени тонули в полумраке, она шла осторожно, держась за перила, чувствуя, как холодный металл обжигает пальцы, как сердце колотится где-то в горле, как внутри поднимается что-то тёмное, тяжёлое, она не знала, что это, страх или усталость, или просто пустота, которая наконец-то начала заполняться чем-то другим. На площадке между вторым и первым этажом она снова увидела следы, тёмные пятна на ковре, они всё ещё были видны, бледные, размазанные, но всё ещё различимые, она узнала этот цвет, бурый, ржавый, цвет запёкшейся крови, она не знала, чья это кровь, не хотела знать, не хотела думать, не хотела представлять, как чьё-то тело волокли по этому ковру, как кто-то кричал, как кто-то умирал, пока она спала в своей тёплой постели, укрытая шёлковым одеялом, защищённая стенами этой роскошной, красивой, страшной тюрьмы. Она перешагнула через пятна, как через трещины на льду, не сбавляя шага, не останавливаясь, не позволяя себе думать, не позволяя себе чувствовать, не позволяя себе падать. Она спустилась на первый этаж, здесь пахло по-другому, цветы, которые Нарцисса каждое утро ставила в вазы, уже не пахли так сильно, их аромат выветрился, смешался с запахом воска и полировки, создавая ту особую, тяжёлую, почти удушающую атмосферу, которая была только в Мэноре, атмосферу роскоши, богатства, смерти. Она подошла к дверям своей комнаты, остановилась, прислушалась, за дверью было тихо, мёртвая тишина, которая давила на уши, которая заставляла сердце биться быстрее, которая напоминала, что она здесь одна, что никто не придёт, что никто не спасёт, что она сама должна справляться, сама должна выживать, сама должна жить. Она толкнула дверь, вошла, закрыла за собой, прислонилась к двери спиной, закрыла глаза, перед внутренним взором встали цифры, имена, схемы, и почему-то его лицо, как он стоял у её стола и смотрел, как сказал «не знаю», как ушёл, не оглядываясь, как пальцы его сжимались в кулаки, как он смотрел в окно, на снег, на деревья, на серое небо, она думала о том, что он уехал, что его нет в Мэноре, что она может вздохнуть, может расслабиться, может не бояться, но вместо облегчения внутри была только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая, и она не знала, что хуже, когда он здесь или когда его нет. Она открыла глаза, подошла к кровати, села на край, сняла туфли, пальцы ног затекли, она пошевелила ими, чувствуя, как иголки возвращаются в онемевшую плоть, потом встала, подошла к туалетному столику, села на пуфик, посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела бледная девушка, с тёмными кругами под глазами, с синяком, который стал фиолетовым в центре и жёлтым по краям, с пустыми глазами, в которых не было ничего, ни страха, ни надежды, ни боли, только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая. Она провела рукой по щеке, коснулась синяка, лицо пронзило болью, но она не убрала руку, она смотрела на своё отражение и думала о том, кто она теперь, что с ней стало, куда делась та Гермиона, которая верила в добро, которая боролась за справедливость, которая знала, что правильно, а что нет, она умерла, или спала, или пряталась, она не знала, она только чувствовала, как внутри поднимается что-то холодное, тяжёлое, злое, и она не знала, что это, может гнев, может отчаяние, а может просто желание выжить, которое оказалось сильнее страха, сильнее боли, сильнее пустоты. Она встала, подошла к шкафу, открыла дверцы, сняла платье, повесила на вешалку, потом сняла бельё, бросила в корзину для грязного, надела халат, мягкий, пушистый, пахнущий лавандой, запах лаванды напомнил ей о доме, о маме, о той жизни, которая осталась где-то далеко, в другой вселенной, она закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, и внутри стало чуть легче, пустота осталась, но стала мягче, не такой острой, не такой болезненной, не такой пугающей. Она подошла к кровати, легла, укрылась одеялом, смотрела в потолок, лепнина, ангелы, виноградные гроздья, всё те же, ничего не изменилось, изменилась она. Она думала о том, что завтра будет новый день, новая работа, новые имена, новые ниточки, которые приведут её к разгадке, и она будет искать, потому что это единственное, что у неё осталось, единственное, что не отняли, единственное, что делало её собой. Она вспомнила Типси, её огромные глаза, полные заботы и тепла, её дрожащие руки, её робкую улыбку, она подумала о том, что Типси, наверное, уже спит, что она, наверное, устала, что она, наверное, завтра снова придёт и снова будет смотреть на неё с надеждой, с заботой, с любовью, единственная в этом доме, кому она была небезразлична, единственная, кто видел в ней человека, а не вещь, не инструмент, не проект. Она подумала о Нарциссе, о её холодной красоте, о её безупречных манерах, о её словах «я вижу вас», она не знала, что это значит, не знала, что она видит, не знала, зачем она это сказала, но внутри стало чуть теплее, чуть светлее, чуть легче, как будто кто-то протянул ей руку в темноте, и она не знала, взять её или нет, боялась, что это ловушка, боялась, что это обман, боялась, что это очередная игра, но рука была тёплой, живой, настоящей, и она хотела верить, что это не ловушка, что это не обман, что это не игра. Она подумала о Драко, о его пустых глазах, о его холодных руках, о его словах «не знаю», она не знала, что он хотел сказать, не знала, зачем пришёл, не знала, почему смотрел на неё так, будто она что-то значит, будто она не просто вещь, будто она человек, она злилась на себя за то, что думает о нём, за то, что ждёт его, за то, что надеется, она знала, что это неправильно, знала, что это опасно, знала, что это может убить её, но она не могла остановиться, не могла перестать думать, не могла перестать ждать, не могла перестать надеяться. Она закрыла глаза, перед внутренним взором снова встало его лицо, как он стоял у её стола, как смотрел на неё, как сказал «не знаю», как ушёл, не оглядываясь, она открыла глаза, смотрела в потолок, лепнина, ангелы, виноградные гроздья, всё те же, ничего не изменилось, изменилась она. Она подумала о том, что завтра он вернётся, или не вернётся, она не знала, не могла знать, не хотела знать, она знала только то, что будет ждать, будет слушать шаги в коридоре, будет замирать от каждого скрипа, будет бояться и надеяться одновременно, и это было самое страшное, потому что она не могла контролировать это ожидание, не могла остановить его, не могла избавиться от него, оно было частью её, как дыхание, как сердцебиение, как пустота. Она перевернулась на бок, поджала ноги, обхватила колени руками, смотрела на дверь, на щель, из которой не пробивался свет, он уехал, она знала, но всё равно слушала, ждала, боялась, что вернётся, боялась, что не вернётся, она не знала, чего боится больше, его возвращения или его отсутствия, его удара или его молчания, его слов или его пустоты. Она закрыла глаза, мысли путались, проваливались в темноту, цифры, имена, схемы, всё смешалось, потеряло очертания, она чувствовала, как проваливается в сон, тяжёлый, без сновидений, первый настоящий сон за долгое время, последнее, что она подумала перед тем, как провалиться в темноту: «Первый день прошёл, я справилась, завтра будет новый день, новая работа, новые имена, новая надежда». Она уснула, и во сне не было ничего, только тишина, только пустота, только темнота, которая обнимала её, укутывала, прятала от всего, от всех, от него. ——— Она проснулась от шагов в коридоре. Сердце замерло, потом забилось где-то в горле, она лежала не двигаясь, вслушиваясь в ритм, в расстояние, в то, как звук приближается, становится громче, тяжелее, она знала эти шаги, знала их походку, знала, кому они принадлежат, но шаги прошли мимо, не остановились, не замедлились, не свернули к её двери, они удалялись, становились тише, пока не исчезли совсем, оставив после себя только тишину, только пустоту, только её дыхание, которое она не замечала, пока не поняла, что не дышит. Она выдохнула, медленно, с усилием, будто воздух выходил из лёгких сквозь вату, сквозь страх, сквозь пустоту. Она смотрела на дверь, не отрываясь, ждала, что он вернётся, что он передумал, что он войдёт, но дверь оставалась закрытой и неподвижной, она смотрела на неё так долго, что та начала расплываться, терять очертания, становиться просто пятном, просто преградой, просто напоминанием о том, что она здесь одна, что никто не придёт, что никто не войдёт. Она села на кровати, ноги коснулись холодного пола, она поёжилась, но не убрала их, пусть холодно, пусть больно, пусть напоминает, что она ещё жива, что тело ещё чувствует, что она ещё существует. Она встала, подошла к окну, раздвинула шторы, за стеклом был парк, снег, серое небо, павлинов не было видно, они ушли в другую часть парка или просто прятались в тени деревьев, она смотрела на снег, на деревья, на дорожки, по которым гуляла в первые дни, когда всё было по-другому, когда она была другой, когда она ещё верила, что сможет сбежать, что сможет вырваться, что сможет вернуться к той жизни, которая была у неё до Мэнора, до контракта, до него. Она отошла от окна, прошла мимо зеркала, даже не взглянув в него, она не хотела видеть своё лицо, не хотела видеть синяк, который стал фиолетовым, не хотела видеть пустоту в глазах, не хотела видеть ту, кем она стала, она просто прошла мимо, как будто зеркала не существовало, как будто оно было частью стены, частью комнаты, частью этой жизни, которую она не выбирала. Она подошла к кровати, села на край, сложила руки на коленях, пальцы были холодными, бледными, она смотрела на них и думала о том, что когда-то они писали эссе, держали палочку, обнимали друзей, а теперь они просто лежали, безжизненные, чужие, ненужные. Хлопок в комнате заставил её вздрогнуть, она подняла голову, Типси стояла с подносом, полным еды, и смотрела на неё своими огромными глазами, в которых было столько заботы, столько тепла, столько понимания, что у Гермионы сжалось горло.— Доброе утро, мисс, — тихо сказала Типси, ставя поднос на столик, — Типси принесла завтрак.
Гермиона кивнула, не говоря ни слова, она не могла говорить, не потому что не хотела, а потому что боялась, что голос дрогнет, что Типси услышит страх, что Типси увидит пустоту, которая стала ещё больше, ещё тяжелее, ещё холоднее. Она взяла чашку с чаем, чай был крепким, горячим, почти обжигающим, она сделала глоток, чувствуя, как тепло разливается по телу, как пустота становится чуть мягче, чуть теплее, чуть менее пугающей, потом взяла тост, отломила кусочек, положила в рот, не чувствовала вкуса, жевала механически, не понимая, зачем она это делает, зачем ест, зачем пьёт, зачем живёт. Типси стояла рядом, не уходила, смотрела, как она ест, и в её глазах было что-то, что заставляло Гермиону продолжать, глотать через силу, давиться, но есть, потому что Типси переживает, потому что Типси старалась, потому что Типси была единственным существом, которое заботилось о ней по-настоящему, без выгоды, без расчёта, без контракта. Гермиона ела молча, не поднимая глаз, не говоря ни слова, она чувствовала взгляд Типси, чувствовала её беспокойство, её страх, её надежду, но она не могла ничего сказать, не могла успокоить, не могла объяснить, потому что сама не понимала, что с ней происходит, почему она такая, почему внутри пусто, почему она не чувствует ничего, кроме этой холодной, тяжёлой, высасывающей пустоты. Когда завтрак был закончен, Типси забрала поднос, поклонилась и исчезла с тихим хлопком, оставив Гермиону одну. Гермиона встала, подошла к шкафу, открыла дверцы, перед ней висели десятки платьев, блузок, юбок, всего, что только можно было пожелать, но она смотрела на них и не видела, не выбирала, не думала, она просто взяла первое, что попалось под руку, тёмно-синее платье, строгое, закрытое, с длинными рукавами, оделась, не глядя в зеркало, не проверяя, как сидит, не поправляя воротник, ей было всё равно, как она выглядит, всё равно, что увидят другие, всё равно, что подумают. Она взяла палочку со столика, сунула в карман платья, подошла к двери, остановилась, прислушалась, за дверью было тихо, ни шагов, ни голосов, ни звуков, только тишина, мёртвая, ватная, давящая. Гермиона открыла дверь и вышла. Она вышла в коридор, и холод ударил в лицо, здесь было холоднее, чем в комнате, холод пробирался под платье, заставлял кожу покрываться мурашками, она поёжилась, но не ускорила шаг, она шла медленно, чувствуя, как каблуки стучат по мраморному полу, как звук разносится по пустым коридорам, отражается от стен, возвращается обратно, и ей казалось, что кто-то идёт за ней, но она знала, что это только эхо, только её собственные шаги, только её собственное дыхание. Портреты на стенах смотрели на неё, но сегодня они молчали, она не знала, почему они молчат, может, потому что она выходила к завтраку уже второй день подряд, и они привыкли, может, потому что они устали оскорблять, а может, потому что они ждали чего-то, она не знала, но это молчание было странным, почти неестественным, будто воздух застыл, будто время остановилось, будто весь дом затаил дыхание. Она свернула на лестницу, здесь было светлее, солнце пробивалось сквозь высокие окна, заливая ступени золотым светом, пылинки танцевали в воздухе, кружились, падали, поднимались снова, и она смотрела на них, пока не дошла до конца лестницы, пока не оказалась на первом этаже, пока не подошла к дверям столовой. Она остановилась, перевела дыхание, поправила воротник, одёрнула юбку, проверила, на месте ли палочка, на месте, всегда на месте, она толкнула дверь и вошла. За столом сидели только Люциус и Нарцисса. Драко не было. Гермиона замерла на секунду, потом села на своё место, салфетка на колени, спина прямая, как учила Нарцисса, она взяла круассан, отломила кусочек, положила в рот, не чувствовала вкуса, жевала механически, думая о том, что его нет, что он, может, ещё в Лондоне, что он, может, не вернулся, что она, может, сегодня не увидит его, и внутри неё что-то сжалось, она не знала, что, может страх, может облегчение, а может просто ожидание, которое не получило ответа.— Доброе утро, мисс Грейнджер, — сказала Нарцисса, голос её был ровным, спокойным, но в нём было что-то, чего она не могла определить.
— Доброе утро, мадам, — ответила Гермиона, глядя в тарелку.
Люциус читал «Ежедневный Пророк», не поднимая головы, пальцы его придерживали край страницы, ногти были идеально подстрижены, прозрачный лак блестел на свету, он был спокоен, расслаблен, уверен, как человек, который контролирует всё, что происходит в его доме, в его семье, в его мире.— Вы сегодня рано, — заметила Нарцисса, наливая себе чай.
— Я выспалась, — ответила Гермиона, хотя это было неправдой, она не спала, она лежала, смотрела в потолок, слушала шаги в коридоре, ждала, боялась, надеялась.
— Это хорошо, — сказала Нарцисса. — Сон важен.
Она говорила это так, будто ничего не случилось, будто вчерашнего вечера не было, будто она не видела синяк на её щеке, будто она не знала, кто его оставил, и Гермиона не знала, что хуже, когда Нарцисса смотрит на неё с сочувствием или когда делает вид, что ничего не происходит. Люциус отложил газету, посмотрел на неё поверх очков.— Как продвигается работа? — спросил он.
— Я нашла несколько имён, — ответила Гермиона, не поднимая глаз. — Нужно больше времени.
— Время у вас есть, — сказал он. — Результаты — нет.
Она подняла глаза, встретилась с ним взглядом.— Я найду, — сказала она.
Он смотрел на неё секунду, две, три, потом кивнул и снова взял газету. Завтрак тянулся медленно, она ела, не чувствуя вкуса, пила кофе, не чувствуя горечи, сидела, не чувствуя тела, внутри неё была пустота, которая росла с каждым глотком, с каждым вздохом, с каждой секундой, проведённой за этим столом, в этой тишине, в этом ожидании. Гермиона сидела, смотрела в тарелку, водила вилкой по недоеденной яичнице, не чувствуя голода, не чувствуя вкуса, не чувствуя ничего, кроме пустоты, которая росла с каждым вздохом, с каждой секундой, проведённой за этим столом. Нарцисса отпила чай, поставила чашку на блюдце, промокнула губы салфеткой и начала рассказывать, голос её был ровным, спокойным, почти ленивым, будто она обсуждала погоду или новый сорт роз в оранжерее.— Ты слышал, дорогой, Гринграссы вчера принимали гостей, — сказала она, обращаясь к Люциусу, но поглядывая на Гермиону, будто проверяя, слушает ли она. — Говорят, старшая дочь, Дафна, наконец-то обручилась. С кем-то из французской ветви, кажется, с Розье.
Люциус отложил газету, снял очки, положил их на стол, взял чашку с кофе, отпил глоток, поморщился — слишком горячий, поставил обратно.— Розье? — переспросил он, и в его голосе появилась лёгкая насмешка. — Те самые, которые во время войны прятались в своём замке и делали вид, что ничего не происходит? А потом, когда стало понятно, кто победит, вдруг вспомнили о старых связях?
— Они самые, — кивнула Нарцисса, поправляя складку на скатерти. — Но у них хорошие связи с континентом, а Гринграссам сейчас нужны именно связи, не принципы.
— Принципы, — усмехнулся Люциус, и усмешка была холодной, почти злой. — У Гринграссов никогда не было принципов. Только расчёт.
— Как у всех, дорогой, — мягко сказала Нарцисса, и в её голосе не было осуждения, была только констатация факта. — Как у всех.
Гермиона слушала, не поднимая глаз, и вдруг поняла, что знает эту Дафну Гринграсс. Они учились в Хогвартсе вместе, на одном курсе, Дафна была слизеринкой, всегда держалась особняком, не лезла в драки, не участвовала в травле, просто существовала где-то на периферии, красивая, холодная, недосягаемая. Гермиона вспомнила её светлые волосы, идеальную причёску, безупречные манеры, она всегда казалась старше, взрослее, серьёзнее, а теперь она выходит замуж за Розье, за кого-то из семьи, которая поддерживала Волан-де-Морта, и это было странно, почти нереально, будто их школьные годы были сном, который никто не помнит, кроме неё. Она вспомнила, как сидела в Большом зале на СОВ, как ждала, когда назовут её имя, как волновалась, как переживала, а потом услышала: «Гринграсс, Дафна». И только после неё — «Грейнджер, Гермиона». Они были рядом в тот день, разделенные только алфавитом и факультетами, но милями друг от друга — по ту сторону чистоты крови, по ту сторону правил, по ту сторону мира, который никогда не примет её.— А Паркинсоны? — спросил Люциус, возвращаясь к газете, но не читая, просто держа её в руках, будто для приличия. — Что слышно о Паркинсонах?
— Отец Пэнси, говорят, болен, — ответила Нарцисса, наливая себе ещё чаю. — Серьёзно. Друзья семьи уже начали шептаться, что дело плохо.
— Паркинсон болен? — Люциус приподнял бровь, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на интерес. — Это меняет дело.
— Что именно? — спросила Нарцисса, хотя по её тону было понятно, что она уже знает ответ.
— Паркинсоны всегда были слабым звеном в нашем кругу, — сказал Люциус, откладывая газету наконец. — Если старый Паркинсон уйдёт, его место займёт кто-то другой. Вопрос — кто.
— Говорят, Пэнси присматривает жениха, — заметила Нарцисса, и в её голосе появилась лёгкая насмешка. — Но пока безуспешно.
Гермиона снова вспомнила Пэнси, её острый язычок, её злые глаза, её вечные насмешки над грязнокровками, над ней, над её волосами, над её происхождением, она вспомнила, как Пэнси смотрела на неё в Большом зале, как шепталась с подругами, как смеялась, и теперь её отец болен, и она ищет жениха, и это было почти смешно, почти, но смех застрял где-то в горле, не выходя наружу.— Мисс Грейнджер, — голос Нарциссы вырвал её из мыслей, она подняла глаза. — Вы ведь учились с Дафной Гринграсс в Хогвартсе?
Гермиона посмотрела на Нарциссу, на её безупречное лицо, на её холодные глаза, в которых сейчас было что-то похожее на любопытство.— Да, мадам, — ответила она. — Мы были на одном курсе.
— И что вы о ней думаете? — спросила Нарцисса, и в её голосе не было провокации, было только искреннее любопытство. — Какая она?
Гермиона задумалась, она не знала Дафну, не знала её по-настоящему, они никогда не говорили, никогда не сидели рядом, никогда не пересекались за пределами Большого зала и классов, она была просто лицом, просто именем, просто слизеринкой, которая не лезла в драки, но и не защищала.— Она всегда держалась особняком, — сказала Гермиона наконец. — Мы не общались.
— Да, — кивнула Нарцисса, — Гринграссы всегда держались особняком. Это их стиль. Не высовываться, но быть в центре.
— В отличие от Паркинсонов, — усмехнулся Люциус, не поднимая головы от газеты. — Те всегда высовывались. И проигрывали.
Гермиона смотрела на них, на этих людей, которые обсуждали жизни других, как обсуждают цены на рынке, и думала о том, как у них всё легко, как они живут в своём мире, где война — это просто неудобство, где смерть — это просто смена власти, где страх — это просто отсутствие связей, где свадьбы, болезни, смерти — всё это просто темы для разговора за завтраком, между глотком кофе и кусочком круассана. Она вспомнила, как они с Гарри и Роном сидели в палатке, дрожали от холода, не знали, доживут ли до утра, как она стирала память родителям, как смотрела в их пустые глаза, как они смотрели на неё, не узнавая, как она закрыла дверь и ушла, не зная, увидит ли их когда-нибудь снова. А они сидели здесь, пили чай, обсуждали свадьбы, строили планы, и никто из них не знал, что такое быть сломленной, что такое потерять себя, что такое не знать, кто ты, где ты, зачем ты. Нарцисса дальше рассказывала о каких-то светских новостях, о том, кто с кем поссорился, кто с кем помирился, кто кого пригласил на обед, Люциус изредка вставлял замечания, кивал, хмыкал, Гермиона не слушала, она смотрела в тарелку, думала о том, где он, что он делает, вернулся ли, придёт ли сегодня, и злилась на себя за эти мысли, за эту надежду, за это ожидание. Когда завтрак закончился, она встала, положила салфетку слева от тарелки, как учила Нарцисса, кивнула Люциусу и Нарциссе и вышла, не оборачиваясь, не потому что не хотела, а потому что боялась, что если обернётся, увидит пустое место за его стулом, и это сломает её, или не увидит ничего, и это сломает её тоже. После завтрака Гермиона направилась в библиотеку, не потому что ей хотелось работать, а потому что если она не будет работать, если она остановится, если она позволит себе думать о том, что случилось, о том, что будет, о том, чего она ждёт, она сойдёт с ума. Или не сойдёт, а просто сядет на пол посреди коридора и будет смотреть в одну точку, пока кто-нибудь не придёт и не уведёт её, или не убьёт, или не сделает что-то ещё, что окончательно сломает её. Она шла по коридору, считая шаги, один, два, три, помогало не думать, четыре, пять, шесть, не вспоминать, семь, восемь, девять, не чувствовать. Портреты молчали, и это было странно, потому что обычно они шептались, обычно они оскорбляли, обычно они напоминали ей, кто она и где находится, но сегодня они молчали, может, потому что она выходила к завтраку уже второй день подряд, и они привыкли, может, потому что они устали оскорблять, а может, потому что они ждали чего-то, она не знала, да и не хотела знать. Она вошла в библиотеку, и воздух здесь был другим, сухим, прохладным, пахло старыми книгами, кожей переплётов, воском, которым натирали стеллажи, и той особенной пылью, которая бывает только в местах, где книги живут столетиями. Она закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, и внутри стало чуть легче, пустота осталась, но стала мягче, не такой острой, не такой болезненной, не такой пугающей. Она прошла к своему столу, села, разложила перед собой пергаменты, которые дал Люциус, отчёты о поставках, старые, новые, из разных отделов Министерства, одни пахли пылью и временем, другие — свежими чернилами и сургучом. Она взяла верхний, начала читать, не вникая, не анализируя, просто водя глазами по строчкам, но потом остановилась, перечитала, и что-то щёлкнуло в голове, что-то привлекло внимание, какое-то имя, которое она уже видела раньше, но не могла вспомнить где. Она перечитала снова:«Уиггинс, Арчибальд, посредник, сумма: 12 000 галеонов, дата: 14 марта, получатель: Малфой-мэнор».
Она нахмурилась, взяла следующий пергамент, пролистала, нашла ещё один:«Уиггинс, Арчибальд, посредник, сумма: 8 500 галеонов, дата: 22 июня, получатель: Малфой-мэнор».
И ещё один:«Уиггинс, Арчибальд, посредник, сумма: 19 000 галеонов, дата: 3 ноября, получатель: Малфой-мэнор».
Она отложила пергаменты, взяла чистый лист, обмакнула перо в чернила, вывела имя:«Уиггинс, Арчибальд», потом ниже, «посредник, фигурирует в нескольких сделках за последние три года, все сделки с задержками или убытками, в успешных сделках имени нет».
Она остановилась, перечитала, имя звучало фальшиво, слишком стереотипно, слишком «английско», слишком гладко, будто его придумал человек, который хотел, чтобы имя звучало солидно, но перестарался. Арчибальд Уиггинс, как из старомодного романа, как из списка, где каждое имя подбиралось так, чтобы не вызывать подозрений. Она подумала о том, что тот, кто это сделал, либо очень умён, либо очень глуп, и она склонялась к первому, потому что слишком много совпадений, слишком много мелких деталей, которые складывались в одну большую, страшную картину. Она вспомнила, как в школе решала сложные задачи, как находила ответ там, где другие сдавались, как чувствовала, что истина где-то рядом, нужно только докопаться, нужно только не сдаваться, нужно только продолжать искать. Она написала ниже, другим почерком, быстрым, почти неразборчивым, будто торопилась зафиксировать мысль, пока она не ускользнула, «проверить связи, финансовое положение, прошлое, кто его ввёл в сделки, кто подписывал, кому выгодно, чтобы эти сделки провалились». Она снова склонилась над документами, искала другие сделки с участием Уиггинса, пергаменты шуршали под пальцами, чернила пахли, глаза болели, но она не могла остановиться. Нашла ещё три, все с убытками, все с компаниями, которые потом оказывались связаны с конкурентами, слишком много совпадений, слишком чисто, слишком правильно. Она выписала их в хронологическом порядке, столбиком, друг под другом, даты, суммы, компании, потом начала искать связи, кто ещё участвовал в этих сделках, кто подписывал документы, кто утверждал платежи, чей почерк стоял на разрешениях. Она нашла:«Уилкинс, Томас, управляющий поместьем, работает на Малфоев больше двадцати лет, подпись стоит на всех документах с Уиггинсом».
Она смотрела на имя, Уилкинс, она видела его в коридорах Мэнора, пожилой, седой, всегда вежливый, всегда услужливый, всегда незаметный, человек, которому Люциус доверял, который жил здесь, пользовался уважением, имел доступ ко всем документам, идеальный крот, слишком идеальный. Она подумала о том, как легко предать, когда ты никто, когда ты просто тень, когда ты знаешь, что тебя не заметят, не увидят, не заподозрят, и внутри неё поднималось что-то горькое, тяжёлое, она не знала, что это, сочувствие или презрение, или просто понимание того, что она сама была такой тенью, такой незаметной, такой ненужной, пока не стала нужна, пока не стала полезна, пока не стала инструментом. Она записала имя в свой тайный пергамент, тот самый, который прятала под подушкой, свернула, сунула в карман, потом развернула снова, перечитала, «Уилкинс, проверить финансы, связи, прошлое, откуда у него деньги, кто платит, кто за ним стоит». Она отложила перо, посмотрела на дверь. Никто не входил. Она ждала. Секунду. Другую. Третью. Потом отвела глаза, снова взяла перо, снова склонилась над документами. Она работала дальше, перебирая страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем, внутри горел тот холодный, злой огонь, который не давал остановиться, который говорил «ещё, ещё немного, ещё одну страницу, ещё одно имя». Она не знала, сколько прошло времени. Может, час. Может, два. Может, больше. Она потеряла счёт, потеряла чувство времени, потеряла себя в этих бумагах, в этих цифрах, в этих датах. Хлопок за спиной заставил её вздрогнуть. Она резко обернулась, но это был не он. Это был незнакомый эльф, которого она никогда раньше не видела. Маленький, с огромными глазами, полными страха. Он поставил поднос с едой на край стола, поклонился и исчез, не сказав ни слова. Она смотрела на поднос, на суп, на хлеб, на чай, и думала о том, что Типси не пришла. Что её прислали кого-то другого. Что она, может, занята, может, наказана, может, просто не хочет её видеть. Она не знала, да и не хотела знать. Она взяла ложку, зачерпнула суп, поднесла ко рту, проглотила, не чувствуя вкуса. Взяла хлеб, отломила кусочек, прожевала, не чувствуя ничего. Выпила чай, не чувствуя тепла. Она ела механически, не понимая, зачем она это делает, зачем ест, зачем пьёт, зачем живёт. Внутри была только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая, которая росла с каждым глотком, с каждым вздохом, с каждой секундой, проведённой в этой тишине, в этом ожидании, в этом страхе. Она доела, отодвинула тарелку, посмотрела в окно. Снег всё падал. Крупный, пушистый, белый. Он падал на землю, укрывая её белым одеялом, пряча следы, заметая дороги. И она смотрела на этот снег и думала о том, что он уехал, что его нет в Мэноре, что она может вздохнуть, может расслабиться, может не бояться, но вместо облегчения внутри была только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая, и она не знала, что хуже, когда он здесь или когда его нет. Она снова взяла перо, снова склонилась над документами, снова начала искать. Цифры, даты, имена, всё смешалось, потеряло очертания, но она не останавливалась, не могла остановиться, потому что если она остановится, если она поднимет голову, если она снова посмотрит на дверь, она снова начнёт ждать, а ждать было больнее, чем работать, больнее, чем искать, больнее, чем чувствовать эту пустоту. Она не заметила, как пролетело время. Когда она подняла голову, за окном было темно, свечи в библиотеке догорали, отбрасывая длинные тени на стены, на стеллажи, на её собственные руки, которые затекли и онемели от долгой работы. Она посмотрела на пергаменты, разложенные перед ней, на исписанные листы, на схемы, которые строила, перестраивала, дополняла. Уилкинс. Уиггинс. Две ниточки, которые вели в одну сторону. Кто-то умный. Кто-то, кто знал, как заметать следы. Кто-то, кто играл с ней в кошки-мышки. Она откинулась на спинку стула, закрыла глаза. Голова гудела, веки слипались, но внутри было странное, почти забытое чувство — не азарт, не радость, а просто... холодная уверенность. Она нашла нить. Не всё, не ответ, но направление. Этого достаточно. На сегодня. Она встала, ноги затекли, пришлось опереться о столешницу, переждать, пока кровь снова побежит по венам. Пальцы дрожали — от усталости, от голода, от того, что она не спала уже который день по-настоящему, только проваливалась в темноту без снов, а потом снова открывала глаза и снова ждала. Она собрала пергаменты, аккуратно сложила в стопку, перевязала бечёвкой, спрятала в ящик стола. Потом взяла свой тайный пергамент — тот, который прятала под подушкой, — развернула, перечитала. Уилкинс. Проверить финансы, связи, прошлое. Кто платит? Кто за ним стоит? Она свернула его, сунула в карман платья, подошла к двери. В коридоре было пусто. Свечи в настенных бра почти догорели, их пламя мерцало, бросало причудливые тени на стены, на портреты, которые сегодня молчали, даже когда она проходила мимо. Она шла медленно, чувствуя, как усталость наливает тело свинцом, как каждый шаг становится тяжелее предыдущего, как внутри затихает тот холодный, злой огонь, который горел весь день, и остаётся только пустота, холодная, тяжёвая, высасывающая. Она свернула на лестницу. Здесь было темно, свечи почти не горели, ступени тонули в полумраке. Она держалась за перила, чувствуя, как холодный металл обжигает пальцы, как сердце бьётся где-то в горле, как внутри поднимается что-то, чему она не могла дать названия. Не страх. Не злость. Просто — тяжесть. Огромная, давящая, которая не отпускала, не исчезала, не уходила. Она подошла к своей комнате, остановилась перед дверью, прислушалась. За дверью было тихо. Мёртвая тишина, которая давила на уши, которая заставляла сердце биться быстрее, которая напоминала, что она здесь одна, что никто не придёт, что никто не спасёт, что она сама должна справляться, сама должна выживать, сама должна жить. Она толкнула дверь, вошла, закрыла за собой, прислонилась к двери спиной. В комнате было темно, камин погас, воздух был холодным, почти уличным. Она не стала зажигать свечи, не стала разжигать огонь, не стала делать ничего, что могло бы сделать эту комнату теплее, уютнее, живее. Она подошла к креслу, села, поджала ноги, обхватила колени руками. И стала считать трещины на потолке. Одна. Две. Три. Лепнина, ангелы, виноградные гроздья. Четыре. Пять. Шесть. Она смотрела на них так долго, что они перестали быть лицами, стали просто тенями, просто трещинами в штукатурке, просто напоминанием о том, что она здесь, что она никуда не ушла, что она всё ещё ждёт. Семь. Восемь. Девять. Она сбилась. Начала заново. Одна. Две. Три. Мысли лезли, не слушались, не хотели уходить. Уилкинс. Уиггинс. Гривз. Стоун. Имена, даты, суммы. И он. Его лицо, когда он стоял у окна. Его голос: «Ладно, ищи дальше». Его шаги, удаляющиеся по коридору. Он не пришёл сегодня. Он уехал в Лондон. Он вернулся утром, но не пришёл. Она не знала, радоваться этому или бояться, не знала, что чувствовать, не знала, чего ждать. Четыре. Пять. Шесть. Она злилась на себя за эти мысли. Злилась за то, что ждёт. Злилась за то, что надеется. Злилась за то, что не может просто взять и забыть, просто взять и перестать думать, просто взять и стать пустой — по-настоящему пустой, без этой тянущей, ноющей, высасывающей боли в груди. Семь. Восемь. Девять. Она сбилась снова. Начала заново. Одна. Две. Три. Она сидела так долго, что перестала чувствовать время. Может, час. Может, два. Может, больше. Она не знала. Она смотрела в потолок, считала трещины, сбивалась, начинала заново, и в голове было пусто, холодно, тихо. Она не ложилась до полуночи. Когда часы на каминной полке пробили двенадцать, она вздрогнула, посмотрела на них, потом снова на потолок. Лепнина, ангелы, виноградные гроздья. Всё те же. Ничего не изменилось. Изменилась она. Она встала, подошла к кровати, легла, не раздеваясь, не укрываясь одеялом. Смотрела в потолок, считала трещины, сбивалась, начинала заново. Мысли крутились, как белки в колесе, не останавливались, не затихали, не давали покоя.«Может, он больше не придёт».
Мысль пришла неожиданно, острая, как удар ножом. Она замерла, сжала край простыни, вцепилась в ткань так, что побелели костяшки. Внутри что-то оборвалось, упало, разбилось. Она не знала, что. Может, надежда. Может, страх. А может, последние остатки той Гермионы, которая верила, что всё будет хорошо, которая верила, что она выберется, которая верила, что есть смысл бороться. Она злилась на себя за эту мысль. Злилась так сильно, что захотелось ударить себя, закричать, разбить что-нибудь, но она не сделала ничего. Просто лежала, смотрела в потолок, чувствовала, как пустота внутри становится ещё больше, ещё тяжелее, ещё холоднее.«Может, он больше не придёт».
Она повторила эту мысль, уже не боясь, уже не злясь, уже не надеясь. Просто — констатировала факт. Может, он больше не придёт. Может, она ему надоела. Может, он нашёл другую игрушку. Может, он просто забыл о её существовании. Она не знала, что хуже — когда он приходит или когда его нет. Когда он бьёт или когда игнорирует. Когда он говорит, что она красивая, или когда проходит мимо, не замечая. Она закрыла глаза. Усталость навалилась сразу, как тяжёлое одеяло, придавила, не давала дышать, не давала думать, не давала чувствовать. Она проваливалась в сон, быстро, стремительно, без сновидений, без мыслей, без пустоты. Последнее, что она подумала перед тем, как провалиться в темноту: «Завтра будет новый день. Новая работа. Новые имена». Она уснула. И во сне не было ничего. Только тишина. Только тьма. Только она, одна, в бесконечном, холодном, пустом пространстве, где не было ни стен, ни пола, ни потолка, ни его. ——— Она проснулась сама — без кошмаров, без криков, без толчков в бок, без шагов в коридоре. Просто открыла глаза, и всё. Несколько секунд она лежала, глядя в потолок, не понимая, где находится, кто она, который час. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же. Ничего не изменилось. Изменилась она.«Третий день».
