Категорический Императив Абсурда

NC-21
Завершён
10
1
Фэндом:
Размер:
130 страниц, 50 507 слов, 20 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 55 Отзывы 2 В сборник

Глава 11

Настройки
      Тишина, последовавшая за последним конвульсивным вздохом каменного червя-матриарха, была не из тех, что несут облегчение. Это была тишина насыщенная, густая, как бульон, вываренный из костей поверженных титанов. Она звенела в ушах остаточным гулом обвалов, спровоцированных нашими, в общем-то, не слишком изящными действиями, и кисловатым запахом развороченной глины, пахнущей теперь испражнениями и железом. Мы стояли посреди геологического хаоса, и я, опершись на колено и переводя дух, ловил себя на кощунственной мысли: даже в самом акте очищения мы оставляли за собой ландшафт, годный разве что для иллюстрации к апокалипсису. Миккири, разумеется, сияла. Не в переносном, а в буквальном смысле — ее алая шкурка, покрытая тончайшей пылью слюдяного сланца, отсвечивала в свете наших магических факелов, а в глазах горел тот самый, знакомый и пугающий огонь сытого, но не пресыщенного хищника. Она вытирала лезвие косы о бедро, и скрежет металла о грубую ткань звучал как финальный аккорд в только что отыгранной симфонии разрушения.       — Неплохо размялись, — констатировала она, и в ее голосе не было ни хвастовства, ни усталости. — Но эти червяки… скучные. Тупые, как глина, из которой вылеплены. Рубить их — все равно что долбить стену. Уж больно монотонно.       — В том-то и прелесть санитарной функции, мадемуазель, — выпрямился я, чувствуя, как ноет каждая мышца. — Предсказуемость — высшая форма милосердия для уставшего ума. Их атаки имели грацию и неожиданность падающего мелового утеса: масштабно, смертоносно, но с оповещением за несколько минут в виде гула и осыпающейся породы. Идеальные подопытные для оттачивания тактики бега по кругу и криков «Сейчас рухнет!».       [Тихая Убийца], присевшая на обломок сталагмита, методично чистила свои клинки. Ее бесстрастное лицо было обращено к лезвию, но я знал, что ее процессор сейчас прокручивает запись боя, анализируя каждое наше движение, каждый выверенный отскок, каждый раз, когда наша тактическая гениальность оказывалась на волоске от превращения в кровавое пятно на стене. Именно ее холодные расчеты и моя, столь же холодная, оценка абсурдности ситуации спасали нас, когда очередная матриарха, вопреки своей природной медлительности, устраивала «площадное чихание» — выброс сферической ударной волны, дробившей камень в пыль. Тогда в игру вступала Миккири. Ее вмешательство походило более акт кормления домашнего питомца, который полез не в свою миску. Быстро, эффективно, почти не отрываясь от своего основного занятия — «долбления стены». Она просто оказывалась рядом, ее коса описывала короткую, убийственно точную дугу, и угроза рассыпалась на безопасные, дымящиеся куски. Унизительно? Чрезвычайно. Спасительно? Бесспорно.       Второй контракт, однако, оказался тем самым зеркалом, поднесенным к нашему нутру, в котором отразилось причудливые и не всегда приглядные извивы нашей собственной психики. Бездонный Колодец оказался местом сильной ментальной аномалии. Теневые нетопыри, пожиратели разума, были существами из кошмара нейролингвиста. Они впрыскивали в сознание чистый, концентрированный яд из воспоминаний, страхов и нереализованных желаний, заставляя жертву умирать, захлебываясь собственным внутренним смрадом.       Первая же волна атаки накрыла меня с головой. Физический мир — мрак пещеры, холод камня, мерцание светящихся мхов — растворился, словно его и не было. Вместо него меня поглотило другое прошлое. Не страх смерти в этом мире, не ужас туннелей. Нечто куда более старое, стертое временем, но, как оказалось, не изжитое.       Я стоял в гостиной своей старой, давно проданной квартиры. Сквозь окно лился скупой свет питерского осеннего дня. Передо мной, уткнувшись лицом в спинку дивана, плакала моя дочь. София. Ей было девять. Ее тонкие плечики вздрагивали, а в комнате висел мой же собственный голос, только что произнесенный, холодный, отточенный, как хирургический скальпель: «Твои слезы, Софи, — всего лишь примитивная манипуляция. Невыполненное домашнее задание не делает тебя жертвой обстоятельств. Это твой выбор, и ты должна уметь нести его последствия на своих плечах. Мир не будет нянчиться с тобой из-за мокрого носового платка».       