Чистый

NC-17
Завершён
22
автор
Ghost__ бета
Фэндом:
Размер:
32 страницы, 11 353 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

Четыре, пять, шесть, семь

Настройки
Примечания:
      Я не чувствовал себя так хорошо уже недели три. Нет, четыре.              Моменты прошедших дней прокручиваются в голове зацикленным слайд-шоу. Лениво облизываю губу. Придёт? Не придёт? Интересно.              Я из школы приполз около часа назад, но, осознав, что жилплощадь в моём распоряжении на ближайшее время, на радостях закурил в окно. В лёгких всё приятно холодит теперь. А ещё у нас в комнате чище обычного (Дарья отчего-то взялась за пылесос вчера). Обобщая: звёзды сошлись так — грех было не намекнуть товарищу, что долг платежом красен. Сегодня ж пятница. Потом ищи-свищи его.              Я у главного входа окрикнул Тимошку. Оч-ч-чень медленно он поворачивался, сохраняя палевную каменность лица, когда его пригласили на мой чай. Понимаю, обидно, свобода ведь была так близка. Ну ничо, это к лучшему, потому что на следующей неделе уже пеня бы набежала.              Тяжело представить, само собой, себя в этой чистенькой шкурке, но я бы на месте Тимофейки и на километр к своему дому не приближался — разве только чтобы сжечь. Но нет же, киса всё делает правильно, поскольку я слышу дверной звонок. И что-то мне подсказывает, что не увижу в этих фортепианных пальчиках зажигалку и канистру с бензином.              К двери иду, как к себе на день рождения.              Подарочек стоит на пороге, вцепившись в лямку портфеля, точно скалолаз в горный выступ. Форма, как водится, сидит безупречно, но я уже втянулся в индуктивное мышление: воротничок рубашки мятый — видимо, пока добирался, нервничал и теребил. Хотя тут Шерлоком быть необязательно. Пальцы на левой руке подрагивают, когда Тимошка тянется поправить эталонно лежащую чёлку.              — Давно не виделись. Чувствуй себя… получше, чем дома. Обувь можно не снимать. Хотя-я… — Ну, я не контролирую этот оскал. — Советую снять, а то тебя закоротит.              Его рил щас замкнёт от ужаса. Да не такой я страшный, даже обидно как-то (похуй).              И всё-таки он проходит внутрь. Замирает в прихожей, сканируя обстановку взглядом разведчика на вражеской территории, — что, впрочем, недалеко от истины. Я ж по пятам иду за его взглядом: зеркало с подсветкой; мои кроссы, брошенные посреди коридора; куртка отчима, занявшая нахрен все пространство крючков для верхней одежды.              Ну нет тут ничего интересного. Всё впереди.              — Не ссы, я не кусаюсь. — Подплываю к Тимофейке. — Слабо.              Работает. На первой космической отшатывается от меня, скидывает обувь, бросается вглубь квартиры, затем возвращается, меняет положение ботинок: теперь пятка к пятке, а носок — к носку… Прикольчик. Я, наверное, начинаю одуплять.              Гляжу на свою тёмную волосню в отражении, зачёсываю и лишь потом следую за гостем. Теперь его интересует наша спальня. Светлые глаза, как две перепуганные птички, мечутся от Дарьиной кровати, на которой вперемешку расположилось содержимое её косметички и моего рюкзака, до письменного стола. Да, сладкий, за этой штуковиной ты будешь меня учить уму-разуму.              А ещё в комнате уже воняет антисептиком. Жесть.              — Сядь, Тимоша.              Из рук того чуть не вырывается портфель, который он теперь к груди прижимает, как рыцарь-дилетант — щит. Отлич-чно.              — Чай будешь? Или сразу к делу?              Кися оборачивается и концентрирует своё внимание на моём галстуке. Очень он её торкает, это да. Вот видели быков, раздувающих ноздри на кровавую мулету матадора? Тогда представляете пассаж.              — К какому делу? — севшим голосом. Потом смачно сглатывает и закашливается. Хочется было пару раз треснуть по спине, но мой гость шустро оказывается на расстоянии нескольких метров вжатым поясницей в стол.              — Ну как же. Информатика. Мы договаривались.              Ха, не справляюсь уже. Тимофейка может вообще не разговаривать — всё по лицу понятно. Сейчас вот мне кажется, что он ожидал с порога воплощение в реальность чёрно-белого сюжета, — глаза-то растерянностью наполнены. Но нет, мой пошленький латентный дружочек, мы реально будем прилежно изучать рекурсии, лямбды и эвалы. Клянусь. Как минимум первые пять минут.              — Садись, — вторю.              Хорошо ему до кресла недалеко, потому что он в него прямо-таки сокрушается.              — Молодец!       Насмешливо вожу головой из стороны в сторону и тянусь почухать Тимошкину макушку, но мне почти откусывают руку. Тогда перестраиваю маршрут и нажимаю на кнопку включения системника.              Гул компа перебивает трель дверного звонка.              — Найдёшь на десктопе ВС Код? — кидаю, выходя из комнаты.              Я всё же сделаю чай. Только поприветствую сначала:              — Планы поменялись?              Дарья не обращает на меня внимания, разгибаясь от расшнурованных ботинок. Проскальзывает мимо, сразу на кухню. Иду следом. Даже не спрашиваю уже, что она ищет, ныряя в полки на дверце холодильника. Вердикт осмотра её конечностей на наличие травм — всё норм.              Вода в закипающем чайнике чуть выше ватерлинии.              — Я не буду, — бросает Дарья, проверяя количество таблеток внутри упаковки Кетонала.              — Я тоже, — хмыкаю.              Тут-то она поднимает на меня спокойный осунувшийся взгляд. Даже тот, из-за кого Дарья шла до дома, просто чтобы взять бинты, спирт и обезбол, не смог заставить этот рот изогнуться в страхе.              — А у тебя? Поменялись?              Втягиваю нижнюю губу, щурясь. Обещаю, я расскажу тебе, но немного позже. Художники не любят показывать наброски.              — Ты выглядишь как кот, который сожрал сметану.              — Я выгляжу как кот, который знает, где есть ещё целый склад сметаны, — поправляю.              И Дарья усмехается одними серыми глазами. Ласково поправляет сбившийся вниз, почти оголяющий чашечки лифчика ворот футболки.              — Интересно, — только и говорит, прежде чем продемонстрировать мне свою осанистую спину и хлопнуть входной дверью.              Я улыбаюсь, ставя на стол две кружки, ни к одной из которых Тимофейка так и не притрагивается. Он сориентировался неплохо: открыл в браузере последний демонстрационный вариант и с ходу начал трещать о структуре экзамена. Из огня да в полымя. Кидается терминологией, даже влиться не даёт, но я не прерываю его дифирамбы. Ну конечно, котёнка от этого прёт, кто б сомневался. В алгоритмах нет необходимости социализироваться, хаотичности — ноль и всё так аккуратненько, по цветам да табуляциям. Мне тоже нравится, только не предсказуемость, а наоборот. Никто не знает, насколько неведомая херь вылезет из моей клавиатуры в следующий раз.              — Какой у тебя уровень знаний? — подозрительно спрашивает, когда я лезу впереди паровоза на написании программы.              — Хэзэ. Статью прочитал какую-то, вроде всё ясно. Только не понял: «принт» — это типа к принтеру подключиться? У меня ж его нет.       Я так старательно избегаю смотреть на Тимофея (дабы не заржать), что как-то упускаю полёт чужого кулака. Челюсть обжигает болью. Ланской бьёт неумело, но с силой большей, чем я от него ожидал.              — Что ты мне яйца крутишь, скажи? Если такой умный, то нахера тратишь моё время?              Ну такие охуенные у него глазищи, когда затянуты поволокой ярости… И без неё тоже ничего. Дышит загнанно, хотя, конечно, никаких марафонов, беговых или сексуальных, у него не было за последние полдня. Пальчики белеют, вцепишись в край стола, только на костяшках правой уже начинает расцветать краснота, и вдруг вместе с чувствительностью лица из меня уходит и желание выёбываться. Необычненько.              — Я на плюсах привык работать. Хочу выучить для ЕГЭ Питон.              Маленький, видимо, тоже теряется. Как защищаться от меня обычного, уже начал понимать, а вот что делать, когда я и не нападаю, — ещё не допёрло.              — Но… зачем? Он медленнее.              — Не кайф на экзамене дохрениллион лет писать простейшую прогу, чтобы пропустить точку с запятой и нихуя не врубиться, где ошибка.              Вот теперь Тимофей реально растерян — думал ведь, что наконец нашёл подвох нашей сегодняшней встречи. Руки его бестолково оседают на колени, а взгляд мечется по мне, финишируя на лице, и я по одному вздрагиванию губ понимаю, что ему хочется спросить. Больно ли мне? Да нет. Больше кайфово.              — Почему твоя сестра на тебя не похожа?              Ого. Ха. Неожиданно. Почему Дарья не похожа на меня… Предполагаю потому, что мы познакомились, когда мне уже четырнадцать было. А ей — шестнадцать.              — А что, она тебе не нравится?              Тимофейка моргает.              — Ты мне не нравишься.              — А она, значит, нравится?              Предупреждающе сжимает кулаки, но ничего не говорит. Ха. Пять минут давно прошло, кстати. Пора.              — Мне вот нравится. Успел заценить её статные плечи и аккуратные бёдра? Они такой сладкой тяжестью оседают на меня, пока сиськи третьего размера трутся о шею.              Тимошка не в шоке — он контужен моими словами. Реакция мамы и Олега наверняка была бы близка к этой, поведай мы им нюансы наших взаимоотношений. Только мне всё ещё любопытно: а что они ожидали, подселяя в одну комнату к девственнику, охваченному пубертатной гиперсексуальностью, девушку, которая в поисках свободы распоряжаться собой и своим телом провела все подростковые годы?              — Не ревнуй, Тимошка. Мы уже не так часто этим занимаемся, как раньше.              Стыдно признаться, но шёпот из меня вырывается уже неосознанно. Неосознанно слизываю влагу с губ и смакую металлический привкус. Неосознанно хватаюсь за подлокотники по обе стороны от вибрирующего тельца Тимофея. А ведь я предыдущую фразу закончил уже почти ему в рот: с реакцией совсем всё плохо, получается?              Ха-а… Внутри него пиздец как тепло, и я проваливаюсь в этот жар. Язык проталкивается сквозь зубы, поглаживает нёбо, потому что хочу глубже. Тимофей дёргается, будто током шарахнуло, принимается долбить меня по грудине, скулить, и этот звук очень сладко отдаёт в голову. Я облизываю верхнюю губу, сдабриваю своей кровью — пусть это будет месть, — чувствуя, как по его ресницам пробегает озноб. Мой пульс тоже хорош: ебашит в висках, в кончиках пальцев, — я не слышу. Я занят. Я запоминаю интонацию мычания Тимофея, чтобы потом на неё дрочить.              Какая у него под всеми этими слоями одежды горячая кожа — ты поэтому обезображиваешь её ледяной водой? Любой фертильный человек, лишь однажды попробовав Ланского, навсегда забросил бы попытки трахаться с кем-либо другим. До помешательства хочется взять его лицом к лицу, чтоб скулил, прям как щас, насаживался на хуй и раздирал в мясо короткими коготками мою спину. Будет ли он прятать взгляд? Или осмелится смотреть в ответ? О, я бы с аппетитом сожрал любой вариант, не пережёвывая.              Резь в губе пробирает даже сквозь пелену, и я чертыхаюсь. Тимофей отшатывается, почти снося лопатками и монитор, и чай. Одёргивает белоснежный свитер, пялится снизу вверх волком загнанным, раненым, только вот кровь на нём — моя. Не в глаза пялится.              Тимофей весь дрожит. И я даю ему уйти.              Кровотечение не останавливается до странного долго.              Зачем мелочиться — мог же он мне просто язык отхерачить своими острыми зубками? Конечно, мог.              А я не могу забыть этот больной взгляд, прикованный к моим губам.