Мысль пришла сама, холодная, ровная, без паники, без страха, без надежды. Просто констатация факта. Третий день после бала. Третий день, как он ударил её. Третий день, как сказал, что она красивая. Третий день, как она живёт в этом странном, тягучем, высасывающем ожидании. Она лежала, смотрела в потолок, и внутри неё поднималось что-то, чему она не могла дать названия. Не страх. Не злость. Не пустота. Что-то другое. Что-то, что заставляло её прислушиваться к шагам в коридоре, замирать от каждого скрипа, ждать. Она ненавидела себя за это ожидание. Ненавидела за то, что её сердце билось быстрее, когда она думала, что он идёт. Ненавидела за то, что внутри вспыхивало что-то тёплое, когда она вспоминала его голос: «Ты сегодня была красива». Ненавидела за то, что хотела, чтобы он пришёл. Она не хотела этого хотеть. Он ударил её. Он унизил её. Он сделал больно. Она должна была бояться его, ненавидеть его, презирать его. Но вместо этого она лежала здесь, в этой кровати, в этом доме, в этой клетке, и ждала. Ждала, когда он войдёт. Ждала, когда он посмотрит на неё. Ждала, когда он скажет что-нибудь — любое слово, даже грубое, даже злое, даже пустое. Она закрыла глаза, сжала кулаки, впилась ногтями в ладони. Боль помогала. Возвращала в тело, которое хотело отсоединиться, улететь, спрятаться где-то под потолком и смотреть на себя сверху. Она дышала глубоко, медленно, чувствуя, как воздух входит в лёгкие, как выходит обратно, как пустота внутри становится чуть меньше, чуть мягче, чуть терпимее. «Что со мной не так?» — подумала она. «Почему я не могу просто взять и забыть? Почему я не могу просто взять и перестать ждать? Почему я не могу просто взять и ненавидеть его, как должна?» Она не знала ответа. Не хотела знать. Боялась знать. Она встала, прошла в ванную, стараясь не смотреть в зеркало, но краем глаза всё равно увидела своё отражение — бледное, с тёмными кругами под глазами, с синяком, который желтел по краям, но в центре всё ещё оставался фиолетовым. Она отвернулась, открыла кран, подставила руки под ледяную воду. Холод обжёг пальцы, заставил кожу покрыться мурашками, но она не убрала руки, стояла, смотрела, как вода стекает по ладоням, как розовеют пальцы, как пустота внутри становится чуть меньше, чуть терпимее, чуть спокойнее. Она умылась, почистила зубы, вытерлась, вышла из ванной, не глядя в зеркало. Подошла к креслу у камина, села, поджала ноги, обхватила колени руками. Камин не горел — она запретила Типси его зажигать после того вечера. Слишком жарко. Слишком уютно. Слишком похоже на ту ночь, когда он в коридоре сказал, о том что она красивая. Она сжала кулаки, впилась ногтями в ладони, чувствуя, как боль возвращает её в тело, которое хотело рассыпаться, исчезнуть, раствориться в этой пустоте. Хлопок в комнате заставил её вздрогнуть. Типси стояла с подносом, полным еды, и смотрела на неё своими огромными глазами, в которых было столько заботы, столько тепла, столько понимания, что у Гермионы сжалось горло.— Доброе утро, мисс, — тихо сказала Типси, ставя поднос на столик. — Типси принесла завтрак.
Гермиона посмотрела на неё, на её дрожащие руки, на её робкую улыбку, на её огромные глаза, полные надежды, и внутри неё что-то дрогнуло. Она не могла сказать Типси правду. Не могла сказать, что внутри неё пустота. Не могла сказать, что она ждёт его. Не могла сказать, что ненавидит себя за это ожидание. Но она могла сделать хотя бы это — ответить, сказать что-то, что сделает Типси чуть спокойнее, чуть счастливее, чуть увереннее в том, что её забота не напрасна.— Спасибо, Типси, — сказала она, и голос не дрогнул, хотя внутри всё кричало, всё болело, всё хотело остановиться. — Ты очень добра.
Типси просияла, её уши приподнялись, глаза засияли.— Типси рада, что мисс улыбается, — сказала она. — Типси переживала. Типси думала, мисс грустная. Но мисс сегодня лучше?
— Да, Типси. Сегодня лучше.
Гермиона взяла чашку с чаем, сделала глоток. Чай был крепким, горячим, почти обжигающим. Тепло разлилось по телу, напоминая, что она ещё жива, что тело ещё работает, что она ещё дышит. Она поставила чашку, взяла тост, отломила кусочек, положила в рот, прожевала. Не чувствовала вкуса, но ела, потому что Типси смотрела, потому что Типси переживала, потому что Типси старалась. Типси стояла рядом, не уходила, смотрела, как она ест, и в её глазах было что-то, что заставляло Гермиону продолжать, глотать через силу, давиться, но есть.— Типси пойдёт, мисс? — спросила эльфийка, когда Гермиона отодвинула пустую тарелку.
— Иди, — кивнула Гермиона. — Спасибо за завтрак.
Типси поклонилась и исчезла с тихим хлопком. Гермиона встала, подошла к туалетному столику, села на пуфик. Посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела бледная девушка, с тёмными кругами под глазами, с синяком, который желтел по краям, но в центре всё ещё оставался фиолетовым. Она провела пальцем по щеке, коснулась синяка, лицо пронзило болью. Хорошо. Боль — это реально. Боль — это здесь. Боль — это её. Она взяла консилер, начала аккуратно вбивать его под глаза. Тёмные круги стали почти незаметными. Потом перешла на синяк. Работала долго, тщательно, пытаясь скрыть то, что нельзя было скрыть. Синяк стал светлее, но всё ещё просвечивал. Она вздохнула, взяла тональный крем, нанесла тонким слоем, потом ещё одним. Румяна — чуть тронула скулы, лицо стало живее. Тушь — один слой, второй, ресницы стали длинными, пушистыми. Блеск на губы — не яркий, но свежий. Она смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Не потому что стала другой. А потому что в её глазах появилось что-то, чего не было раньше. Не пустота. Не страх. Что-то живое. Что-то, что она не хотела в себе признавать. Надежда? Желание нравиться? Желание, чтобы он посмотрел на неё и снова сказал: «Ты сегодня была красива»? Она отвернулась от зеркала, сжала кулаки. Ненавидела себя за эту мысль. Ненавидела за то, что хотела ему понравиться. Ненавидела за то, что красилась для него. Ненавидела за то, что не могла остановиться. Она подошла к шкафу, открыла дверцы — и замерла. Всё изменилось. Вчера здесь висели простые платья, строгие блузы, удобные юбки. Сегодня — ничего простого. Ничего скучного. Ничего такого, что можно было бы назвать «незаметным». На вешалках висели платья из тяжёлого шёлка, переливающегося при каждом движении. Платья с глубокими вырезами на спине, с кружевными вставками, с расшитыми вручную бисером лифами. Одно — цвета слоновой кости, с открытыми плечами и длинными перчатками в комплекте. Другое — изумрудное, бархатное, с вырезом до поясницы и тонкими бретелями, расшитыми мелкими бриллиантами. Третье — чёрное, простое на первый взгляд, но с разрезом до бедра и открытой спиной, которая открывалась почти до копчика. Юбки были узкими, облегающими, с разрезами, кружевом, асимметричными подолами. Блузы — из прозрачного шёлка, с кружевными вставками, с глубокими вырезами, с бантами, с воланами. Бельё — кружевное, почти невесомое, такое, которое не скрывает, а подчёркивает. Гермиона стояла, смотрела на всё это великолепие и не могла пошевелиться. Её руки дрожали, когда она протянула их к изумрудному платью. Ткань была мягкой, тяжёлой, прохладной на ощупь. Она провела пальцами по бархату, чувствуя, как внутри поднимается что-то странное. Не страх. Не отвращение. Желание. Желание надеть это платье. Желание увидеть себя в нём. Желание, чтобы он увидел её в нём. Она ненавидела себя за это желание. Ненавидела за то, что не могла отвести глаз от этих платьев. Ненавидела за то, что выбирала не то, в котором будет удобно, а то, в котором будет красиво. Она сняла изумрудное платье с вешалки, поднесла к себе. Бархат скользил по рукам, холодил кожу, обещал что-то, чему она не могла дать названия. Она сбросила халат, надела платье. Ткань облепила тело, как вторая кожа, подчеркнула талию, бёдра, грудь. Она подошла к зеркалу. Из зеркала на неё смотрела незнакомка. Красивая. Опасная. Желанная. Платье сидело идеально — будто шили на неё, будто знали каждый изгиб её тела. Зелёный цвет делал её глаза ещё темнее, ещё глубже, ещё живее. Она повернулась боком, потом другим, провела рукой по бедру, чувствуя, как бархат скользит под пальцами. Она не узнавала себя. Не хотела узнавать. Она сняла платье, повесила обратно. Потом снова сняла, прижала к себе. Потом снова повесила. Она не знала, что надеть. Не знала, хочет ли она выглядеть красивой. Не знала, хочет ли она, чтобы он смотрел на неё. Не знала, хочет ли она, чтобы он снова сказал: «Ты сегодня была красива». Она выбрала тёмно-синее платье. Не такое вызывающее, как изумрудное, но красивое. Из тяжёлого шёлка, с длинными рукавами, но с открытой спиной — не глубоко, но достаточно, чтобы заметили. Она оделась, поправила воротник, одёрнула юбку, провела ладонями по бёдрам, по талии, по груди. Платье сидело идеально. Она посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела красивая девушка. Не та, которая боялась. Не та, которая пряталась. Не та, которая сжималась в комок при каждом его взгляде. Другая. Та, которая хотела, чтобы он смотрел. Та, которая ждала. Та, которая ненавидела себя за это ожидание. Она взяла палочку со столика, сунула в карман платья. Палочка была тёплой, живой, она чувствовала её магию, она чувствовала, что та ждёт, что она готова, но Гермиона не знала, готова ли она сама. Она подошла к двери, прислушалась. За дверью было тихо. Ни шагов, ни голосов, ни звуков. Только тишина, мёртвая, ватная, давящая. Она вышла в коридор, и воздух ударил в лицо холодом, здесь было как всегда холоднее, чем в комнате, но она не ускорила шаг, она шла медленно, чувствуя, как каблуки стучат по мраморному полу, это успокаивало. Портреты на стенах смотрели на неё, и сегодня они не молчали. Шёпот тянулся за ней по коридору, как шлейф, как нить, как напоминание о том, кто она и где находится.— Смотрите, смотрите, вырядилась, — прошептал кто-то из глубины галереи, голос был старым, скрипучим, как несмазанная дверь, он полз по стенам, тянулся к ней, обволакивал, душил.
— Думает, если наденет красивое платье, то станет своей, — подхватил другой, женский, молодой, с нотками презрения, которые впивались в кожу, оставляя невидимые раны.
— Тише, она идёт, — шикнул третий, и голоса затихли, но взгляды остались, они впивались в спину, в затылок, в плечи, в открытую спину, которую она не могла спрятать, которую она сама открыла, выбрав это платье.
Она не сбавила шага, не обернулась, не ускорилась. Она шла прямо, глядя перед собой, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как ладони становятся влажными, как внутри поднимается что-то тёмное, тяжёлое. Она не знала, что это, злость или страх, или просто пустота, которая наконец-то начала заполняться чем-то другим. Она свернула в библиотеку, и воздух здесь был другим, сухим, прохладным, пахло старыми книгами, кожей переплётов, воском, которым натирали стеллажи, и той особенной пылью, которая бывает только в местах, где книги живут столетиями, дышат, помнят, ждут. Она закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, и внутри стало чуть легче, пустота осталась, но стала мягче, не такой острой, не такой болезненной, не такой пугающей. Она прошла к своему столу, села, разложила перед собой пергаменты. Вчерашние схемы, вчерашние имена, вчерашние находки. Уиггинс. Уилкинс. Две ниточки, которые вели в одну сторону. Сегодня она должна найти больше. Сегодня она должна проверить. Сегодня она должна понять, кто за ними стоит. Она взяла пергаменты, которые вчера отложила в сторону, те, что казались чистыми, не вызывали вопросов, не привлекали внимания. Она начала перебирать их заново, страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем. Цифры, даты, суммы, названия компаний. Она искала несоответствия, искала странности, искала то, что другие не заметили. Она работала методично, спокойно, чувствуя, как внутри загорается тот холодный, злой огонь, который не давал ей остановиться, который заставлял её перебирать страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем. Она нашла. Ещё две сделки с участием Уиггинса. Обе с убытками. Обе с компаниями, которые потом оказывались связаны с конкурентами. Она выписала их в хронологическом порядке, столбиком, друг под другом, даты, суммы, компании. Потом начала искать связи, кто ещё участвовал в этих сделках, кто подписывал документы, кто утверждал платежи, чей почерк стоял на разрешениях. Уилкинс. Снова Уилкинс. Его подпись стояла на всех документах, на всех сделках, на всех пергаментах. Она смотрела на это имя и чувствовала, как внутри поднимается что-то холодное, тяжёлое, почти липкое. Уилкинс был идеальным кротом. Слишком идеальным. Слишком незаметным. Слишком доверенным. Она взяла чистый лист, начала строить схему. В центре — Уилкинс. От него стрелки к Уиггинсу, к другим посредникам, к сделкам, к убыткам. Потом — стрелки выше. Кто над Уилкинсом? Кто даёт ему указания? Кто платит? Кто за ним стоит? Она работала, не поднимая головы. Час. Два. Три. Она забыла о времени, забыла о том, где находится, забыла о том, что ждёт. Внутри горел тот холодный, злой огонь, который говорил «ещё, ещё немного, ещё одну страницу, ещё одно имя». Она нашла Гривза. Малкольм Гривз, начальник отдела магического правопорядка. Его имя всплывало в документах, связанных с Уилкинсом. Не прямо — через третьи лица, через подставные компании, через переводы, которые было трудно отследить. Но она отследила. Она нашла ниточку, которая вела от Уилкинса к Гривзу, от Гривза — выше. К Стоуну. Эдгар Стоун, старший следователь аврората, доверенное лицо Дирка Кресвелла. Она смотрела на это имя и чувствовала, как внутри замирает сердце. Кресвелл. Тот самый, о котором Люциус говорил за завтраком. Тот, кто охотился на старые семьи. Тот, кто хотел уничтожить Малфоев. Она откинулась на спинку стула, потёрла переносицу. Глаза болели, спина затекла, пальцы были испачканы чернилами. Но внутри было странное, давно забытое чувство. Азарт. Не тот, который она чувствовала в Хогвартсе, когда решала сложную задачу или находила ответ там, где другие сдавались. Другой. Холоднее. Жёстче. Злее. Она посмотрела на свои записи. Схема была готова. Не полная, но уже что-то. Уиггинс — пешка. Уилкинс — пешка, но ближе к игроку. Гривз — связующее звено. Стоун — ещё одно звено. А выше — Кресвелл. Или кто-то ещё? Она не знала. Но знала, что найдёт. Она взяла перо, обмакнула в чернила, написала на полях схемы: «Кто за Кресвеллом? Кто заказывает музыку?» Она отложила перо, посмотрела на дверь. Никто не входил. Она ждала. Секунду. Другую. Третью. Потом отвела глаза, снова взяла перо, снова склонилась над документами. Она работала дальше, перебирая страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем, но мысли уже не были такими чистыми, не были такими холодными, не были такими сосредоточенными. Они уходили в сторону, возвращались к двери, возвращались к нему, возвращались к этому странному, тягучему, высасывающему ожиданию. Она злилась на себя за это. Злилась за то, что не может сосредоточиться. Злилась за то, что смотрит на дверь каждые пять минут. Злилась за то, что ждёт. Она заставила себя работать дальше. Проверяла Уиггинса — нашла ещё одну сделку, ещё один убыток, ещё одну подпись Уилкинса. Проверяла Уилкинса — нашла ещё один перевод, ещё одну подставную компанию, ещё одну связь с Гривзом. Проверяла Гривза — нашла ещё одно имя, ещё одно звено в цепи, ещё одну ниточку, которая вела к Стоуну. Она работала, не поднимая головы, пока не заметила, что за окном стемнело, а в библиотеке зажглись свечи. Она не знала, когда это произошло, не заметила, как пролетело время. Она посмотрела на свои записи, на схему, на имена, и внутри было странное, почти забытое чувство. Спокойствие. Не пустота. Спокойствие. Она откинулась на спинку стула, закрыла глаза. Голова гудела, веки слипались, но она не хотела уходить. Не хотела возвращаться в комнату. Не хотела оставаться одна с мыслями, с ожиданием, с пустотой. Она открыла глаза, посмотрела на дверь. Никто не входил. Она ждала. Секунду. Другую. Третью. Пусто. Она отвела глаза, снова взяла перо, снова склонилась над документами. Она не заметила, как пролетело время. Когда она подняла голову, за окном было уже не темно, а просто серо — не то утро, не то вечер, не то что-то между. Снег перестал падать, небо было тяжёлым, низким, почти касающимся земли. Она посмотрела на свои записи, на схему, на имена, и почувствовала, что больше не может сидеть здесь, не может смотреть на эти пергаменты, не может дышать этим воздухом, пропитанным пылью и временем. Она встала, ноги затекли, пришлось опереться о столешницу, переждать, пока кровь снова побежит по венам. Голова кружилась — она не ела с утра, только пила чай, и то через силу, потому что Типси смотрела, потому что Типси переживала, потому что Типси старалась. Она подошла к окну, посмотрела на парк. Снег лежал ровным слоем, белый, чистый, нетронутый. Деревья стояли голые, чёрные, их ветви тянулись к небу, как руки, как мольба, как крик. Она решила выйти. Не потому что хотела гулять. Не потому что хотела дышать свежим воздухом. А потому что если она останется здесь, в этой библиотеке, среди этих книг, среди этих пергаментов, среди этих имён, она сойдёт с ума. Или не сойдёт, а просто сядет на пол и будет смотреть в одну точку, пока кто-нибудь не придёт и не уведёт её, или не убьёт, или не сделает что-то ещё, что окончательно сломает её. Она взяла палочку, сунула в карман платья, вышла из библиотеки, прошла по коридору, спустилась по лестнице, мимо портретов, которые сегодня молчали — может, потому что она выходила уже третий день подряд, и они привыкли, может, потому что они устали оскорблять, а может, потому что они ждали чего-то, она не знала, да и не хотела знать. Она толкнула тяжёлую дубовую дверь, вышла на улицу. Холод ударил в лицо сразу, резко, беспощадно, заставил её зажмуриться, втянуть голову в плечи, сжаться. Мороз обжигал щёки, нос, губы, забирался под платье, под воротник, под рукава, заставлял кожу покрываться мурашками. Она постояла секунду, привыкая, потом сделала шаг, другой, третий. Снег скрипел под ногами — мерно, ритмично, почти музыкально. Хруст-хруст-хруст. Она шла медленно, смотрела на деревья, на кусты, на дорожки, по которым гуляла в первые дни, когда всё было по-другому, когда она была другой, когда она ещё верила, что сможет сбежать, что сможет вырваться, что сможет вернуться к той жизни, которая была у неё до Мэнора, до контракта, до него. Она свернула на тропинку, которая вела к скамейке, где она сидела в первый месяц. Там, где плакала, когда портреты оскорбляли её. Там, где смотрела на снег и думала о том, как далеко она от дома. Там, где впервые почувствовала, что пустота внутри неё может быть не только пустотой, но и чем-то ещё. Скамейка была старой, деревянной, с облупившейся краской и покосившимися ножками. Она села, не счищая снег, не подстилая ничего, просто села, чувствуя, как холод проникает сквозь ткань платья, сквозь кожу, сквозь мышцы, добираясь до костей. Хорошо. Холод — это реально. Холод — это здесь. Холод — это её. Она смотрела на Мэнор. Огромный, тёмный, величественный. Стены из серого камня, высокие окна, острые шпили, уходящие в небо. Он стоял здесь столетиями, переживал войны, смерти, рождение и угасание. Он был красивым. Пугающе красивым. Таким же красивым, как его хозяева. Таким же холодным, как они. Таким же мёртвым внутри, как она. «Я здесь уже... не помню сколько». Мысль пришла сама, безболезненная, почти равнодушная. Она не знала, сколько дней прошло с тех пор, как она переступила порог Мэнора. Не знала, сколько недель, сколько месяцев. Время текло странно — то застывало, то проваливалось куда-то, оставляя после себя пустоту. Она перестала считать дни, перестала ждать рассвета, перестала надеяться на закат. Она просто существовала. Дышала. Ждала. Она смотрела на Мэнор и думала о том, что этот дом стал её тюрьмой, её клеткой, её миром. Здесь были её книги, её работа, её Типси. Здесь был он. И она не знала, что хуже — быть запертой в этом доме или хотеть остаться в нём. Не потому что некуда идти. А потому что здесь она была нужна. Здесь она была полезна. Здесь она была не никем, а кем-то. Даже если этим «кем-то» была вещь, инструмент, игрушка. Она закрыла глаза, подставила лицо ветру. Ветер был холодным, колючим, он царапал кожу, заставлял слёзы наворачиваться на глаза, но она не плакала. Слёзы высохли давно, ещё в первые дни. Осталась только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая. Она открыла глаза, посмотрела на небо. Серое, низкое, тяжёлое. Где-то там, за этим небом, был другой мир. Мир, где не было Мэнора, не было контракта, не было его. Мир, где она могла уйти, если бы захотела, если бы не подписала тот пергамент, если бы не поставила свою подпись, если бы не продала себя. Но она подписала. Она поставила. Она продала. Она сидела на скамейке, смотрела на Мэнор, и думала о том, что когда-то мечтала о свободе, о побеге, о том, чтобы уйти и никогда не возвращаться. А теперь она сидела здесь, замёрзшая, уставшая, пустая, и не хотела уходить. Не потому что не могла. А потому что не видела смысла. Куда идти? К кому? Зачем? Она не знала ответов. Не хотела знать. Боялась знать. Она просидела так долго. Может, час. Может, два. Может, больше. Она потеряла счёт, потеряла чувство времени, потеряла себя в этом белом, холодном, бесконечном пространстве, где не было ни стен, ни пола, ни потолка, ни его. Когда она вернулась в Мэнор, уже темнело. Снег снова начал падать, крупный, пушистый, белый. Он падал на её волосы, на плечи, на ресницы, таял, стекал по щекам, как слёзы, которых не было. Она отряхнулась, вошла в дом. Портреты молчали. Коридоры были пусты. Свечи в настенных бра догорали, отбрасывая длинные тени на стены. Она шла медленно, чувствуя, как усталость наливает тело свинцом, как каждый шаг становится тяжелее предыдущего, как внутри затихает тот холодный, злой огонь, который горел весь день, и остаётся только пустота, холодная, тяжёлая, высасывающая. Она подошла к своей комнате, остановилась перед дверью, прислушалась. За дверью было тихо. Мёртвая тишина, которая давила на уши, которая заставляла сердце биться быстрее, которая напоминала, что она здесь одна, что никто не придёт, что никто не спасёт, что она сама должна справляться, сама должна выживать, сама должна жить. Она вошла в комнату, закрыла за собой дверь, прислонилась к ней спиной, закрыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле, руки дрожали, она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться, заставляя себя дышать, заставляя себя не падать. Внутри было пусто, холодно, тихо, но где-то глубоко, на самом дне, шевелилось что-то маленькое, живое, она не знала, что это, может надежда, может страх, а может просто усталость, которая наконец-то начала заполнять пустоту. Она открыла глаза, посмотрела на комнату. Камин не горел как всегда. Она сжала кулаки, впилась ногтями в ладони, чувствуя, как боль возвращает её в тело, которое хотело рассыпаться, исчезнуть, раствориться в этой пустоте. Она подошла к креслу, села, поджала ноги, обхватила колени руками. Смотрела на пустой камин, на холодные угли, на сажу, которую Типси ещё не успела вычистить. Думала о нём. О том, что он не пришёл сегодня. О том, что он уехал в Лондон и вернулся, но не пришёл. О том, что он, может, забыл о её существовании. О том, что он, может, нашёл другую игрушку. О том, что он, может, просто ждёт, как она, но не показывает, не приходит, не даёт ей того, чего она ждёт. Она ненавидела себя за эти мысли. Ненавидела за то, что не может перестать думать о нём. Ненавидела за то, что ждёт. Ненавидела за то, что надеется. Ненавидела за то, что хочет, чтобы он пришёл, даже зная, что если он придёт, то, может, ударит, может, унизит, может, сделает больно. Но она всё равно ждала. Потому что когда он приходил, она чувствовала себя живой. Потому что когда он смотрел на неё, она чувствовала себя видимой. Потому что когда он говорил с ней, даже грубо, даже зло, она чувствовала, что не одна. Она закрыла глаза, откинула голову на спинку кресла. В голове крутились обрывки мыслей, воспоминаний, надежд, страхов. Его голос: «Ты сегодня была красива». Его руки на её подбородке. Его пощёчина. Она не знала, что с ней происходит, почему она не может просто взять и забыть, просто взять и перестать думать, просто взять и ненавидеть его, как должна. Хлопок в комнате заставил её вздрогнуть. Она открыла глаза, повернула голову. Типси стояла с подносом, полным еды, и смотрела на неё своими огромными глазами, в которых было столько заботы, столько тепла, столько понимания, что у Гермионы сжалось горло.— Добрый вечер, мисс, — тихо сказала Типси, ставя поднос на столик. — Типси принесла ужин. Мисс сегодня не обедала. Типси переживала.
Гермиона посмотрела на еду. Суп, хлеб, чай, десерт. Всё как всегда, всё как любила, Типси помнила, Типси знала, Типси заботилась, единственная в этом доме, кому она была небезразлична, единственная, кто видел в ней человека, а не вещь, не инструмент, не проект.— Спасибо, Типси, — сказала Гермиона, голос не дрогнул, хотя внутри всё кричало, всё болело, всё хотело остановиться.
Типси не уходила. Она стояла рядом, смотрела, как Гермиона берёт ложку, как зачерпывает суп, как подносит ко рту, как глотает, не чувствуя вкуса. Потом, после секундного колебания, Типси присела на краешек пуфика — самого низкого предмета в комнате. Не рядом, не близко, но и не у двери. Так, чтобы быть поближе, но не навязываться. Гермиона смотрела на неё, на маленькую эльфийку, которая боялась даже дышать без разрешения, которая не могла войти без стука, уйти без приказа, жить без хозяина. И в то же время — единственная, кто оставался с ней, кто не бросал, кто не предавал, кто не делал больно. Гермиона ела молча, чувствуя на себе взгляд Типси. Не давящий, не оценивающий — тёплый, почти материнский. Так смотрела на неё мама, когда она была маленькой, когда болела, когда не могла уснуть, когда боялась темноты. Она вспомнила мамины руки, тёплые, мягкие, пахнущие ванилью и выпечкой. Вспомнила, как мама гладила её по голове, когда у неё болел живот, как папа читал ей сказки на ночь, как они сидели втроём на диване, смотрели телевизор, ели попкорн и смеялись. А теперь их нет. Они не помнят её. Они живут своей жизнью, в Австралии, в другом мире, где нет магии, нет Мэнора, нет её. Она сделала это. Она стёрла себя из их памяти. Она спасла их. Но иногда, в такие минуты, как сейчас, под взглядом Типси, она задавала себе вопрос: а спаслись ли они на самом деле? Или она просто убила ту Гермиону, которой они гордились?— Типси, — позвала она, откладывая ложку.
— Да, мисс? — эльфийка встрепенулась, выпрямилась, готовая выполнить любой приказ.
— Ты не боишься?
Типси замерла. Её глаза расширились, уши прижались к голове.— Чего, мисс? — спросила она шёпотом.
— Что он увидит. Что ты сидишь здесь. Что ты разговариваешь со мной. Что ты... заботишься.
Типси смотрела на неё долго, очень долго. В её глазах был страх, но не только страх. Было что-то ещё. Решимость. Или обречённость.— Типси боится, — прошептала она наконец. — Типси всегда боится. Но Типси не может бросить мисс. Мисс... мисс добрая. Мисс разговаривает с Типси как с человеком. Мисс не бьёт и не кричит. Мисс...
Она замолчала, не договорив.— Что? — спросила Гермиона. — Что ещё?
— Мисс... — Типси опустила глаза, теребила край наволочки, будто боялась сказать то, что хотела. — Мисс смотрит на молодого хозяина не так, как другие. Другие смотрят с испугом. А мисс... мисс смотрит с...
Она не договорила. Гермиона замерла.— С чем? — спросила она, и голос дрогнул, хотя она пыталась держать его ровным.
Типси подняла глаза. В них были слёзы.— Типси не знает, мисс. Типси не умеет называть. Но Типси видит. Мисс ждёт его. Мисс хочет, чтобы он пришёл. Даже когда мисс боится. Даже когда мисс плачет. Даже когда мисс делает вид, что всё равно.
Гермиона смотрела на неё, и внутри что-то оборвалось, упало, разбилось. Она не знала, что это, может надежда, может страх, а может последние остатки той Гермионы, которая верила, что она не такая, что она сильная, что она не нуждается в нём, что она не ждёт.— Это неправда, — сказала она, но голос прозвучал неубедительно, даже для неё самой. — Я не жду его. Я не хочу, чтобы он приходил.
Типси покачала головой.— Типси видит, мисс. Типси знает. Мисс сегодня надела красивое платье. Мисс накрасилась. Мисс хотела, чтобы он увидел.
Гермиона хотела возразить, хотела сказать, что это не так, что она оделась для себя, что она накрасилась для себя, что ей всё равно, видит он или нет. Но слова застряли в горле. Потому что Типси была права. Она оделась для него. Она накрасилась для него. Она хотела, чтобы он увидел. Чтобы он посмотрел. Чтобы он сказал: «Ты сегодня была красива». Она ненавидела себя за это. Ненавидела так сильно, что захотелось ударить себя, закричать, разбить что-нибудь. Но она не сделала ничего. Просто сидела, смотрела на Типси, и чувствовала, как пустота внутри становится ещё больше, ещё тяжелее, ещё холоднее.— Уходи, Типси, — сказала она тихо. — Пожалуйста. Уходи.
Типси побледнела. Её уши прижались к голове так сильно, что их почти не стало видно. Она вскочила, поклонилась и исчезла с тихим хлопком, оставив Гермиону одну. Гермиона осталась одна. Сидела в кресле, смотрела на пустой камин, на холодные угли, на сажу, которую Типси не успела вычистить. Думала о том, что Типси права. Она ждёт его. Она хочет, чтобы он пришёл. Она надеется, что он придёт. Даже зная, что если он придёт, он может ударить. Может унизить. Может сделать больно. Но она всё равно ждёт. Потому что когда он приходит, она чувствует себя живой. Потому что когда он смотрит на неё, она чувствует себя видимой. Потому что когда он говорит с ней, даже грубо, даже зло, она чувствует, что не одна. Она закрыла глаза, откинула голову на спинку кресла. В голове крутились обрывки мыслей, воспоминаний, надежд, страхов. Его голос, его руки на её подбородке, его пощёчина, его слова. Она не знала, что с ней происходит, почему она не может просто взять и забыть, просто взять и перестать думать, просто взять и ненавидеть его, как должна. Она открыла глаза, посмотрела на дверь. За дверью было тихо. Ни шагов, ни голосов, ни звуков. Только тишина, мёртвая, ватная, давящая. Она ждала. Секунду. Другую. Третью. Никто не пришёл. Она встала, подошла к кровати, легла, не раздеваясь, не укрываясь одеялом. Смотрела в потолок. Лепнина, ангелы, виноградные гроздья. Всё те же. Ничего не изменилось. Изменилась она. Она закрыла глаза, но сон не шёл. Мысли крутились, как белки в колесе, не останавливались, не затихали, не давали покоя. Она думала о нём. О том, что он не пришёл. О том, что он, может, никогда не придёт. О том, что она, может, никогда больше не увидит его. И внутри неё что-то сжималось, болело, плакало. Она ненавидела себя за эту боль. Ненавидела за то, что не могла её остановить. Ненавидела за то, что не хотела её останавливать. В итоге сон взял свое. ——— Она не помнила, как прошёл день. Работа. Бумаги. Имена. Схемы. Она делала всё механически, не чувствуя, не запоминая, не понимая. Типси приносила еду — она ела, не чувствуя вкуса. Смотрела на дверь — никто не входил. Ждала. Внутри горел тот холодный, злой огонь, который не давал остановиться, который заставлял её перебирать страницу за страницей, строчку за строчкой, имя за именем, но сегодня он горел слабее, тусклее, почти угасая. Потому что мысли были не о работе. Они были о нём. Она не знала, когда вернулась в комнату. Не помнила, как закрыла дверь, как сняла туфли, как села в кресло. Помнила только, что смотрит на огонь. Камин горел — Типси зажгла его, пока её не было. Пламя плясало, отбрасывало тёплые блики на стены, на ковёр, на её руки, сложенные на коленях. Она смотрела на огонь, не мигая, не дыша, не думавая. Тишина была плотной, тяжёлой, почти осязаемой. Она слышала, как потрескивают дрова, как где-то далеко скрипит половица, как бьётся её сердце — ровно, спокойно, устало. Она не ждала. Уже нет. Устала ждать. Или просто перестала надеяться. Или замёрзла. Она не знала. А потом дверь открылась без стука. Она не вздрогнула. Не обернулась. Просто замерла. Всё тело превратилось в камень, в лёд, в статую. Она смотрела на огонь, чувствуя, как воздух в комнате становится плотнее, тяжелее, как холод проникает с порога, как он делает шаг, второй, третий. Он вошёл. Закрыл дверь. Подошёл к камину. Остановился рядом с её креслом. Она не поднимала глаз. Смотрела на огонь, на пляшущие языки пламени, на угли, которые тлели внизу, красные, живые, почти пульсирующие. Он сел. Не в кресло напротив — на пол. У её ног. Прислонился спиной к креслу, вытянул ноги, положил руки на колени. Расслабленный. Почему-то расслабленный. Как будто имел на это право. Как будто это была его комната, его кресло, его огонь, его она. Она чувствовала его тепло, его запах, его дыхание. Так близко, что могла бы дотянуться. Могла бы ударить. Могла бы схватить палочку. Могла бы сделать много чего. Она ничего не делала. Он молчал. Она молчала. Тишина растягивалась, становилась плотной, тяжёлой, почти живой. Она слышала, как он дышит — ровно, спокойно, как всегда. Как сердце бьётся — её, не его. Его сердце она не слышала. Может, у него его нет. Он повернул голову. Посмотрел на неё. Она чувствовала его взгляд — на своём профиле, на щеке, на синяке, который всё ещё был виден, хотя она замазала его тональным, спрятала, сделала почти незаметным. Но он видел. Он всегда видел. Он протянул руку. Она не отшатнулась — замерла. Пальцы коснулись её щеки. Холодные, сухие, твёрдые. Они скользнули по скуле, по тому месту, где был синяк, остановились, замерли. Не больно. Почти нежно.— Проходит, — сказал он.
Голос ровный, спокойный, как всегда. Как будто ничего не случилось. Как будто он не ударил её три дня назад. Как будто не сказал, что она красивая. Как будто не ушёл, не оглядываясь. Как будто она не ждала его все эти дни. Она молчала. Не могла говорить. Слова застряли в горле, застряли там, где должна была быть пустота, а была какая-то странная, тяжёлая, давящая боль. Она смотрела на огонь, чувствуя его пальцы на своей щеке, и не знала, что делать. Оттолкнуть? Попросить уйти? Сказать, что ненавидит его? Сказать, что ждала? Он убрал руку. Положил на колено. Посмотрел на огонь.— Поздно уже, — сказала она. Голос не дрогнул, хотя внутри всё кричало, всё болело, всё хотело остановиться. — Мне пора спать. Нужно переодеваться.
Это был намёк. Тонкий, почти прозрачный, но намёк. Она надеялась, что он поймёт. Что встанет. Что уйдёт. Что оставит её одну, с её мыслями, с её пустотой, с её ожиданием, которое так и не получило ответа. Он не встал. Не ушёл. Он смотрел на огонь, на пляшущие языки пламени, на угли, которые тлели внизу, красные, живые, почти пульсирующие. Потом медленно, очень медленно повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах не было ничего — пустота, холод, бездна. Но в этой пустоте было что-то ещё. Что-то, чего она не могла прочитать. Что-то, что делало больно в груди, там, где должно было быть пусто.— Переодевайся, — сказал он.
Голос ровный, спокойный, как всегда. Но это был не вопрос. Не просьба. Приказ. Холодный, твёрдый, не терпящий возражений. Она смотрела на него. Он смотрел на неё. Тишина растягивалась, становилась всё тяжелее, всё плотнее, всё опаснее.— Я сказал — переодевайся, — повторил он. — Я не уйду.
Она замерла. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться, заставляя себя дышать, заставляя себя не падать. Она встала. Медленно, очень медленно. Ноги не слушались, дрожали, но она заставила себя идти. Подошла к шкафу. Открыла дверцы. Он смотрел на неё. Она чувствовала его взгляд на своей спине, на плечах, на руках. Тяжёлый, давящий, собственнический. Как у охотника, который смотрит на добычу. Как у коллекционера, который рассматривает экспонат. Как у хищника, который не сомневается, что жертва никуда не денется. Она сняла платье. Не глядя на него, не оборачиваясь, не зная, куда девать глаза. Ткань скользнула по телу, упала на пол, оставив её в одном нижнем белье — кружевном, почти невесомом, таком, которое не скрывает, а подчёркивает. Она не выбирала его. Типси положила. Или Нарцисса. Или кто-то, кто решал, что ей носить, как выглядеть, кем быть. Она стояла, не двигаясь, чувствуя, как воздух касается голой кожи, как мурашки бегут по спине, как сердце колотится где-то в горле. Она не оборачивалась. Не могла. Боялась увидеть его лицо. Боялась увидеть его глаза. Боялась увидеть то, что он там спрятал — или не спрятал, а выставил напоказ, как выставку, как трофей, как напоминание о том, кто она и где находится. Он молчал. Долго. Так долго, что она уже решила — он ушёл. Сейчас обернётся — и никого. Только кресло, только огонь, только её собственный страх, который стал таким привычным, что она перестала его замечать.— Подойди, — сказал он.