°°°

             Я камбэкнулся в компанию с задних парт, хотя две недели от меня не было ни слуху ни духу. Они не удивились даже, а мне так менее скучно волочить школьное существование. Теперь приходится, ничего не поделаешь.              Сколько там дней прошло с пятницы? Сколько дней я притворяюсь, что его нет? А ведь он именно это и делает — «существует». Смотрит сквозь собеседников, трясёт головой, возвращаясь в реальность посередине диалога. На больших переменах курсирует по этажам в дуэте, трио или сольно. Я уже выжег на сетчатке каждый узор стен и каждую ветку за окном — зато не пересекался с ним взглядами, да. А он смотрел. На меня. Чаще, чем ему бы хотелось.              Каждый раз, когда Тимофей думает, что никто не обращает внимания, его глаза шарят по коридору. В столовой он начал садиться лицом к выходу и сканировать входящий трафик людей. А как только меня замечает, разве что шею не ломает — так неохота видеть.              Я себе позволил только одну слабость недавно. С-с-случайно вышло, что мой маршрут к раздаче проходил через Тимофейку. Он нёс компот и запеканку. Явно не себе: наша кися в лицейской жральне не трапезничает. Зато, когда я плечом задел, его так смачно тряхнуло всем телом… Поднос дрогнул, компот плеснулся через край, а у Тимофея случился анафилактический шок. Я, естественно, прошёл мимо. Не дал взгляду задержаться, засёк лишь подтянувшийся кадык — вверх-вниз. Сдаётся мне, в этом горле такой ком, что и всей жизни не хватит, чтобы проглотить.              Но геймплей этой маленькой игры уже вгоняет в тоску. Пребывание в моей тесной близости кого угодно, кроме Тимошки, ощущается как отсутствующая конечность, которая лениво регенерируется сейчас — пока я подглядываю за котёнком с лестничной клетки, опёршись лбом о стекло. Здесь шторы задёрнуты, а вот в коридоре солнечные лучи рассекают пространство, скрывая меня от любопытных глаз. Треть класса, что расположился напротив, как на ладони.              Тимофей сидит за второй партой у окна. Сегодня только рубашка, свитера не наблюдаем. Зачем он вообще шерсть носит? Её ж не прогладишь как следует: изнутри (чтоб убить микробы), снаружи (чтоб ни одной складки) и до идеальных стрелок.              Чердачок у него знатно подтекает, это я уже понял. За последние тридцать секунд пшеничные пряди были поправлены четырежды, не поменяв при этом положения абсолютно. Тимофейка выводит что-то в тетради. Стирает. Пишет заново. Зачёркивает — и опять. Кладёт ручку параллельно краю учебника, подгоняя её обеими руками до безупречного, одному лишь ему ведомого положения. А что он записывает, собственно? Меня терзают смутные догадки, что слова учителя даже в одно из этих ушек не влетают.              Я не торчу по анализу своих чувств, шушуканью с внутренним ребёнком… всякой, короче, занимательной саморефлексивной поеботине, но собственную незначительную одержимость маленькой гадиной как-то не упустил. Оттого приятно понимать, что события минувших дней ломают не только меня. Уверен: он понимает, что изнутри его сжирают именно коварство неизвестности и муки вечного ожидания. Но кто знает, сколько ещё этот упрямец будет воротить свой пуговичный нос. «Я» прежний бы выяснил, сколько; дождался бы чужих ползаний на коленях и мольб о пощаде — не додуманных, а вербальных. Испортился.              Тимошка дёргает плечом так резко, точно что-то неприятное облепило его — например, чьё-нибудь нахальное проявление сталкерства. Или вскрик младшей Ланской на пару пролётов ниже.              — Вы совсем?! — верещит мерзенько.              Морщусь. Тимофейке-то хорошо, его закрытая дверь лестничной клетки ограждает от этого ультразвука. У меня же градус общего настроя падает на несколько единиц.              Надеюсь, мне послышалось.              — Ты думаешь, что мы хуже тебя, а, мелкая?              Такое потешное лицо у Тимошки, когда он десну свою хавает от самобичевания. Больно же потом наверняка, и всё равно продолжает.              Опа. Вот это мощно кого-то снизу приложили.              Таня валяется на полу сбоку от своих очков, пережав скулу, — теперь у нас парные ранения! Какую же кашу она заварила, что пацанята не тянутся к её юбке, не шманают карманы, а избиение больше похоже на средство, чем цель. Тот, что рыжий, приседает перед ней на корты и принимается что-то шипеть. Два других — светленький и тёмненький — перекрывают проход. Я их припоминаю: либо у спортзала трутся, либо в столовой нечеловечески много пищи поглощают.              — Хоть букву вякнешь — в больничке окажешься!              А этот лишь раззадоривается своей властью. Танька воет, когда её за волосы подтаскивают в вертикальное положение, и, стоит затравленному взгляду покоситься на лицо рыжика, я замечаю это выражение: наполненное страхом, злостью. Размышлением. Да она ж оценивает. Девчонка, не доросшая и до ста шестидесяти сантиметров, прямо сейчас прикидывает, как ей одолеть трёх бычар и выйти сухой из воды.              Пожалуй, именно это заставляет меня сдвинуться с места.              — Мальчики, а вы в курсе, что через секунд тридцать здесь окажется пол-лицея? Конец седьмого урока.              Все трое оборачиваются на меня, корчат рожи. Боже, ну какие тупорылые, хоть бы дождались, когда она подальше от входа уйдёт, — явно же домой шла, судя по прижатому к груди портфелю. Ха, это у них семейный жест, получается?              Рыжий сканирует меня взглядом. Я выше и, быть может, даже выгляжу устрашающе: с такими выебонами, как у меня, не быть физически сильнее хотя бы большинства — оч-чень глупо. Не говоря уже о том, что эти сопляки мелкие должны ко мне на «вы» обращаться. Однако до мальчишки, видимо, туго доходит. Переглядывается со своими корешами, а те ведь ещё тупее.              — Слышь… — начинает, но его голос тонет в дребезжании звонка на перемену.              Я по губам не чтец, и всё же с этих сейчас срываются явно не самые этичные речи. Рыжик отталкивает Таню и, тяжело заглянув в глаза подвисшему брюнету, сбегает со светлым поцем вниз по лестнице. Тёмненький на ходу спотыкается, чертыхается, но догоняет своих.              Всегда так: рычишь тигром, кулаками размахиваешь, строишь из себя лидера бандитской группировки, а потом дзынь — и ты просто школяр, у которого от страха запалиться на дёрганье девочки за косички поджимаются яйки, потому что мамка их отрежет, если ей ещё раз директор позвонит.              Танька, распятая на стене неведомой силой, так и сидит, вздыхая астматично. Расфокусированные глаза на мокром месте, но сдерживается. Одна рука обнимает рюкзак, вторая прижата к алеющей щеке. Молчим оба. Время в такие моменты сжимается, как дешёвый трикотаж после стирки, и не обращаешь внимания на взбудораженных близостью свободы лицеистов, что летят домой и не замечают тебя тоже.              Оседаю перед ней на корточки и заглядываю в лицо. Так и то разница в росте меньше (пиздец). Отвожу её крохотные пальцы в сторону — крови нет.              — Помните меня? — спрашивает.              — Помню. — А чо врать-то? Это ж очевидно. Интересно другое… — И что же ты такого увидела?              — Я ничего не видела! — выпаливает.              Поднимаю на удивление выносливые очки с пола и вкладываю в ладошку.              — Так не бывает.              Ну что? Даже сейчас внимание крутого старшеклассника не сделает чуда? Мелодрамы не любишь, что ли?              — Я домой через запасной выход выйти хотела, а эти трое там стояли… курили.              Ха-а-а… Ох уж эти разборки восьмиклассников… Я разочарован. Видимо, со злющей маман попал в точку.              — Ясно. — Лыблюсь, вставая, но меня тут же хватают за рукав.              — Вы же с ним дружите?              Прилипчивая какая, а. Шарахалась бы от меня, прознав подробности нашей «дружбы».              — С Тимофеем, — уточняет, будто я могу забыть теперь его имя.              — Ага.              Она вытирает глаза тыльной стороной ладони (всё-таки расплакалась), но пытается приветливо улыбнуться — хорошее воспитание, вежливая девочка. Которую только что чуть не отпиздили три одноклассника.              — Он в последнее время странный. Ещё страннее обычного. Мама думает, об экзаменах переживает, но я-то вижу — ему не до учёбы. Чем заняты его мысли?              Глаза у неё совсем не те. Те — голубые, с прозеленью, а эти — чистый серебряный оттенок. Больше на Её похожи.              — Не знаю, котёнок. Ты можешь поговорить с ним сама.              — Он не расскажет.              — А ты поговори по-другому.              Я ожидаю встретить недоумение, но Таня совсем не меняется в лице. Дарит мне свою грустную улыбку ещё секунд десять, а потом кивает.              — Спасибо.              — Иди.              И я не жалею о том, что погеройствовал для неё. Я вообще никогда ни о чём не жалею. Она ведь в какой-нибудь соседней вселенной может быть Её сестрой — такая же непреклонная и решительная.              — Вы заходите как-нибудь ещё. Мама будет рада, — бросает напоследок, сделав несколько шагов от меня. — У Тимоши не так много хороших друзей.              Усмехаюсь. Хороших друзей, точно.              Не предлагаю проводить; не наблюдаю за отдалением маленьких цокающих каблучков, поднимаясь по ступеням. За это время все из класса должны были свалить, но Тимошка явно бы не прошёл мимо такой парочки. Значит, либо направил другой путь, либо…              Он сидит всё там же, окружённый опустевшим кабинетом. Сжимает губы в тонкую линию, жуёт их. Я не вхожу, только смотрю, опёршись плечом о косяк. Неужто не замечает, не слышит, не чувствует взгляд? У него на такие вещи должна была экстрасенсорная чуйка выработаться.              — Тимоша.              Я зову тихо, а он отскакивает, как от выстрела. В глазах — дикая, звериная злость, сменяемая попеременно тревогой и ужасом.              — Ты чё тут забыл? — рычит.              Отлипаю от стены и крадусь к Тимофейке. Сажусь на парту перед ним, выравнивая роста, а он весь в стену вжимается. Такой вымотанный.              — Скучал?              — Съеби!              Что-то это мне напоминает. Дома их пиздят, что ли? Того и гляди заплачет — вон как руки у маленького трясутся. Эти сухие руки, исполосованные трещинками, шелушениями, раздражениями… С усилением холодов им совсем не ахти стало.              Спускаю лямку рюкзака по плечу слишком резко, судя по судороге, пробившей Тимофея. Не отвожу от него глаз, вслепую отыскивая тюбик. Кладу между нами на парту и впитываю изумление с чужого лица.              — Какого?..              — Ты знал, что при тяжелой степени дерматита он становится неизлечим? Я вот не знал.              Крем прожигается таким взглядом, каким концлагерный еврей в сорок пятом смотрел на Гитлера. А уж о том, какими его глаза становятся, когда внимание переключается на меня, и говорить нечего. У Тимошки, в смысле, не у Гитлера. (Я такой остроумный.)              — Ты… больной?              То, что я вчера был в аптеке, вовсе не означает, что я больной (ха). Да не просто был, а ещё успел на какую-то розовенькую упаковочку указать фармацевтше. Та трещала что-то про пантенол и витамин D, я кивал, а сам думал о том, как эти руки сжимали мышку. Как дрожали, цепляясь за мою одежду. Как пахли — мылом и бумагой. Теперь вот будут пахнуть цветочками.              Тянусь к крему, но Тимофей, видимо, так охренел, что выпал из реальности, — не отодвигается, не моргает. И только когда с хлюпающим звуком белое месиво плюхается мне на руку, чужое оцепенение спадает. Кися бросается прочь, так толкнув меня в грудь, что я чуть не опрокидываю парту.              С этим Ланским ни дня без лишних телодвижений. Он дёргается, царапается, кричит — и при этом ни разу не делает по-настоящему больно. Не заряжает по яйцам (ха), под рёбра, хоть в челюсть локтем. Отбивается, чтобы я отпустил, а не чтобы сдох. Так заботливо и мило. Вдавливаю в дверь, прижимаясь грудью к его спине, которая тут же напрягается. Котёнок мелкий, сука, помещается почти целиком подо мной. Брыкается, но я уже знаю — эти трепыхания заканчиваются ровно тогда, когда перестаю давать пространство для манёвра. Пытаюсь перехватить запястья рукой, измазанной в креме, а другой нашариваю ключ в двери. Тимофей слышит щелчок и замирает, — на миг — а потом начинает вырываться с утроенной силой.              — Открой! Открой, пидорас!              — А смысл? — воркую на ухо.              