Она замерла.— Подойди ко мне, — повторил он. Голос тихий, почти шёпот. Но в этой тишине он прозвучал как выстрел.
Она повернулась. Сделала шаг. Потом ещё один. Остановилась перед ним. Он сидел на полу, у её кресла, прислонившись спиной к нему, вытянув ноги. Расслабленный. Спокойный. Как будто она не стояла перед ним в одном белье, дрожащая, пустая, сломленная. Как будто это было нормально. Как будто она была его, и только его, и он имел право смотреть, оценивать, изучать. Он смотрел на неё. Не на лицо — на тело. Медленно, внимательно, как смотрят на экспонат в музее, как рассматривают картину в галерее, как оценивают лошадь на ярмарке. Драко Малфой смотрел на неё как на произведение искусства, за которое заплатили миллионы галеонов. Не с вожделением — с любопытством. С интересом. С чем-то, чему она не могла дать названия. Она стояла, не двигаясь, чувствуя, как его взгляд скользит по её плечам, по ключицам, по груди, по животу, по бёдрам. И внутри неё поднималось что-то, чему она не могла дать названия. Не страх. Не стыд. Что-то другое. Что-то, что заставляло её хотеть, чтобы он смотрел. Что-то, что заставляло её хотеть, чтобы он видел. Что-то, что заставляло её хотеть, чтобы он... что? Она не знала. Не хотела знать. Боялась знать.— Откуда это? — спросил он, кивнув на шрам на её левом плече.
Она опустила глаза, посмотрела на него. Маленький, бледный, почти незаметный. Она забыла о нём. Или не хотела вспоминать.— Битва в Отделе Тайн, — сказала она. Голос ровный, спокойный, пустой. — Мне было пятнадцать.
Он смотрел на шрам. Потом перевёл взгляд на другой — на её правом предплечье, длинный, тонкий, как порез от ножа.— А это?
— Тоже битва. В том же году. Я упала на осколки.
Он кивнул. Не сказал ни слова. Просто смотрел. Она чувствовала его взгляд на своей коже, на шрамах, на синяках, на том, что осталось от неё после войны, после битв, после потерь. Он смотрел на неё как на книгу, которую читал впервые. Как на карту, которую изучал перед путешествием. Как на тело, которое принадлежало ему, и только ему, и он имел право знать каждую его тайну.— А это? — спросил он, кивнув на шрам на её рёбрах, чуть ниже груди. Круглый, маленький, похожий на ожог.
Гермиона замерла. Этот шрам она не показывала никому. Даже Рону. Даже Гарри. Она прятала его под одеждой, под рубашками, под свитерами, под всем, что могло скрыть, спрятать, сделать невидимым.— Кто-то из Пожирателей, — сказала она. — В Хогвартсе. В финальной битве. Я не видела, кто. Просто почувствовала боль, а потом упала.
Он смотрел на шрам. Долго. Очень долго. Потом протянул руку, коснулся его пальцем. Холодным, сухим, твёрдым. Она не отшатнулась — замерла. Чувствовала, как его палец скользит по шраму, как кожа горит под его прикосновением, как сердце колотится где-то в горле.— Больно было? — спросил он.
Она не знала, что ответить. Правду? Что было больно, очень больно, так больно, что она кричала, пока кто-то не наложил повязку, пока кто-то не остановил кровь, пока кто-то не сказал, что всё будет хорошо? Или соврать? Сказать, что нет, что она ничего не чувствовала, что она привыкла, что она стала пустой, сломленной, мёртвой внутри?— Да, — сказала она. — Было.
Он убрал руку. Но не убрал взгляд. Смотрел на шрам. На её лицо. На её глаза. В его глазах не было жалости. Не было сочувствия. Но было что-то, чего она раньше не видела. Что-то, что заставило её сердце биться быстрее, а дыхание остановиться.— У меня тоже есть, — сказал он.
Она замерла.— Что?
— Шрамы. — Он расстегнул мантию, снял её, положил на пол. Потом расстегнул рубашку, снял и её. Остался в одной тонкой футболке, через которую проступали очертания мышц, ключиц, рёбер.
Она смотрела на него. Не могла отвести взгляд. Он поднял левую руку. Показал предплечье. Тёмная метка. Мёртвая, серая, но всё ещё видимая. Гермиона смотрела на неё и чувствовала, как внутри поднимается что-то холодное, тяжёлое. Она знала эту метку. Видела её на многих Пожирателях смерти. Но на нём... на нём она выглядела иначе. Не как знак преданности. Как шрам. Как напоминание. Как клеймо.— Это не шрам, — сказала она.
— Шрам, — ответил он. — Самый глубокий.
Он провёл пальцем по метке, и она заметила, как дрожит его рука. Едва заметно, почти незаметно. Но она увидела.— Мне было шестнадцать, — сказал он. — Он пришёл ночью. Сказал, что я должен доказать свою преданность. Или он убьёт мою мать.
Он говорил ровно, спокойно, как всегда. Но в его голосе было что-то, чего она раньше не слышала. Боль. Старая, глубокая, зажившая, но не зажившая до конца.— Я стоял на коленях. Он подошёл. Я не видел палочки. Просто почувствовал жар, а потом боль. Такую боль, что я думал, умру.
Он замолчал. Смотрел на метку. Потом перевёл взгляд на неё.— Ты знаешь, что такое Круциатус, Грейнджер?
Она кивнула.— Знаю.
— Это было не Круциатус. Это было что-то другое. Он хотел, чтобы я запомнил. Чтобы я никогда не забыл, кому принадлежу.
Она смотрела на него. На его лицо, бледное, острое, почти прозрачное в свете камина. На его глаза, серые, холодные, пустые. Но в этой пустоте она вдруг увидела что-то, чего не замечала раньше. Страх. Не перед ней. Перед воспоминаниями. Перед тем, что он пережил. Перед тем, кем он стал.— Зачем ты мне это говоришь? — спросила она.
Он смотрел на неё долго. Очень долго. Потом сказал:— Не знаю.
Она не верила ему. Не могла поверить. Он знал. Он всегда знал. Он просто не хотел говорить.— Ты поэтому такой? — спросила она. — Пустой..?
Он усмехнулся. Усмешка была кривой, невесёлой.— А ты поэтому такая? — спросил он. — Сломленная..?
Она хотела ответить. Хотела сказать, что это не так. Но слова застряли в горле. Потому что он был прав. Он встал. Подошёл к ней. Остановился так близко, что она чувствовала его дыхание на своём лице. Он смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах было что-то, чего она не могла прочитать. Что-то, что делало больно в груди, там, где должна была быть пустота.— Переодевайся, — сказал он. — Ложись спать.
Она смотрела на него. Не двигалась.— Я сказал — ложись спать, — повторил он. Голос ровный, спокойный, как всегда. Но в этой ровности было что-то, что заставляло её подчиняться, слушаться, делать то, что он говорит.
Она надела ночную рубашку. Тонкую, шёлковую, прохладную. Легла в кровать, укрылась одеялом. Смотрела в потолок. Лепнина, ангелы, виноградные гроздья. Всё те же. Ничего не изменилось. Изменилась она. Он сидел в кресле, смотрел на огонь. Не на неё. На огонь.— Спокойной ночи, Грейнджер, — сказал он.
Она не ответила. Закрыла глаза. Слушала, как он дышит, как потрескивают дрова, как бьётся её сердце. Заснула не сразу. Долго лежала, не двигаясь, боясь пошевелиться, боясь, что он уйдёт, боясь, что он останется. Он ушёл, когда она уже почти спала. Она услышала, как открылась дверь, как шаги затихли в коридоре, как тишина стала мёртвой, ватной, давящей. Она открыла глаза, посмотрела на пустое кресло. Там, где он сидел. Где смотрел на неё. Где изучал её шрамы, её боль, её жизнь. Где показал свои.— Ублюдок, — прошептала она.
Но почему-то в груди было не пусто. Было горячо. И это был не страх. Она лежала в темноте, смотрела в потолок, и внутри неё было пусто. Не та пустота, которая была раньше — холодная, тяжёлая, высасывающая. Другая. Тёплая. Почти живая. Она не знала, что это, не хотела знать, боялась знать. Он ушёл. Она слышала, как закрылась дверь, как шаги затихли в коридоре, как тишина стала мёртвой, ватной, давящей. Но в этой тишине теперь было что-то ещё. Его голос, когда он говорил о метке. Его пальцы, когда он касался её шрамов. Его глаза, когда он смотрел на неё не как на вещь, а как на... Она не знала, как назвать это. Не хотела знать. Боялась знать. Она перевернулась на бок, поджала ноги, обхватила колени руками. Подушка пахла лавандой — Типси капала масло, чтобы мисс лучше спала. Лаванда пахла домом, пахла мамой, пахла той жизнью, которая осталась где-то далеко, в другой вселенной. Она закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, и внутри стало чуть легче, пустота осталась, но стала мягче, не такой острой, не такой болезненной, не такой пугающей. Она думала о нём. О том, что он сказал. О том, что он показал. О том, что он позволил себе быть уязвимым — перед ней, перед той, кого он называл вещью, перед той, кого он унижал, бил, насиловал. И это было странно, почти нереально, будто она смотрела на него через мутное стекло, и вдруг стекло треснуло, и она увидела то, что было внутри. Она думала о его руках, которые дрожали, когда он касался метки. О его голосе, который дрогнул, когда он говорил о Тёмном лорде. О его глазах, в которых она увидела не пустоту, а боль. Старую, глубокую, зажившую, но не зажившую до конца.«Мне было шестнадцать. Он пришёл ночью. Сказал, что я должен доказать свою преданность. Или он убьёт мою мать».
Она представила это. Шестнадцатилетний Драко, стоящий на коленях перед Волан-де-Мортом. Его светлые волосы, его бледное лицо, его серые глаза, полные страха. Она никогда не видела его испуганным. Только злым, только пустым, только холодным. Но сейчас, в темноте своей комнаты, она могла представить. И это было больно. Больнее, чем пощёчина. Больнее, чем его слова. Больнее, чем всё, что он с ней сделал.«Ты поэтому такой? Пустой?
«А ты поэтому такая? Сломленная?
Он был прав. Она была сломленной. Пустой. Мёртвой внутри. Но сегодня, в этой темноте, в этой тишине, в этой комнате, где ещё витал его запах, она почувствовала что-то, чего не чувствовала никогда. Жизнь. Тёплую, живую, почти болезненную. Она закрыла глаза, и перед внутренним взором снова встало его лицо. Не злое, не пустое, не холодное. Просто — человеческое. Уставшее. Сломленное. Такое же, как её. Она не знала, когда уснула. Помнила только, как провалилась в темноту, как сон обнял её, укутал, спрятал от всего, от всех, от него. Но в этом сне не было пустоты. В этом сне было что-то другое. Ей снилось, что она стоит в поле. Высокая трава, зелёная, сочная, по колено. Ветер гнёт её волнами, и эти волны бегут к горизонту, где небо встречается с землёй. Солнце тёплое, летнее. Оно греет лицо, плечи, руки. Она маленькая. Лет семь, не больше. На ней лёгкое платье — мама сшила сама, из ситца в цветочек.— Гермиона! — зовёт мама откуда-то издалека. — Гермиона, иди обедать!
Она оборачивается. Мама стоит у дома — маленького, с белыми стенами, с черепичной крышей. Папа рядом, машет рукой.— Иди к нам, солнышко! — кричит папа. — Мы соскучились!
Она бежит к ним. Трава шелестит, ветер свистит в ушах, солнце слепит глаза. Она бежит, бежит, бежит... Но дом не приближается. Он становится всё дальше, всё меньше, всё прозрачнее. Мама и папа тают, как утренний туман. Их голоса затихают, превращаются в шёпот, потом в тишину. Она останавливается. Оглядывается. Поле исчезло. Вместо него — коридор. Длинный, тёмный, бесконечный. Стены из серого камня, факелы на стенах, портреты в рамах. Мэнор. Она идёт вперёд. Шаги гулко отдаются в тишине. Портреты шепчутся, но она не слышит слов. Только шипение, только шорох, только страх, который поднимается изнутри, заполняет грудь, горло, голову. В конце коридора — дверь. Её дверь. Она открыта. Она входит. В комнате темно. Камин не горит. Шторы задёрнуты. Только лунный свет пробивается сквозь щель, падает на кровать, на подушку, на него. Он сидит на кровати. Не в кресле, не на полу — на её кровати. Спиной к ней. Она видит его светлые волосы, отливающие серебром, его широкие плечи, его руки, сжатые в кулаки.— Ты пришла, — говорит он.
Голос не его. Тише. Мягче. Почти нежный. Она не отвечает. Не может. Слова застряли в горле, застряли там, где должна быть пустота, а была какая-то странная, тяжёлая, давящая боль.— Ты знаешь, почему я здесь? — спрашивает он.
Она молчит. Он поворачивается. Она видит его лицо. Не злое, не пустое, не холодное. Просто — человеческое. Уставшее. Сломленное. Такое же, как её.— Я тоже хочу, чтобы меня спасли, — говорит он. — Но никто не придёт. Никто не спасёт. Мы можем спасти только друг друга.
Он протягивает руку. Она смотрит на его ладонь. Холодную, сухую, твёрдую. Такую же, как в тот вечер, когда он коснулся её щеки, провёл пальцем по синяку, сказал: «Проходит». Она протягивает свою. Их пальцы встречаются. И мир взрывается. ——— Она проснулась от того, что сердце колотилось где-то в горле, а на щеках были слёзы. Она не помнила, когда плакала в последний раз. Не помнила, когда позволяла себе чувствовать. Не помнила, когда была живой. Она лежала, смотрела в потолок, и внутри неё было пусто. Не та пустота, которая была раньше — холодная, тяжёлая, высасывающая. Другая. Тёплая. Почти живая. — Дурак, — прошептала она. Но в этом слове не было ненависти. Было что-то другое. Что-то, чего она не могла назвать. Не хотела называть. Боялась называть. Она закрыла глаза и не спала до утра. Слушала, как бьётся сердце, как дышат стены, как тишина становится всё громче, всё тяжелее, всё невыносимее. Он снился ей. И она знала, что это не просто сон. Это было предупреждение. Или обещание. Или приговор. Она не знала. Не хотела знать. Боялась знать. Она проснулась рано — за окном ещё было серо, павлины молчали, и в этой тишине было что-то тягучее, почти липкое. Она лежала, смотрела в потолок, и внутри неё было пусто. Не та пустота, которая была раньше — холодная, тяжёлая, высасывающая. Другая. Тёплая. Почти живая. Она не знала, что это, не хотела знать, боялась знать. Вчерашний вечер не выходил из головы. Его пальцы на её шрамах. Его голос, когда он говорил о метке. Его глаза, когда он смотрел на неё не как на вещь, а как на... Она не знала, как назвать это. Не хотела знать. Боялась знать. Она села на кровати, свесила ноги, коснулась ступнями холодного пола. Поёжилась, но не убрала ноги. Пусть холодно. Пусть напоминает, что она ещё жива, что тело ещё чувствует, что она ещё существует. Она встала, подошла к зеркалу. Синяк стал жёлто-зелёным, почти незаметным под тональным. Отёк спал. Только лёгкая бледность напоминала о том, что было. Она провела пальцем по щеке, коснулась того места, где ещё вчера был фиолетовый оттенок. Почти прошло. Почти. Она долго стояла перед зеркалом. Выравнивала дыхание. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Заставляла себя не думать о том, что было вчера. О его голосе, когда он сказал: «Я тоже хочу, чтобы меня спасли». О его руках, которые дрожали, когда он касался метки. О его глазах, в которых она увидела не пустоту, а боль. Старую, глубокую, зажившую, но не зажившую до конца. Она отвернулась от зеркала, подошла к шкафу. Выбрала тёмно-синее платье — строгое, закрытое, с длинными рукавами и высоким воротом. Именно то, что нужно, чтобы никто не видел её плечи, никто не видел её шею, никто не видел её. Оделась, поправила воротник, одёрнула юбку. Посмотрела в большое зеркало. Из зеркала на неё смотрела спокойная, собранная, почти уверенная девушка. Никто бы не догадался, что внутри неё пустота, что она не спала, что ей больно, что она боится. Она взяла палочку, сунула в карман, подошла к двери. Прислушалась. За дверью было тихо. Мёртвая тишина. Она открыла дверь и вышла. В столовой было светло. Солнечные лучи играли на хрустальных люстрах, на серебряных приборах, на белоснежной скатерти. Люциус сидел во главе стола, читал «Ежедневный Пророк» и пил кофе. Нарцисса сидела справа от него, наливала чай. Драко сидел на своём месте, напротив её пустующего стула. Он не смотрел на неё. Она вошла — он не поднял глаз. Села — он не повернул головы. Взяла круассан — он смотрел в окно. Она чувствовала его присутствие, чувствовала его холод, чувствовала, что что-то изменилось. Но он не смотрел. Не говорил. Не замечал.— Доброе утро, мадам. Доброе утро, сэр, — сказала Гермиона.
— Доброе утро, дорогая, — ответила Нарцисса, и в её голосе было что-то, чего она не могла определить. Может, теплота. Может, сочувствие. Может, предупреждение.
Люциус отложил газету, посмотрел на неё поверх очков.— Как продвигается работа, мисс Грейнджер? — спросил он.
— Я нашла несколько имён, мистер Малфой, — ответила она, глядя в тарелку. — Нужно больше времени.
— Время у вас есть, — напомнил он.
Она подняла глаза, встретилась с ним взглядом.— Я найду, — сказала она.
Он кивнул и снова взял газету. Драко не сказал ни слова. Не посмотрел на неё. Не повернул головы. Он сидел, смотрел в окно, пил кофе, и она не знала, что хуже — когда он смотрит или когда игнорирует, когда он бьёт или когда молчит, когда он говорит, что она красивая, или когда проходит мимо, не замечая. Завтрак тянулся бесконечно. Она ела, не чувствуя вкуса, пила кофе, не чувствуя горечи, сидела, не чувствуя тела. Внутри неё было пусто, холодно, тихо. Она ждала, что он поднимет голову. Ждала, что он посмотрит. Ждала, что он скажет что-нибудь — любое слово, даже грубое, даже злое, даже пустое. Он не сказал ничего. Когда завтрак закончился, она встала, положила салфетку слева от тарелки, кивнула Люциусу и Нарциссе и вышла. В коридоре остановилась, прислонилась к стене. Руки дрожали. Она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться. Он не смотрел на неё. Вообще. Ни разу. Она не знала, что хуже — его взгляд или его отсутствие. Его слова или его молчание. Его жестокость или его безразличие. Она пошла в библиотеку. Гермиона вошла в библиотеку и села за стол. Перед ней лежали пергаменты — схемы, имена, даты. Уиггинс. Уилкинс. Гривз. Стоун. Она смотрела на них и не чувствовала ничего. Не азарт. Не страх. Просто — работа. Она перебирала бумаги, проверяла связи, строила схемы, но мысли были не о работе. Они были о нём. О том, как он смотрел на неё вчера. О том, как он не смотрел сегодня. О том, что изменилось. О том, почему. Она работала до вечера, не поднимая головы, не отвлекаясь, не позволяя себе думать. Схема была готова. Уиггинс — пешка. Уилкинс — ещё одна пешка. Гривз — связующее звено. Стоун — доверенное лицо Кресвелла. А Кресвелл... Кресвелл был врагом. Или не врагом? Она не знала. Не хотела знать. Боялась знать. Она откинулась на спинку стула, закрыла глаза. Голова гудела, веки слипались. Она посмотрела на дверь. Он не пришёл. Не пришёл сегодня. Ни разу. Она встала, собрала пергаменты, спрятала в ящик стола, вышла из библиотеки. Вечером Типси принесла ужин. Гермиона ела молча, не чувствуя вкуса.— Мисс, вы нашли что-то? — спросила Типси, присаживаясь на краешек пуфика.
— Да, — ответила Гермиона.
— Это хорошо, мисс?
— Не знаю, Типси. Не знаю.
Типси смотрела на неё своими огромными глазами, полными заботы и тепла.— Типси переживает за мисс, — сказала она. — Мисс грустная сегодня.
— Я устала, Типси. Просто устала.
Типси кивнула, поклонилась и исчезла. Гермиона легла рано. Смотрела в потолок. Лепнина, ангелы, виноградные гроздья. Всё те же. Ничего не изменилось. Изменилась она. Он пришёл вчера. Рассматривал ее, слушал, смотрел так, как не смотрел никогда. А сегодня — ни слова. Ни взгляда. Ничего.«Зачем он приходил? Что он хотел? Почему сегодня не смотрит?»
Она не знала ответов. Не хотела знать. Боялась знать. Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, первый настоящий сон за долгое время. Но в этом сне не было пустоты. В этом сне был он. И она не знала, что хуже — его присутствие или его отсутствие. Его жестокость или его молчание.ПРОДОЛЖЕНИЕ
Звук. Она проснулась не от тишины — от звона. Тонкого, фарфорового, почти музыкального. Типси гремела чашками в гостиной зоне, и этот звук ворвался в сон, разбил его на осколки, заставил открыть глаза. Гермиона лежала, не двигаясь, и смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же, ничего не изменилось за этот месяц — те же лица, те же складки на крыльях, те же листья, застывшие в вечном падении. Она знала каждую деталь, каждую трещинку, каждый изгиб. Она изучила этот потолок лучше, чем когда-либо изучала учебники в Хогвартсе. Потому что каждый вечер, ложась в кровать, она смотрела на него. Считала ангелов. Считала гроздья. Считала трещины. Сбивалась. Начинала заново. Месяц позади. Она не считала дни — они сами сложились в недели, недели в месяц. Тридцать один день. Тридцать одно утро, тридцать один вечер, тридцать одна ночь в этой кровати, в этой комнате, в этом доме. Она не помнила каждый из них — некоторые слились в одно тягучее, серое пятно, некоторые врезались в память осколками стекла. Пощёчина. Его пальцы на её шрамах. Его голос: «Ты сегодня была красива». Его молчание за завтраком, которое длилось, длилось, длилось, пока она не переставала верить, что он вообще существует. Она лежала и думала о том, что сегодня — первый день второго месяца. И внутри неё было странное чувство. Не облегчение. Не радость. Не страх. Просто — отметка. Как зарубка на дереве, как страница, перевёрнутая в книге, как шаг, сделанный по дороге, у которой нет конца. Она прошла один месяц. Она выжила. Она всё ещё здесь. За окном было серо. Тяжёлые, низкие тучи висели над парком, давили на землю, на деревья, на крышу Мэнора. Моросил мелкий, противный дождь — не тот, что шумит или смывает, а тот, что сочится, проникает под кожу, заставляет воздух становиться влажным, липким и осязаемым. Она слышала, как капли стучат по стеклу — не ритмично, не музыкально, а хаотично, будто кто-то бросает в окно горсти песка. Бросает, отходит, снова бросает. Этот звук был фоном её жизни теперь — так же, как тишина, так же, как шаги в коридоре, так же, как её собственное дыхание, которое она замечала только когда его не хватало. Она села на кровати. Движение вышло медленным — тело за ночь затекло, мышцы одеревенели, суставы не хотели слушаться. Она спала в одной позе, свернувшись калачиком, поджав ноги, обхватив подушку руками — как зверь, который пытается занять как можно меньше места, стать незаметным, исчезнуть. Одеяло сползло на пол, простыни сбились в комок у ног. Она свесила ноги с кровати, коснулась ступнями пола. Холод. Всегда холодно. Даже летом, даже когда солнце заливало парк золотом, даже когда воздух за окном плавился от жары — пол в её комнате оставался холодным. Мэнор не прогревался. Он хранил холод в своих каменных стенах, в своих мраморных полах, в своих тёмных коридорах, как память, как предупреждение, как напоминание о том, что здесь не место живым. Она поёжилась, но не убрала ноги. Пусть холодно. Пусть напоминает. Пусть возвращает в тело, которое хотело отсоединиться, улететь, спрятаться где-то под потолком и смотреть на себя сверху. Она встала. Босые ноги по холодному полу — шаг, ещё шаг. Подошла к окну, раздвинула тяжёлые портьеры. Ткань была плотной, бархатной, пахла пылью и временем. Она отодвинула её, и серый свет ударил в лицо — тусклый, не греющий. Парк тонул в дымке. Деревья стояли мокрые, голые, их ветви тянулись к небу, как руки, как мольба, как крик. Дорожки размокли, превратились в грязное месиво. Скамейки блестели от влаги. Павлинов не было видно — они прятались где-то от дождя, от холода, от этого бесконечного, серого, высасывающего дня. Она смотрела на этот парк и думала о том, что когда-то он казался ей чужим. Враждебным. Опасным. Местом, где её могли найти, схватить, убить. А теперь — просто парк. Деревья, дорожки, скамейки. Место, где она гуляла каждый вечер, где плакала в первый месяц, где впервые почувствовала, что пустота внутри неё может быть не только пустотой, но и чем-то ещё. Чем — она не знала. Не хотела знать. Боялась знать. Она отвернулась от окна. Прошла мимо зеркала, даже не взглянув в него — ещё рано, ещё не время, ещё не готова видеть то, что там отражается. Накинула халат, висевший на спинке кресла. Мягкий, пушистый, пахнущий лавандой — Типси стирала его каждые три дня, меняла, приносила свежий, тёплый, пахнущий летом и домом, которого у Гермионы больше не было. Она затянула пояс, сунула ноги в мягкие тапочки, стоявшие у кровати, и пошла в ванную. Ванная встретила её мраморным холодом. Белый камень с золотистыми прожилками блестел в тусклом свете, проникавшем сквозь матовое окно. Зеркала запотели за ночь — Типси, наверное, уже успела набрать ванну, но Гермиона не просила, и вода остыла. Она подошла к раковине, открыла кран. Вода полилась ледяная, потом потеплела, потом стала почти горячей. Она подставила руки, чувствуя, как тепло разливается по ладоням, по пальцам, по запястьям. Хорошо. Тепло — это реально. Тепло — это здесь. Тепло — это её. Она умывалась долго. Не потому что нужно было — потому что могла. В Норе горячей воды никогда не хватало — Джинни изводила всю на свои ванны, а Молли говорила: «подожди, милая, сейчас нагреется», но не нагревалось, никогда не нагревалось, и она мылась ледяной, стирала носки в ледяной, чистила картошку в ледяной. А здесь — здесь вода была горячей всегда. Всегда. Стоило только открыть кран. Она плеснула водой в лицо. Раз. Другой. Третий. Холодные капли стекали по щекам, по шее, за воротник халата. Она не вытирала их — пусть текут, пусть напоминают, что она ещё жива, что кожа ещё чувствует, что тело ещё работает. Потом взяла мыло — дорогое, с запахом сандала и ванили, — намылила руки, лицо, шею. Пена была густой, кремовой, она пахла так, что хотелось вдыхать и вдыхать, забыться, раствориться в этом запахе, стать им. Она смыла пену, вытерлась мягким полотенцем, повесила его на крючок. Подошла к зеркалу. Из зеркала на неё смотрела бледная девушка. Кожа почти прозрачная — за время в Мэноре она почти не выходила на солнце, только вечерние прогулки, только серый свет, только тени. Тёмные круги под глазами — она уже привыкла к ним, они стали частью её лица, как нос, как губы, как шрам на плече. Синяк на скуле почти прошёл — только лёгкий желтоватый след, едва заметный, если не приглядываться. Она провела пальцем по этому месту. Надавила. Боли не было. Только эхо. Слабое, почти забытое воспоминание о том, как его ладонь впечаталась в её щёку, как голова дёрнулась в сторону, как внутри что-то оборвалось, упало, разбилось. Она помнила этот звук — звонкий, хлёсткий, как выстрел. Помнила его глаза в тот момент — пустые, холодные, а потом что-то мелькнуло, что-то, чего она не успела разобрать, что-то, что заставило её сердце биться быстрее не от страха, а от... Она убрала руку. Не думать. Не сейчас. Она села на пуфик перед туалетным столиком. Серебряное трюмо отражало её лицо в трёх ракурсах — анфас, профиль, полупрофиль. Она видела себя со всех сторон, и это было странно, почти неестественно — видеть себя такой. Не той, что чистила картошку в Норе. Не той, что спала в лондонском подвале. Другой. Она взяла консилер. Открыла баночку — крем был плотным, пах чем-то цветочным. Набрала на палец, начала вбивать под глаза. Легко, подушечками, не растягивая кожу. Тёмные круги светлели, становились незаметными — сначала один глаз, потом другой. Она работала тщательно, не спеша, как учила Нарцисса: «Макияж — это не просто краска, мисс Грейнджер. Это броня. Вы не краситесь — вы надеваете доспехи». И она надевала. Слой за слоем. Тональный крем — тонко, ровно, от центра к периферии. Она наносила его кистью, лёгкими движениями, растушёвывая границы, стирая переходы. Кожа становилась ровной, гладкой, фарфоровой. Исчезала бледность, исчезали мелкие недостатки, исчезала та измученная, уставшая девушка, что смотрела на неё из зеркала минуту назад. Румяна — чуть тронула скулы, самую малость, только чтобы лицо не казалось мёртвым. Розовый, нежный, почти незаметный. Она улыбнулась своему отражению — проверить, как ложится. Улыбка вышла кривой, неестественной. Она перестала улыбаться. Тушь. Она открыла тюбик, вытащила щёточку — густая, чёрная, пахнущая химией. Поднесла к ресницам, провела раз, другой, третий. Ресницы становились длиннее, темнее, пушистее. Она красила их тщательно, прокрашивая каждую, от корней до кончиков. Глаза сразу стали выразительнее, глубже, живее. Она моргнула — ресницы оставили лёгкий след на верхнем веке. Она стёрла его пальцем. Блеск для губ — бледно-розовый, почти прозрачный, с лёгким сиянием. Она провела им по губам, сжала их, размазывая. Губы заблестели, стали мягче, свежее, живее. Она отодвинулась от зеркала, посмотрела на себя целиком. Из зеркала смотрела девушка, которую она почти узнавала. Почти. Что-то было не так — в глазах, в изгибе губ, в том, как она держала голову. Что-то новое, чужое, пугающее. Или не новое, а давно забытое, то, что она похоронила где-то глубоко, под слоями страха, боли, унижения. Что-то, что просыпалось теперь, медленно, неумолимо, как зверь после зимней спячки. Она отвернулась. Не думать. Встала, подошла к шкафу. Открыла дверцы. Платья висели ровными рядами — по цветам, по тканям, по фасонам. Нарцисса позаботилась о том, чтобы у неё был выбор. Всегда был выбор. Длинные, короткие, строгие, открытые, шёлковые, бархатные, шерстяные, кружевные. Она перебирала вешалки, касалась тканей пальцами. Шёлк — мягкий и струящийся. Бархат — мягкий и тяжёлый. Шерсть — тёплая и колючая. Она остановилась на тёмно-зелёном. Цвет Малфоев? Нет. Просто под настроение. Просто потому что за окном серо, а ей хотелось цвета. Хотелось жизни. Хотелось чего-то, что напомнит, что мир не всегда был серым, мёртвым, пустым. Она сняла платье с вешалки. Ткань была мягкой, приятной на ощупь — тонкая шерсть, не колючая, а нежная, как будто созданная для того, чтобы укутывать, согревать, прятать. Длинные рукава, высокий ворот, юбка до середины икры. Строго. Закрыто. Именно то, что нужно. Она сбросила халат, оставшись в одном белье — кружевном, почти невесомом. Холодный воздух коснулся кожи, заставил её покрыться мурашками. Она поёжилась, но не стала спешить. Надела платье медленно, чувствуя, как ткань скользит по телу, облегает плечи, грудь, талию, бёдра. Застегнула молнию на спине — длинную, металлическую, холодную. Поправила воротник, одёрнула юбку, провела ладонями по бёдрам, по талии, по груди. Ткань легла ровно. Нигде не морщило, не тянуло, не топорщилось. Платье сидело идеально — будто шили на неё, будто знали каждый изгиб её тела, каждую косточку, каждую впадинку. Она подошла к большому зеркалу у шкафа. Из зеркала на неё смотрела девушка в тёмно-зелёном платье. Стройная, собранная, почти уверенная. Никто бы не догадался, что внутри неё пустота. Что она не спала. Что ей больно. Что она боится. Или не боится. Или уже не знает, что чувствует. Она повернулась боком, потом другим. Проверила, не видно ли синяка под тональным. Нет. Всё хорошо. Она готова. Взяла палочку с туалетного столика, сунула в карман платья. Палочка была тёплой, живой, она чувствовала её магию — та ждала, всегда ждала, готовая отозваться на любое заклинание, на любую команду, на любой крик. Она провела по ней пальцем — виноградная лоза, сердцевина дракона. Столько всего было с ней. Столько смертей, столько сражений, столько потерь. И она всё ещё здесь. В её руке. Тёплая. Живая. Ждущая. Она подошла к двери. Прислушалась. За дверью было тихо. Ни шагов, ни голосов, ни звуков. Только тишина. Мёртвая, ватная, давящая. Она открыла дверь и вышла. Она вышла в коридор. Холод ударил в лицо сразу — здесь всегда было холоднее, чем в комнате, на несколько градусов, на одно ощутимое, пробирающее до костей деление. Она не поёжилась. Привыкла. За этот месяц её тело научилось принимать холод как данность, как фон, как неизбежное условие существования в этих стенах. Просто холодно. Просто всегда. Коридор был пуст. Свечи в настенных бра горели ровно, без колебаний — ни сквозняка, ни дыхания, ни движения воздуха. Пламя застыло, как нарисованное, и от этого было что-то неестественное, почти пугающее в его неподвижности. Портреты на стенах смотрели на неё, но молчали. За этот месяц они привыкли. Или устали. Или просто перестали видеть в ней угрозу — или развлечение. Она не знала. Да и не хотела знать. Она шла, считая шаги. Раз, два, три. Это помогало не думать. Четыре, пять, шесть. Не вспоминать. Семь, восемь, девять. Не чувствовать. Каблуки стучали по мраморному полу — звук разносился по пустому коридору, отражался от стен, возвращался обратно, и ей казалось, что кто-то идёт за ней. Но она знала — никого. Только эхо. Только её собственные шаги. Только её собственное дыхание, которое она слышала теперь отчётливо, потому что в этой тишине любой звук становился оглушительным. Портрет старухи Друэллы — та самая, что в первый месяц довела её до слёз, называя «подстилкой для палачей», — смотрела на неё из рамы. Глаза её, выцветшие, злые, следили за каждым движением. Гермиона чувствовала этот взгляд кожей, затылком, позвоночником. Раньше он заставлял её сжиматься, ускорять шаг, мечтать провалиться сквозь землю. Теперь — нет. Она остановилась. Повернула голову. Посмотрела прямо в эти выцветшие, злые глаза.— Доброе утро, миссис Друэлла, — сказала она. Голос ровный, спокойный, почти ленивый. — А вам не кажется, что ваше платьеце уже устарело?
Старуха замерла. Рот её открылся, закрылся, снова открылся — как у рыбы, выброшенной на берег. Краска залила её бледное, морщинистое лицо — не румянец, а пятна, уродливые, багровые, будто её ударили.— Да как ты смеешь, грязнокровка! — зашипела она, и голос её, скрипучий, как несмазанная дверь, сорвался на визг. — Да я... да ты... да как ты...
Гермиона не дослушала. Она уже шла дальше, не оборачиваясь, не ускоряя шага. Спина прямая, плечи расправлены, подбородок поднят. За спиной раздавались возмущённые вопли, к ним присоединились другие голоса — портреты просыпались, начинали шептаться, шипеть, возмущаться. Но она не слушала. Она считала шаги. Десять, одиннадцать, двенадцать. Что-то изменилось. Не в них — в ней. Раньше их слова впивались в кожу, оставляли невидимые раны, заставляли сжиматься, плакать, ненавидеть себя. Теперь — нет. Теперь они были просто шумом. Фоном. Частью этого дома, как холод, как тишина, как пятна запёкшейся крови на ковровой дорожке. Она свернула на лестницу. Здесь было светлее. Высокие окна выходили в парк, и серый, тусклый свет заливал ступени, делал их почти прозрачными, почти нереальными. Пылинки танцевали в воздухе — кружились, падали, поднимались снова, невидимые глазу, если не смотреть на свет. Она смотрела. На секунду забыла, куда идёт, зачем, кто она. Просто смотрела на пылинки в сером свете, и внутри было пусто, тихо, спокойно. На площадке между вторым и первым этажом она снова увидела пятна. Тёмные, бурые, ржавые — запёкшаяся кровь, въевшаяся в ковёр так глубоко, что даже магия не могла её вывести. Или не хотели. Может, оставили как напоминание. Как предупреждение. Как часть интерьера. Она перешагнула. Даже не замедлилась. Первый этаж. Здесь пахло по-другому. Не пылью и временем, как наверху, а свежей выпечкой, кофе, цветами. Нарцисса каждое утро меняла букеты в вазах — розы, лилии, орхидеи, что-то ещё, что росло в оранжерее и пахло так сладко, что кружилась голова. Этот запах смешивался с запахом кофе, с запахом тостов, с запахом дорогого табака, который Люциус курил в кабинете, и создавал ту особую, тягучую, почти удушающую атмосферу, которая была только здесь. Атмосферу Мэнора. Атмосферу дома. Не её дома. Но единственного, что у неё было. Двери столовой были открыты. Она вошла. Зал сиял. Даже в этот серый, безжизненный день хрустальные люстры горели десятками свечей, отражались в полированном паркете, в серебряных приборах, в белоснежной скатерти. Огромные окна выходили в парк, и дождь стучал по стёклам — тот же хаотичный, песочный звук, что и в её комнате. Здесь он казался громче, навязчивее, будто кто-то настойчиво просился внутрь. Люциус сидел во главе стола. «Ежедневный Пророк» в руках, кофе в чашке, очки на носу — тонкие, золотые, почти незаметные. Он читал, но не молча — они с Нарциссой говорили. Их голоса звучали фоном, привычным, почти уютным, как шум дождя за окном.— ...Гринграссы снова отложили объявление о помолвке, — говорила Нарцисса, намазывая масло на тост тонким, почти прозрачным слоем. Движения её были плавными, отточенными — она делала это тысячи раз, и каждый раз безупречно. — Сначала говорили — в январе, потом перенесли на март, теперь вот слухи, что возможно вообще не будет.