Тимошка вздрагивает, пытается отстраниться, но я держу крепко. Дверь заперта, лицей полупуст, никто не придёт. Никто не спасёт, кроме меня, а я не его спаситель. Освободитель, скорее.              Чистые пальцы завожу под рубашку, веду по вибрирующему животу до груди, глажу невесомо, зажимаю меж пальцами сосок. Грязной рукой подцепляю пуговицу на брюках.               — Не надо, — выдыхает.              Больше не приказывает. Просит. Это самое сексуальное, что я когда-либо слышал.              — Чего не надо-то, котёнок? — мурчу в ушную раковину, касаясь губами мочки. — Этого?              Ладонь скользит под бельё. Там тесно, там тонкие волоски от пупка, там кожа горячее кипятка, там уже… ахуеть… мокро.              Выдаиваю слитным движением ствол, как пару минут назад давил крем из тюбика. Удачная ж покупка. Тимофей стонет — сквозь зубы, измученно, это реально больше похоже на вой. Пытается затормозить руку, но я просто сжимаю сильнее, и его пальцы беспомощно скользят по моим, липким от увлажняющей жижи. Мы оба уже в этом — в липком, мерзком, неправильном. Ты ведь так считаешь?              — Ты думаешь, я хуже тебя? А, Тимоша?              Он обессиленно впечатывает кулак в дверь, сопровождая это злым завыванием.              — Тише, — шепчу, — маленький.              Рычит что-то нечленораздельное, голова запрокидывается мне на плечо, глаза зажмурены. Я вижу, как дрожат веки, обрамлённые светлыми ресничками, как пульсирует жилка на виске. Настолько меня ненавидишь?              Двигаю рукой медленно, с оттягом и исследовательским интересом, хотелось бы сказать. Изучаю, типа, как он дышит, как сжимается, как крем смешивается с естественной смазкой, а на деле у самого внизу всё будто взорваться готово от притока крови. Но мне, бля, сейчас некогда.              У меня нет фетиша на слёзы, однако всё, что делает Тимофей, пленительно. А он царапает ногтями руку, которая держит его под рубашкой поперёк груди, и плачет. Реально плачет — солёные дорожки текут по щекам, а с головки течёт по моим пальцам, и я вылизываю ему лицо.              Тимофей глотает воздух так, словно я его топлю. Тащу на самое дно.              — Ты мне это позволяешь…              — Нет.              — Да, котик. Мог бы орать, драться до победного, а ты спустя жалкие секунды стоишь, встав на цыпочки, и кончаешь в мой кулак… Давай…              Он впивается зубами в своё запястье — возможно, до крови, я хочу всё это выпить целиком. Его тело выгибается, зад впечатывается в мою ширинку… Сука, я готов прямо сейчас сдохнуть здесь, не перерождаясь… Просто закончить своё бесцельное существование на моменте, когда пульсация бьётся в ладонь и горячие белёсые капли брызгают на дверь лицейского кабинета.              Не останавливаюсь сразу. Довожу до конца, последней судороги, до того, как он обмякает и повисает на мне мёртвым грузом. Вынимаю руку, обтираю о свои штаны. Хуй с ними, всё равно стирать. Мне срочно надо подрочить и вытереть дверь.              — Иди. — Отпираю её.              Тимофей не двигается. Стоит, уставившись в одну точку, и я так отчётливо осознаю, что перегнул. По-глупому сломал раньше времени игрушку — мне нужен живой, дёрганый, кусачий Тимошка, а не этот пустой кукольный взгляд.              Честное слово. Мне вовсе не хочется размозжить себе череп от обречённости, булькающейся в пучине чужих глаз. Леденящей, первобытной, с которой просыпаешься ночью, охваченный муками паралича.              Мне точно не плохо и не сты…              Кулак у Тимофея тяжёлый, я уже говорил. Особенно если удары обрушиваются пулемётной очередью. Это больно.              — Ещё бей. — Сплёвываю кровь на пол, когда останавливается из-за приступа крупной дрожи.              Но он сбегает.              Портфель-щит, забытый, валяется у парты.              Я не нападаю. Ты так и не понял, что тебе делать? Не подскажешь, что теперь сделать мне с собой?

•••

             Мне снится, что я тону.              Вода ледяная, гнилая, затхлая; она заливается в лёгкие, делая меня всё тяжелее, приближая к илистому дну. А потом я просыпаюсь, и оказывается, что вода — это пот. Рубашка прилипла к спине, подушка скомкана, одеяло сползло на пол. В комнате мрак, и я, обхватив колени, смотрю на него в попытках вспомнить, когда в последний раз спал больше трёх часов подряд.              Спасибо за этот сон.              На циферблате пять утра — будильник зазвонит через сорок минут. Этого недостаточно. Не хватит времени проверить, успел ли кто-то оставить входную дверь открытой за те два часа, что прошли с моего прошлого пробуждения. Телефон заряжен, история браузера очищена? Все домашние задания выполнены? Утюг выключен? Я не глажу и не могу это проконтролировать. Стоит начать.              Танечка сказала Это вчера. Я уверен, что она понимала, как вспарывает мне душу, но с её губ мягко сошло:              — Твой друг меня спас. Демьян.              Мы сидели на кухне. Мама ушла в душ, и Таня, разогнувшись от раковины, тщательно пройдясь полотенцем по лицу, представила мне ещё минуту назад отсутствующий на скуле синяк. Я не смог вымолвить ни слова.              — Меня трое неадекватных обступили на днях. Я в какой-то момент подумала, что убьют. — Она улыбнулась, и это была её отфрустрированная, даже насмешливая улыбка. — А он появился. Пару слов сказал — они убежали.              Выпитый кофе пополз обратно. Какой же ты жалкий, Тимофей. У тебя была одна-единственная задача.              — Ты в порядке? Он ничего тебе не сделал?              Почему бы тебе не признаться, что исключительно ты являешься тем, кто разрушает и портит всё вокруг? Как смеешь винить кого-то, кроме себя?              — Да, конечно. Демьян же твой друг, он бы не поступил иначе.              Я кивнул. А что ещё я мог сделать? Сознаться? Что этот человек вжимался в меня стояком, пока я кончал в его кулак? Что он не целовал — жрал меня? Что я не могу спать, радуюсь отвлекающим кошмарам, потому что стоит закрыть глаза — я чувствую его дыхание на шее?              — Пожалуйста. Поговори со мной, Тимоша…              Я вскочил со стула, как с электрического. А что ещё я мог сделать?              — Всё нормально. Просто переутомился из-за учёбы.              Мне было очень плохо смотреть на её сжавшиеся губы, полные боли и отчаяния глаза, не скрытые линзами. И я не стал смотреть — я ушёл готовиться к информатике. И Танечка не остановила меня.              Но задания не давались — ни двадцать пятое, ни двадцать седьмое, ни даже семнадцатое. Тяжело сосредоточиться, когда против воли начинаешь считать тройки гласных в тексте. Глупо? Да. Но попробуй не сосчитай, когда всё съёжилось в саспенсе катастрофы.              Это моя аскеза, ведь кого винить, кроме себя? Не вокруг происходит пиздец — пиздец происходит внутри моей бесполезно существующей головы.              Ни один час не отводил взгляда от эфемерной точки на стене. Пытался собрать всё отвращение, всю злость и всю горечь, которые копились во мне ещё с Той далёкой Пятницы, — с рождения — и направить в правильное русло светом прожектора. Но пазл не складывался, детальки вляпывались во что-то чужеродное, нечистое, призывающее разрезать себе кожу и выпустить Это наружу.              Он спас Таню.              Он — пидорас, насильник, ублюдок, который использует меня как игрушку, — вступился за мою сестру и даже не сказал мне, не выпендрился этим поступком. Почему-то умолчал. Моего ума недостаточно, чтобы понять, как ненавидеть человека, который не дал трём выродкам избить мою сестру.              Это не самое страшное. Самое страшное было осознать, что ненависть эта — уже часть меня. Настолько огромная, что вырежи её — и останется кровоточащая пустота. У меня в глазах как раз такая. А под ними — синие круги, впалые щеки, корка губ. Я её кусаю через боль, когда нервничаю. А когда нет?              Я мою руки с мылом три раза. Вытираю идеально чистым полотенцем — смотрю вниз. Кожа трескается, в складках меж пальцами облезает и краснеет. Во время вчерашнего разговора с Таней я сжимал кулаки так сильно, что налитые кровью полулунки ещё долго не сползали с ладоней. Это всё хорошо. Боль всегда прижимается своим жаром и шепчет: ты живой, ты нормальный, ты меня контролируешь.              Но теперь всё бесполезно. Я не вижу свои руки — я вижу те, что больше. Скользкие от крема.              Я не понимаю: зачем? Чтобы унизить ещё? Поглумиться? Зачем он его купил и почему я не убежал тогда, в кабинете? Ключ торчал из замочной скважины в сантиметрах от моей руки, сотрясаясь от возвратно-поступательных фрикций; пуст был коридор, в который я должен был выйти и никогда больше не оборачиваться.              Должендолжендолжендолжен… Это слово могло бы заменить моё имя…              Мне известно всё об ужасах холодового дерматита и своей коже. Известно, что она никогда не будет нормальной прямо пропорционально тому, что никогда нормальным не буду я.              Будто он может за меня волноваться. Ложь. От каждой протянутой буквы до склонённой к плечу головы — всё блеф и фальшь поехавшего кукловода, которому нравится ломать своих кукол.              Но почему он Таню?..              Закрывая глаза под смешавшиеся в одно месиво акуфен и шум воды, я уже знаю наверняка, что сейчас начнётся. Сначала проверить все краны, потом портфель, потом двери, потом запустить сансару компульсий по новой, ведь не уверен, что сделал всё правильно. И так до тех пор, пока будильник не обозначит начало нового дня.              Эта дверь точно закрыта — я провернул замок на максимальное количество оборотов.              Я не помню, как здесь оказался.              — Долго ты, — раздаётся за моей спиной. Поворачиваться горько и тяжело настолько, что я это делаю.              Демьян привалился к стене, сложив руки на груди, скрытой футболкой с потрескавшимся принтом. Пахнет от него куревом, а от взгляда тянет едким и цепким.              — Как добрался? Там холодно.              Я молчу. А что ещё я могу сделать? Не позволяю вырваться ни звуку, даже когда Волков отлепляется от виниловых обоев и оказывается надо мной.              — Руки дашь?              Демьян берёт мои ладони и разворачивает к потолку. Ныряет касаниями между пальцами и скользит выше. Я это только чувствую, потому что смотрю в его отрешённое лицо. Он играется секунд двадцать и, хмыкнув, отпускает меня. Руки жжёт, хочется унять зуд, и я сжимаю их в кулаки. Антисептик в рюкзаке, а рюкзак остался дома. Я всегда беру: его, спиртовые салфетки, запасные тетради, лишние ручки — всё разложено верно и перепроверено неоднократно, а сегодня брошено на пороге моей комнаты. Но это лишь предположение: я не помню. Не помню, как спускался по лестнице, сворачивал со своей улицы на чужую. Тело двигалось само, чтобы я оказался в демьяновской квартире, — без портфеля и антисептика. И Волков будто понимает, что я от этого ощущаю себя голым, потому отворачивается и уходит в комнату.              Я иду за ним. Он садится поверх мятой простыни. На этой самой кровати наверняка не один раз занимался сексом со своей хоть и не родной, видимо, однако сестрой. Вытягивает ноги и достаёт из-под одеяла телефон. Мои конечности уже от этого холодеют, ведь я стою достаточно близко, чтобы разглядеть иконку галереи. Пытаюсь дышать сквозь ком в горле, но не очень-то получается, несмотря на то, что всё самое ужасное я уже пережил.              Пережил же?              Демьян листает свои фотографии нарочито медленно.              — Ты ведь думаешь, что особенный. — Его голос ровный и заземляющий. — Что в тебе есть что-то, чего в других нет.              У других нет компромата на себя же, отвратительного и униженного.              Зря я надеялся, что во второй раз будет легче.              Я должен отвернуться, или закричать, или выбить этот телефон, раскрошить о стену, сделать хоть что-нибудь. Что я делаю — ничего. Продолжаю лишь смотреть, и края фотографии оплывают.              Вот сейчас меня точно вырвет.              — Но ты — абсолютная посредственность. Серая овечка в сером стаде, Ланской.              Я не соображаю. Это не то, что уместно было бы услышать сейчас, и не получается переключиться, понять, зачем он это говорит. Только вижу своё предатель-тело и лицо, выставившее напоказ самое грязное — и это не отвращение и не высокомерие.              