Люциус хмыкнул, не отрываясь от газеты.— Старый Гринграсс тянет. Хочет выжать из Розье максимум. И правильно делает. Девочка у него красавица, другой нет, торговаться нечем.
— Дафна не товар, Люциус, — в голосе Нарциссы появилась лёгкая, почти незаметная нотка укоризны. Она отложила нож, взяла чашку с чаем, поднесла к губам. — Она умная девочка. И красивая. Могла бы выбрать и получше.
— Лучше — это кто? — Люциус наконец оторвался от газеты, снял очки, положил их на стол. Взял чашку с кофе, отпил глоток, поморщился — слишком горячий. — Нотты? У них денег меньше, чем у Розье. Забини? Блейз хорош собой, но его мать — это ходячая катастрофа для любой репутации. Паркинсоны? Старый Паркинсон при смерти, девочка останется с долгами и больным отцом.
— Есть ещё Малфои, — тихо сказала Нарцисса, и в её голосе появилось что-то, чего Гермиона не могла разобрать. Намёк? Провокация? Просто констатация факта?
Люциус поставил чашку. Посмотрел на жену долгим, внимательным взглядом.— У Малфоев есть наследник, — сказал он медленно. — И этот наследник, как ты знаешь, уже... занят.
Он не посмотрел на Гермиону. Никто не посмотрел. Но она почувствовала, как воздух в комнате стал плотнее, тяжелее, как слова повисли в тишине, невысказанные, но понятные всем. Драко сидел на своём месте, напротив её пустующего стула. Он не участвовал в разговоре. Смотрел в окно, на дождь, на серое небо, на голые деревья. Пальцы его лежали на столе, неподвижные, бледные, с серебряным перстнем на мизинце — герб Малфоев, змея, кусающая свой хвост. Он не смотрел на неё. Вообще. Ни разу. Гермиона прошла к своему месту, села. Салфетка на колени. Спина прямая, плечи расправлены, подбородок поднят — как учила Нарцисса, как она делала каждый день, как делала всегда. Чашка кофе уже стояла на столе, идеальной температуры — Типси позаботилась. Она взяла круассан. Отломила кусочек. Положила в рот. Не чувствовала вкуса. Жевала механически, слушая, как Люциус и Нарцисса продолжают разговор.— Занят — это громко сказано, — заметила Нарцисса, и в её голосе появилась та особая интонация, с которой она говорила о вещах, требующих тонкости. — Контракт — это не помолвка, дорогой. И уж точно не брак.
— Контракт — это обязательство, — отрезал Люциус. — Малфои выполняют свои обязательства. Всегда.
— Разумеется. — Нарцисса поставила чашку, промокнула губы салфеткой. — Я лишь говорю, что Дафна Гринграсс была бы неплохой партией. Для любой семьи. Включая нашу.
— У нас есть другие заботы, Нарцисса. Более насущные.
Люциус взял газету, но не развернул — просто держал в руке, глядя куда-то в пространство между страницами.— Кресвелл снова поднимает вопрос о проверке старых состояний. Якобы ищет следы финансирования Пожирателей. На самом деле — роет под нас.
— Он всегда рыл под нас, — спокойно ответила Нарцисса. — И всегда безуспешно.
— Пока безуспешно. — Люциус наконец развернул газету, но не читал — смотрел на жену поверх страницы. — Но у него появились новые союзники. Я слышал, Стоун из Аврората теперь работает с ним вплотную. А Стоун — это не просто чиновник. У него связи, информация, доступ.
— И что ты планируешь делать?
— Пока — наблюдать. — Люциус отпил кофе, на этот раз не поморщился. — У меня есть... ресурсы. Которые помогут понять, куда дует ветер.
Он не посмотрел на Гермиону. Никто не посмотрел. Но она снова почувствовала — воздух стал плотнее. Ресурсы. Это слово повисло в тишине, и она знала, что оно означает. Её работа. Её схемы. Её ум. Она была ресурсом. Драко по-прежнему молчал. Смотрел в окно. Пальцы его не двигались. Она видела его профиль — острый, бледный, почти прозрачный в сером утреннем свете. Волосы отливали серебром, падали на лоб, закрывали глаза. Он был неподвижен, как статуя, и в этой неподвижности было что-то неестественное, почти пугающее.— Драко, — позвала Нарцисса, и в её голосе появилась та особая мягкость, которая бывает только у матерей, говорящих с сыновьями. — Ты сегодня едешь в Лондон?
Пауза. Долгая. Тягучая.— Нет, — ответил он наконец. Голос ровный, спокойный, без эмоций. — Завтра.
— По делам?
— Да.
Он не стал уточнять. Нарцисса не стала спрашивать. Люциус перевернул страницу газеты, и разговор потёк дальше — о чём-то ещё, о ком-то ещё, о политике, о деньгах, о связях. Гермиона перестала слушать. Она ела, не чувствуя вкуса, пила кофе, не чувствуя горечи, сидела, не чувствуя тела. Он уезжает в Лондон. Завтра. Не сегодня. Сегодня он будет здесь. В Мэноре. Где-то рядом. Она поймала себя на том, что эта мысль заставляет сердце биться быстрее. Не от страха. От чего-то другого. Чего — она не знала. Не хотела знать. Боялась знать. Завтрак тянулся бесконечно. Люциус и Нарцисса говорили о чём-то ещё — она слышала обрывки фраз, имена, названия, но не вникала. Драко молчал. Она молчала. Дождь стучал по стёклам — хаотично, навязчиво, бесконечно. Когда Люциус допил кофе и отложил газету, она поняла — пора. Положила салфетку слева от тарелки, встала, кивнула.— Благодарю за завтрак. Доброго дня, мадам. Доброго дня, сэр.
— Доброго дня, дорогая, — ответила Нарцисса. И в её голосе снова было что-то. Теплота? Или просто вежливость. Или Гермиона хотела, чтобы казалось.
Люциус кивнул, не поднимая глаз от газеты. Драко не пошевелился. Она вышла. В коридоре остановилась, прислонилась к стене. Закрыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться, заставляя себя дышать, заставляя себя не падать. Он не смотрел. Вообще. Ни разу. Но он будет здесь. Сегодня. Где-то рядом. Она не знала, что хуже — его взгляд или его отсутствие. Его слова или его молчание. Его близость или его недосягаемость. Типси появилась из ниоткуда — маленькая, дрожащая, с огромными глазами, полными тревоги.— Мисс, — прошептала она, — хозяин Люциус просил передать. Он ждёт мисс в кабинете в десять часов.
Гермиона открыла глаза. Посмотрела на эльфийку.— Хорошо, Типси. Я приду.
Типси кивнула, поклонилась и исчезла с тихим хлопком. Гермиона осталась одна в пустом коридоре. Десять часов. У неё было время. Она пошла в библиотеку — не потому что хотела работать, а потому что если она не будет работать, если она остановится, если она позволит себе думать, она сойдёт с ума. Или не сойдёт. Просто сядет на пол и будет смотреть в одну точку, пока кто-нибудь не придёт и не уведёт её, или не убьёт, или не сделает что-то ещё, что окончательно сломает её. Ровно в десять она стояла перед дверью кабинета. Тяжёлая, дубовая, с резными панелями и серебряной ручкой в виде змеи, кусающей свой хвост. Символ вечности. Или замкнутого круга. Или бесконечной, пожирающей саму себя власти. Она смотрела на эту ручку и думала о том, сколько раз она уже стояла здесь. В первый раз — дрожащая, затравленная, в мятом платье с чужого плеча, готовая подписать что угодно, лишь бы её не убили. Тогда она не знала, что подписывает. Не понимала. Или не хотела понимать. Во второй раз — с отчётом о проделанной работе, чувствуя, как его холодный, оценивающий взгляд скользит по ней, взвешивает, решает, стоит ли она того, чтобы её кормить. В третий, в четвёртый, в пятый — она уже не считала. Каждый раз одно и то же: стук, приглашение войти, холодный кабинет, его фигура в кресле, свет из окна за его спиной, оставляющий лицо в тени. Она постучала. Три раза. Ровно. Не слишком громко, не слишком тихо. Как учила Нарцисса: «Стук должен быть слышен, но не назойлив. Вы не просите разрешения войти — вы уведомляете о своём прибытии. Это разница между слугой и гостем». Она не была ни тем, ни другим. Она была чем-то промежуточным. Чем-то, чему ещё не придумали названия.— Войдите.
Голос Люциуса. Ровный, спокойный, деловой. Без тех лёгких, почти незаметных интонаций, которые он позволял себе за завтраком, когда говорил с Нарциссой о погоде, о Гринграссах, о планах на день. Здесь, в кабинете, он был другим. Холоднее. Жёстче. Опаснее. Здесь он был не мужем, не отцом, не хозяином дома — здесь он был главой рода Малфоев. Человеком, который принимал решения, от которых зависели жизни, состояния, судьбы. Она толкнула дверь и вошла. Кабинет встретил её привычным запахом. Кожа старых книг, воск, которым натирали стеллажи, дорогой табак — тот самый, с нотками вишни и старого дерева, который Люциус курил только здесь, только по вечерам, только когда никто не видел. Сейчас табаком не пахло — только его след, въевшийся в портьеры, в ковёр, в саму ткань воздуха. И холод. Особенный, сухой, почти осязаемый холод, который бывает только в комнатах, где никогда не открывают окон. Где воздух стоит неподвижно, спёртый, тяжёлый, пропитанный временем и тайнами. Камин не горел. Люциус не любил огонь по утрам — говорил, что он расслабляет, мешает думать, создаёт ложное чувство уюта. «Уют — это ловушка для ума», — сказал он однажды, и Гермиона запомнила. Она запоминала всё, что он говорил. Не потому что хотела — потому что не могла иначе. Её мозг работал всегда, впитывал, анализировал, раскладывал по полочкам, даже когда она сама хотела остановиться, забыться, исчезнуть. Люциус сидел за столом. Не в кресле у камина, как в тот первый раз, когда она подписывала контракт. За столом. Спиной к окну, лицом к двери. Классическая позиция власти: свет падает на входящего, оставляя хозяина в тени. Она знала этот приём. Читала где-то — то ли в книге по психологии, то ли в маггловском учебнике по переговорам. Тот, кто сидит против света, всегда в выигрыше. Он видит всё — каждое движение, каждую микро-эмоцию, каждую тень сомнения на лице собеседника. А его собственное лицо остаётся скрытым, недоступным, неуязвимым. Она остановилась у двери. Ждала.— Садитесь, мисс Грейнджер.
Он указал на стул напротив стола. Тот самый, на котором она сидела в прошлые разы. Жёсткий, с прямой спинкой, обитой тёмно-зелёным бархатом. Неудобный. Специально. «Гость не должен расслабляться в моём кабинете», — говорил Люциус. И она не расслаблялась. Никогда. Она села. Не на край, как в первый раз, когда ноги подкашивались от страха, а руки дрожали так, что она не могла их унять. Ровно посередине. Спина прямая, плечи расправлены, руки на подлокотниках. Открытая поза. Уверенная. Она знала, что он оценивает каждую мелочь — каждое движение, каждый вздох, каждую секунду промедления. И она не собиралась давать ему поводов для сомнений. Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Тишина растягивалась, становилась плотной, почти осязаемой. Она слышала, как тикают часы на каминной полке — старинные, с серебряным циферблатом и тонкими, как иглы, стрелками. Они отсчитывали секунды с каким-то особым, почти злорадным удовольствием. Тик. Так. Тик. Так. Каждая секунда — как удар, как шаг, как капля, падающая в бездонный колодец.— Еще один месяц позади, — сказал он наконец.
Голос ровный, без эмоций. Констатация факта. Не поздравление, не оценка — просто отметка. Как зарубка на дереве. Как страница, перевёрнутая в календаре.— Вы выжили, — продолжил он. — Это уже достижение.
Она молчала. Ждала. Знала, что он скажет больше. Люциус Малфой никогда не говорил просто так. Каждое его слово имело вес, значение, цель. Даже когда он говорил о погоде, за этим что-то стояло. А сейчас он говорил о ней. О её месте в этом доме. О её будущем. Или его отсутствии.— Многие на вашем месте сломались бы, — он откинулся в кресле, положил руки на подлокотники. Длинные, бледные пальцы с идеально подстриженными ногтями. Перстень с гербом Малфоев на правой руке — змея, кусающая свой хвост, такая же, как на ручке двери, как на перстне Драко, как на всём, что принадлежало этому роду. — Сошли бы с ума. Или наложили бы на себя руки. Или превратились бы в безвольную тень, которая существует только для того, чтобы выполнять приказы.
Он сделал паузу. Взял со стола пергамент — тот самый, что она подготовила неделю назад, с анализом связей Уилкинса. Развернул. Пробежал глазами. Она знала каждое слово в этом пергаменте. Каждую цифру, каждое имя, каждую стрелку на схеме. Она провела над ним часы, дни, ночи — пока не почувствовала, что готова показать. И даже тогда сомневалась. Даже тогда боялась, что он найдёт ошибку, недостаток, повод усомниться в её полезности.— Вы — нет, — сказал он, откладывая пергамент. — Это говорит о том, что у вас есть стержень.
Он посмотрел на неё. Не сквозь, как Драко. Не оценивающе, как в первые дни. Изучающе. С интересом. Как смотрят на редкий экспонат, на диковинного зверя, на нечто, что не вписывается в привычные категории.— Ваша работа по Уилкинсу была... впечатляющей, — продолжил он, и в его голосе впервые появился оттенок. Не похвала, нет. Признание. Констатация факта, который его удивил. — Вы нашли то, что мои люди искали полгода. Люди, которые занимаются этим профессионально. Которые имеют доступ, связи, опыт. А вы — девчонка, запертая в четырёх стенах, без связей, без ничего, кроме собственного ума — нашли за две недели.
Он снова сделал паузу. Взял чашку с кофе — она стояла на столе, уже остывшая, — отпил глоток. Поморщился. Поставил обратно.— Это говорит о том, что у вас есть ум.
Она ждала продолжения. Знала, что оно будет. Люциус Малфой никогда не хвалил просто так. За похвалой всегда следовало «но». И она не ошиблась.— Но, — сказал он, и слово это упало в тишину, как камень в воду, — ум без дисциплины — это хаос. Опасный, разрушительный, бесполезный.
Он подался вперёд, упёрся локтями в стол, сцепил пальцы в замок. Теперь его лицо было ближе, и она видела каждую деталь: тонкие морщинки вокруг глаз, лёгкую тень небритости на подбородке, холодный блеск серых глаз, в которых не было ни тепла, ни злобы — только расчёт.— Вы умны, мисс Грейнджер, но вы не умеете думать, — сказал он. — Вы хватаетесь за факты, как утопающий за соломинку. Вы находите связи, но не понимаете, как их использовать. Вы видите деревья, но не видите леса. Вы играете в шахматы, думая только о своей фигуре, забывая, что на доске есть другие.
Она сжала кулаки на подлокотниках. Ногти впились в ладони — боль была острой, отрезвляющей, она возвращала в тело, которое хотело вскочить, закричать, доказать, что он неправ. Что она видит. Что она понимает. Что она не просто пешка, которую двигают по доске. Но она молчала. Ждала. Знала, что он ещё не закончил.— В Хогвартсе вас учили запоминать, — продолжил он, и в его голосе появилась лёгкая, почти незаметная насмешка. — Заклинания, формулы, исторические даты. Вы были лучшей. Самая блестящая ведьма своего поколения — так, кажется, писали в «Пророке»? — Он усмехнулся. Усмешка была тонкой, холодной, почти неуловимой. — Но вас не учили думать. Не учили видеть картину целиком. Не учили тому, что знание — это не сила. Сила — это умение применять знание в нужный момент, против нужного человека, с нужной целью.
Он встал. Медленно, плавно, как большой хищник, который не нуждается в спешке. Подошёл к стеллажу у стены — высокому, от пола до потолка, заставленному книгами в кожаных переплётах. Провёл пальцами по корешкам — небрежно, почти ласково. Остановился на одной, вытащил. Толстый том в тёмно-бордовом переплёте, с золотым тиснением на корешке. Вернулся к столу, положил перед ней.— Откройте.
Она открыла. Это была не книга — папка. Внутри лежали пергаменты. Десятки, может сотни. Финансовые отчёты, банковские выписки, списки транзакций, имена, даты, суммы. За три года. Не только Малфоев — Гринграссы, Паркинсоны, Нотты, Эйвери, Бёрки. Все, кто входил в ближний круг. Все, кто имел значение в этом мире.— Здесь финансовая история нашего круга за последние три года, — сказал Люциус, возвращаясь в кресло. — Каждая сделка, каждый перевод, каждый галеон, который прошёл через эти семьи. Найдите аномалии. Связи. Кто кому платит, кто от кого зависит, кто на кого работает.
Он снова взял чашку с остывшим кофе. Сделал глоток. На этот раз не поморщился.— У вас месяц.
Она смотрела на папку. Толстую, тяжёлую, перевязанную бечёвкой. Пахло от неё пылью, старыми чернилами, временем и чужими секретами. Она провела пальцами по краю — пергаменты были разными: старые, пожелтевшие, с выцветшими чернилами, и новые, хрустящие, с яркими печатями. Три года. Три года финансовой истории. И месяц, чтобы найти то, что не нашли его люди.— Это не наказание, мисс Грейнджер, — сказал Люциус, и в его голосе снова появилось что-то новое. Не тепло, нет. Но и не холод. Что-то среднее. Покровительство. Отеческое наставление. — Это инвестиция.
Она подняла глаза. Встретилась с ним взглядом.— В вас, — продолжил он. — В ваш ум. В ваше будущее в этом доме. Вы доказали, что у вас есть стержень. Что вы не сломаетесь под давлением. Теперь докажите, что вы можете думать. Что вы можете видеть картину целиком. Что вы можете быть не просто полезной — незаменимой.
Он сделал паузу. Долгую. Тягучую.— Не подведите меня.
Это был не приказ. Не угроза. Предупреждение. Или обещание. Или то и другое сразу. Она смотрела в его серые, холодные глаза и видела там что-то, чего не видела раньше. Не теплоту, нет. Интерес. Настоящий, живой интерес. Он вкладывал в неё ресурсы. Он давал ей шанс. Он ждал результатов.— Я не подведу, мистер Малфой.
Голос не дрогнул. Она сама удивилась. Внутри всё дрожало, сжималось, кричало — но голос был ровным, спокойным, почти уверенным. Он кивнул. Медленно, почти незаметно. Взял перо, обмакнул в чернила, начал писать что-то на чистом пергаменте. Аудиенция была окончена. Она встала. Взяла папку — тяжёлую, ощутимую, настоящую. Прижала к груди. Почувствовала, как острые края пергаментов впиваются в рёбра сквозь ткань платья. Больно. Но это была хорошая боль. Боль работы. Боль цели. Боль смысла.— Мисс Грейнджер.
Она остановилась у двери. Не обернулась.— Да, мистер Малфой?
Пауза. Долгая. Она слышала, как скрипит его перо по пергаменту.— Вы хорошо выглядите сегодня. Это платье вам идёт.
Она замерла. Не знала, что ответить. Слова застряли в горле, застряли там, где должна была быть пустота, а было что-то ещё. Что-то, чему она не могла дать названия.— Благодарю, сэр.
Она вышла. В коридоре она остановилась. Прислонилась к стене. Закрыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Папка оттягивала руки, но это была приятная тяжесть. Тяжесть работы. Тяжесть цели. Тяжесть смысла.«Это инвестиция. В вас. В ваше будущее в этом доме».
«Вы хорошо выглядите сегодня».
Она открыла глаза. Посмотрела на папку в своих руках. Три года финансовой истории. Месяц на анализ. Найди аномалии. Найди связи. Докажи, что можешь думать. Впервые за долгое время у неё было что-то, кроме пустоты. Она пошла в библиотеку. Она вошла в библиотеку, и воздух здесь был другим. Сухим. Прохладным. Пропитанным запахом старых книг, кожи переплётов, воска, которым натирали стеллажи, и той особенной пылью, которая бывает только в местах, где знания живут столетиями. Где каждое слово, каждая буква, каждая запятая впиталась в стены, в воздух, в саму ткань времени. Она закрыла за собой дверь. Тяжёлую, дубовую, с резными панелями. Прислонилась к ней спиной. Закрыла глаза. Вдохнула. Выдохнула. Сердце всё ещё колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Папка, прижатая к груди, казалась живой — тёплой, почти пульсирующей, будто внутри неё билось чьё-то сердце. Или её собственное. Она не знала. Не хотела знать.«Это инвестиция. В вас. В ваше будущее в этом доме».
«Вы хорошо выглядите сегодня».
Слова Люциуса крутились в голове, не отпускали, впивались в сознание, как занозы. Он никогда не говорил просто так. Каждое его слово имело вес, значение, цель. Зачем он сказал это? Проверял её реакцию? Пытался сбить с толку? Или просто констатировал факт, как он делал всегда — холодно, отстранённо, без эмоций? Она не знала. И это незнание было хуже всего. Она открыла глаза. Отлепилась от двери. Прошла к своему столу — тому, что в углу, у окна, откуда открывался вид на парк. Серый и мокрый, тонущий в дожде. Деревья стояли голые, их ветви тянулись к небу, как руки, как мольба, как крик. Дождь стучал по стёклам — тот же хаотичный, песочный звук, что и утром, что и вчера, что и всегда. Она положила папку на стол. Тяжёлую. Толстую. Перевязанную бечёвкой. Села. Смотрела на неё. Долго. Очень долго. Пальцы не слушались. Она сжала их в кулаки, разжала, снова сжала. Дрожь не проходила — мелкая и противная. Она злилась на себя за эту дрожь. За то, что не могла её контролировать. За то, что тело предавало её, выдавало страх, который она не хотела признавать. Страх. Да, это был страх. Не перед Люциусом. Не перед наказанием. Перед ответственностью. Перед тем, что от неё ждали. Перед тем, что она могла не справиться.«Докажите, что вы можете думать. Что вы можете видеть картину целиком. Что вы можете быть не просто полезной — незаменимой».
Она развязала бечёвку. Пальцы путались, узел не поддавался, затянулся туго, мёртво. Она дёрнула сильнее, зацепилась ногтем за край, потянула. Бечёвка лопнула с сухим треском. Пергаменты рассыпались по столу веером, зашуршали, заскользили, несколько упало на пол. Она наклонилась, подняла их. Пальцы дрожали, но теперь это была другая дрожь. Не страх. Предвкушение. Азарт. Тот самый, который она чувствовала в Хогвартсе, когда решала сложную задачу, когда находила ответ там, где другие сдавались, когда понимала то, что не понимал никто. Она разложила пергаменты на столе. Аккуратно. По одному. Выравнивая края. Раскладывая по стопкам. Финансовые отчёты Малфоев — в одну. Гринграссов — в другую. Паркинсонов — в третью. Ноттов, Эйвери, Бёрки — в четвёртую, пятую, шестую. Три года. Тридцать шесть месяцев. Сотни, может тысячи транзакций. Она взяла верхний пергамент. Малфои. Первый квартал прошлого года. Цифры, даты, имена. Поставки редких ингредиентов из Франции. Сумма — четырнадцать тысяч пятьсот галеонов. Она вспомнила Нору. Вспомнила, как Молли пересчитывала каждый кнат, как штопала носки, как откладывала на Рождество. А здесь — четырнадцать тысяч за одну поставку. За три месяца. За то, что для Малфоев было просто строкой в отчёте. Она отложила пергамент. Взяла следующий. Гринграссы. Второй квартал. Продажа земли в Уэльсе. Сумма — двадцать две тысячи. Покупатель — какой-то маггловский банк, название ничего не говорило. Она записала его в отдельный лист. Проверить. Следующий. Паркинсоны. Третий квартал. Странный перевод. Пять тысяч галеонов. Получатель — компания, которой не существовало. Она проверила по другим документам — нигде больше не всплывала. Записала. Проверить. Следующий. Нотты. Четвёртый квартал. Заём у Гринготтса. Крупный. Очень крупный. Сто тысяч галеонов. Под залог фамильного поместья. Зачем? У Ноттов были деньги. Старые, родовые, накопленные поколениями. Зачем им заём? Она записала. Проверить. Пергаменты шуршали под пальцами. Чернила пахли. Глаза болели от мелкого почерка, от тусклого света, от напряжения. Но она не могла остановиться. Внутри горел тот холодный, злой огонь, который не давал отвлечься, передохнуть, поднять голову. Она находила связи, которых не видела раньше. Аномалии, которые бросались в глаза, если смотреть на всё вместе. Переводы, которые не имели смысла. Компании, которые существовали только на бумаге. Имена, которые повторялись снова и снова. Гривз. Стоун. Кресвелл. Она откинулась на спинку стула. Потёрла переносицу. Глаза болели. Спина затекла. Пальцы были испачканы чернилами. Она не заметила, как пролетело время. За окном уже темнело. Дождь всё стучал по стёклам — хаотично, навязчиво, бесконечно. Она посмотрела на свои записи. Три листа, исписанных мелким, убористым почерком. Имена. Даты. Связи. Вопросы. Много вопросов. И ни одного ответа. Она вздохнула. Закрыла глаза. И вдруг услышала шаги. Тяжёлые. Уверенные. Приближающиеся. Она не обернулась. Не открыла глаз. Знала, кто это. По шагам. По дыханию. По тому, как воздух в библиотеке стал плотнее, тяжелее, холоднее. Драко. Он остановился за её спиной. Она чувствовала его присутствие — кожей, затылком, позвоночником. Чувствовала запах его парфюма. Холодный, с нотками дерева и дыма. Тот же, что всегда. Тот же, что вчера. Тот же, что в тот вечер, когда он коснулся её шрамов и сказал: «У меня тоже есть».— Работаешь, — сказал он.
Не вопрос. Констатация факта. Голос ровный, спокойный, без эмоций.— Да, — ответила она, не открывая глаз.
Пауза. Долгая. Тягучая.— Что нашла?
Она открыла глаза. Посмотрела на свои записи. На цифры, на имена, на стрелки, соединяющие одно с другим. На схему, которая только начинала складываться.— Пока ничего, — сказала она.
— Врёшь.
Она повернулась. Посмотрела на него. Он стоял в двух шагах, засунув руки в карманы брюк. Смотрел на неё сверху вниз. В его глазах не было ничего. Пустота. Холод. Бездна. Но в этой пустоте было что-то ещё. Что-то, чего она не могла прочитать. Что-то, что заставляло сердце биться быстрее.— Покажи, — сказал он.
Она смотрела на него. Он смотрел на неё. Тишина растягивалась, становилась всё тяжелее, всё плотнее, всё опаснее.— Зачем? — спросила она.
— Затем, что отец дал это задание не только тебе, — сказал он. — Я тоже работаю над этим. И если ты что-то нашла, я хочу знать.
Она колебалась. Секунду. Другую. Третью. Потом подвинула к нему свои записи. Он взял листы. Пробежал глазами. Быстро. Цепко. Она видела, как его взгляд скользит по строчкам, как задерживается на именах, как сужаются глаза, когда он доходит до Гривза, до Стоуна, до Кресвелла.— Это всё? — спросил он, откладывая листы.
— Пока да.
Он кивнул. Медленно. Задумчиво.— Неплохо, Грейнджер, — сказал он. — Для начала.
Она смотрела на него. Ждала продолжения. Насмешки. Унижения. Приказа. Но он просто стоял, смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она раньше не видела. Не тепло. Не доброта. Интерес. Настоящий, живой интерес.— Через четыре дня, я еду в Лондон, — сказал он вдруг. — По делам. Хочешь со мной?
Она замерла. Сердце пропустило удар. Потом ещё один. Потом забилось где-то в горле, быстро, испуганно, неуправляемо.— Зачем? — спросила она. Голос прозвучал хрипло, чуждо.
— Там есть человек, который может знать что-то о Гривзе, — сказал он. — Он не станет говорить со мной. Но, может быть, заговорит с тобой.
Она смотрела на него. Он смотрел на неё. Тишина растягивалась, становилась плотной, почти осязаемой.— Хорошо, — сказала она. — Я поеду.
Он кивнул. Развернулся. Пошёл к двери. У порога остановился. Не оборачиваясь.— Выезжаем в девять. Не опаздывай.
И вышел. Она осталась одна. Смотрела на дверь, за которой он скрылся. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте шевелилось что-то. Маленькое. Живое. Опасное. Он позвал её с собой. В Лондон. По делу. Она будет работать с ним. Не на него. С ним. Она не знала, что это значит. Не хотела знать. Боялась знать. Но где-то глубоко, в самом тёмном уголке сознания, кто-то шепнул: «Он хочет видеть тебя. Он хочет быть с тобой. Он не может сказать это прямо, но он хочет». Она отогнала эту мысль. Не думать. Не сейчас. Она снова склонилась над пергаментами. Продолжила работу. Но мысли теперь были далеко. В Лондоне. С ним. В завтрашнем дне, который обещал быть другим. Не таким, как все. Она не заметила, как пролетело время. Когда она подняла голову, за окном было уже темно. Дождь перестал — или сделал паузу, она не знала. Небо было чёрным, беззвёздным, тяжёлым. Свечи в библиотеке догорали, отбрасывая длинные, пляшущие тени на стены, на стеллажи, на её руки, испачканные чернилами. Она потянулась. Позвоночник хрустнул. Мышцы затекли от долгого сидения в одной позе. Она не ела с завтрака. Не пила. Только работала. Только искала. Только думала. Она встала. Ноги затекли, пришлось опереться о столешницу, переждать, пока кровь снова побежит по венам. Голова кружилась — от голода, от усталости, от перенапряжения. Она собрала пергаменты. Аккуратно сложила в папку. Перевязала бечёвкой. Спрятала в ящик стола. Свои записи — отдельно, в карман платья. Она не доверяла им никому. Даже столу. Даже библиотеке. Даже Мэнору. Она вышла в коридор. Здесь было темно. Свечи в настенных бра почти догорели, их пламя мерцало, бросало причудливые тени на стены. Портреты спали — или делали вид, что спят. Она шла медленно, чувствуя, как усталость наливает тело свинцом, как каждый шаг становится тяжелее предыдущего. Она не пошла в комнату. Ноги сами понесли её к выходу в парк. Она не знала, зачем. Просто хотела воздуха. Хотела движения. Хотела почувствовать что-то, кроме этой бесконечной, высасывающей пустоты. Она толкнула тяжёлую дубовую дверь. Вышла на улицу. Холод ударил в лицо сразу. Резкий. Беспощадный. После сухого тепла библиотеки он казался почти обжигающим. Она вдохнула полной грудью. Воздух был влажным, свежим, пах мокрой землёй, прелыми листьями, чем-то ещё — может, дымом из каминов, может, далёким лесом, может, свободой. Она пошла по дорожке. Гравий хрустел под ногами — мокрый и скользкий. Деревья стояли тёмные, голые, их ветви тянулись к небу, как руки. Парк был пуст. Павлины спали где-то в укрытиях. Даже садовники ушли. Только она. Только тишина. Только холод. Она дошла до скамейки. Той самой, где плакала в первый месяц. Где сидела и смотрела на Мэнор, думая о том, что никогда не привыкнет. Что никогда не примет. Что всегда будет чужой. Скамейка была мокрой от дождя. Она не стала садиться. Просто стояла, смотрела на дом. Огромный. Тёмный. Величественный. Окна горели тёплым, жёлтым светом — там, внутри, была жизнь. Люциус, наверное, в кабинете. Нарцисса — в малой гостиной, с книгой и чаем. Драко... Она не знала, где Драко. Может, у себя. Может, в Лондон уехал раньше. Может, с друзьями, с Забини, с Ноттом, пьёт огневиски и смеётся над чем-то, что ей никогда не понять. Она стояла и смотрела на окна. И вдруг увидела его. Он стоял у окна в своей комнате. На втором этаже. Смотрел в парк. На неё? Она не знала. Было слишком темно, слишком далеко. Но она чувствовала его взгляд. Кожей. Затылком. Позвоночником. Они смотрели друг на друга. Секунду. Другую. Третью. Потом он отошёл от окна. Задёрнул штору. Исчез. Она осталась одна в темноте. Холодной. Мокрой. Пустой. Она постояла ещё минуту. Потом развернулась и пошла обратно. В дом. В тепло. В клетку. Которая становилась всё более привычной. Всё более своей. Всё менее страшной. И это было самое страшное. ——— Она проснулась от тишины. Не от звона чашек, не от шагов в коридоре, не от дождя, стучащего по стёклам. От тишины. Густой, плотной, почти осязаемой. Она лежала, не открывая глаз, и слушала. Ничего. Только её собственное дыхание. Только стук сердца, ровный, спокойный, усталый. За окном было всё так же серо. Дождь то ли кончился, то ли взял паузу — она не знала. Небо висело низкое, тяжёлое, давящее. Она села на кровати, свесила ноги, коснулась ступнями холодного пола. Поёжилась. Встала. Умывание. Сборы. Всё как всегда. Вода горячая — спасибо Типси. Мыло с запахом сандала. Полотенце мягкое, пушистое. Она смотрела в зеркало и не видела ничего нового. Та же бледная кожа. Те же тёмные круги под глазами, спрятанные под консилером. Тот же синяк, почти сошедший, почти забытый. Она выбрала серое платье — простое, закрытое, с длинными рукавами. Ничего лишнего. Сегодня не было сил на красоту. Завтрак. Драко не было. Люциус читал «Пророк», пил кофе, молчал. Нарцисса намазывала масло на тост и говорила о чём-то — о саде, о розах, о том, что старый садовник опять напился и его придётся уволить. Гермиона слушала вполуха, ела механически, не чувствуя вкуса. Её мысли были далеко. В Лондоне. В завтрашнем дне. В его словах: «Хочешь со мной?» После завтрака — библиотека. Папка. Пергаменты. Цифры, даты, имена. Она работала до обеда, до ужина, до темноты. Нашла ещё одну аномалию у Эйвери. Странный перевод в маггловский банк. Записала. Отложила. Проверить. Типси принесла обед — суп, хлеб, чай. Гермиона съела, не отрываясь от бумаг. Эльфийка смотрела с тревогой, но молчала. Исчезла с тихим хлопком. Вечером она вышла на прогулку. Парк был мокрым, тёмным, пустым. Она дошла до скамейки, постояла, посмотрела на окна Мэнора. Его окно было тёмным. Штора задёрнута. Никого. Она вернулась в комнату. Легла в кровать. Смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же. Завтра — Лондон. Завтра — с ним. Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, пустой. На утро она проснулась рано. За окном ещё было темно — серый, предрассветный сумрак, когда небо только начинает светлеть, но солнце ещё не встало. Она лежала, смотрела в потолок, и внутри было странное чувство. Не тревога. Не страх. Ожидание. Сегодня понедельник. Урок Нарциссы. Она встала, прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем долго, чувствуя, как тепло проникает в каждую клеточку тела, смывает остатки сна, усталость, пустоту. Вытерлась мягким полотенцем. Подошла к зеркалу. Бледная. Тёмные круги. Синяк почти исчез — только лёгкая тень на скуле, которую легко скрыть. Она нанесла консилер, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Смотрела на себя и думала о том, что Нарцисса заметит. Она всегда замечает.«Макияж — это броня, мисс Грейнджер. Вы надеваете доспехи. Но доспехи должны быть безупречны. Если они треснут, враг увидит вашу слабость».
Она выбрала тёмно-синее платье. Строгое, но элегантное. С серебряной вышивкой по вороту — тонкой, почти незаметной. Нарцисса говорила, что синий — цвет доверия.«В нём вы будете выглядеть увереннее, даже если внутри дрожите». Она не дрожала. Но совет помнила.
Оделась. Поправила воротник. Одернула юбку. Провела ладонями по бёдрам, по талии. Ткань легла ровно. Она взяла палочку, сунула в карман. Вышла. Коридор. Портреты. Лестница. Пятна крови на ковре — она перешагнула, даже не замедлившись. Столовая. Люциус за газетой. Нарцисса за чаем. Драко — нет. Она села на своё место, взяла круассан, отломила кусочек. Ела, слушая их разговор.— ...Паркинсоны прислали приглашение, — говорила Нарцисса, наливая себе чай. — На следующей неделе. Ужин в узком кругу. Видимо, хотят обсудить будущее Пэнси.