Овечка в стаде. Ха. Я не особенный? Моя боль не особенная? Мои ритуалы не особенные? Я просто один из? Таких же, что боятся, ненавидят, прячутся? Ёбаный бред. И от него внутри моей головы выключается звук. Пустота раскручивает люк, спускается по лестнице вниз и занимает собой всё место, будто то, что находилось там раньше, — запреты, чувство собственной неправильности, списки дел, сборники задач, пробники, дедлайны, графики, функции, переменные — всё оказывается… неважным.              И Демьян смотрит — вся внимательность мира сосредоточилась в этом взгляде. А потом нажимает на значок корзины, убирает галочку напротив «Сохранить в недавно удалённых». Фотография исчезает под еле слышный системный шелест — этот звук подобен выстрелу.              Я смотрю на экран, где теперь совсем другое изображение, и даже не понимаю, какое. В груди меня распирает тяжелым и гигантским, рвущимся наружу. Это нихуя не облегчение и не благодарность; это что-то, не влезающее ни в одну из категорий, которыми я привык измерять мир.              — Зачем? — выползает из моего горла.              Демьян склоняет голову к плечу и роняет телефон на ковер.              Моё тело наваливается на него. Колени продавливают матрас. Слишком пусто в этом взгляде снизу вверх, и пальцы сжимаются сильнее. Чувствую под ними горячие, живые плечи. Он не сопротивляется — лежит и компенсирует своим мерным дыханием вырывающиеся из меня толчки углекислого газа.              — Мразь…              Голос не слушается. Он садится, ломается на первых же буквах, превращается в хрип. Я должен что-нибудь сделать.              Демьян не уворачивается, поэтому кулак врезается в скулу с мясистым звуком, от которого искры из глаз летят у меня. Боль разливается по костяшкам и ползёт дальше, аккурат к голове.              — Ещё.              Я замахиваюсь снова и снова. С другой стороны, до рассечённой губы, до сбежавшей с уголка крови. Демьян смазывает её тыльной стороной ладони, смотря на меня так, словно избиение — самая манящая ласка, что он может получить. И я не отворачиваюсь тоже. Внутри меня всё рушится и полыхает. Речь не про каркас, который я строил всю жизнь, — тот пал ещё по пути сюда. Речь про что-то, держащее меня на плаву, не позволяющее провалиться в черноту его глаз.              Я хочу бить его. Нет: я хочу убить его. Нет: я ничего не хочу. Нет: я скольжу по этой темноте, чьи-то руки скользят по его груди, чужая футболка скользит вверх, оголяя живот. Чьи-то зубы вгрызаются в ярёмную вену. Что-то царапает спину.              — Злой… — Хрип. — Я скучал.              Насыщенный след от укуса маячит перед глазами, перебиваясь смазанным пятном крови и прыгающим кадыком.              — Закрой рот.              — Зачем?              Да не знаю я. Я должен что-нибудь сделать, чтобы ком в горле рассосался, чтобы пустота прекратила расширяться и я перестал чувствовать себя вывернутым кишками наружу и брошенным на раскалённом асфальте.              Он, замерев, смотрит, как кто-то дёргает ткань его штанов, путается в ней, сердится на собственную неуклюжесть. Под бельём член твёрдый, возможно уже давно. Влажно липнет к животу и вводит в ступор.              — Ты ведь девственник? — урчание откуда-то снизу.              Сука, отвращение во мне эскалирует этот рот и каждое слово, вылетающее из него. Отвращение — и больше ничего. И только мерзко оттого, что он оказывается под моими губами. Язык оглаживает нижнюю — лишь сильнее прижимаю её к верхней. Выпускает зубы — лишь отвожу голову в сторону, и покусывания тут же сползают под челюсть. Дрожь зарождается во внутренностях и, огибая желудок с сердцем, позорно вылезает наружу. Чужие руки ложатся на бёдра, приподнимают и усаживают повыше — на горячее, пульсирующее. Дёргаюсь, чтобы уйти от прикосновения, но лишь трусь брюками о голую кожу, обжигаясь резким вздохом, добравшимся до моих ключиц.              Это всё равно что с разбегу влететь в скоростной поезд, нагрубить папе, помереть от опиоидного прихода, словить пулю головой. Я с ней не дружу точно, потому что сквозь оглушительное дыхание, в котором вдохов в три раза больше, чем выдохов, еле осознаю не мои пальцы под резинкой моих трусов. Чувствую себя как под софитами: жарко, ярко, я на виду весь — со всеми своими упитанными полосатыми тараканами и огрубевшей от аутоагрессии кожей, паскудный внутри и снаружи, в ужасе обнаружения сжимающий член несколько раз в месяц под аморальное порно. Сейчас касания не такие. Они не торопятся, барабанят подушечками по стволу, концентрируясь на головке. Сжатый кулак проходится вниз-вверх, и это ощущается взрывом атомного реактора в нейронных связях, после которого ещё долго не будет ничего, кроме пустынной Припяти. Но сейчас там столько, сколько не было никогда, и всё выливается с истерзанных губ злым скулежом.              Я сдавливаю в тисках запястье, которое стягивает с меня брюки поглаживаниями на внутренней стороне бедра, но эти мучения не прекращаются. Ласки возвращаются к ляжкам — там давят так, что у меня под веками разрываются кровавые фейерверки. Я жмурюсь, жмурюсь, но они становятся всё отчётливее, выжигая роговицу, подкидывая меня к небу, которое вовсе не небо, а вязкое зловонное болото…              — Котёнок.              …Оно принимается поглощать меня в себя, как дюна — тупоголового путешественника, что вот-вот запустит в лёгкие не азот, а зыбучие пески…              — Ты где?              Я в этой комнате, на этой кровати, за зашторенными окнами. Я в сжирающей галлюцинации, на смертной казни, за свои грехи.              — Посмотри на меня.              Демьян обеими ладонями тормозит движение, и я сопротивляюсь, по инерции дико продолжая ездить по его промежности. Нет, нет-нет, я останусь там, с выжженными кровоточащими глазными яблоками, я не посмотрю на тебя и не позволю глазам, что видели от первого лица гомоэротическую мерзость, подняться на родителей и Танечку…              Д-д-да, блять, вот так. Я был не прав, моё существование не бесполезно — оно ради этой пощёчины; и впервые мне кажется, что выродок не так уж и плох, ведь тут же на другую щёку глухо опускается второй удар.              Ожидание третьего колет вены на запястьях.              Сейчас. Сейчас. Сейчас он меня приложит, и я досчитаю, и всё закончится.              