— Пустое, — ответил Люциус, не отрываясь от газеты. — Девочка останется с долгами и больным отцом. Кому она нужна?
— Возможно, Ноттам. У Теодора нет невесты, а деньги Паркинсонов, даже те, что остались, — это всё ещё деньги.
— Нотты не возьмут девчонку с таким шлейфом. У них свои проблемы. Ты слышала о займе?
Нарцисса кивнула. Отпила чай. Промокнула губы салфеткой.— Странная история. Зачем им заём под залог поместья? У них достаточно своих средств.
— Вот именно, — Люциус наконец отложил газету, снял очки. — Что-то происходит. Что-то, о чём они не говорят. И это мне не нравится.
Он посмотрел на Гермиону. Впервые за завтраком.— Мисс Грейнджер, вы работаете с документами Ноттов?
— Да, сэр. Я заметила этот заём. Пока не понимаю, зачем он им.
— Узнайте. Это важно.
— Да, сэр.
Он кивнул и снова взял газету. Разговор был окончен. Она допила кофе, положила салфетку, встала.— Доброго дня, мадам. Доброго дня, сэр.
Нарцисса кивнула. Люциус махнул рукой. Она вышла. Через полчаса гостиная встретила её теплом и светом. Камин горел ярко, отбрасывая золотистые блики на стены, обитые светлым шёлком. На столике у окна стоял чайный сервиз — тонкий фарфор, серебряные ложечки, вазочка с печеньем. Нарцисса уже сидела в своём кресле, с чашкой в руках, и смотрела в окно на серый, мокрый парк.— Проходите, мисс Грейнджер, — сказала она, не оборачиваясь. — Садитесь. Чай?
— Да, спасибо, мадам.
Гермиона села в кресло напротив. Нарцисса налила чай — с бергамотом, как она любила, — подвинула чашку. Гермиона взяла её, сделала глоток. Горячий, ароматный, почти успокаивающий.— Сегодня мы поговорим о том, как принимать комплименты, — начала Нарцисса, ставя свою чашку на блюдце. — Это сложнее, чем кажется. Особенно для женщины в вашем положении.
Она сделала паузу, глядя на Гермиону.— Комплимент — это не просто слова. Это оружие. Им можно возвысить, можно унизить, можно проверить вашу реакцию. Ваша задача — не показать ни того, ни другого, ни третьего. Вы должны принять комплимент с достоинством, но без гордости. С благодарностью, но без подобострастия. С лёгкой улыбкой, но без кокетства.
Гермиона слушала, впитывала, запоминала. Нарцисса говорила, а она представляла. Комплимент от незнакомого волшебника на приёме. От мужа союзника. От врага, который хочет найти слабость. От Драко.«Ты сегодня была красива».
Она отогнала мысль. Не сейчас.— Представьте, — продолжала Нарцисса, — что к вам подходит пожилой лорд, друг семьи, и говорит: «Мисс Грейнджер, вы сегодня очаровательны. Это платье вам невероятно идёт». Что вы ответите?
Гермиона задумалась. Секунду. Другую.— Благодарю вас, милорд. Это очень любезно с вашей стороны.
Нарцисса кивнула.— Хорошо. Но недостаточно. Вы должны добавить что-то, что переведёт внимание с вас на него. Комплимент в ответ — но не прямой, не грубый. Например: «Благодарю вас, милорд. Ваша супруга сегодня выглядит просто великолепно — это колье, должно быть, фамильная драгоценность?»
Гермиона запомнила. Записала в мысленный блокнот. Перевести внимание. Не дать задержаться на себе. Сделать комплимент тому, кто безопасен.— Теперь сложнее, — Нарцисса отпила чай. — Молодой человек. Не женат. Смотрит на вас с интересом. Говорит: «Мисс Грейнджер, у вас удивительные глаза. Я не могу отвести взгляд». Что вы ответите?
Она смотрела на Гермиону, и в её глазах был интерес. Настоящий. Живой. Она проверяла не только знание этикета. Она проверяла её. Её способность держать удар. Её умение оставаться холодной, когда кто-то пытается пробить броню.— Благодарю вас, сэр, — ответила Гермиона. — Но я уверена, что в этом зале есть множество дам, чьи глаза заслуживают не меньшего внимания. Возможно, вам стоит присмотреться к ним.
Нарцисса улыбнулась. Чуть заметно, уголками губ.— Очень хорошо. Вы учитесь.
Она отставила чашку, сложила руки на коленях.— Теперь скажите мне, мисс Грейнджер. Что вы думаете о Дафне Гринграсс?
Вопрос был неожиданным. Гермиона замерла. Чувствовала, что за этим что-то стоит. Нарцисса никогда не спрашивала просто так. Каждый её вопрос был проверкой. Или уроком. Или тем и другим сразу.— Я не знаю её лично, мадам. Мы учились на одном курсе, но не общались.
— И тем не менее, — Нарцисса наклонила голову, — у вас должно быть мнение. Вы умная девушка, вы наблюдаете, вы анализируете. Что вы думаете?
Гермиона задумалась. Вспомнила Дафну в Хогвартсе. Слизеринка. Всегда держалась особняком. Не лезла в драки, не участвовала в травле, но и не защищала. Красивая. Холодная. Недосягаемая. Как фарфоровая кукла за стеклом.— Она... осторожная, — сказала Гермиона медленно. — Не показывает эмоций. Не ввязывается в конфликты. Всегда на периферии, но всегда в курсе всего. Она как... наблюдатель.
Нарцисса кивнула.— Именно. Гринграссы всегда были такими. Они не воюют, не интригуют, не лезут в политику. Они наблюдают. Выжидают. И выходят сухими из любой бури.
Она сделала паузу. Взяла чашку, сделала глоток.— Сейчас Дафна ищет жениха. Её отец болен, и, если он умрёт, род Гринграссов останется без наследника. Без сильного союза их поглотят. Растащат по кускам. Поэтому она спешит.
Гермиона слушала. В голове щёлкало, складывалось, соединялось. Финансовые отчёты Гринграссов, которые она просматривала вчера. Продажа земли. Странные переводы. Спешка.— Вы понимаете, что это значит? — спросила Нарцисса.
— Что за каждым светским жестом стоит политика, — ответила Гермиона. — Или выживание.
Нарцисса посмотрела на неё долгим, изучающим взглядом. Потом кивнула.— Вы действительно умны, мисс Грейнджер. Это хорошо. Ум вам пригодится.
Она встала. Урок был окончен.— Завтра среда. Мы продолжим. Подумайте над тем, что я сказала о Гринграссах. Это может быть полезно.
Гермиона встала, поклонилась.— Благодарю, мадам. До завтра.
Она вышла из гостиной и долго шла по коридору, переваривая разговор. Нарцисса не просто учила её этикету. Она учила её выживать. В мире, где каждое слово — оружие, каждый жест — сигнал, каждая улыбка — маска. И она впитывала это. Жадно. Как губка. Потому что знала: это единственный способ выжить. Единственный способ стать незаменимой. Единственный способ не быть сломленной. Дни после урока тянулись медленно. Работа. Библиотека. Пергаменты. Она нашла ещё одну связь между Гривзом и Стоуном — на этот раз через подставную компанию, зарегистрированную на маггловское имя. Записала. Отложила. Проверить. Драко не появлялся. За завтраком его не было. В коридорах она его не встречала. Она ловила себя на том, что смотрит на его пустой стул. На его пустое окно во время вечерней прогулки. На дверь библиотеки, ожидая, что она откроется и он войдёт. Не входил. Она злилась на себя за это ожидание. Злилась и продолжала ждать. Потому что не могла иначе. Потому что внутри, под слоями пустоты, шевелилось что-то живое. Что-то, что требовало его присутствия. Его взгляда. Его голоса. Даже грубого. Даже злого. Даже пустого. Типси приносила еду. Гермиона ела. Работала. Гуляла. Спала. Дни сливались в один бесконечный, серый, тягучий поток. И только мысль о завтрашнем дне — о Лондоне, о нём, о том, что они будут вместе, — заставляла сердце биться быстрее. ——— Она проснулась до рассвета. Не от звука. Не от холода. От ожидания. Оно разбудило её — мягко, но настойчиво, как рука, тронувшая за плечо. Она открыла глаза и сразу поняла: сегодня. Лондон. С ним. За окном было ещё темно. Серый предрассветный сумрак, когда небо только начинает светлеть, но солнце ещё прячется за горизонтом. Она лежала, смотрела в потолок, и внутри было странное чувство. Не страх. Не радость. Что-то среднее. Что-то, чему она не могла дать названия. Она села на кровати. Свесила ноги. Коснулась ступнями холодного пола. Поёжилась — и улыбнулась. Сама не заметила. Просто уголки губ дрогнули, поползли вверх, и она поймала себя на этом, когда проходила мимо зеркала. Улыбка. Настоящая. Первая за долгое время. Она одёрнула себя. Не думать. Не ждать. Не надеяться. Это просто поездка. Просто работа. Он сказал: «Там есть человек, который может знать что-то о Гривзе». Дело. Только дело. Она прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем долго, чувствуя, как тепло проникает в каждую клеточку тела, смывает остатки сна, усталость, пустоту. Закрыла глаза. Представила Лондон. Улицы. Магглов. Машины. Шум. Жизнь. Она не была там с тех пор, как... с тех пор, как её привезли в Мэнор. Полтора месяца. Вечность. Она вытерлась. Подошла к зеркалу. Посмотрела на себя. Бледная. Тёмные круги под глазами — она плохо спала, ворочалась, просыпалась, смотрела на часы, считала минуты до рассвета. Но в глазах было что-то новое. Живое. Блеск, которого она не видела давно. Она нанесла консилер — тщательно, слой за слоем, скрывая следы бессонницы. Тональный крем — ровно, тонко. Румяна — чуть тронула скулы, чтобы лицо не казалось мёртвым. Тушь — один слой, второй, третий. Ресницы стали длинными, пушистыми, глаза — выразительными, глубокими. Блеск на губы — бледно-розовый, почти прозрачный. Она смотрела на себя и думала: для кого это? Для себя? Для магглов, которые увидят её на улицах? Для человека, с которым они будут говорить? Для него. Она отогнала эту мысль. Не думать. Она подошла к шкафу. Открыла дверцы. Платья, блузы, юбки — всё, что можно пожелать. Но сегодня нужна была маггловская одежда. Она нашла её в дальнем углу — Нарцисса позаботилась. Джинсы. Тёмные и узкие. Свитер — мягкий, кашемировый, цвета слоновой кости. Пальто — чёрное, длинное, с поясом. Ботинки — кожаные, на низком каблуке, удобные для ходьбы. Она оделась. Посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела маггловская девушка. Обычная. Простая. Такая, как все. Никто бы не догадался, что она — грязнокровка в доме Малфоев. Что она — собственность. Что она — вещь. Она взяла палочку, сунула во внутренний карман пальто. Проверила, легко ли достаётся. Легко. Хорошо. Часы на каминной полке показывали без четверти девять. Пора. Она вышла в коридор. Портреты смотрели, но молчали. Даже старуха Друэлла только поджала губы и отвернулась. Гермиона прошла мимо, не удостоив её взглядом. Спустилась по лестнице. Перешагнула через пятна крови. Первый этаж. Холл. Он уже ждал. Драко стоял у входной двери, засунув руки в карманы маггловского пальто — тёмно-серого, дорогого, безупречного. Под пальто — чёрный свитер, тёмные джинсы. Он выглядел как... как маггл. Богатый, уверенный, опасный. Но маггл. Без мантии, без гербов, без серебряных запонок с фамильным гербом. Просто мужчина. Красивый. Пугающе красивый. Он посмотрел на неё. Медленно. Сверху вниз. Оценивающе. Она чувствовала его взгляд — на своём лице, на свитере, на джинсах, на ботинках. Он задержался на её глазах — на секунду дольше, чем нужно. И отвёл взгляд.— Не опоздала, — сказал он. Голос ровный, спокойный, без эмоций.
— Ты сказал — в девять.
— Я сказал — не опаздывай.
Он развернулся, толкнул входную дверь, вышел. Она пошла за ним. У крыльца стоял автомобиль. Маггловский. Чёрный, блестящий, с тонированными стёклами. Она не разбиралась в марках, но видела, что дорогой. Очень дорогой. Драко открыл дверцу, сел за руль. Она замерла на секунду — он не приглашал, не указывал, просто сел и ждал. Она сама открыла пассажирскую дверцу, села. Внутри пахло кожей и чем-то ещё — его парфюмом. Холодным, с нотками дерева и дыма. Она вдохнула, и внутри что-то сжалось. Привычный запах. Запах Мэнора. Запах его комнаты. Запах его самого. Она поймала себя на том, что вдыхает глубже, чем нужно, и одёрнула себя. Что ты делаешь? Что с тобой? Он завёл двигатель. Машина мягко тронулась, зашуршала гравием по подъездной дорожке. Мэнор оставался позади — огромный, тёмный, величественный. Она смотрела в боковое зеркало, как он уменьшается, становится меньше, превращается в точку, исчезает за деревьями. Свобода. На несколько часов. Она должна была радоваться. Но внутри была только пустота и странное, ноющее чувство где-то под рёбрами. Они выехали на дорогу. Маггловскую. Обычную. Серый асфальт, разметка, указатели. Она не видела этого полтора месяца. Полтора месяца без маггловского мира. Без машин, без светофоров, без людей, спешащих по своим делам. В салоне было тихо. Драко не включал музыку, не говорил. Просто вёл машину — уверенно, спокойно, одной рукой держа руль, другой переключая передачи. Она смотрела на его руки. Бледные. Длинные пальцы. Перстень с гербом Малфоев — единственное, что напоминало о том, кто он. Всё остальное было... маггловским. Чужим. Другим. Она перевела взгляд в окно. За стеклом проплывали поля, деревья, маленькие деревушки. Серое небо висело низко, но дождя не было. Только холод. Только тишина. Только она и он. Молчание затягивалось. Становилось плотным, почти осязаемым. Она не знала, что говорить. Нужно ли говорить? Может, ему нравится тишина? Может, он не хочет её слышать? Она открыла рот, чтобы спросить что-то — что угодно, просто чтобы разбить эту давящую, высасывающую тишину, — и закрыла. Не смогла. Слова застряли в горле.— Ты нервничаешь, — сказал он вдруг.
Не вопрос. Констатация факта. Голос ровный, спокойный, без эмоций. Она вздрогнула. Повернула голову. Он смотрел на дорогу — не на неё. Но она чувствовала, что он видит её. Каждую клеточку. Каждую дрожащую жилку.— Нет, — ответила она.
— Врёшь. У тебя пальцы дрожат.
Она опустила глаза. Руки лежали на коленях, сцепленные в замок. Пальцы действительно дрожали — мелко, почти незаметно. Она разжала их, положила ладони на бёдра. Заставила дрожь прекратиться. Не вышло. Пальцы всё равно подрагивали, предательски выдавая то, что она пыталась спрятать.— Я не нервничаю, — сказала она упрямо. — Просто... давно не была в Лондоне.
Он хмыкнул. Не насмешливо. Просто — хмыкнул. И вдруг повернул голову, посмотрел на неё. Прямо. Долго. Она замерла под этим взглядом — холодным, изучающим, проникающим под кожу.— Боишься меня? — спросил он.
Голос ровный, спокойный. Но в нём было что-то. Что-то, что заставило её сердце сжаться, а потом забиться быстрее. Она смотрела на него. На его острый профиль, на бледную кожу, на серые глаза, в которых не было ничего — пустота, холод, бездна. И вдруг поняла, что не знает ответа. Боится? Да. Нет. Иногда. Всегда. Она не знала.— Не знаю, — сказала она честно.
Он усмехнулся. Усмешка была кривой, невесёлой.— Честно, — сказал он. — Это уже что-то.
Он отвернулся, снова уставился на дорогу. Молчание вернулось, но теперь оно было другим. Не давящим. Выжидающим. Как будто он что-то хотел сказать, но не мог. Или не хотел. Или ждал, когда она спросит. Она смотрела на его руки на руле. На то, как пальцы сжимают кожаную оплётку — не сильно, но заметно. На то, как побелели костяшки на мгновение, когда он переключал передачу. На то, как он потом расслабил хватку — сознательно, усилием воли. Он тоже нервничает, — вдруг поняла она. — Он тоже не знает, что делать. Эта мысль ударила её, как пощёчина. Драко Малфой — нервничает? Рядом с ней? Это было невозможно. Неправильно. Не укладывалось в голове.— Почему ты меня взял? — спросила она вдруг.
Вопрос вырвался сам, неожиданно, помимо её воли. Она тут же пожалела, захотела забрать слова обратно, затолкать их обратно в горло. Но было поздно. Он не ответил сразу. Она видела, как дёрнулся мускул на его челюсти. Как пальцы снова сжали руль — сильнее, чем нужно.— Отец сказал, что ты умная, — ответил он наконец. Голос ровный, но в нём появилась какая-то натянутость, как струна, готовая лопнуть. — Что ты можешь быть полезна.
— И всё?
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах мелькнуло что-то — раздражение? Или что-то другое, что она не могла назвать.— А что ты хочешь услышать, Грейнджер? — спросил он. Голос стал резче, жёстче. — Что ты мне нравишься? Что я мечтал о тебе всю ночь? Что не могу дышать, когда тебя нет рядом?
Он выплюнул эти слова, как яд, как проклятие, и отвернулся. Она замерла. Сердце остановилось, потом забилось где-то в горле, быстро, испуганно, неуправляемо. Что это было? Что он сказал? Он издевался? Или... Она не знала. Не могла понять. Его слова были злыми, насмешливыми, но в них было что-то ещё. Что-то, что прозвучало слишком искренне, слишком больно, слишком... правдиво. Она смотрела на его профиль. На сжатые челюсти. На побелевшие костяшки пальцев. На то, как он дышал — слишком часто, слишком поверхностно, будто ему не хватало воздуха. Он не шутил. Он сказал то, что чувствовал, но облёк это в форму насмешки, чтобы защититься. Чтобы она не поняла. Чтобы самому не верить. Она отвернулась к окну. Смотрела на проплывающие поля, на серое небо, на своё размытое отражение в стекле. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то происходило. Что-то трескалось, ломалось, перестраивалось. Он не ответил на её вопрос. Но он сказал больше, чем хотел. И она услышала. Остаток дороги они провели в молчании. Но теперь это молчание было другим — наполненным, почти электрическим, как воздух перед грозой. Она чувствовала его присутствие каждой клеточкой тела. Чувствовала его дыхание, его напряжение, его злость — на неё, на себя, на весь мир. И она не знала, что с этим делать. Лондон встретил их шумом. Гудки машин. Голоса прохожих. Грохот поездов метро где-то под землёй. Всё это обрушилось на неё сразу, как волна, как удар, как напоминание о том, что мир не ограничивается стенами Мэнора. Что есть другая жизнь. Другие люди. Другие правила. Драко припарковался у тротуара в Кенсингтоне. Вышел из машины, не глядя на неё. Она вышла следом. Воздух был холодным, влажным, пах выхлопными газами, уличной едой, духами проходящих мимо женщин. Она вдохнула полной грудью. Лондон. Она была дома. Или нет. Она уже не знала, что такое дом.— Идём, — сказал Драко, и она пошла за ним.
Они шли по улице — он на полшага впереди, она рядом. Не под руку, как на приёме у Гринграссов. Просто рядом. Как двое людей, у которых общее дело. Прохожие обтекали их, не замечая. Обычная пара. Мужчина и женщина. Никто не видел в них Малфоя и грязнокровку. Никто не знал, кто они. Это было странно. Освобождающе. И немного пугающе. Они остановились у старого кирпичного дома. Три этажа, облупившаяся краска на оконных рамах, покосившаяся табличка с номером. Драко нажал на кнопку звонка. Где-то внутри раздался трескучий звук. Тишина. Потом шаги. Тяжёлые, медленные. Дверь открылась. На пороге стоял мужчина. Лет шестидесяти, седой, с усталым лицом и красными прожилками на носу. Бывший аврор. Он смотрел на Драко — и в его глазах была ненависть. Старая, глубокая, не зажившая.— Малфой, — сказал он. Голос хриплый, прокуренный. — Какого чёрта тебе нужно?
— Мистер Бёрнс, — Драко говорил ровно, спокойно, вежливо. — Я пришёл не один. Позвольте представить — мисс Гермиона Грейнджер.
Он отступил в сторону, открывая её. Бёрнс перевёл взгляд. Узнавание мелькнуло в его глазах — мгновенное, яркое, почти болезненное.— Грейнджер? — переспросил он. — Та самая?
— Да, мистер Бёрнс, — сказала она. Голос ровный, спокойный, уверенный. — Мне нужно поговорить с вами. Это очень важно.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Потом перевёл взгляд на Драко, снова на неё. Что-то в его лице дрогнуло. Сомнение. Недоверие. Но и любопытство.— Ладно, — сказал он наконец. — Заходите. Только быстро. У меня мало времени.
Они вошли. Квартира была маленькой, тёмной, прокуренной. Старая мебель, горы газет на столе, немытая посуда в раковине. Пахло пылью, табаком и одиночеством. Бёрнс провёл их в гостиную, указал на продавленный диван. Сам сел в кресло напротив, закурил.— Ну, — сказал он, выпуская струйку дыма. — Говорите. Что вам нужно?
Гермиона села на край дивана. Спина прямая, руки на коленях. Она смотрела на Бёрнса и думала о том, что он — ключ. Человек, который может знать что-то о Гривзе. О Стоуне. О Кресвелле. О заговоре, который угрожал Малфоям, а значит, и ей.— Мистер Бёрнс, — начала она, — я расследую коррупцию в Аврорате. В частности, меня интересует связь между Малкольмом Гривзом и Эдгаром Стоуном.
Бёрнс замер. Сигарета застыла в руке. Глаза сузились.— Гривз? Стоун? — переспросил он. — А при чём тут Малфой?
Он кивнул на Драко, который стоял у двери, прислонившись к косяку, скрестив руки на груди. Молчал. Наблюдал.— Мистер Малфой помогает мне в расследовании, — сказала Гермиона. — Это может показаться странным, но у нас общая цель. Мы хотим выяснить, кто стоит за утечкой информации и финансовыми махинациями в Министерстве.
Бёрнс усмехнулся. Горько. Зло.— Малфой помогает Грейнджер, — протянул он. — Мир сошёл с ума.
Он затянулся, выпустил дым. Долго смотрел на неё.— Вы знаете, кто я, мисс Грейнджер? Я был аврором. Хорошим аврором. Я ловил Пожирателей, пока такие, как Малфой, откупались и выходили сухими из воды. А теперь вы приходите сюда с ним и просите меня о помощи?
— Я понимаю ваши чувства, — сказала она. — Но это не ради Малфоев. Это ради правды. Ради того, чтобы те, кто использует Министерство в своих целях, ответили за это.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Потом вздохнул. Потушил сигарету в переполненной пепельнице.— Ладно, — сказал он. — Ради вас, мисс Грейнджер. Ради того, что вы сделали. Спрашивайте.
Она выдохнула. Незаметно. Только для себя.— Гривз и Стоун. Они работали вместе?
Бёрнс кивнул.— Да. Гривз был начальником отдела правопорядка, Стоун — старшим следователем. Они часто пересекались. Слишком часто. Я тогда ещё думал — странно. У Гривза не было причин так плотно работать с аврором. Если только...
Он замолчал. Задумался.— Если только что? — подтолкнула она.
— Если только они не были связаны чем-то другим. Не работой. Чем-то... личным. Или финансовым.
— У вас есть доказательства?
Бёрнс покачал головой.— Нет. Только чутьё. Но чутьё меня редко подводило. Гривз — скользкий тип. Всегда был. Умел выходить сухим из воды. А Стоун... Стоун был его тенью. Делал, что скажут. Не задавал вопросов.
Она запоминала. Анализировала. Связывала с тем, что уже знала.— А Кресвелл? — спросила она. — Вы знаете что-то о его связи с ними?
Бёрнс нахмурился.— Кресвелл? Это тот, из отдела магического правопорядка? Слышал о нём. Амбициозный. Рвётся к власти. Но чтобы он был связан с Гривзом и Стоуном... не знаю. Возможно. В Министерстве все друг с другом связаны.
Она задала ещё несколько вопросов — о других именах, о странных переводах, о компаниях, которые существовали только на бумаге. Бёрнс отвечал, но ничего конкретного. Только обрывки. Только чутьё. Только тени. Когда они вышли из квартиры, Драко молчал. Она тоже. Они спустились по лестнице, вышли на улицу. Холодный воздух ударил в лицо. Она вдохнула полной грудью.— Это было... не очень полезно, — сказала она.
— Полезно, — ответил он. — Ты узнала, что Гривз и Стоун были связаны чем-то личным. Это уже ниточка.
Она посмотрела на него. Он стоял, засунув руки в карманы пальто, и смотрел куда-то вдаль, на поток машин, на серое небо, на Лондон, который жил своей жизнью.— Что теперь? — спросила она.
— Теперь — обед, — сказал он. — Я знаю одно место.
Она удивлённо подняла брови.— Обед?
— Ты ела? Нет. Я тоже. Идём.
Он развернулся и пошёл по улице. Она пошла за ним. Он привёл её в маленькое кафе в переулке. Не магическое — маггловское. Узкое, тёмное, с кирпичными стенами и деревянными столами. Пахло кофе, свежей выпечкой и чем-то ещё — может, корицей, может, ванилью. Тепло. Уютно. Почти как дома. Почему он привёл её сюда? Почему не в магическое место, где он мог бы сидеть, как король, и смотреть на неё свысока? Почему этот маленький, тёмный, маггловский уголок? Они сели за столик у окна. Он заказал кофе и сэндвич. Она — то же самое. Официантка принесла заказ, улыбнулась, ушла. Они остались вдвоём. Она смотрела на него. Он смотрел в окно. Молчал. Она взяла сэндвич, откусила. Вкусно. Горячий хлеб, расплавленный сыр, ветчина. Она не ела такого с тех пор, как... с тех пор, как была свободна.— Почему именно это место? — спросила она.
Он не сразу ответил. Взял кофе, отпил глоток, поморщился — слишком горячий. Поставил чашку.— Здесь тихо, — сказал он. — Никто не знает, кто я.
Она смотрела на него. На его лицо — бледное, острое, почти прозрачное в сером свете из окна. На его глаза, которые смотрели куда-то мимо, на улицу, на прохожих, на чужие жизни.— Ты часто здесь бываешь? — спросила она.
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? Или подозрение. Или просто непонимание, зачем она спрашивает.— Иногда, — сказал он. — Когда нужно подумать.
— О чём?
Он усмехнулся. Криво, невесело.— Ты сегодня задаёшь много вопросов, Грейнджер.
— Ты не отвечаешь ни на один.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Она видела, как что-то происходит в его глазах — какая-то борьба, какое-то сомнение. Он открыл рот, чтобы сказать что-то резкое, злое, оттолкнуть её, поставить на место. И закрыл. Отвёл взгляд.— О разном, — сказал он наконец. — О том, что было. О том, что будет. О том, что я... не знаю.
Она смотрела на него и не верила. Драко Малфой только что признался, что не знает. Он, который всегда был уверен, всегда контролировал, всегда знал, что делает. Он не знает.— Ты поэтому такой? — спросила она тихо.
— Какой?
— Такой... странный. То молчишь, то говоришь колкости. То смотришь на меня, то делаешь вид, что меня не существует. То берёшь с собой в Лондон и ведёшь в это кафе, а потом снова...
Она не договорила. Он смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она никогда не видела. Не пустота. Не холод. Что-то другое. Что-то живое. Что-то, что делало больно в груди, там, где должна была быть пустота.— Я не знаю, как по-другому, — сказал он.
Голос тихий. Почти шёпот. Она едва расслышала.— Что?
— Я не знаю, как по-другому, — повторил он громче. В его голосе появилась злость — не на неё, на себя. — Я не умею. Меня не учили. Меня учили доминировать, подавлять, уничтожать. Быть Малфоем. А всё остальное...
Он замолчал. Отвёл взгляд. Сжал челюсти так, что желваки заходили под кожей. Она видела, как он борется с собой — с тем, что хочет сказать, и тем, что не может. С тем, что чувствует, и тем, что не умеет выражать.— Всё остальное — что? — спросила она тихо.
Он не ответил. Взял чашку, отпил глоток. Поставил. Посмотрел в окно.— Ешь, — сказал он. — Остынет.
Она ела. Сэндвич был вкусным. Кофе — горячим, крепким. Она смотрела на него и думала о том, что он только что сказал. «Я не знаю, как по-другому». Это было признание. Не в любви, не в слабости. В том, что он — сломленный человек, который не умеет быть нормальным. Который не умеет проявлять чувства иначе, чем через контроль и жестокость. И она понимала его. Потому что сама была такой. Сломленной. Пустой. Не умеющей жить по-другому. Обратная дорога прошла в тишине. Он вёл машину, она смотрела в окно. Лондон оставался позади — улицы, дома, люди, жизнь. Снова поля, деревья, серое небо. Снова Мэнор где-то впереди — огромный, тёмный, величественный. Она думала о сегодняшнем дне. О Бёрнсе. О том, что Гривз и Стоун были связаны чем-то личным. О том, что Кресвелл может быть замешан. О том, как Драко смотрел на неё в кафе. О том, как дрогнули его пальцы.«Ты полезная».
И всё? Только это? Она не верила. Не хотела верить. Или хотела — она не знала. Машина въехала на подъездную дорожку. Мэнор вырос перед ними — тёмный, холодный, неприступный. Драко заглушил двигатель. Вышел. Она вышла следом. У двери он остановился. Повернулся к ней.— Сегодня ты хорошо поработала, Грейнджер, — сказал он. Голос ровный, спокойный, без эмоций. — Завтра продолжим в библиотеке. Разберём то, что узнали.
— Хорошо, — ответила она.
Он кивнул. Открыл дверь. Вошёл. Она вошла следом. В холле было тепло. Горели свечи. Пахло цветами — Нарцисса, наверное, меняла букеты. Драко, не оглядываясь, пошёл по лестнице наверх. Она смотрела ему в спину — прямую, уверенную, недосягаемую.— Драко, — позвала она.
Он остановился. Не обернулся.— Спасибо. За сегодня.
Пауза. Долгая. Тягучая.— Не за что, — сказал он. И пошёл дальше.
Она осталась одна в холле. Стояла, смотрела на лестницу, где он скрылся. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте шевелилось что-то. Маленькое. Живое. Опасное. Она пошла в свою комнату. Она лежала в кровати и смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же. Сегодня он сказал: «Я не знаю, как по-другому». Сегодня он смотрел на неё в кафе — и не отводил взгляд. Сегодня его пальцы дрожали, когда она спросила: «Только выгода?». Сегодня он признался, что не умеет. Что его не учили. Что он сломлен. Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встало его лицо. Острое. Бледное. Почти прозрачное. Его глаза — серые, холодные, пустые. Но в этой пустоте она теперь видела другое. Боль. Страх. Одиночество. Такие же, как у неё. Они были одинаковыми. Два сломленных человека, запертые в одном доме, в одной клетке, в одной бесконечной, высасывающей пустоте. Он не умел проявлять чувства иначе, чем через жестокость. Она не умела чувствовать иначе, чем через боль. Она перевернулась на бок. Поджала ноги. Обхватила колени руками. Подушка пахла лавандой. За окном шумел ветер. Она думала о том, что сегодня был странный день. Не хороший, не плохой. Странный. Он открылся ей — немного, самую малость, но открылся. И она не знала, что с этим делать. Злиться? Радоваться? Бояться? Она не знала. И это незнание было мучительным, высасывающим, невыносимым. Но где-то глубоко, в самом тёмном уголке сознания, шевелилось что-то. Маленькое. Живое. Опасное. Что-то, чему она не могла дать названия. Надежда? Или начало конца. На следующее утро, она проснулась поздно. Солнце уже стояло высоко — редкое, бледное, зимнее солнце, которое не грело, а только обозначало своё присутствие. Лучи пробивались сквозь неплотно задёрнутые шторы, рисовали золотые полосы на паркете, на ковре, на её руке, лежащей поверх одеяла. Она лежала, не двигаясь, и смотрела на эти полосы. Свет. Настоящий, живой свет. Не серый, не тусклый, не давящий. Солнечный. Она не видела его, казалось, вечность. Весь первый месяц — дождь, снег, серое небо. А сегодня — солнце. Она села на кровати. Голова была тяжёлой, мысли путались, проваливались в вязкую, липкую дремоту. Она плохо спала. Ворочалась, просыпалась, смотрела в потолок, считала трещины, сбивалась, начинала заново. Думала о нём. О его словах в машине, в кафе. О его лице, когда он сказал: «Я не знаю, как по-другому». Она тряхнула головой. Не думать. Не сегодня. Сегодня — обычный день. Просто воскресенье. Просто работа. Просто выживание. Она встала, накинула халат, прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем долго, чувствуя, как тепло проникает в каждую клеточку тела, смывает остатки сна, усталость, тяжёлые мысли. Вытерлась. Подошла к зеркалу. Бледная. Тёмные круги под глазами — она почти не спала. Синяк совсем прошёл, только лёгкая тень на скуле, которую она уже не замечала. Она нанесла консилер, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Механически. Без эмоций. Просто потому что надо. Выбрала серое платье — простое, закрытое, с длинными рукавами. Ничего лишнего. Сегодня не было сил на красоту. Сегодня не было сил даже на броню, о которой говорила Нарцисса. Завтрак. Она спустилась в столовую позже обычного — часы показывали почти десять. Люциуса уже не было. Нарцисса сидела одна, пила чай, читала какой-то роман в потрёпанной обложке. При появлении Гермионы она подняла глаза.— Доброе утро, дорогая. Вы сегодня поздно.
— Плохо спала, мадам.
Нарцисса кивнула, не стала расспрашивать. Указала на стул рядом с собой — не на обычное место Гермионы, а ближе, через один стул. — Садитесь. Типси принесёт свежий завтрак. Гермиона села. Типси появилась мгновенно, поставила перед ней тарелку с яичницей, беконом, тостами, налила кофе. Исчезла. Гермиона ела механически, не чувствуя вкуса. Нарцисса молчала, перелистывала страницы.— Мадам, — сказала Гермиона вдруг, — можно вопрос?
Нарцисса подняла глаза. Закрыла книгу, отложила. Сложила руки на коленях. Приготовилась слушать.— Конечно.
Гермиона колебалась. Секунду. Другую. Слова крутились на языке, но она не знала, как их произнести, как облечь в форму, которая не выдаст её, не покажет, не обнажит.— Вы говорили о Гринграссах, — начала она осторожно. — О Дафне. О том, что она ищет жениха, потому что её отец болен.
Нарцисса кивнула.— Да. Это не секрет. Старый Гринграсс угасает. Дафна останется одна, без защиты, без поддержки. Ей нужен сильный союз.
— И вы сказали, что Малфои... могли бы быть таким союзом.
Нарцисса смотрела на неё. Долго. Внимательно. В её глазах было что-то — понимание? Или сочувствие. Или просто женская солидарность.— Могла бы, — сказала она. — Если бы не контракт.
Гермиона замерла. Вилка застыла в руке. Контракт. Пункт семь. Она принадлежала Драко. Пока действует контракт, он не может жениться на другой. Не может заключить союз с Гринграссами. Не может сделать то, что выгодно его семье.— Вы хотите спросить, почему я заговорила об этом при вас? — спросила Нарцисса.
Гермиона кивнула. Нарцисса вздохнула. Взяла чашку, отпила глоток. Поставила.— Потому что вы должны понимать своё положение, мисс Грейнджер. Вы — не просто вещь, не просто игрушка моего сына. Вы — препятствие. Для него. Для этой семьи. Для наших планов.
Она говорила ровно, спокойно, без злобы. Просто констатировала факт. И от этого было больнее.— Я не выбирала это, — сказала Гермиона тихо.
— Знаю, — ответила Нарцисса. — И поэтому я не виню вас. Но вы должны знать правду. Драко... он не свободен. Пока действует контракт, он привязан к вам. И он не может делать то, что должен делать наследник рода Малфоев.
Она сделала паузу. Посмотрела на Гермиону — долго, внимательно.— Но он и не пытается, — сказала она тихо. — Вы замечали? Он не ищет невесту. Не обсуждает союзы. Не строит планы. Как будто... его устраивает то, что есть.
Гермиона смотрела на неё. В голове шумело. Слова Нарциссы крутились, сталкивались, рассыпались. Он не ищет невесту. Его устраивает. Что это значит? Что он...— Я не понимаю, — прошептала она.
— Я тоже, — ответила Нарцисса. — Мой сын — загадка для меня. Иногда мне кажется, что он сам не знает, чего хочет.
Она встала. Урок был окончен. Но у двери она остановилась, обернулась.— Берегите себя, мисс Грейнджер, — сказала она. — Вы сильная. Но даже сильные ломаются, если на них давить слишком долго.