Ну.              Ресницы поднимаются ровно тогда, когда Демьян опускает руки.              Я начинаю трястись. Мелко, крупно — всё тело ходит ходуном. Я — тот самый путешественник, в моих лёгких грязный песок, который не даёт сосчитать секунды до несуществующего вдоха. Хочется пасть, но потерян верх, низ.              — Тимош.              Перед глазами только пятна — они расползаются по всему телу уродливой россыпью, и я уже не могу остановиться: сотрясаюсь всхлипами и изо всех сил тру локоть, зная, что этому не будет конца. Никогда. Потому что грязь повсюду — мерзкая, липкая, она въедается в фаланги, и я рыдаю от всепоглощающего ужаса.              Демьян перехватывает меня. Я пытаюсь отпихнуть — сжимает сильнее. Я валю нас на кровать, отворачиваюсь, вою, бьюсь, а ему плевать.              — Сука! — ору сквозь всхлип. — Почему ты не можешь хоть раз сделать как надо!              Демьян ловит меня в захват, наваливается, пока я брыкаюсь, как бешеное животное.              — Успокойся.              — Мне нужно! Должно быть три! Ты не понимаешь!              — Кажется, понимаю.              Да нихуя он не понимает, каково это — когда мир держится на трёх точках опоры, одну из которых достаточно убрать, чтобы земля ушла из-под ног и время затянулось в петлю.              Моя спина чувствует его грудь, рёбра вдавливаются в позвонки. Он вне моего обзора, но всё равно, тварь, остаётся повсюду, сжимает пространство до размеров наших тел. Я под ним становлюсь убогим и жалким.              — Раз. — Пальцы забираются под рубашку.              Незначительным и посредственным.              — Два. — Соски обдаёт сквозняком.               Вкушающим и подлинным.              — Три. — На шее дрожащая хватка.              Между этим состоянием и экстазом едва ли полшага. Шёпот языками пламени мажет по ушной раковине. Я комкаю ногтями синюю простынь, подставляясь под жалящие прикосновения, которые распластываются по коже поверх сердца, вибрируют ему в такт, не пытаясь осадить. Запах никотина совсем близко, и не отыскать ни единой бунтарской мысли, когда Демьян склоняет мою голову вбок. Раненый, подбитый Волков. С жёсткими причёсанными волосами, солёным и металлическим ртом.              — Четыре.              Взрывная волна искрит из глаз новыми потоками слёз, можно было утопиться уже. Меня корчит в агонии. Пот выступает крупными каплями на висках, чертит дорожку до челюсти и срывается на постель, когда с губ выскальзывает стенание. Я ДОЛЖЕН страдать от стыда, ОБЯЗАН удавиться от позора, но могу лишь болезненно ластиться ко клеймящим поцелуям-укусам, натягивая его скальп. По пояснице размазывается от хаотичных движений предэякулят, и стоило бы бояться того, где находится сейчас чужой необрезанный член, однако страх не отыщешь: он развалился на большом кресле, укрывшись тенью. Ждёт своего часа. Знает, что я никогда не ухожу безнаказанным. Но страх далеко, а Демьян прижимается вплотную, до комичного привычно хозяйничает в моём личном пространстве.              Головокружение от недостатка кислорода не даёт больше цепляться за равновесие, и колени разъезжаются. От этого наши языки ускользают друг от друга, освободившееся расстояние мгновенно заполняется горячими вздохами. Хочется сейчас же обратно, но мышцы не слушаются — до слёз обидно, и я не понимаю, за что мне всё это, когда мои бёдра тянут вверх. Руки совсем обмякли, роняя меня мордой в постель. Ладони Демьяна властно скатываются от копчика к затылку, ныряют глубже. Это так унизительно: лежать под больным ублюдком, оттопырив зад, и течь как сучка оттого, что он трахает пальцами рот. Подушечки поглаживают дёсна, лезут к зубам мудрости, а я — девиантный изврат — аж глаза закатываю. Хотя, даже желая такого, не сомкнул бы челюсть, не вытолкнул бы плоть языком. Влажным чавкающим эхом наполнена комната, а мне уже неважно. Всё, что могло случиться, случилось; что могло сломаться — сломалось. Но кто эти люди? Кто так неуклюже стирает слюнявыми пальцами слёзы с чужих щёк и кто льнёт к настолько нелепой нежности? Это поражает больше, чем член, втиснувшийся между моими ногами. Руки давят на ляжки, заставляя сомкнуть их, и я каждой клеткой чувствую трение внутри. Толчки сгущают кровь, отдают в живот и ниже, где всё превратилось в сплошное трепещущее месиво. Так стыдно, когда из горла вырывается звук, на который я сам себя не считал способным. Надруганное тело живёт своей жизнью, выгибается под мужскими ласками и подмахивает, жаждая взять всё.              Пальцы стискивают ягодицы до синяков, член вжимается в узкое пространство между ногами, выскальзывая с хлюпаньями, размазывая меня по простыне тонким слоем.              — Кончить на тебя?              Так унизительно.              — Да.              Кипяток брызгает на поясницу. Сюрреалистично звучит смазанное «Тимофей» с Демьяниных губ, и они утягивают меня следом, когда Волков заваливается на бок. Заглушают мой скулёж, пока он с оттягом выдаивает мне член, и я заканчиваюсь тоже.              По кусочкам возвращается способность существовать. Первыми ощущаю засохшие семя и слёзы, руку, которая рисует ленивые замысловатые дорожки на животе. Демьян ведёт носом по моим спутанным прядям, тыкается за ухом. Что это — неосознанный порыв, психологический приём… трепет. Мне всё равно.              — Ну как?              — Молчи.              — Это хорошее «молчи» или плохое?              Его запах. Он меня до белого каления доводит.              — Ты ужасен.              Демьян по-идиотски хихикает. Перебирает складки моей рубашки, которая давно уже метоморфировала в мокрый кусок тряпки. Я лежу на его кровати в брюках, спущенных до голеней; пропахший сексом.              Тревога любой день моей жизни росла без экстремумов, и после всего я честно должен был уйти на тот свет, но почему-то всё ещё здесь. Так и страх есть. Вытянулся музейным экспонатом, и я обхожу его по кругу, сую руку к постаменту, щупаю, препарирую. И ему это не нравится. Вон как пульсирует — раз, два, три.              Четыре, пять, шесть, семь.              Шумный глоток рассекает тишину комнаты Демьяна.
Примечания:
22 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (5)