И вышла. Гермиона осталась одна. Сидела, смотрела на недоеденную яичницу, на остывший кофе, на крошки тоста на белоснежной скатерти. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то происходило. Что-то трескалось, ломалось, перестраивалось. Он не ищет невесту. Его устраивает. Он привязан к ней. Контрактом. Или чем-то ещё. Она не знала. И это незнание было мучительным, высасывающим, невыносимым. Она просидела в библиотеке до вечера. Папка Люциуса лежала перед ней, раскрытая на середине. Пергаменты, цифры, имена. Она перебирала их механически, не вникая, не анализируя. Мысли были далеко. В словах Нарциссы. В его молчании за завтраком. В его лице, когда он сказал: «Я не знаю, как по-другому». Что он имел в виду? Что он чувствовал? Чувствовал ли вообще? Она не знала. И чем больше думала, тем больше запутывалась. Она нашла ещё одну аномалию у Ноттов. Странный перевод — на этот раз не в Гринготтс, а в какой-то маггловский банк в Швейцарии. Сумма крупная, очень крупная. Получатель — компания, которой не существовало. Она записала, отложила. Проверить. Но мысли всё равно уходили в сторону. К нему. Где он? Что он делает? Почему не пришёл в библиотеку, как обещал вчера? «Завтра продолжим в библиотеке. Разберём то, что узнали». Она ждала. Весь день. Прислушивалась к каждому шороху, к каждому скрипу двери. Вздрагивала, когда кто-то проходил мимо. Но это была не его походка. Не его шаги. Не он. К вечеру она устала ждать. Устала надеяться. Устала злиться на себя за это ожидание. Собрала пергаменты, спрятала в ящик. Встала, потянулась. Позвоночник хрустнул. Мышцы затекли. Она пошла на прогулку. Парк был залит закатным солнцем. Золотым, тёплым, почти нереальным. Деревья стояли голые, но в этом свете они казались не мёртвыми, а спящими. Ждущими весны. Ждущими жизни. Она шла по дорожке, хрустя гравием. Воздух был холодным, свежим, пах мокрой землёй и чем-то ещё — может, далёким дымом, может, приближающейся весной. Она вдыхала полной грудью, и внутри становилось чуть легче. Пустота оставалась, но становилась мягче, не такой острой, не такой болезненной. Она дошла до скамейки. Той самой, где плакала в первый месяц. Где сидела и смотрела на Мэнор, думая о том, что никогда не привыкнет. Скамейка была не пуста. На ней лежал плед. Толстый, шерстяной, в клетку. Такой же, как тот, которым она укрывала Драко, когда он засыпал в её кресле. Или похожий. Она не помнила точно. Но этот плед был тёплым, как будто его только что принесли. Она замерла. Огляделась. Парк был пуст. Никого. Только деревья, только закат, только она. Кто? Типси? Может быть. Эльфийка часто заботилась о ней — приносила еду, меняла бельё, оставляла цветы. Но плед? На скамейке? Это было... странно. Или это был он. Мысль ударила, как молния. Она замерла, сердце пропустило удар, потом забилось быстро-быстро, где-то в горле. Он? Драко? Он оставил плед для неё? Она огляделась снова. Никого. Только закат, только тени, только тишина. Но теперь эта тишина не была пустой. Она была наполнена. Его присутствием. Его заботой. Его странным, неумелым, сломанным способом проявлять... что? Она не знала. Она взяла плед. Провела рукой по шерсти — мягкой, тёплой, пахнущей чем-то знакомым. Его запахом? Или ей казалось. Она прижала плед к лицу, вдохнула. Дерево, дым, что-то ещё — холодное, мужское, его. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то происходило. Что-то трескалось, ломалось, перестраивалось. Он оставил плед. Для неё. Чтобы ей было тепло. Потому что он... что? Заботился? Не умел сказать словами, но мог сделать вот так — молча, незаметно, тайно? Она села на скамейку. Укуталась в плед. Смотрела на закат, на золотое небо, на тёмный силуэт Мэнора. И внутри было странное чувство. Не пустота. Не страх. Что-то другое. Что-то тёплое, живое, опасное. Она не знала, что это. Не хотела знать. Боялась знать. Но это было там. И оно росло. Она вернулась в комнату, когда уже стемнело. Плед несла в руках — не могла оставить его там, не могла выпустить. Принесла с собой. Положила на кресло у камина. Села напротив, смотрела на него. Типси принесла ужин. Гермиона ела, не чувствуя вкуса. Мысли были далеко. В парке, на скамейке, в этом пледе, который пах им.— Типси, — позвала она.
Эльфийка замерла у двери. Обернулась.— Да, мисс?
— Кто оставил плед на скамейке в парке?
Типси побледнела. Уши её прижались к голове, глаза расширились. Она замялась, затеребила край наволочки.— Типси не знает, мисс, — прошептала она. — Типси не видела.
— Типси, — голос Гермионы стал твёрже, — ты знаешь. Скажи мне.
Эльфийка задрожала. Глаза её наполнились слезами. Она смотрела на Гермиону, и в этом взгляде была мольба — не заставляй, не спрашивай, не ставь перед выбором.— Хозяин Драко, — прошептала она наконец. — Он... он попросил Типси отнести плед в парк. Сказал, что мисс там гуляет, что мисс замёрзнет. Типси не должна была говорить. Хозяин приказал молчать. Но Типси... Типси не может врать мисс.
Она разрыдалась. Маленькие плечи тряслись, слёзы катились по щекам. Гермиона смотрела на неё, и внутри всё переворачивалось. Он. Это был он. Он попросил Типси отнести плед. Потому что она замёрзнет. Он думал о ней. Заботился. Тайно, молча, не показывая.— Спасибо, Типси, — сказала она тихо. — Иди. Всё хорошо. Ты ничего не сказала. Я сама догадалась.
Типси всхлипнула, кивнула и исчезла с тихим хлопком. Гермиона осталась одна. Сидела, смотрела на плед. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то росло. Маленькое. Живое. Опасное. Он заботился о ней. Он не умел говорить, не умел показывать, но он заботился. И это меняло всё. Или ничего. Она не знала. Она легла в кровать. Укрылась одеялом. Плед оставила в кресле — не могла прикоснуться к нему снова, боялась, что он потеряет его запах. Смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же. Изменилась она. Он заботился. Он думал о ней. Он не искал невесту. Его устраивало то, что есть. Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встало его лицо. Острое. Бледное. Почти прозрачное. Его глаза — серые, холодные, пустые. Но в этой пустоте она теперь видела другое. Тепло. Спрятанное глубоко, под слоями боли, страха, слома. Но оно было там. И она видела его. Она улыбнулась в темноте. Сама не заметила. Просто уголки губ дрогнули, поползли вверх. И внутри стало чуть теплее. Чуть живее. Чуть менее пусто. Она провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, но не пустой. В этом сне было что-то. Тёплое. Живое. Опасное. То, чему она не могла дать названия. Но что росло с каждым днём. Последующие дни, тянулись одинаково, серые, как вода в застойном пруду. Понедельник. Вторник. Среда. Она просыпалась, умывалась, одевалась, спускалась к завтраку. Люциус за газетой, Нарцисса за чаем, Драко — то был, то нет. Когда он появлялся, она чувствовала его присутствие кожей, затылком, позвоночником. Он не смотрел на неё. Вообще. Ни разу. Как будто не было той поездки в Лондон, того разговора в кафе, того пледа на скамейке. Как будто всё это ей приснилось. Она злилась. На него — за это молчание, за эту отстранённость, за то, что он мог быть таким... таким живым там, в Лондоне, и таким мёртвым здесь. На себя — за то, что ждала, надеялась, искала его взгляд. Находила. Не находила. Снова искала. В библиотеке она работала. Папка Люциуса постепенно поддавалась. Она нашла ещё несколько аномалий у Ноттов — переводы в Швейцарию, о которых никто не говорил. У Паркинсонов — странные долги, не записанные в официальных бумагах. У Эйвери — связь с подставной компанией, зарегистрированной на маггловское имя. Всё это складывалось в картину, но картина была размытой, нечёткой, как отражение в мутной воде. Она пыталась сосредоточиться, но мысли уходили в сторону. К нему. К его словам: «Я не знаю, как по-другому». К его руке, дрогнувшей на руле. К пледу, который до сих пор лежал в её кресле и пах им. Уроки Нарциссы продолжались. Понедельник, среда, пятница. Она училась правильно отвечать на комплименты, правильно отказывать, правильно молчать. Нарцисса была терпелива, но требовательна. Она видела, что Гермиона рассеяна, что её мысли где-то далеко. Не спрашивала. Только иногда бросала долгие, изучающие взгляды, от которых хотелось спрятаться.— Вы сегодня не в себе, мисс Грейнджер, — сказала она в среду, когда Гермиона в третий раз перепутала вилки для рыбы и мяса.
— Простите, мадам. Я плохо спала.
Нарцисса кивнула. Не стала расспрашивать. Но в её глазах было что-то — понимание? Или сочувствие. Или просто женская солидарность, которая не требовала слов. Вечерами она гуляла. Парк был мокрым, тёмным, пустым. Она доходила до скамейки, садилась, куталась в пальто. Пледа больше не было. Она не знала, радоваться этому или жалеть. Он не повторялся. Не приходил. Не смотрел. На четвёртый день, в четверг, она не выдержала. Она сидела над папкой уже пятый час. Или шестой. Или седьмой — она потеряла счёт времени. За окном серело, темнело, снова серело — она не замечала. Свечи в канделябрах догорали, оплывали воском, гасли. Типси появлялась и исчезала, меняла их, подливала чай, что-то говорила — она не слышала. Только пергаменты. Только цифры. Только имена, которые ничего не значили, не складывались, не вели никуда. Гривз. Стоун. Кресвелл. Три имени, которые крутились в голове, как заезженная пластинка. Она знала, что они связаны. Знала — не умом, а чутьём, тем самым, о котором говорил Бёрнс. Но чутьё — не доказательство. Чутьё не принесёшь Люциусу. Чутьём не оправдаешь своё существование в этом доме. Она перебирала пергаменты снова и снова. Вот перевод от Гривза к Стоуну — пять тысяч галеонов, назначение не указано. Вот встречи — четыре за последние полгода, все в неприметных местах, все без свидетелей. Вот связь с Кресвеллом — косвенная, через третьих лиц, через компании, которые существовали только на бумаге. Но прямого доказательства нет. Ни одной зацепки, которую можно было бы предъявить. Она откинулась на спинку стула. Потёрла глаза — они горели, слезились, отказывались фокусироваться. Пальцы были испачканы чернилами, под ногтями — чёрная кайма. Она посмотрела на свои руки и вдруг увидела их другими глазами. Руки Гермионы Грейнджер. Самой блестящей ведьмы своего поколения. Которая расшифровала тайну крестражей. Которая выжила в лесу. Которая смотрела в глаза Волдеморту и не моргала. А теперь она не может разгадать простую финансовую схему. Не может найти связь, которая, она знала, существует. Не может сделать то, что от неё ждут. Она сжала кулаки. Ногти впились в ладони — боль была острой, отрезвляющей. Но даже она не помогала. Пустота внутри росла, ширилась, заполняла всё. Она тонула в этой пустоте. Задыхалась. Что, если она не справится? Что, если Люциус поймёт, что она бесполезна? Что тогда? Её выбросят, как сломанную вещь? Убьют? Или просто оставят здесь — ненужной, забытой, пустой оболочкой, которая когда-то была Гермионой Грейнджер? Она не могла этого допустить. Не могла. Потому что Мэнор стал её клеткой, но он же стал и её единственным убежищем. Единственным местом, где она была нужна. Единственным местом, где она была... не собой, нет. Но кем-то. Кем-то, кто имел значение. Она встала. Резко, так что стул отшатнулся, проскрежетал ножками по полу. Прошлась по библиотеке. Остановилась у окна. Парк тонул в серых сумерках. Деревья стояли голые, мокрые, несчастные. Где-то там, на скамейке, четыре дня назад лежал плед. Его плед. Он. Драко. Она не хотела идти к нему. Не хотела просить. Не хотела показывать слабость. Он и так видел её слишком много — униженную, сломленную, стоящую на коленях. Он знал о ней всё. Каждый шрам. Каждую слабость. Каждую ночь, когда она не спала, считая трещины на потолке. Но он был единственным, кто мог помочь. Единственным, кто работал с ней. Единственным, кто знал этот мир изнутри — мир чистокровных, мир Министерства, мир теней и интриг, в котором она была чужой. Она стояла у окна и смотрела на парк. Долго. Очень долго. Внутри шла борьба — гордость против отчаяния, страх против необходимости, ненависть против... чего-то ещё. Чего-то, чему она не могла дать названия. Потом она развернулась и вышла из библиотеки. Она шла по коридорам, и каждый шаг отдавался эхом в пустоте. Каблуки стучали по мрамору — размеренно, ритмично, как метроном. Раз-два-три. Раз-два-три. Она считала шаги, чтобы не думать. Чтобы не повернуть назад. Чтобы не сбежать. Портреты на стенах смотрели на неё, но молчали. Даже старуха Друэлла только поджала губы и отвернулась — то ли привыкла, то ли сдалась, то ли просто устала от бесконечной войны с той, кто не сдавалась. Гермиона прошла мимо, не удостоив её взглядом. Лестница. Ступени в полумраке. Она держалась за перила — холодный металл обжигал пальцы, возвращал в реальность, не давал провалиться в мысли, которые тянули на дно. Пятна крови на ковре — она перешагнула, даже не заметив. Они стали частью пейзажа. Частью этого дома. Частью её жизни. Где он может быть? В своей комнате? В малой гостиной с друзьями? В кабинете у отца? Она не знала. Просто шла, заглядывала в открытые двери, прислушивалась к голосам. Пусто. Пусто. Пусто. И вдруг — звук. Тихий, едва различимый. Потрескивание огня. Она пошла на него, как мотылёк на свет. Дверь в малую гостиную была приоткрыта. Она заглянула. Он был там. Один. Сидел в кресле у камина, с бокалом огневиски в руке, и смотрел в огонь. Не читал, не говорил, не двигался. Просто сидел, пил, смотрел на пламя. В его позе было что-то... потерянное. Или уставшее. Или просто пустое — такое же, как она сама. Она стояла в дверях и смотрела на него. На его профиль — острый, бледный, почти прозрачный в свете камина. На его руку, сжимающую бокал — пальцы длинные, тонкие, с серебряным перстнем. На то, как он поднёс бокал к губам, отпил, поставил на подлокотник. Медленно. Задумчиво. Как будто не здесь. Как будто где-то далеко, в своих мыслях, в своих воспоминаниях, в своей боли. Она не знала, сколько простояла так. Минуту. Две. Пять. Он не замечал её. Или делал вид, что не замечал. Она не могла решить, что хуже.— Что тебе нужно, Грейнджер?
Голос ровный, спокойный, без эмоций. Он не обернулся. Просто спросил — и всё. Как будто знал, что она здесь. Как будто ждал. Она вздрогнула. Сердце пропустило удар, потом забилось быстрее, где-то в горле. Она открыла рот, чтобы ответить, но слова застряли. Застряли там, где должна была быть пустота, а было что-то ещё. Гордость. Страх. Нежелание показывать слабость. Нежелание просить.— Я... — начала она и замолчала.
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах не было ничего — пустота, холод, бездна. Но она уже научилась видеть за этой пустотой другое. Тени. Отблески. То, что он прятал так глубоко, что, может быть, сам не знал об этом.— Заходи, — сказал он. — Закрой дверь.
Она вошла. Закрыла дверь. Остановилась посреди комнаты, не зная, куда деть руки, куда смотреть, что делать. Он смотрел на неё — изучающе, оценивающе, как в первые дни. Но теперь в этом взгляде было что-то ещё. Что-то, чего она не могла назвать.— Садись, — он указал на кресло напротив.
Она села. На край, спина прямая, руки на коленях. Он откинулся в своём кресле, взял бокал, отпил. Молчал. Ждал. Тишина растягивалась, становилась плотной, почти осязаемой. Она слышала, как потрескивают дрова в камине, как тикают часы на полке, как бьётся её сердце — слишком громко, слишком быстро, слишком заметно. Он, наверное, тоже слышал. Он всё слышал. Он всё видел.— Я зашла в тупик, — выдохнула она наконец.
Слова вырвались сами, помимо её воли, как вода прорывает плотину. И once они начали литься, она уже не могла остановиться.— В расследовании. Я не могу найти связь между Гривзом, Стоуном и Кресвеллом. У меня есть косвенные доказательства — переводы, встречи, общие дела. Но этого недостаточно. Нет прямой улики. Нет ничего, что можно было бы предъявить твоему отцу. Я перерыла все документы, которые он дал. Я проверила каждую цифру, каждое имя, каждую дату. Ничего. Пусто.
Она замолчала. Перевела дыхание. Руки дрожали — она сжала их в кулаки, впилась ногтями в ладони. Боль помогала. Немного. Недостаточно.— Я не справляюсь, — сказала она тихо. — Впервые за долгое время — не справляюсь. И я не знаю, что делать.
Она подняла глаза. Посмотрела на него. Он смотрел на неё — всё так же изучающе, всё так же оценивающе. Но теперь в его глазах было что-то ещё. Интерес? Удовлетворение? Или что-то другое, чего она не могла прочитать.— Ты пришла просить помощи, — сказал он.
Не вопрос. Констатация факта.— Да.
— У меня.
— Да.
Он усмехнулся. Усмешка была кривой, невесёлой. Он поставил бокал на столик, подался вперёд, упёрся локтями в колени. Теперь его лицо было ближе — она видела каждую деталь. Тонкие морщинки вокруг глаз. Лёгкую тень небритости на подбородке. Серые глаза, в которых плясали отблески каминного огня.— И что ты готова отдать взамен, Грейнджер?
Голос тихий, почти шёпот. Но в нём было что-то. Не угроза. Не насмешка. Что-то другое. Что-то, что заставило её сердце сжаться, а потом забиться быстрее. Она смотрела на него. На его лицо — такое близкое, такое чужое, такое знакомое. На его губы, сжатые в тонкую линию. На его руки, лежащие на коленях — бледные, с длинными пальцами, с серебряным перстнем.— А что ты хочешь? — спросила она. Голос дрогнул. Она ненавидела себя за эту дрожь, но ничего не могла с ней сделать.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Она видела, как что-то происходит в его глазах — какая-то борьба, какое-то сомнение. Он открыл рот, чтобы сказать что-то резкое, злое, оттолкнуть её, поставить на место. И закрыл.— Я ещё не решил, — сказал он наконец. — Но ты будешь должна мне. И когда я попрошу — ты сделаешь то, что я скажу. Без вопросов. Без возражений. Без этого твоего... взгляда.
Она смотрела на него. Внутри всё сжалось. Долг. Ещё один. В дополнение к контракту, к пункту семь, ко всему, что она уже отдала. Он хотел ещё. Он всегда хотел ещё. Он не умел по-другому.— Что именно ты попросишь? — спросила она.
— Не знаю, — ответил он честно. — Может быть, ничего. Может быть, всё. Ты готова на такой риск?
Она колебалась. Секунду. Другую. Третью. В голове проносились картины — что он может попросить. Унижение. Боль. Подчинение. Что-то, что сломает её окончательно. Или что-то, что... она не знала. Не могла представить. Но выбора не было. Если она не справится с расследованием, она потеряет всё. Свою полезность. Своё место. Свою клетку, которая стала единственным домом. А если она согласится... у неё будет шанс. Шанс доказать, что она чего-то стоит. Шанс выжить.— Я согласна, — сказала она.
Он кивнул. Медленно. Как будто ожидал этого ответа. Как будто знал, что она скажет «да».— Хорошо, — сказал он. — Тогда слушай.
Он откинулся в кресле, взял бокал, отпил. Посмотрел в огонь.— Ты ищешь не там, Грейнджер. Ты смотришь на цифры, на переводы, на встречи. Это всё — следы. А тебе нужен мотив. Пойми, кому это выгодно, — и ты найдёшь того, кто за этим стоит.
Она слушала, впитывала, запоминала.— Кресвелл — амбициозен, — продолжал он. — Он хочет власти. Но у него нет ресурсов, чтобы действовать в одиночку. Ему нужны союзники. Гривз и Стоун — его инструменты. Но кто-то даёт им деньги, информацию, прикрытие. Найди того, кто финансирует Кресвелла, — и ты найдёшь главного.
Она кивнула. В голове уже щёлкало, складывалось, соединялось. Финансирование. Деньги. Кто-то, у кого есть ресурсы. Кто-то, кому выгодно ослабить Малфоев.— Я проверю старые семьи, — сказала она. — Нотты, Паркинсоны, Эйвери. У них есть мотив и есть деньги.
— Умная девочка, — сказал он. И в его голосе не было насмешки. Только констатация факта. — Завтра утром жду тебя в библиотеке. Принесёшь всё, что у тебя есть. Разберём вместе.
Он встал. Давая понять, что разговор окончен. Она тоже встала. Постояла секунду, не зная, что сказать. Как благодарить? Нужно ли благодарить? Он не сделал этого для неё — он сделал это для себя, для расследования, для своей выгоды. Или...— Спасибо, — сказала она тихо.
Он замер. Повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? Или что-то другое, чего она не могла назвать.— Не благодари, — сказал он. — Ты ещё не знаешь, какую цену я назначу.
Он отвернулся. Взял бокал. Сделал глоток. Она постояла ещё секунду, глядя на его спину, на его светлые волосы, отливающие серебром в свете камина. Потом развернулась и вышла. Она шла по коридору, и ноги несли её сами. Мысли крутились, сталкивались, рассыпались. «Ты ещё не знаешь, какую цену я назначу». Что он имел в виду? Что он захочет? Что она готова будет отдать? Она не знала. И это незнание было мучительным, высасывающим, невыносимым. Но где-то глубоко, под слоями страха и неуверенности, шевелилось что-то ещё. Что-то тёмное, опасное, запретное. Любопытство. Предвкушение. Желание узнать, что он выберет. Что он попросит. Что он увидит в ней такого, что захочет забрать себе. Она остановилась. Прислонилась к стене. Закрыла глаза. Перед внутренним взором стояло его лицо — такое близкое, что она чувствовала его дыхание. Его голос: «Я ещё не решил». Его глаза, в которых она увидела что-то, чего не видела раньше. Не пустоту. Не холод. Что-то живое. Что-то, что пугало её больше всего. Он не знал, чего хочет. Так же, как она. Они оба были сломлены. Оба не умели по-другому. Оба искали что-то — и не знали, что именно. Она открыла глаза. Отлепилась от стены. Пошла дальше. В свою комнату. В свою клетку. Которая с каждым днём становилась всё более знакомой, всё более своей, всё менее страшной. Она лежала в кровати и смотрела в потолок. Сегодня она просила помощи. У него. И он согласился. С условием. С ценой. Которую она пока не знала. Но согласился. И завтра они будут работать вместе. Снова. Как в Лондоне. Как тогда, когда он сказал: «Я не знаю, как по-другому». Она перевернулась на бок. Поджала ноги. Обхватила колени руками. Подушка пахла лавандой. За окном шумел ветер. Где-то далеко крикнула сова. Она думала о нём. О его словах. О его лице. О его руках, которые дрогнули, когда она спросила: «Что ты хочешь?». Он не знал. Так же, как она. Они оба были потеряны. Оба были сломлены. Оба цеплялись друг за друга — не из любви, не из нежности, а из отчаяния. Потому что больше не за кого. Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встало его лицо. Острое. Бледное. Почти прозрачное. Его глаза — серые, холодные, пустые. Но в этой пустоте она теперь видела другое. Себя. Своё отражение. Такую же пустую, сломленную, потерянную. Они были одинаковыми. Два осколка разбитого зеркала. И когда они смотрели друг на друга, они видели только себя. Она не знала, что это значит. Не хотела знать. Боялась знать. Но это было там. И это росло. ——— На следующий день, она пришла в библиотеку в восемь. За два часа до назначенного времени. Не могла больше лежать в кровати, считать трещины на потолке, прислушиваться к каждому шороху. Встала, умылась, оделась — тёмно-синее платье, строгое, но элегантное. Нарцисса говорила, что синий — цвет доверия. Она не знала, кому хочет доверять. Ему? Себе? Просто надела и всё. Волосы расчесала — они послушно легли прямыми прядями. Консилер под глаза, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Она красилась тщательно, как перед боем. Потому что это и был бой. Бой за своё место. За свою полезность. За право существовать. В библиотеке было тихо. Свечи ещё не горели — только серый утренний свет из высоких окон. Она села за свой стол, разложила пергаменты. Все, что у неё были. Переводы Гривза к Стоуну. Отчёты о встречах. Связи с Кресвеллом — косвенные, шаткие, но связи. Всё, что она нашла за эти недели. И стала ждать. Время тянулось, как патока. Каждая минута была вечностью. Она смотрела на часы, на дверь, снова на часы. Вздрагивала от каждого звука — скрип половицы, шорох мыши за стеной, далёкий голос кого-то из эльфов. Не он. Не он. Не он. В девять Типси принесла чай. Гермиона взяла чашку, отпила глоток — горячий, обжигающий. Поставила. Не могла пить. Не могла есть. Только ждать. В десять дверь открылась. Он вошёл — и воздух в библиотеке изменился. Стал плотнее, тяжелее, холоднее. Она чувствовала его присутствие кожей, затылком, позвоночником. Он был в чёрной рубашке с закатанными рукавами, открывающими бледные предплечья. Волосы чуть влажные после душа, лицо свежее, но глаза... глаза были те же. Пустые. Холодные. Бездонные. Он прошёл к её столу, сел напротив. Не спрашивая разрешения. Просто сел, как будто имел право. Как будто это была его библиотека, его стол, его она.— Показывай, — сказал он.
Голос ровный, спокойный, деловой. Никаких приветствий. Никаких «доброе утро». Только работа. Только дело. Она разложила пергаменты. Начала объяснять. Сначала сбивчиво, нервно, перескакивая с одного на другое. Потом, видя его спокойное, внимательное лицо, успокоилась. Голос стал ровнее, мысли — яснее.— Вот переводы от Гривза к Стоуну, — она указала на первый пергамент. — Пять тысяч галеонов, назначение не указано. Вот ещё один — три тысячи, через подставную компанию. Вот встречи — четыре за полгода, все в неприметных местах.
Он слушал, не перебивая. Взял пергаменты, пробежал глазами. Отложил.— Это всё косвенно, — сказал он. — Недостаточно.
— Знаю. Вот связь с Кресвеллом. — Она подвинула к нему следующий пергамент. — Они не встречались лично. Но есть общие дела, общие знакомые, переводы через третьих лиц. Я чувствую, что он замешан, но не могу доказать.
Он взял пергамент. Читал долго, внимательно. Она смотрела на его лицо — на то, как сузились глаза, как сжались губы, как дрогнул мускул на челюсти. Он видел что-то. Что-то, чего она не видела.— Ты права, — сказал он наконец. — Кресвелл замешан. Но он не главный.
Она замерла.— Что?
— Смотри. — Он развернул пергамент к ней, указал на одну строчку. — Вот этот перевод. Пятьдесят тысяч галеонов. Получатель — Кресвелл. Отправитель — компания, которой не существует. Но если проследить цепочку владельцев...
Он достал из кармана свой пергамент — исписанный мелким, убористым почерком. Развернул, положил рядом.— Эта компания принадлежит другой компании, которая принадлежит третьей, которая в итоге ведёт к... — он сделал паузу, — ...к Ноттам.
Она смотрела на него. В голове щёлкало, складывалось, соединялось. Нотты. Старая чистокровная семья. Теодор Нотт, друг Драко. Они были на приёме, они были везде. И они финансировали Кресвелла.— Но зачем? — спросила она. — Зачем Ноттам ослаблять Малфоев?
— Власть, — ответил он просто. — Деньги. Влияние. Малфои всегда были сильнейшими. Если мы упадём, Нотты займут наше место. Старый Нотт всегда завидовал отцу. А Теодор... Теодор всегда завидовал мне.
Она смотрела на пергаменты, на его пометки, на цепочку, которую он выстроил. Он сделал то, что она не смогла. Увидел то, что она пропустила. Нашёл главного.— Ты... — начала она и замолчала. Не знала, что сказать. «Спасибо»? «Ты гений»? «Я бы не справилась без тебя»? Всё это звучало глупо, неуместно, неправильно.
Он посмотрел на неё. В его глазах не было торжества. Не было насмешки. Только усталость. И что-то ещё. Что-то, чего она не могла назвать.— Ты бы нашла это сама, — сказал он. — Просто позже. У тебя не было доступа к информации о владельцах компаний. У меня — есть.
Он говорил это так, будто оправдывал её. Будто защищал её перед кем-то. Перед собой? Перед ней самой?— Но ты нашёл, — сказала она. — А я — нет.
— Мы нашли, — поправил он. — Вместе.
Она смотрела на него. На его лицо — уставшее, бледное, но живое. На его глаза, в которых больше не было пустоты. Было что-то другое. Что-то, что заставляло её сердце биться быстрее.— Вместе, — повторила она.
Он кивнул. Отвёл взгляд. Начал собирать пергаменты.— Я передам это отцу, — сказал он. — Ты хорошо поработала, Грейнджер.
Она смотрела, как он складывает пергаменты, как его пальцы двигаются — уверенно, точно, без дрожи. И вдруг поняла, что не хочет, чтобы он уходил. Не хочет оставаться одна. Не хочет, чтобы этот момент заканчивался.— Драко, — позвала она.
Он остановился. Не обернулся.— Что?
— Почему ты помогаешь мне? На самом деле?
Он стоял спиной к ней. Она видела, как напряглись его плечи, как сжались кулаки. Молчание растягивалось, становилось плотным, почти осязаемым.— Потому что ты полезная, — сказал он наконец.
— И всё?
Он повернулся. Посмотрел на неё. В его глазах была буря — та, что он всегда прятал за пустотой. Боль. Страх. Одиночество. И что-то ещё. Что-то, что она видела теперь ясно, отчётливо, неотвратимо.— Нет, — сказал он. — Не всё.
Он развернулся и вышел. Она осталась одна. Сидела, смотрела на закрытую дверь. Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то росло. Что-то огромное, живое, опасное. «Нет. Не всё». Она закрыла глаза. И улыбнулась. ——— Она проснулась рано. Не от звука — от света. Солнце, редкое, бледное, зимнее, пробивалось сквозь неплотно задёрнутые шторы, рисовало золотые полосы на паркете, на ковре, на её руке, лежащей поверх одеяла. Она лежала, не двигаясь, и смотрела на эти полосы. Суббота. Обычный день. Но не обычный. Потому что вчера он сказал: «Нет. Не всё». И эти слова крутились в голове всю ночь, не давали спать, заставляли ворочаться, смотреть в потолок, считать трещины, сбиваться, начинать заново. «Нет. Не всё». Что он имел в виду? Что ещё? Она не знала. Но это «не всё» жгло её изнутри, как уголёк, упавший на голую кожу. Маленький, но невыносимо горячий. Она не могла перестать думать об этом. Не могла перестать прокручивать в голове его лицо в тот момент — уставшее, бледное, но живое. Его глаза, в которых она увидела бурю. Его голос, дрогнувший на последнем слове. Он не всё сказал. Он что-то скрывал. И она хотела знать, что. Она села на кровати. Свесила ноги, коснулась ступнями холодного пола. Поёжилась. Встала. Прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем долго, чувствуя, как тепло проникает в каждую клеточку тела, смывает остатки сна, усталость, но не мысли. Мысли оставались. О нём. Всегда о нём. Она вытерлась. Подошла к зеркалу. Бледная. Тёмные круги под глазами — она почти не спала. Но в глазах было что-то новое. Живое. Блеск, которого она не видела давно. Она нанесла консилер, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Тщательно. Как перед боем. Потому что это и был бой. За него. За себя. За то, что между ними происходило — чему она не могла дать названия. Выбрала тёмно-зелёное платье. Цвет Малфоев? Нет. Просто цвет его глаз, когда в них не было пустоты. Она поймала себя на этой мысли и замерла. Что ты делаешь? Что с тобой? Она не знала. Но платье оставила. Завтрак. Она спустилась в столовую раньше обычного. Люциус уже сидел с газетой, Нарцисса наливала чай. Драко не было. Она села на своё место, взяла круассан, отломила кусочек. Ела, не чувствуя вкуса. Смотрела на его пустой стул.— Драко сегодня не будет за завтраком, — сказала Нарцисса, будто прочитав её мысли. — Он рано уехал в Министерство. Какие-то дела с документами.
Гермиона кивнула. Внутри что-то упало. Разбилось. Он уехал. Не придёт. Не будет работать с ней сегодня. А она ждала. Надеялась. Глупая. Глупая.— Но к обеду обещал вернуться, — добавила Нарцисса, и в её голосе было что-то. Понимание? Или сочувствие. Или просто женская солидарность.
Сердце Гермионы подпрыгнуло. К обеду. Он вернётся. Будет здесь. Она подавила улыбку, сделала глоток кофе. Не показывать. Не выдавать. Но внутри всё пело. Она пришла в библиотеку сразу после завтрака. Разложила пергаменты — те, что они вчера разбирали вместе. Его пометки на полях, его мелкий, убористый почерк. Она провела пальцами по чернилам — они уже высохли, но ей казалось, что она чувствует тепло его рук. Глупо. Глупо. Она работала. Проверяла цепочку владельцев, которую он выстроил. Нотты. Старая, влиятельная семья. Теодор Нотт — его друг. Или был другом. Теперь — враг? Она не знала. Но эта ниточка вела куда-то. Куда — пока неясно. Она перебирала пергаменты, делала пометки, строила схемы. Время летело незаметно. Типси принесла чай — она выпила, не отрываясь от бумаг. Принесла обед — она съела, не чувствуя вкуса. Только работа. Только ожидание. Он обещал вернуться к обеду. Обед прошёл. Его не было. Она смотрела на дверь. На часы. Снова на дверь. Вздрагивала от каждого звука. Не он. Не он. Не он. Внутри росло раздражение. На него — за то, что не пришёл. На себя — за то, что ждала. В три часа дня дверь открылась. Он вошёл — и она сразу поняла: что-то не так. Не в его походке, не в его лице — внешне он был таким же, как всегда. Собранным, холодным, безупречным. Но она чувствовала. Кожей. Затылком. Позвоночником. Он был напряжён. Зол. Или расстроен. Или и то, и другое. Он сел напротив, не говоря ни слова. Взял пергамент — тот, что она исписала за утро. Пробежал глазами. Отложил.— Что-то случилось? — спросила она.
Он не ответил. Смотрел в окно, на серый парк, на голые деревья. Челюсти сжаты, желваки ходят под кожей. Она видела, как он борется с собой — с тем, что хочет сказать, и тем, что не может.— Драко, — позвала она тихо. — Что случилось?
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах была буря — та, что он всегда прятал за пустотой. Злость. Боль. И что-то ещё. Что-то, похожее на... страх?— Нотты, — сказал он наконец. — Они действительно за этим стоят. Я был в Министерстве, проверял документы. Всё сходится. Теодор... он был моим другом. Мы росли вместе. А теперь он пытается уничтожить мою семью.
Она молчала. Не знала, что сказать. Слова «мне жаль» звучали глупо, неуместно, недостаточно. Она просто смотрела на него — на его сжатые челюсти, на побелевшие костяшки пальцев, на то, как он дышал — слишком часто, слишком поверхностно.— Ты не знал? — спросила она.
— Подозревал, — ответил он. — Но не хотел верить. Глупо. Глупо.
Он замолчал. Отвёл взгляд. Смотрел в окно, на серый парк, на голые деревья. Она смотрела на него. На его профиль — острый, бледный, почти прозрачный. На его руки, сжатые в кулаки. На то, как он пытался держать себя в руках — и не мог.— Ты имеешь право злиться, — сказала она тихо. — Это предательство.
Он усмехнулся. Криво, невесело.— Предательство, — повторил он. — Я должен был привыкнуть. В моей жизни только это и было. Предательство. Ложь. Смерть. Но каждый раз — как в первый.
Она смотрела на него. И вдруг поняла, что он не просто зол. Ему больно. По-настоящему больно. Он потерял друга. Единственного, может быть. И теперь остался совсем один. Как она.— Ты не один, — сказала она.
Слова вырвались сами, помимо её воли. Она тут же пожалела, захотела забрать их обратно. Но было поздно. Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах было что-то — удивление? Или недоверие. Или что-то другое, чего она не могла назвать.— Что? — переспросил он.
— Ты не один, — повторила она. Голос дрогнул, но она продолжала. — У тебя есть семья. Отец. Мать. И... я.
Последнее слово упало в тишину, как камень в воду. Она замерла. Он замер. Они смотрели друг на друга, и воздух между ними стал плотным, электрическим, почти осязаемым.— Ты? — спросил он. Голос тихий, хриплый. — Ты — моя собственность. Вещь. Игрушка. Ты сама так говорила.
— Я говорила, — согласилась она. — Но это не значит, что это правда.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Она видела, как что-то происходит в его глазах — какая-то борьба, какое-то сомнение. Он открыл рот, чтобы сказать что-то резкое, злое, оттолкнуть её, поставить на место. И закрыл.— Ты странная, Грейнджер, — сказал он наконец.
— Знаю.
— Зачем ты это говоришь? Зачем тебе быть... со мной?
Она задумалась. На секунду. На две. Ответ был где-то внутри, но она не знала, как облечь его в слова.— Потому что я понимаю, — сказала она наконец. — Что значит быть сломленной. Что значит потерять всех. Что значит не знать, кто ты и зачем живёшь. Я понимаю, Драко. И я... я здесь. Просто... здесь.
Он смотрел на неё. И вдруг что-то изменилось в его лице. Стена, которую он строил годами, дала трещину. Маленькую, почти незаметную. Но она увидела.— Ты действительно странная, — повторил он. Но теперь в его голосе не было насмешки. Только усталость. И что-то ещё. Что-то, похожее на... благодарность?
Он встал. Прошёлся по библиотеке. Остановился у окна. Смотрел на парк. Она смотрела на его спину — прямую, напряжённую, одинокую.— Теодор был единственным, кто не отвернулся от меня после войны, — сказал он тихо. — Все остальные... кто погиб, кто сбежал, кто сделал вид, что не знает меня. А он остался. Мы пили огневиски, говорили о пустяках, делали вид, что ничего не изменилось. А он всё это время... планировал уничтожить мою семью.
Она молчала. Слушала. Ей казалось, что если она заговорит, он замолчит. А он говорил — впервые за всё время. О себе. О своей боли. О своей потере.— Я должен был догадаться, — продолжал он. — Старый Нотт всегда завидовал отцу. А Теодор... он всегда был в моей тени. Я думал, его это устраивает. Думал, он мой друг. Идиот.
Он ударил кулаком по подоконнику. Не сильно, но достаточно, чтобы она вздрогнула. Он замер, опустив голову, тяжело дыша. Она встала. Медленно подошла к нему. Остановилась в шаге. Не знала, что делать. Прикоснуться? Сказать что-то? Просто стоять рядом? Она выбрала последнее. Просто стояла. Рядом. Молча. Давая ему понять, что она здесь. Что он не один. Что бы это ни значило. Он не оборачивался. Но она видела, как его плечи чуть расслабились. Как дыхание стало ровнее. Как кулаки разжались.— Спасибо, — сказал он тихо.
Одно слово. Но оно стоило больше, чем тысячи. Они стояли так долго. У окна, в тишине, рядом. И в этой тишине что-то рождалось. Что-то хрупкое, едва заметное, но живое. Они работали до темноты. Он показывал ей связи, которые она пропустила. Она задавала вопросы, которые не приходили ему в голову. Они спорили, перебивали друг друга, снова спорили. Это было... странно. И правильно. Как будто они всегда так делали. Как будто они были командой. Когда за окном совсем стемнело, он откинулся в кресле, потёр глаза.— На сегодня хватит, — сказал он. — Завтра продолжим.
Она кивнула. Собрала пергаменты. Он встал, подошёл к двери. Остановился.— Грейнджер, — позвал он, не оборачиваясь.
— Что?
— Ты сегодня... была полезна.
Она усмехнулась.— Только и всего?
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах не было пустоты. Было что-то другое. Тёплое. Живое. Опасное.— Нет, — сказал он. — Не только.
И вышел. Она осталась одна. Сидела, смотрела на закрытую дверь. Сердце колотилось где-то в горле. Внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то росло. Что-то огромное, живое, всепоглощающее. «Не только». Она закрыла глаза. И улыбнулась. Она лежала в кровати перебирая свои же мысли, картинки одна за другой сменялись. Сегодня он рассказал ей о Теодоре. О предательстве. О своей боли. Сегодня он сказал: «Не только». И это «не только» жгло её изнутри сильнее, чем вчера. Она перевернулась на бок. Поджала ноги. Обхватила колени руками. Подушка пахла лавандой. За окном шумел ветер. Она думала о нём. О его лице, когда он говорил о Теодоре. О его глазах, в которых была боль. О его голосе, когда он сказал: «Спасибо». О том, как они стояли у окна — рядом, молча, вместе. Что-то менялось. Между ними. В ней. В нём. Что-то росло, ширилось, заполняло пустоту. Она не знала, что это. Не хотела знать. Боялась знать. Но это было там. И это было прекрасно. И ужасно. И неизбежно. Она закрыла глаза и провалилась в сон — без сновидений, но не пустой. В этом сне был он. И она была рядом. И это было всё, что имело значение. ——— Утром она проснулась с мыслью о нём. Ещё не открыв глаз, уже знала: сегодня они снова будут работать вместе. Снова будут сидеть за одним столом, склоняться над пергаментами, спорить, искать, находить. Снова он будет смотреть на неё — не сквозь, а вглубь. И в его глазах она будет видеть не пустоту, а что-то живое. Она открыла глаза. Потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Те же. Но сегодня они казались... красивыми. Она никогда не думала о них так. А сегодня — подумала. Она встала, прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем и улыбалась. Сама не знала, чему. Просто улыбалась, как дура, и не могла остановиться. Вытерлась. Подошла к зеркалу. Бледная. Тёмные круги под глазами — она опять плохо спала, но теперь это не имело значения. Глаза горели. Живые. Настоящие. Она нанесла консилер, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Тщательно. Для него? Для себя? Она не знала. Просто делала. Выбрала тёмно-бордовое платье. Цвет вина. Цвет страсти. Цвет опасности. Она поймала себя на этой мысли и замерла. Что ты делаешь? Что с тобой? Она не знала. Но платье оставила. Завтрак. Она спустилась в столовую. Люциус за газетой, Нарцисса за чаем. Драко сидел на своём месте. Она замерла в дверях. Он был здесь. Не уехал. Ждал? Её? Или просто завтракал? Он не смотрел на неё. Но она чувствовала его присутствие — кожей, затылком, позвоночником. Села на своё место. Взяла круассан. Ела, не чувствуя вкуса. Смотрела в тарелку, но краем глаза видела его руки, его профиль, его пальцы, сжимающие чашку с кофе.— Доброе утро, — сказала она тихо.
— Доброе, — ответил он. Голос ровный, спокойный. Но она слышала в нём что-то. Тепло? Или ей казалось.
Завтрак прошёл в молчании. Люциус читал, Нарцисса пила чай. Но тишина не была давящей. Она была... уютной. Почти семейной. Гермиона поймала себя на этой мысли и одёрнула себя. Семейной? С Малфоями? Что с ней происходит? После завтрака Драко встал, бросил салфетку на стол.— Библиотека, — сказал он, не глядя на неё. — Через десять минут.
И вышел. Она смотрела ему в спину. Сердце колотилось где-то в горле. Через десять минут. Он ждал её. Он хотел работать с ней. Он... что?— Мисс Грейнджер, — голос Нарциссы вырвал её из мыслей. — Вы сегодня очень хорошо выглядите. Это платье вам невероятно идёт.
Гермиона повернулась. Нарцисса смотрела на неё с лёгкой, почти незаметной улыбкой. В её глазах было что-то — понимание? Или одобрение. Или просто женская солидарность.— Спасибо, мадам, — ответила Гермиона.
Она встала и пошла в библиотеку. Он уже был там. Сидел за её столом, разложив пергаменты. При её появлении поднял голову, посмотрел. Его взгляд скользнул по лицу, по платью, задержался на мгновение — и она заметила, как дрогнули его губы. Не улыбка. Но почти.— Садись, — сказал он. — Работать.
Она села. Они начали. Сегодня работа шла иначе. Не было напряжения, не было неловкости. Они двигались синхронно, как будто всегда так делали. Он показывал — она понимала. Она спрашивала — он отвечал. Они спорили, но споры были... живыми. Настоящими. Как будто им нравилось это — сталкиваться, искать истину, находить её вместе. В какой-то момент их руки соприкоснулись над пергаментом. Случайно. Её пальцы коснулись его — холодных, твёрдых. Она замерла. Он замер. Их взгляды встретились. Секунда. Две. Три. Он отдёрнул руку первым. Отвёл взгляд. Взял другой пергамент, сделал вид, что читает. Но она видела, как дрогнули его пальцы. Как он сжал челюсти. Как дыхание стало чаще.— Вот здесь, — сказал он, указывая на строчку, — связь с Гривзом. Прямая. Через подставную компанию Ноттов.
Она кивнула. Сделала пометку. Руки дрожали. Она сжала их в кулаки, заставляя дрожь прекратиться. Не думать. Не сейчас. Работать. Они работали до обеда. Типси принесла еду — они ели, не отрываясь от бумаг. Потом снова работали. Часы летели незаметно. Она не помнила, когда в последний раз чувствовала себя такой... живой. Такой нужной. Такой на своём месте. К вечеру у них была готова полная схема. Нотты финансировали Кресвелла. Кресвелл использовал Гривза и Стоуна. Вся цепочка вела к одному — к попытке ослабить Малфоев, подорвать их влияние, занять их место.— Это всё, — сказал Драко, откидываясь в кресле. — Завтра передам отцу.
Она кивнула. Смотрела на схему — на дело своих рук. Вернее, их общих рук. Они сделали это вместе. Команда.— Ты хорошо поработала, Грейнджер, — сказал он.
— Ты тоже, Малфой.
Он усмехнулся. Усмешка была почти тёплой. Почти живой. Почти настоящей.— Знаешь, — сказал он вдруг, — когда отец привёз тебя в Мэнор, я думал, ты сломаешься за неделю. Максимум — за две. Но ты... ты не сломалась.
Она смотрела на него. Не знала, что ответить.— Я не могла, — сказала она наконец. — Не имела права.
— Почему?
— Потому что если бы я сломалась, я бы потеряла себя. Всё, что у меня осталось — это я. И я не могла это потерять.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. В его глазах было что-то — уважение? Или восхищение. Или что-то другое, чего она не могла назвать.— Ты сильная, Грейнджер, — сказал он. — Сильнее, чем я думал. Сильнее, чем многие.
— Ты тоже, — ответила она. — Ты выжил. После всего. Ты всё ещё здесь.
Он отвёл взгляд. Посмотрел в окно, на темнеющий парк.— Иногда я не знаю, зачем, — сказал он тихо. — Зачем я выжил. Зачем я здесь. Какой в этом смысл.
— Может, смысл в том, чтобы найти смысл, — сказала она.
Он повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах было что-то — удивление? Или понимание. Или что-то, что заставило её сердце сжаться.— Может быть, — сказал он. — Может быть.
Она вышла в парк, когда уже стемнело. Воздух был холодным, свежим, пах мокрой землёй и чем-то ещё — может, приближающейся весной. Она шла по дорожке, хрустя гравием, и думала о нём. О его словах. О его глазах. О том, как их руки соприкоснулись — случайно, но она до сих пор чувствовала это прикосновение. Она дошла до скамейки. Той самой. Плед лежал на месте. Тёплый, шерстяной, в клетку. Она села, укуталась в него. Смотрела на Мэнор — тёмный, величественный, загадочный. Окно его комнаты горело. Она видела его силуэт — он стоял, смотрел в парк. На неё? Она не знала. Но не отводила взгляд. Они смотрели друг на друга. Секунду. Другую. Третью. Потом он отошёл от окна. Задёрнул штору. Исчез. Она осталась одна в темноте. Но внутри не было пустоты. Было что-то другое. Тёплое. Живое. Растущее. Она лежала в кровати и смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Сегодня они казались ей прекрасными. Она думала о нём. О его словах: «Ты сильная». О его глазах, в которых она видела не пустоту, а что-то живое. О его прикосновении — случайном, но оставившем след на коже. Что-то происходило. Между ними. В ней. В нём. Что-то росло, ширилось, заполняло пустоту. Она не знала, что это. Но это было там. И это было самым настоящим, самым живым, самым важным из всего, что с ней случалось. Она закрыла глаза. И перед тем, как провалиться в сон, прошептала: — Драко. Имя прозвучало в тишине, как молитва. Как признание. Как обещание. Она проснулась с его именем на губах. Не произнесла — просто почувствовала, как оно лежит там, тёплое, живое, пульсирующее. Драко. Два слога, которые ещё месяц назад вызывали только страх и ненависть. А теперь — что? Она не знала. Но когда она думала о нём, внутри что-то сжималось. Не от боли. От чего-то другого. За окном было серо. Тучи висели низко, тяжёлые, набухшие дождём. Ветви деревьев гнулись под порывами ветра. Она смотрела на это и думала: какая разница, какая погода там, снаружи? Внутри неё теперь была своя погода. Свои бури. Свои штили. Свои рассветы. Она встала, прошла в ванную. Вода — горячая, почти обжигающая. Она стояла под душем, закрыв глаза, и вспоминала вчерашний день. Его лицо, когда он говорил о Теодоре. Его голос, когда он сказал: «Ты сильная». Его пальцы, случайно коснувшиеся её руки — она до сих пор чувствовала это прикосновение, как будто оно отпечаталось на коже. Она вытерлась. Подошла к зеркалу. Бледная. Тёмные круги под глазами — она опять почти не спала, но теперь это не имело значения. Глаза горели. В них было что-то новое — не пустота, не страх, не боль. Жизнь. Настоящая, пульсирующая, неудержимая жизнь. Она нанесла консилер, тональный крем, румяна, тушь, блеск. Тщательно. Сегодня понедельник — урок Нарциссы. Нужно выглядеть безупречно. Не для неё — для себя. Потому что броня, о которой говорила Нарцисса, теперь была не просто защитой. Она была частью её. Её новой кожей. Выбрала тёмно-синее платье — строгое, элегантное, с серебряной вышивкой по вороту. Нарцисса говорила, что синий — цвет доверия. Она не знала, кому хочет доверять. Но платье надела. Завтрак. Она спустилась в столовую. Люциус за газетой, Нарцисса за чаем. Драко сидел на своём месте. При её появлении он поднял глаза — на секунду, не больше. Но она успела заметить, как его взгляд скользнул по её лицу, по платью, по волосам. Не оценивающе. Изучающе. Как будто он видел что-то, чего не видел раньше.— Доброе утро, — сказала она, садясь на своё место.
— Доброе, — ответил он. Голос ровный, спокойный. Она услышала такие же нотки тепла, как и вчера, но сегодня они казались ей еще выразительнее.
Завтрак прошёл в молчании. Но это молчание было другим. Не давящим, не враждебным. Почти... уютным. Она ела круассан, пила кофе, чувствовала на себе его взгляд — короткий, украдкой, но она чувствовала. И внутри что-то пело. После завтрака он встал, бросил салфетку на стол.— Библиотека, — сказал он, не глядя на неё. — Через час. Нужно закончить с документами для отца.
И вышел. Она смотрела ему в спину. Через час. Он ждал её. Он хотел работать с ней. Снова. И это «снова» было самым прекрасным словом из всех, что она слышала.— Мисс Грейнджер, — голос Нарциссы. — Урок через пятнадцать минут. Не опаздывайте.
— Да, мадам.
Малая гостиная встретила её теплом и светом. Камин горел ярко, отбрасывая золотистые блики на стены, обитые светлым шёлком. Нарцисса уже сидела в своём кресле, с чашкой чая в руках. При появлении Гермионы она подняла глаза и чуть заметно улыбнулась.— Садитесь, дорогая. Чай?
— Да, спасибо.
Гермиона села в кресло напротив. Нарцисса налила чай — с бергамотом, как она любила. Подвинула чашку. Гермиона взяла её, сделала глоток. Горячий, ароматный, успокаивающий.— Сегодня мы поговорим о том, как вести себя на светских приёмах, — начала Нарцисса. — Это сложнее, чем просто отвечать на комплименты. Приём — это поле боя. Каждый жест, каждый взгляд, каждое слово имеет значение. Вы должны быть готовы.
Гермиона слушала, впитывала, запоминала. Нарцисса говорила о том, как входить в зал, как приветствовать хозяев, как выбирать собеседников, как избегать нежелательных разговоров. Всё это было важно. Всё это было нужно. Но мысли Гермионы то и дело уходили в сторону. К нему. К его словам: «Ты сильная». К его взгляду за завтраком. К тому, что через час они снова будут вместе в библиотеке.— Мисс Грейнджер, — голос Нарциссы вырвал её из мыслей. — Вы меня слушаете?
— Да, мадам. Простите.
Нарцисса посмотрела на неё долгим, изучающим взглядом. Потом поставила чашку, сложила руки на коленях.— Вы думаете о моём сыне, — сказала она.
Не вопрос. Констатация факта. Гермиона замерла. Кровь прилила к щекам — жаркая, предательская. Она открыла рот, чтобы возразить, но слова застряли. Потому что Нарцисса была права. Она думала о нём. Постоянно. Непрерывно. Как будто он поселился в её голове и не собирался уходить.— Это заметно? — спросила она тихо.
— Мне — да, — ответила Нарцисса. — Я знаю своего сына. И я вижу, как он смотрит на вас. Как вы смотрите на него.
Гермиона молчала. Что она могла сказать? Что это не то, что кажется? Что она просто... что? Она не знала. Не могла объяснить даже себе.— Я не... — начала она и замолчала.
— Не нужно, — мягко перебила Нарцисса. — Я не осуждаю. Я просто хочу, чтобы вы понимали, во что ввязываетесь.
Гермиона подняла глаза. Встретилась с ней взглядом. В глазах Нарциссы не было холода. Было что-то другое — забота? Предупреждение? Или просто женская солидарность, которая не требовала слов.— Мой сын... он сложный человек, — продолжала Нарцисса. — Война сломала его. Он не умеет любить — его не учили. Он умеет только доминировать, подавлять, владеть. Если вы позволите ему войти в ваше сердце, он может разбить его. Не со зла. Просто потому что не знает, как по-другому.
Гермиона слушала. В голове крутились его слова: «Я не знаю, как по-другому». Она уже слышала это. От него. И теперь — от неё. Они говорили об одном и том же. О его сломленности. О его неумении чувствовать иначе, чем через боль.— Я знаю, — сказала она тихо. — Он говорил мне.
Нарцисса приподняла бровь.— Говорил? — переспросила она. — Вам?
— Да. В Лондоне. Он сказал, что не знает, как по-другому. Что его не учили.
Нарцисса молчала. Долго. Очень долго. Потом вздохнула — едва заметно, почти неслышно.— Он никогда не говорил этого мне, — сказала она. — Никогда. А вам — сказал.
Она посмотрела на Гермиону. В её глазах было что-то новое. Уважение? Или удивление. Или что-то ещё, чего Гермиона не могла назвать.— Вы особенная, мисс Грейнджер, — сказала Нарцисса. — Я знала это с первого дня. Но теперь я вижу, что вы значите для него больше, чем я думала.
Гермиона не знала, что ответить. Слова застряли в горле. Она просто сидела, смотрела на Нарциссу и чувствовала, как внутри что-то переворачивается. Что-то огромное, живое, всепоглощающее.— Берегите его, — сказала Нарцисса. — И себя. Вы оба этого заслуживаете.
Она взяла чашку, сделала глоток. Урок продолжался, но всё изменилось. Между ними возникло что-то новое. Понимание. Доверие. Почти... родство. Когда урок подходил к концу, Нарцисса вдруг отставила чашку и посмотрела на Гермиону.— У меня есть новость, — сказала она. — В эту субботу Гринграссы устраивают приём. Небольшой, для узкого круга. Мы приглашены.
Гермиона замерла. Гринграссы. Дафна. Та самая, о которой они говорили неделю назад. Та, что искала жениха. Та, что могла бы быть союзом для Малфоев.— Вы поедете с нами, — продолжала Нарцисса. — Как часть семьи. Вы должны быть готовы.
Часть семьи. Эти слова ударили её, как пощёчина. Часть семьи. Она — грязнокровка, собственность, вещь — часть семьи Малфоев. Это было невозможно. Неправильно. Но Нарцисса сказала это так просто, так естественно, как будто это было само собой разумеющимся.— Я... — начала Гермиона и замолчала.
— Вы готовы, — сказала Нарцисса твёрдо. — Вы учились месяц. Вы знаете этикет, манеры, правила. Вы умны, красивы, сильны. Вы будете представлять нашу семью. И вы справитесь.
Гермиона смотрела на неё. В горле стоял ком. Слова «наша семья» крутились в голове, не укладывались, взрывались фейерверками. Наша семья. Она была частью чего-то. Кем-то. Не просто вещью, не просто инструментом. Частью семьи.— Спасибо, мадам, — сказала она. Голос дрогнул. — Я не подведу.
Нарцисса кивнула. Встала. Урок был окончен.— Завтра начнём подготовку, — сказала она. — Вы должны выглядеть безупречно. Типси поможет с платьем. Я — с манерами. А Драко...
Она сделала паузу. Посмотрела на Гермиону.— Драко будет вашим спутником. Он знает Гринграссов, знает их правила, их слабости. Слушайте его. Он защитит вас.
Гермиона кивнула. Внутри всё дрожало. Драко будет её спутником. Они пойдут вместе. Под руку. Как пара. Как... она не знала, как это назвать. Но от этой мысли сердце билось быстрее, а внутри разливалось тепло. Она вышла из гостиной и направилась в библиотеку. Он ждал её. Через час. Нет, уже через полчаса. Она ускорила шаг. Он уже был там. Сидел за столом, разложив пергаменты. При её появлении поднял голову.— Ты опоздала, — сказал он. Но в голосе не было упрёка. Просто констатация факта.
— Урок затянулся, — ответила она, садясь напротив. — Нарцисса сказала о приёме. У Гринграссов. В субботу.
Он кивнул.— Знаю. Отец говорил.
Она смотрела на него. Он был спокоен, как всегда. Но она видела, как дрогнули его пальцы, когда он перекладывал пергамент. Как он сжал челюсти. Как дыхание стало чуть чаще.— Ты волнуешься? — спросила она.
Он поднял глаза. Посмотрел на неё. В его взгляде было что-то — удивление? Или раздражение. Или что-то другое.— Нет, — сказал он. — Просто... Гринграссы — это всегда интриги. Дафна будет искать жениха. Её отец болен, и она в отчаянном положении. А мы...
Он замолчал. Отвёл взгляд.— А вы — что? — спросила она.
— А мы — Малфои, — сказал он. — Лакомый кусок. Дафна будет пытаться... произвести впечатление. На меня. Или на отца. Или на обоих.
Гермиона почувствовала, как внутри что-то сжалось. Дафна. Красивая, чистокровная, из хорошей семьи. Идеальная партия для наследника Малфоев. А она — кто? Грязнокровка. Собственность. Контракт.— И что ты будешь делать? — спросила она. Голос прозвучал ровно, но внутри всё дрожало.
Он посмотрел на неё. Долго. Очень долго. В его глазах было что-то — она не могла назвать это, но от этого взгляда сердце забилось быстрее.— Ничего, — сказал он. — У меня уже есть контракт. И я не собираюсь его разрывать.
Она замерла. Воздух застрял в лёгких. Он не собирается разрывать контракт. Он хочет, чтобы она осталась. С ним. В Мэноре. Как его... что?— Почему? — спросила она тихо.
Он отвёл взгляд. Взял пергамент, сделал вид, что читает. Но она видела, как дрожат его пальцы. Как он сжимает челюсти. Как борется с собой.— Потому что ты полезная, — сказал он наконец. — И потому что...
Он замолчал. Не договорил. Она ждала. Секунду. Другую. Третью.— И потому что? — подтолкнула она.
Он поднял глаза. Встретился с ней взглядом. И в его глазах она увидела ответ. Тот самый, который он не мог произнести вслух. Который она не могла услышать. Но который был там — живой, настоящий, всепоглощающий.— И потому что я так хочу, — сказал он.
Тишина. Густая, плотная, электрическая. Они смотрели друг на друга, и воздух между ними дрожал, плавился, горел.— Хорошо, — сказала она наконец. Голос тихий, почти шёпот. — Тогда я остаюсь.
Он кивнул. Отвёл взгляд. Взял пергамент.— Работаем, — сказал он. — До субботы нужно закончить с документами.
Она кивнула. Взяла пергамент. Но мысли были далеко. В субботе. В приёме. В его словах: «Я так хочу». В том, что он не сказал, но что она услышала. Они работали до вечера. Молча. Но это молчание было наполнено. Словами, которые не были сказаны. Чувствами, которые не были названы. Обещаниями, которые не были даны, но уже были нерушимы. Она вышла в парк, когда стемнело. Воздух был холодным, влажным, пах дождём и мокрой землёй. Она шла по дорожке, кутаясь в пальто, и думала о нём. О его словах. О его взгляде. О том, что он не сказал, но что она услышала. Она дошла до скамейки. Плед лежал на месте. Она села, укуталась в него. Смотрела на Мэнор — тёмный, величественный, загадочный. Окно его комнаты горело. Он стоял там, смотрел в парк. На неё. Она знала это. Чувствовала. Они смотрели друг на друга. Минуту. Две. Пять. Потом он поднял руку — и помахал. Один раз. Едва заметно. Она улыбнулась. Подняла руку в ответ. Он отошёл от окна. Но штору не задёрнул. Свет остался гореть. Как маяк. Как обещание. Как то, что он не мог сказать словами, но говорил действиями. Она сидела ещё долго. Смотрела на его окно. На свет. На него. И внутри не было пустоты. Было что-то другое. Тёплое. Живое. Растущее. Она лежала в кровати и смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Сегодня они казались ей ничем, по сравнению с событиями дня. Она думала о нём. О его словах: «Я так хочу». О его взгляде, в котором она увидела ответ. О том, как он помахал ей — первый раз за всё время. Маленький жест. Но он значил всё. Она закрыла глаза. И перед тем, как провалиться в сон, прошептала:— Я тоже.
Имя не прозвучало. Но она знала, к кому обращается. И где-то там, в своей комнате, он, может быть, тоже это почувствовал. ——— Дни перед приёмом слились в один бесконечный, лихорадочный вихрь. Вторник начался с примерки. Типси принесла три платья на выбор — все от Нарциссы, все безупречные, все невероятно дорогие. Гермиона стояла перед зеркалом, пока эльфийка порхала вокруг, застёгивая крючки, расправляя складки, одёргивая подол. Первое платье — тёмно-зелёное, бархатное, с открытыми плечами. Второе — серебристо-серое, шёлковое, струящееся, как вода. Третье — чёрное, кружевное, с длинными рукавами и высоким воротом.— Какое, мисс? — спросила Типси, заглядывая ей в глаза.
Гермиона смотрела на своё отражение и не узнавала себя. В каждом из этих платьев она была другой. В зелёном — опасной, как яд. В серебряном — недосягаемой, как луна. В чёрном — таинственной, как ночь.— Чёрное, — сказала она наконец. — Оставь чёрное.
Типси кивнула, просияла, исчезла с остальными платьями. Гермиона осталась стоять перед зеркалом, проводя пальцами по кружеву. Чёрное. Цвет траура. Цвет власти. Цвет его мантий, его глаз, когда в них не было пустоты. Она выбрала чёрное. Среда прошла под знаком уроков. Нарцисса была беспощадна. Она заставляла Гермиону входить в гостиную снова и снова — «Нет, подбородок выше. Нет, плечи расправьте. Нет, улыбка должна быть легче, вы не на казнь идёте». Она репетировала с ней приветствия, прощания, ответы на комплименты, уклончивые фразы для неудобных вопросов. Гермиона повторяла, запоминала, впитывала. Вечером, измученная, она вышла в парк. Плед лежал на скамейке. Свежий, как будто его только что принесли. Она укуталась в него, подняла глаза к его окну. Свет горел. Он стоял там — силуэт за шторой. Не двигался. Смотрел. Она подняла руку. Помахала. Он ответил — коротким, едва заметным движением. И отошёл. Она сидела ещё долго, кутаясь в его плед, вдыхая его запах. Думала о том, что через три дня они будут стоять рядом в зале Гринграссов. Под руку. Как пара. И эта мысль грела её сильнее пледа. Четверг принёс неожиданность. Драко сам пришёл в библиотеку — не работать, а... говорить.— Гринграссы, — сказал он, усаживаясь напротив. — Ты должна знать, с кем будешь иметь дело.
Он рассказывал ей о Дафне — умной, расчётливой, отчаявшейся. О её отце — умирающем, но всё ещё влиятельном. О её матери — тихой, незаметной, но держащей в руках все нити дома. О гостях, которые будут — Паркинсоны, Нотты, Забини, ещё кто-то. Кто друг, кто враг, кто притворяется другом.— Нотты будут там, — сказал он, и его голос стал жёстче. — Теодор. Он попытается подойти к тебе. Будет вежлив, обаятелен, станет задавать вопросы. Не отвечай. Улыбайся, кивай, говори, что тебе нужно отойти. Не давай ему ничего.
Она кивнула. Запомнила. Теодор Нотт — враг. Предатель. Тот, кто пытался уничтожить его семью. Тот, кто сделал ему больно. Она почувствовала, как внутри закипает что-то холодное, тёмное, опасное. Защита. Она защитит его. От Нотта. От всех.— Я справлюсь, — сказала она.
Он посмотрел на неё. Долго. В его глазах было что-то — благодарность? Или уважение. Или что-то другое, чего она не могла назвать.— Знаю, — сказал он. — Ты сильная.
Вечером на скамейке её ждал не только плед. Рядом лежала веточка лаванды — сухая, пахучая, перевязанная серебряной нитью. Она поднесла её к лицу, вдохнула. Лаванда. Его запах. Его подарок. Она подняла глаза к его окну. Он стоял там. Смотрел. Она прижала лаванду к сердцу. Он кивнул. И отошёл. Пятница была днём тишины. Нарцисса отменила урок — «Вы готовы, дорогая. Отдыхайте. Завтра важный день». Люциус не вызывал. Драко не приходил. Она провела день в библиотеке, перебирая пергаменты, но мысли были далеко. В завтрашнем дне. В его глазах. В том, как они будут стоять рядом. Вечером она вышла в парк. Плед. Лаванда — свежая, сегодняшняя. И записка. Маленький клочок пергамента, свёрнутый в трубочку, перевязанный серебряной нитью. Она развернула. Почерк — его. Мелкий, убористый, немного неровный, как будто он писал второпях.«Завтра. Не бойся. Я буду рядом».
Она перечитала три раза. Четыре. Пять. Каждое слово впитывалось в кожу, в кровь, в самую душу. «Не бойся. Я буду рядом». Он написал это. Ей. Драко Малфой. Она прижала записку к груди. Подняла глаза к его окну. Свет горел. Он стоял там. Смотрел. Она не махала. Просто стояла, прижимая записку к сердцу, и смотрела на него. И он смотрел на неё. И этого было достаточно. ——— Она проснулась от тишины. Не от звука, не от света, не от прикосновения — от тишины. Густой, плотной, почти осязаемой. Она лежала, не открывая глаз, и слушала эту тишину. Она была другой. Не той, что давила на уши в первые дни, заставляя сердце колотиться где-то в горле. Не той, что напоминала о клетке, о контракте, о нём. Эта тишина была... ожидающей. Как будто весь Мэнор затаил дыхание. Как будто даже стены знали: сегодня что-то произойдёт. Она открыла глаза. Потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Они смотрели на неё сверху — равнодушные, вечные, чужие. Она смотрела на них и думала о том, что сегодня вечером она будет стоять в зале Гринграссов. Под руку с ним. Как его собственность. Как вещь, которую выставляют напоказ, чтобы показать: смотрите, что у меня есть. Смотрите, чем я владею. Смотрите и завидуйте. И эта мысль не вызывала протеста. Она вызывала... что? Она не знала. Пустоту. Привычную, тягучую, высасывающую пустоту, которая стала её постоянным спутником. Но где-то глубоко, под слоями этой пустоты, шевелилось что-то ещё. Что-то тёмное, холодное, опасное. Предвкушение? Или страх. Или то и другое, смешанное в неразделимый коктейль. Она села на кровати. Движение вышло медленным, тягучим — тело за ночь затекло, мышцы одеревенели, суставы не хотели слушаться. Она спала плохо. Ворочалась, просыпалась, смотрела в потолок, считала трещины, сбивалась, начинала заново. Думала о нём. О его словах: «Не бойся. Я буду рядом». О его записке, которую она перечитывала, пока чернила не начали расплываться перед глазами. О том, что сегодня он будет смотреть на неё — не так, как в библиотеке, не так, как в Лондоне. По-другому. Как собственник смотрит на свою вещь перед тем, как показать её другим. Она свесила ноги с кровати. Коснулась ступнями пола. Холодно. Всегда холодно. Этот холод стал частью её жизни — такой же неотъемлемой, как дыхание, как сердцебиение, как пустота внутри. Она поёжилась, но не убрала ноги. Пусть холодно. Пусть напоминает, что она ещё жива. Что тело ещё чувствует. Что она ещё существует. Она встала. Босые ноги по холодному полу — шаг, ещё шаг, ещё. Подошла к окну, раздвинула тяжёлые портьеры. Ткань была плотной, бархатной, пахла пылью и временем — запах, который преследовал её повсюду в этом доме. За окном было серо. Тучи висели низко, тяжёлые, набухшие дождём. Ветви деревьев гнулись под порывами ветра. Парк был пуст — ни павлинов, ни садовников, ни жизни. Только серость, только холод, только ожидание. Она стояла у окна, смотрела на этот серый, мёртвый пейзаж и думала о том, что сегодня она выйдет из этой клетки. Не на прогулку в парк, не в Лондон по делу. В свет. К чистокровным. К тем, кто смотрел на неё как на грязь под ногами. И она должна будет стоять рядом с ним, улыбаться, делать вид, что она — часть этого мира. Часть его мира. Его вещь. И эта мысль не вызывала протеста. Она вызывала... пустоту. И что-то ещё. Что-то, чему она не могла дать названия. Она отвернулась от окна. Прошла в ванную. Ванная встретила её мраморным холодом и запахом масел. Типси уже всё подготовила — ванна была наполнена горячей водой, на поверхности плавали лепестки роз, белые и алые, как кровь на снегу. Пар поднимался к потолку, застилал зеркала, делал воздух влажным, тяжёлым, почти осязаемым. Пахло розами, лавандой и чем-то ещё — может, сандалом, может, ванилью. Запах был густым, сладким, почти удушающим. Она сбросила халат, оставшись голой. Холодный воздух коснулся кожи, заставил её покрыться мурашками. Она поёжилась, обхватила себя руками, провела ладонями по плечам, по рёбрам, по бёдрам. Кожа была бледной, почти прозрачной — за эти месяцы она почти не видела солнца. Только серый свет Мэнора, только тени, только холод. Она подошла к ванне, опустила руку в воду. Горячо. Почти обжигающе. Она замерла, чувствуя, как тепло проникает под кожу, разливается по венам, добирается до самых костей. Хорошо. Тепло — это реально. Тепло — это здесь. Тепло — это единственное, что напоминало ей, что она ещё жива. Она забралась в ванну медленно, давая телу привыкнуть. Сначала ноги — вода обожгла лодыжки, икры, колени. Потом бёдра, живот, грудь. Она опустилась, пока вода не коснулась подбородка, и замерла. Закрыла глаза. Лепестки роз плавали вокруг неё, касались кожи — мягкие, нежные, почти неощутимые. Она лежала, не двигаясь, и слушала тишину. Только её дыхание. Только стук сердца. Только плеск воды, когда она чуть шевелилась. Она думала о нём. О том, как он смотрел на неё вчера — не в библиотеке, а вечером, когда она стояла в парке с его запиской в руках. Он стоял у окна, смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах было что-то, чего она не могла назвать. Не тепло, не нежность. Что-то другое. Собственничество. Чистое, абсолютное, пугающее. Он смотрел на неё так, будто она была его. Не по контракту, не по принуждению. По праву. По крови. По чему-то, что было глубже и страшнее любых документов. И от этого взгляда у неё внутри всё сжималось. Не от страха. От чего-то другого. От чего-то, что она отказывалась называть. Она открыла глаза. Вода уже начала остывать. Лепестки роз прилипли к коже — она смахнула их, наблюдая, как они кружатся, опускаются на дно. Она взяла мыло — дорогое, с запахом сандала, — и начала мыться. Медленно, тщательно, как будто готовилась к ритуалу. Она тёрла кожу мочалкой, пока та не покраснела, пока не начала гореть. Больно. Но это была хорошая боль. Боль, которая возвращала в тело. Боль, которая напоминала, что она ещё здесь. Она вылезла из ванны, когда вода стала совсем холодной. Вытерлась мягким полотенцем — оно пахло лавандой, как всё в этом доме. Подошла к зеркалу. Оно запотело, и её отражение было размытым, нечётким, как призрак. Она провела ладонью по стеклу, стирая влагу. Из зеркала на неё смотрела бледная девушка. Кожа почти прозрачная, тёмные круги под глазами, губы бледные, безжизненные. Волосы мокрые, прилипли к шее и плечам. Она смотрела на себя и не узнавала. Кто это? Гермиона Грейнджер? Самая блестящая ведьма своего поколения? Или просто пустая оболочка, которая принадлежит Драко Малфою и ждёт, когда её выставят напоказ? Она не знала. И это незнание было единственным, что оставалось настоящим. Она отвернулась от зеркала, накинула халат и вышла в комнату. Типси появилась ровно в девять. С тихим хлопком, с ворохом ткани в руках, с шкатулкой, полной украшений, и с целым арсеналом косметики. Её огромные глаза горели восторгом и тревогой одновременно — она была похожа на маленького генерала перед решающей битвой.— Мисс, — выдохнула она, кладя платье на кровать. — Сегодня мисс будет самой красивой. Все увидят. Все запомнят.
Гермиона посмотрела на платье. Чёрное. Кружевное. С высоким воротом и длинными рукавами из прозрачного кружева, сквозь которое просвечивала кожа. Спина открыта — ровно настолько, чтобы быть соблазнительной, но не вульгарной. Юбка ниспадала мягкими складками до самого пола, и при каждом движении кружево мерцало, будто внутри него горели тысячи крошечных огоньков. Оно было прекрасным. И чужим. Как всё в этом доме.— Садитесь, мисс, — скомандовала Типси, указывая на пуфик перед туалетным столиком. — Типси сделает макияж. Мисс будет сиять.
Гермиона села. Типси засуетилась вокруг неё, как пчёлка. Сначала тональный крем — тонко, невесомо, слой за слоем. Кожа становилась ровной, гладкой, фарфоровой. Исчезала бледность, исчезали тёмные круги, исчезали следы бессонных ночей. Гермиона смотрела в зеркало и видела, как её лицо превращается в маску. Красивую, безупречную, но маску. Потом румяна — лёгкий румянец на скулах, как после прогулки по морозу. Типси работала кисточкой быстро, уверенно, и её прикосновения были почти неощутимыми. Потом тени — дымчато-серые, с серебряным отливом. Она наносила их слоями, растушёвывала, делая глаза глубже, загадочнее, опаснее. Гермиона смотрела на своё отражение и думала: эти глаза не её. Эти глаза принадлежат кому-то другому. Кому-то, кто может стоять рядом с Драко Малфоем и не сломаться. Тушь — слой за слоем. Ресницы становились длинными, пушистыми, как крылья бабочки. Типси даже использовала заклинание, чтобы они держались всю ночь и не осыпались. Гермиона моргнула — ресницы оставили лёгкую тень на скулах. Она смотрела на себя и не узнавала. Блеск на губы — прозрачный, с лёгким розовым оттенком. Типси нанесла его кисточкой, аккуратно, по контуру. Губы заблестели, стали мягче, живее. Но глаза оставались пустыми. Холодными. Мёртвыми.— Готово, мисс, — выдохнула Типси, отступая на шаг. — Мисс может посмотреть.
Гермиона посмотрела. Из зеркала на неё смотрела незнакомка. Красивая. Безупречная. Пустая. Та, что могла стоять рядом с ним и не быть тенью. Та, что была его собственностью и не скрывала этого.— Спасибо, Типси, — сказала она. Голос прозвучал ровно, без эмоций. — Теперь платье.
Типси помогла ей одеться. Сначала нижнее бельё — кружевное, почти невесомое, такое, что не скрывает, а подчёркивает. Потом чулки — шёлковые, телесного цвета, с ажурными резинками. Типси надела их на неё, как на куклу, и Гермиона не сопротивлялась. Она стояла, подняв руки, пока эльфийка застёгивала крючки на спине, расправляла складки, одёргивала подол. Платье село идеально — как вторая кожа. Облегало фигуру, подчёркивало талию, бёдра, грудь. Открытая спина — она чувствовала, как холодный воздух касается кожи, и по спине бежали мурашки.— Украшения, — Типси открыла бархатную шкатулку.
Серьги — длинные, серебряные, с крупными сапфирами. Они были тяжёлыми, холодными, и когда Типси надела их, Гермиона почувствовала, как они оттягивают мочки ушей. Браслет — широкий, ажурный, с теми же камнями. Он защёлкнулся на запястье с тихим щелчком. Кольцо — тонкое, изящное, с маленьким сапфиром в окружении крошечных бриллиантов. Нарцисса прислала. Фамильные драгоценности Малфоев. Метка. Клеймо. Знак того, кому она принадлежит. Гермиона смотрела на кольцо на своём пальце. Сапфир блестел в свете свечей — тёмный, почти чёрный, как его глаза, когда в них не было пустоты. Она провела пальцем по камню — холодный. Всегда холодный. Как всё в этом доме. Она подошла к большому зеркалу у шкафа. Из зеркала на неё смотрела женщина, которую она не знала. Красивая. Сильная. Пустая. Женщина, достойная стоять рядом с наследником Малфоев. Женщина, которая больше не была просто грязнокровкой, просто собственностью, просто вещью. Она была... кем-то. И этот кто-то был ей чужим.— Мисс готова, — прошептала Типси, и в её глазах блестели слёзы. — Мисс такая красивая. Мистер Драко... он будет гордиться.
Гордиться. Странное слово. Он не гордился ею. Он владел ею. Это было другое. Это было глубже, темнее, опаснее. И где-то внутри, в самой тёмной глубине, ей это нравилось. Она взяла палочку, сунула в маленький бархатный мешочек, прикреплённый к запястью. Посмотрела на себя в последний раз. — Пора. Она вышла в коридор. Холод ударил в лицо сразу — здесь всегда было холоднее, чем в комнате. Свечи в настенных бра горели ровно, без колебаний, и их свет отражался в мраморном полу, в стёклах портретов, в её собственных глазах. Она шла, считая шаги. Раз, два, три. Каблуки стучали по мрамору — размеренно, ритмично, как удары сердца. Звук разносился по пустому коридору, отражался от стен, возвращался обратно, и ей казалось, что кто-то идёт за ней. Но она знала — никого. Только эхо. Только её собственные шаги. Только её собственное дыхание. Портреты смотрели на неё, но молчали. Даже старуха Друэлла, которая никогда не упускала возможности оскорбить её, сегодня просто смотрела. В её выцветших глазах было что-то — удивление? Или признание. Или просто понимание того, что сегодня эта грязнокровка выглядит как одна из них. Как чистокровная. Как леди. Гермиона прошла мимо, не удостоив её взглядом. Лестница. Она спускалась медленно, держась за перила. Холодный металл обжигал пальцы, возвращал в реальность. Ступени уходили вниз, в полумрак холла, и с каждым шагом она чувствовала, как внутри нарастает напряжение. Не страх. Что-то другое. Ожидание. Она услышала голоса, когда до холла оставалось несколько ступеней. Люциус говорил что-то Нарциссе — тихо, ровно, как всегда. Нарцисса отвечала — её голос звучал спокойно, но Гермиона слышала в нём напряжение. Они ждали. Её. Она сделала последний шаг и остановилась на последней ступени. Холл был залит светом десятков свечей. Люциус стоял у камина — в безупречной чёрной мантии, с серебряной тростью в руке. Нарцисса рядом с ним — в тёмно-синем платье, расшитом серебряными нитями, с сапфировым колье на шее. И Драко. Он стоял у подножия лестницы, и при её появлении поднял голову. Их взгляды встретились. Она видела, как что-то изменилось в его лице. Как расширились глаза — на долю секунды, не больше. Как приоткрылись губы, будто он хотел что-то сказать, но не мог. Как он замер, не в силах отвести взгляд. Его глаза скользили по ней — по лицу, по платью, по обнажённой спине, по сапфирам на шее и запястье. Медленно. Изучающе. Собственнически. Она спускалась, чувствуя его взгляд на себе, и каждый шаг отдавался внутри неё ударом сердца. Он смотрел на неё так, будто видел впервые. Будто только сейчас понял, что она такое. Не вещь. Не инструмент. Нечто другое. Нечто, что принадлежало ему целиком и полностью, и он только сейчас осознал масштаб своего владения. Она остановилась на последней ступени. Теперь они были на одном уровне — её глаза на уровне его губ. Он смотрел на неё сверху вниз — высокий, бледный, опасный. В его глазах не было пустоты. Было что-то другое. Что-то тёмное, хищное, голодное.— Ты... — начал он и замолчал.
Она ждала. Не дышала. Не двигалась. Он протянул руку. Коснулся её подбородка — холодными, твёрдыми пальцами. Приподнял её лицо, заставляя смотреть прямо в глаза. Его прикосновение было не нежным. Властным. Он держал её, как держат дорогую вещь — осторожно, но твёрдо, не давая вырваться.— Ты моя, — сказал он. Голос тихий, но в нём была сталь. — Запомни это. Сегодня ты будешь стоять рядом со мной. Улыбаться. Молчать. Делать то, что я скажу. Ты — моя. И все это увидят.
Она смотрела в его глаза. В них не было тепла. Не было нежности. Была только власть. Собственничество. Голод. Он не говорил ей комплиментов. Не восхищался её красотой. Он ставил метку. Напоминал, кто она и кому принадлежит. И где-то глубоко внутри, в самой тёмной, самой сломанной части её души, это отзывалось. Не протестом. Принятием.— Я знаю, — ответила она. Голос не дрогнул.
Он смотрел на неё ещё секунду. Потом отпустил подбородок. Взял её руку — не нежно, крепко, как берут поводок. Положил её на свой локоть.— Идём, — сказал он. — Нас ждут.
И они пошли вместе — к выходу, к карете, к приёму, где все увидят, кому она принадлежит. Карета была тёмной, обитой чёрным бархатом. Пахло кожей, дорогим табаком и духами Нарциссы — розами, лилиями, чем-то ещё, неуловимым. Люциус и Нарцисса сидели напротив, Драко и Гермиона — рядом. Их плечи почти соприкасались, но он не смотрел на неё. Смотрел в окно, на проплывающий мимо парк, на серое небо, на голые деревья. Она сидела, сложив руки на коленях, и чувствовала тепло его тела. Близко. Слишком близко. Она могла бы протянуть руку и коснуться его — но не делала этого. Знала: нельзя. Он не позволял. Он сам решал, когда и как к ней прикасаться. Она была его вещью, и вещи не проявляют инициативу. Люциус что-то говорил — о Гринграссах, о Дафне, о том, как важно показать силу. Нарцисса отвечала, кивала, вставляла замечания. Их голоса звучали фоном, как шум дождя, как треск огня в камине. Гермиона не слушала. Она смотрела в окно, на своё отражение в тёмном стекле, и думала о том, что через полчаса она войдёт в зал, полный чистокровных. Тех, кто смотрел на неё как на грязь. Тех, кто презирал её происхождение. Тех, кто будет шептаться за её спиной. И она должна будет стоять рядом с ним. Улыбаться. Молчать. Быть его собственностью, выставленной напоказ. И эта мысль не вызывала протеста. Она вызывала... пустоту. И что-то ещё. Что-то, чему она не могла дать названия. Драко вдруг повернул голову. Посмотрел на неё. Его взгляд скользнул по её лицу, по шее, по сапфирам в ушах. Задержался на её губах.— Ты будешь делать то, что я скажу, — повторил он тихо, так, чтобы слышала только она. — Если кто-то подойдёт к тебе — ты молчишь. Улыбаешься. Смотришь на меня. Если я скажу идти — идёшь. Если скажу стоять — стоишь. Поняла?
Она кивнула.— Словами, Грейнджер.
— Да. Я поняла.
Он смотрел на неё ещё секунду. Потом отвёл взгляд. Снова уставился в окно. Но его рука — та, что лежала на сиденье между ними, — чуть сдвинулась. Их пальцы соприкоснулись. Легко, почти неощутимо. Она замерла. Он не убрал руку. Не сжал, не схватил — просто оставил так. Их мизинцы соприкасались, и от этой точки контакта по её телу разливалось тепло. Странное, запретное, опасное тепло. Она не двигалась. Едва дышала. Просто сидела, чувствуя его прикосновение, и думала о том, что это ничего не значит. Он просто напоминал ей, кто она. Его вещь. Его собственность. Он мог касаться её, когда хотел. Как хотел. И она должна была принимать это. Но где-то глубоко внутри, в самой тёмной, самой сломанной части её души, это прикосновение значило всё. Поместье Гринграссов сияло. Сотни свечей парили под потолком, отражались в хрустальных люстрах, дробились на тысячи искр. Мраморные колонны были увиты живыми цветами — белыми розалиями, лилиями, орхидеями. Воздух пах духами, вином и предвкушением. Гости в дорогих мантиях и платьях текли по залу, смеялись, обменивались приветствиями, оценивали друг друга. Когда они вошли — Люциус с Нарциссой впереди, Драко с Гермионой под руку следом, — по залу пробежал шёпот. Он был почти осязаемым — как ветер, как волна, как холод, пробегающий по спине. Гермиона чувствовала на себе десятки взглядов. Оценивающих. Любопытных. Презрительных. Она видела, как дамы в дорогих платьях наклонялись друг к другу, прикрывая рты веерами, и шептались. «Грейнджер... грязнокровка... с Малфоями... как она посмела...» Она держала спину прямо. Подбородок поднят. Улыбка — лёгкая, непринуждённая, как учила Нарцисса. Но внутри всё дрожало. Не от страха. От напряжения. От того, что она была здесь, среди них, и должна была делать вид, что принадлежит этому миру. Драко сжал её руку. Сильно. До боли.— Не смотри на них, — прошептал он, наклоняясь к её уху. Его дыхание коснулось шеи, и по спине побежали мурашки. — Смотри на меня. Только на меня.
Она повернула голову. Их взгляды встретились. В его глазах не было пустоты. Была власть. Собственничество. Приказ. Он не успокаивал её. Он напоминал, кто она. Его вещь. Его собственность. И она должна смотреть только на него.— Да, — ответила она тихо.
Он чуть ослабил хватку. Но не отпустил. Так и держал её руку — крепко, властно, как поводок. И вёл в зал. Дафна Гринграсс была прекрасна. Светлые волосы уложены в сложную причёску, голубое платье струилось, как вода, на шее — бриллиантовое колье. Она приветствовала гостей с холодной, безупречной улыбкой, и каждое её движение было отточено до совершенства. Но Гермиона, наученная Нарциссой, видела то, что скрывалось за маской. Напряжение в уголках губ. Усталость в глазах. Отчаяние в том, как она сжимала руки, когда думала, что никто не видит.— Лорд Малфой, леди Малфой, — Дафна склонила голову перед Люциусом и Нарциссой. — Драко. И... мисс Грейнджер.
Её взгляд скользнул по Гермионе — быстрый, оценивающий, цепкий. Она заметила сапфиры. Фамильные драгоценности Малфоев. Заметила, как Драко держит её под руку — не нежно, властно, как держат дорогую вещь. Заметила его пальцы, впивающиеся в её запястье. Заметила всё.— Добрый вечер, мисс Гринграсс, — ответила Гермиона ровно. — Благодарю за приглашение. Ваш дом прекрасен.
Дафна чуть приподняла бровь. Не ожидала. Грязнокровка, собственность Малфоев — и говорит с ней как равная. С достоинством. С этикетом. Она не знала, что Гермиона училась этому месяц. Что каждое её слово, каждый жест, каждая улыбка были отрепетированы до автоматизма.— Благодарю, — ответила Дафна после паузы. — Рада, что вы смогли присоединиться.
Она перевела взгляд на Драко. Улыбнулась — теплее, чем требовалось. Слишком тепло. Слишком многообещающе. Её пальцы коснулись его рукава — легко, почти невесомо, но Гермиона заметила. И Драко заметил. Он не отдёрнул руку. Но сжал пальцы Гермионы сильнее. До боли. Она почувствовала, как его ногти впиваются в её кожу, оставляя следы. И поняла: это послание. Не Дафне. Ей. «Ты моя. Не забывай».— Дафна, — сказал он ровно, — ты, как всегда, прекрасна. Но сегодня я здесь не один.
Он чуть приподнял руку Гермионы, показывая её. Как трофей. Как вещь. Как то, что принадлежало ему и только ему. Дафна перевела взгляд на Гермиону. В её глазах мелькнуло что-то — понимание? Или разочарование. Или просто принятие того, что этот раунд она проиграла.— Конечно, — сказала она, и её улыбка стала холоднее. — Приятного вечера.
Она отошла к другим гостям. Драко повернулся к Гермионе. Его пальцы всё ещё сжимали её запястье — сильно, до синяков.— Запомни, — прошептал он. — Ты моя. Не её. Не кого-то ещё. Моя.
Она смотрела в его глаза. В них не было тепла. Была власть. Собственничество. И что-то ещё — что-то тёмное, голодное, опасное. Он не ревновал. Он метил территорию. Напоминал ей, кто она. И где-то глубоко внутри, в самой сломанной части её души, это находило отклик.— Я знаю, — ответила она.
Он отпустил её запястье. На коже остались красные следы от его ногтей. Она посмотрела на них и ничего не почувствовала. Пустоту. Привычную, тягучую, высасывающую пустоту. Он появился, когда Драко отошёл за напитками. Теодор Нотт — высокий, смуглый, с тонкими губами и цепкими, умными глазами. Он подошёл к ней, когда она стояла у колонны, наблюдая за гостями. Улыбнулся — вежливо, обаятельно, как старой знакомой. Но в его глазах было что-то ещё. Холод. Расчёт. Презрение.— Мисс Грейнджер, — сказал он. — Рад видеть вас здесь. Вы сегодня... выделяетесь.
Он произнёс это слово так, что оно прозвучало как оскорбление. Выделяетесь. Не так, как все. Чужая. Грязнокровка среди чистокровных. Она вспомнила уроки Нарциссы. Вспомнила предупреждение Драко. «Не давай ему ничего».— Благодарю, мистер Нотт, — ответила она ровно. — Вы очень любезны.
— Не ожидал увидеть вас в таком... обществе, — продолжал он, делая глоток из бокала. — Малфои, Гринграссы... вы далеко ушли от Норы, не так ли? От Уизли, от Поттера, от всей этой... магглорождённой компании.
Он смотрел на неё, ожидая реакции. Ждал, что она вспыхнет, начнёт защищаться, покажет слабость. Она не доставила ему этого удовольствия. Улыбнулась — легко, непринуждённо. Как учили.— Жизнь полна неожиданностей, мистер Нотт. Не находите?
Он прищурился. Понял, что она не поддаётся. Что она играет по правилам. И это ему не нравилось.— Драко, должно быть, очень вами дорожит, — сказал он, и в его голосе появилась сталь. — Чтобы привести сюда. В свет. К чистокровным. Надеюсь, вы оправдываете его... ожидания.
Он сделал паузу. Посмотрел на неё — долгим, оценивающим взглядом. Его глаза скользнули по её лицу, по шее, по сапфирам, по открытой спине. Не как мужчина смотрит на женщину. Как оценщик смотрит на товар.— Хотя, — добавил он, понижая голос, — учитывая ваше положение, у вас не так много выбора, верно? Вы должны быть... благодарны. Что он вообще на вас смотрит.
Она почувствовала, как внутри что-то сжалось. Не от обиды. От злости. Холодной, тёмной, опасной злости. Он говорил о ней как о вещи. Как о том, что Драко подобрал на помойке и теперь выставляет напоказ. И он был прав. Так и было. Но слышать это от него — от предателя, от врага, от того, кто пытался уничтожить его семью, — было невыносимо. Она улыбнулась. Шире. Холоднее.— Моё положение, мистер Нотт, — это моё дело, — сказала она. — А вот ваше... я слышала, у вас недавно были проблемы с финансами? Заём под залог поместья — это серьёзный шаг. Надеюсь, вы справитесь.
Он замер. Улыбка сползла с его лица. Глаза сузились, стали злыми, опасными. Она ударила в больное место. В то, что он скрывал. В то, что они с Драко раскопали в документах.— Откуда вы... — начал он и осёкся.
— Приятного вечера, мистер Нотт, — сказала она и отошла.
Она чувствовала его взгляд на своей спине — тяжёлый, злой, прожигающий. И внутри неё что-то пело. Тёмное, опасное, запретное. Она ударила. Она защитила себя. Она показала, что не просто вещь, не просто игрушка. Что у неё есть зубы. И она умеет ими пользоваться. Он появился через минуту. С двумя бокалами шампанского. Протянул ей один — не спрашивая, хочет ли она. Просто дал, и она взяла. Он стоял рядом, слишком близко, и смотрел на неё. Его взгляд был тяжёлым, изучающим.— Я видел Нотта, — сказал он. Голос ровный, но она слышала в нём напряжение. — Что он говорил?
— Ничего важного, — ответила она. — Пытался унизить. У меня не вышло.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Потом взял её за подбородок — грубо, властно, как тогда в холле. Приподнял лицо, заставляя смотреть в глаза.— Что ты ему сказала? — спросил он.
— Правду, — ответила она. — О его финансах. О займе под залог поместья.
Он замер. На секунду в его глазах мелькнуло что-то — удивление? Или восхищение. Или что-то другое, чего она не могла назвать. Потом он усмехнулся. Усмешка была кривой, холодной, но в ней было что-то ещё. Одобрение.— Умная девочка, — сказал он. — Я же говорил.
Он отпустил её подбородок. Но не отошёл. Стоял рядом, слишком близко, и смотрел на неё. Его взгляд скользнул по её лицу, по шее, по сапфирам. Задержался на её губах.— Ты моя, — сказал он тихо. — И никто не имеет права тебя трогать. Даже словами. Ты поняла?
— Да.
— Если кто-то ещё подойдёт — скажи мне. Я разберусь.
Она кивнула. Он смотрел на неё ещё секунду. Потом взял её руку и снова положил на свой локоть. Крепко. Властно. Как поводок.— Стой здесь, — сказал он. — Улыбайся. И не отходи от меня.
Она стояла. Улыбалась. И не отходила. Дафна нашла её, когда Драко отошёл к отцу. Гермиона стояла у входа в оранжерею, вглядываясь в тропическую зелень за стеклянными дверями. Ей хотелось воздуха. Хотелось тишины. Хотелось сбежать от этих взглядов, от этого шёпота, от этого давящего чувства, что она — чужая, вещь, экспонат.— Мисс Грейнджер.
Она обернулась. Дафна стояла в двух шагах — без маски, без улыбки. Просто женщина, уставшая от игр.— Я хотела поговорить с вами, — сказала она. — Наедине. Можно?
Гермиона колебалась секунду. Вспомнила предупреждение Драко: «Не отходи от меня». Но что-то в лице Дафны — усталость, отчаяние, что-то настоящее — заставило её кивнуть. Они вошли в оранжерею. Здесь было тепло, влажно, пахло землёй и цветами. Фонтан журчал в центре, и этот звук был единственным, что нарушало тишину. Дафна остановилась у фонтана, смотрела на воду.— Вы, наверное, знаете о моём положении, — начала она. — Отец болен. Я остаюсь одна. Мне нужен союз. Сильный союз. Малфои были бы идеальным вариантом.
Гермиона молчала. Слушала.— Но Драко... он не смотрит на меня, — продолжала Дафна, и в её голосе появилась горечь. — Я пыталась. Весь вечер. Он не отходит от вас. Смотрит только на вас. Как будто меня не существует.
Она повернулась к Гермионе. В её глазах была боль. И вопрос.— Что в вас такого, мисс Грейнджер? — спросила она. — Вы — грязнокровка. Вы — собственность по контракту. Вы никто в нашем мире. Почему он выбрал вас?
Гермиона смотрела на неё. На эту красивую, отчаявшуюся женщину, которая готова была на всё ради спасения своей семьи. И вдруг поняла, что не злится. Не ревнует. Сочувствует.— Я не знаю, — ответила она честно. — Может быть, потому что я не пытаюсь быть кем-то, кем не являюсь. Может быть, потому что я... не знаю. Он не говорит мне таких вещей.
Дафна усмехнулась. Горько.— Он не говорит, — повторила она. — Но показывает. Весь вечер. Каждым жестом. Каждым взглядом. Он держит вас, как... как самое ценное, что у него есть. Вы этого не видите?
Гермиона замерла. Самое ценное? Она видела другое. Собственничество. Власть. Контроль. Он держал её как вещь. Как трофей. Как то, что принадлежало ему и только ему. Но Дафна видела что-то другое. Или хотела видеть.— Я вижу, что принадлежу ему, — сказала Гермиона. — И этого достаточно.
Дафна смотрела на неё. Долго. Очень долго. Потом вздохнула.— Вы странная, мисс Грейнджер, — сказала она. — Но я начинаю понимать.
Она помолчала. Потом добавила:— Берегите его. Таких, как он, больше нет. А таких, как вы... тоже.
Она развернулась и ушла. Гермиона осталась одна у фонтана. Смотрела на воду, на своё отражение. «Самое ценное, что у него есть». Она не знала, правда ли это. Но где-то глубоко внутри, в самой тёмной, самой сломанной части её души, эта мысль пускала корни. В карете они сидели напротив друг друга. Люциус и Нарцисса молчали — устали, каждый думал о своём. Драко смотрел в окно. Гермиона смотрела на него. Он был напряжён. Она видела это по тому, как сжаты его челюсти, как побелели костяшки пальцев, сжимающих край сиденья. Он не смотрел на неё. Но она чувствовала, что он думает о ней. О том, что произошло. О Нотте. О Дафне. О том, как она стояла рядом с ним весь вечер — его вещь, его собственность, его трофей.— Ты справилась, — сказал он вдруг, не поворачивая головы. Голос ровный, но она слышала в нём что-то. Удовлетворение? Или усталость.
— Ты тоже.
Он усмехнулся. Повернул голову. Посмотрел на неё. В его глазах не было пустоты. Была тьма. Собственничество. И что-то ещё — что-то, что она видела теперь ясно, отчётливо, неотвратимо.— Ты была хорошей вещью сегодня, Грейнджер, — сказал он. — Послушной. Полезной.
Слова ударили её, как пощёчина. Вещью. Послушной. Полезной. Он не говорил ей комплиментов. Не благодарил. Он оценивал её, как оценивают инструмент. Как оценивают собственность. И где-то глубоко внутри, в самой сломанной части её души, это находило отклик. Она была его вещью. И она была хорошей вещью. Он признал это. Он оценил это. И этого было достаточно.— Спасибо, — сказала она. Голос не дрогнул.
Он смотрел на неё ещё секунду. Потом отвёл взгляд. Снова уставился в окно. Но его рука — та, что лежала на сиденье между ними, — снова чуть сдвинулась. Их пальцы соприкоснулись. Легко, почти неощутимо. Она замерла. Он не убрал руку. Так они и сидели — молча, не глядя друг на друга, но соприкасаясь пальцами. И в этом прикосновении было больше, чем во всех словах, сказанных за вечер. Она закрыла глаза. И позволила себе почувствовать это. Тепло. Странное, запретное, опасное тепло. Оно разливалось от точки контакта по всему телу, заполняло пустоту, делало её... живой. Настоящей. Его. Они вернулись за полночь. Люциус и Нарцисса сразу ушли наверх — усталые, молчаливые. Драко остановился в холле. Гермиона остановилась рядом — он не отпускал её руку.— Сегодня ты была... полезной, — сказал он. Голос ровный, но она слышала в нём что-то. — Я не люблю, когда на моё смотрят. Когда к моему прикасаются. Ты не дала Нотту ничего. Это хорошо.
Она смотрела на него. Ждала продолжения. Его пальцы всё ещё сжимали её запястье — крепко, до боли. Он не отпускал. Как будто боялся, что она исчезнет, если он разожмёт руку.— Ты моя, — сказал он. — Запомни это. Не на сегодня. Навсегда. Пока я не решу иначе.
Навсегда. Пока он не решит иначе. Это было не признание в любви. Это был приговор. Клетка, из которой нет выхода. И где-то глубоко внутри, в самой тёмной, самой сломанной части её души, это находило отклик. Она была его. Навсегда. И эта мысль не пугала её. Она приносила... покой. Странный, тёмный, запретный покой.— Я знаю, — ответила она.
Он смотрел на неё. Долго. Очень долго. Потом отпустил её руку. На коже остались красные следы — отпечатки его пальцев. Она посмотрела на них и ничего не почувствовала. Пустоту. И что-то ещё. Что-то, похожее на... гордость? Она была его. И он оставил на ней свою метку.— Иди спать, Грейнджер, — сказал он. — Завтра работа.
Он развернулся и пошёл к лестнице. Она смотрела ему в спину — прямую, напряжённую, одинокую. И думала о том, что сегодня он назвал её вещью. Послушной. Полезной. И это было самым близким к признанию, что он когда-либо делал. Она пошла в свою комнату. Она лежала в кровати и смотрела в потолок. Лепнина. Ангелы. Виноградные гроздья. Всё те же. Изменилось все. Сегодня он назвал её вещью. Послушной. Полезной. Сегодня он держал её за руку всю дорогу домой. Сегодня он оставил на её запястье следы своих пальцев. Сегодня он сказал: «Ты моя. Навсегда. Пока я не решу иначе». Она подняла руку, посмотрела на красные отпечатки на коже. Они уже начинали бледнеть, превращаться в синяки. Она провела по ним пальцами — надавила. Больно. Но это была хорошая боль. Боль, которая напоминала, кому она принадлежит. Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встало его лицо. Не такое, как в холле, когда он говорил: «Ты моя». Другое. То, что она видела в карете, когда он смотрел на неё, и в его глазах была тьма, собственничество и что-то ещё. Что-то, что она отказывалась называть. Она перевернулась на бок. Поджала ноги. Обхватила колени руками. Подушка пахла лавандой. Запястье ныло. Она улыбнулась в темноте. Она была его вещью. Послушной. Полезной. И сегодня он признал это. Сегодня он показал всем, кому она принадлежит. Сегодня она стояла рядом с ним, и все видели: она его. Только его. Навсегда. И где-то глубоко внутри, в самой тёмной, самой сломанной части её души, это было всё, что ей нужно. Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, но не пустой. В этом сне был он. И она была его. И этого было достаточно. ——— Неделя после приёма прошла странно. Как будто воздух в Мэноре изменился — стал плотнее, тяжелее, насыщеннее. Что-то произошло в тот вечер у Гринграссов, что-то, что сдвинуло тектонические плиты их отношений. Гермиона чувствовала это кожей, затылком, позвоночником. Но не могла назвать. Воскресенье началось с боли. Она проснулась, и первое, что почувствовала — запястье. Синяки от его пальцев расцвели за ночь: четыре тёмных пятна, расположенных полукругом, там, где он сжимал её руку. Она лежала, рассматривала их в сером утреннем свете, и внутри было странное чувство. Не обида. Не злость. Что-то другое. Метка. Он оставил на ней метку. И она носила её, как украшение, как сапфиры Нарциссы, как клеймо, подтверждающее: она его. За завтраком он не смотрел на неё. Вообще. Как будто ничего не было. Как будто он не держал её за руку всю дорогу домой. Как будто не говорил: «Ты моя. Навсегда». Она ела круассан, пила кофе, чувствовала его присутствие каждой клеточкой тела. Он сидел напротив, читал «Пророк», и его пальцы — те самые, что оставили синяки на её запястье, — перелистывали страницы. Она смотрела на них и думала: коснётся ли он её снова? Когда? Как? После завтрака он ушёл, не сказав ни слова. Она осталась одна в библиотеке. Работала. Перебирала пергаменты, проверяла связи Ноттов, дописывала отчёт для Люциуса. Но мысли были далеко. В его пальцах. В его словах. В том, как он смотрел на неё в карете — не с теплом, с тьмой. И эта тьма притягивала её, как мотылька — пламя. Вечером она вышла в парк. Плед лежал на скамейке. Свежий, как будто его только что принесли. Она укуталась в него, подняла глаза к его окну. Свет горел. Он стоял там — силуэт за шторой. Смотрел на неё. Она подняла руку — показала синяки на запястье. Не в упрёк. Как доказательство. Как признание. Он замер. Потом кивнул. И отошёл от окна. Она сидела ещё долго, кутаясь в его плед, прижимая к груди запястье с его меткой. И внутри было пусто, холодно, тихо. Но в этой пустоте что-то росло. Что-то тёмное, опасное, всепоглощающее. Понедельник принёс урок с Нарциссой. Она заметила синяки — конечно, заметила, она всё замечала. Взяла руку Гермионы, повернула запястьем вверх. Долго смотрела. Потом подняла глаза.— Драко, — сказала она. Не вопрос.
Гермиона кивнула. Нарцисса вздохнула. Отпустила её руку.— Он не умеет иначе, — сказала она тихо. — Мой сын... он не знает, как проявлять... привязанность. Только через контроль. Через боль. Через метки. Он не хочет делать вам больно. Он просто не знает, как по-другому.
Гермиона слушала. В голове крутились его слова: «Я не знаю, как по-другому». Она уже слышала это. От него. И теперь — от неё. Они говорили об одном и том же. О его сломленности. О его неумении чувствовать иначе, чем через тьму.— Я знаю, — ответила она. — Он говорил мне.
Нарцисса посмотрела на неё долгим, изучающим взглядом. Потом кивнула.— Вы понимаете его, — сказала она. — Это редкость. Берегите это. И себя.
Урок продолжался, но что-то изменилось. Нарцисса смотрела на неё иначе — не как на ученицу, не как на собственность сына. Как на кого-то, кто может понять её сына. Кто может выдержать его тьму. Кто может стать... кем? Она не знала. Но это «кем-то» маячило на горизонте, как далёкий свет в конце туннеля. Во вторник, Драко пришёл в библиотеку. Без предупреждения. Просто вошёл, сел напротив, взял её записи. Молча читал. Она смотрела на него — на его пальцы, перебиравшие пергаменты, на его лицо, сосредоточенное, холодное, прекрасное.— Здесь ошибка, — сказал он, указывая на строчку. — Связь с Гривзом не прямая. Через посредника.
Она наклонилась, посмотрела. Их головы почти соприкасались. Она чувствовала запах его парфюма — холодный, с нотками дерева и дыма. Чувствовала тепло его тела. Близко. Слишком близко.— Где? — спросила она.
Он показал. Их пальцы соприкоснулись над пергаментом. Она замерла. Он замер. Секунда. Две. Три. Он отдёрнул руку первым. Встал. Отошёл к окну. Стоял спиной к ней, смотрел в парк. Плечи напряжены, челюсти сжаты. Она видела, как он борется с собой — с тем, что хочет сделать, и тем, что не может.— Исправь, — сказал он. Голос ровный, но она слышала в нём напряжение. — Завтра покажешь.
И вышел. Она осталась одна. Смотрела на дверь, за которой он скрылся. На свои пальцы, которые только что касались его. На пергамент, где он нашёл ошибку. Он пришёл. Помог. И ушёл, не в силах оставаться рядом. Потому что рядом с ней он терял контроль. А контроль был единственным, что у него было. В среду, она нашла то, что искала. Связь Ноттов с Кресвеллом — прямая, неопровержимая. Через подставную компанию в Швейцарии, через цепочку переводов, через свидетеля, готового дать показания. Она смотрела на пергамент, на цифры, на имена, и внутри было странное чувство. Не радость. Не гордость. Что-то другое. Она сделала это. Она доказала, что полезна. Что незаменима. Что достойна остаться в этой клетке. Она принесла отчёт Люциусу. Он читал долго, внимательно, не пропуская ни строчки. Потом отложил пергамент, снял очки, посмотрел на неё.— Вы справились, мисс Грейнджер, — сказал он. Голос ровный, но она слышала в нём что-то. Удовлетворение? Или уважение. — Это... впечатляет. Вы нашли то, что мои люди искали месяцами.
Она стояла, ждала продолжения.— Вы полезны, — сказал он. — Очень полезны. Я рад, что не ошибся в вас.
Он кивнул, отпуская её. Она вышла из кабинета и прислонилась к стене. Закрыла глаза. «Вы полезны». Это было признание. Не в любви, не в дружбе. В ценности. В том, что она достойна остаться. И этого было достаточно. Вечером она вышла в парк. Плед. Лаванда. И записка. Маленький клочок пергамента, свёрнутый в трубочку. Она развернула. Почерк — его. «Ты справилась. Я знал, что ты сможешь». Она перечитала три раза. Четыре. Пять. Он знал. Он верил в неё. Не говорил вслух, не показывал, но верил. И эта вера была ценнее любых слов. Она подняла глаза к его окну. Свет горел. Он стоял там. Смотрел. Она прижала записку к сердцу. Он кивнул. И отошёл. Остальные дни прошли в работе. Они с Драко готовили окончательный отчёт для Министерства — Люциус решил передать информацию о Ноттах неофициально, через свои каналы, чтобы иметь рычаг давления. Они работали вместе — молча, сосредоточенно, но теперь между ними было что-то новое. Не тепло. Не близость. Понимание. Он не говорил ей комплиментов, не касался её. Но его взгляды стали дольше. Его молчание — красноречивее. Она чувствовала: что-то изменилось. Он признал её полезность. Признал её силу. Признал, что она достойна стоять рядом. Не как равная — никогда. Но как ценная вещь, которую берегут. В последний день месяца, она проснулась рано. Лежала, смотрела в потолок, и думала: второй месяц. Она выжила. Она стала полезной. Она доказала, что достойна остаться. И где-то по пути — между синяками на запястье, между его записками, между его взглядами, полными тьмы, — она перестала хотеть уйти. Мэнор стал её клеткой, но он же стал и её домом. Единственным, что у неё было. Единственным, где она была... кем-то. Его вещью. Его собственностью. Его. За завтраком Драко посмотрел на неё. Впервые за всё время — прямо, долго, не отводя глаз. В его взгляде не было тепла. Была тьма. Собственничество. И что-то ещё — что-то, что она видела теперь ясно, отчётливо, неотвратимо. Он не говорил. Но она услышала: «Ты моя. Ты справилась. Ты остаёшься». Она опустила глаза. Взяла круассан. Отломила кусочек. Ела, не чувствуя вкуса. Но внутри было пусто, холодно, тихо. И в этой пустоте что-то росло. Что-то огромное, тёмное, всепоглощающее. То, чему она не могла дать названия. Но что было сильнее её. Сильнее страха. Сильнее боли. Сильнее всего. Она была его. Навсегда. И это было всё, что имело значение. ( Дорогие читатели, я надеюсь вам понравится, я вложила много сил в эту главу, жду ваших отзывов, если что-то смущает, обязательно скажите, я приветствую критику)