Я смотрел на себя со стороны, на этого человека в дорогом, но небрежно надетом кардигане, с лицом, выражающим глубокую, философскую усталость от чужой слабости. И чувствовал, как во мне, в нынешнем, подземном, израненном, поднимается волна такого стыда и такого бессильного гнева, что хочется разорвать собственную грудь и вырвать этот черный, ядовитый ком. Я, циник, превративший собственную жизнь в интеллектуальный салон, где каждая эмоция должна была пройти проверку логикой, я, Рене Нуар, с высоты своего никчемного всезнайства сломал хрупкий мостик к собственному ребенку. Не злобой, нет. Холодной, неумолимой, убийственной рациональностью. Я объяснил ей мир, вместо того чтобы ее обнять. Я дал ей философский камень презрения к собственным чувствам, когда ей нужна была просто папина рука на голове.       — «Это не настоящее, — шептал я себе, стискивая зубы в том ментальном пространстве. — Это призрак. Инъекция. Ты здесь, в данже, ты должен бороться». — Но тварь, питавшаяся этим, была хитра. Она не просто показывала картинку. Она заставляла чувствовать это заново. Весь тот леденящий ужас от осознания, что ты стал монстром для того, кого должен защищать. Стыд, просачивающийся в каждую клетку. Желание забыться, исчезнуть, позволить этому видению себя поглотить — ибо смерть казалась милосерднее этого беспощадного самоосуждения.       Я пал на колени — в той самой, воскрешенной гостиной. Воздух выл во мне. Руки не слушались. А вокруг, из теней, уже выползали другие фигуры — искаженные гримасы моих бывших студентов, коллег, женщин, которым я наговорил едких, «остроумных» колкостей, приняв цинизм за глубину. Целая армия моих личных неудач, моральных провалов, выстроенная тварью в боевой порядок. Они наступали, и их оружием были мои же собственные, когда-то брошенные слова.       И тогда во мне что-то щелкнуло. Это не было что-то героическое или красивое. С хрипом, с надрывом, с ощущением, будто я рву самую грубую, самую толстую ткань внутри себя, я произнес: «Довольно». Это был приказ. Приказ выжившей твари, которая поняла, что если сейчас утонет в жалости к себе, то настоящая, физическая смерть в пещере станет лишь формальностью. Я поднял голову. Слезы — настоящие, горькие — текли по моим щекам, но взгляд стал иным. Я смотрел на того, прежнего Рене, не с ненавистью, а с холодным, отстраненным аналитическим интересом.       — «Да, ты был чудовищем, — констатировал я мысленно. — Глупым, самовлюбленным, жестоким в своей рациональности. Но это в прошлом. Тот мир сгорел. Здесь, в этой тьме, ты — иное существо. И у тебя есть задача. Задача, которую не выполнить, упиваясь собственным тленом».       Я заставил кулаки сжаться, но не в реальности — там тело было неподвижно, — а здесь, в пространстве мысли. И обнаружил удивительную вещь: здесь я был не ограничен мышцами и костями. Здесь правила походили на сгущенный сюрреализм. Воля, подкрепленная отчаянием и яростью, могла материализоваться из ничего. Буквально из самого воздуха стыда, в моей руке возник предмет. То был тяжелый, старомодный чернильный прибор — массивная стеклянная чернильница, которую я когда-то видел в кабинете своего университетского наставника, человека, умевшего быть одновременно и строгим, и добрым. Я вцепился в него, ощущая холод стекла и вес, которого на самом деле не было.       Битва, последовавшая затем, была сюрреалистичным кошмаром на грани абсурда. Тварь, ядро этой ментальной инфекции, не имело формы. Оно было тем, чего я боялся. Оно становилось огромной, плачущей Софией, из глаз которой струились черные змеи моих собственных слов. Оно превращалось в гротескную карикатуру на меня самого, читающего лекцию о тщете любви перед аудиторией скелетов. Оно было стеной из лиц, шепчущих: «Ты ничего не стоишь. Ты всегда был пустотой в дорогой одежде».       Но я бил, пытаясь разбить врага. Чернильницей по голове плачущего призрака дочери (и это было самое ужасное, что требовало заглушить в себе всякую человечность). Чернильницей по зубастой пасти своего двойника. Я материализовывал другие предметы — тяжелые фолианты, которые падали на тварь, рояль, обрушивавшийся с небес этого внутреннего ада, даже абстрактную, остро отточенную концепцию забвения, принявшую форму серого лезвия. Это был бой волей, воображением и беспощадностью к самому себе. Чтобы победить, мне пришлось принять свою собственную мерзость, признать ее, а затем — отбросить как нерелевантную для текущей задачи. Это была духовная ампутация.       Я нашел ядро, когда образы начали бледнеть, теряя силу. Оно пряталось в самом центре, приняв вид… маленькой, потрепанной книжки сказок, которую я так и не дочитал Софии. Она казалась такой хрупкой, беззащитной и… опасной. Я занес над ним свою абстрактную, концептуальную «кирку» и ударил с бесконечной, усталой печалью.       Мир с треском вернулся на место. Я стоял в пещере, весь в холодном поту, дрожа как в лихорадке. Из носа текла соленая кровь, служившая мне напоминанием о том, что я — живой. Передо мной, в воздухе, таяло, рассыпаясь на черный пепел, бесформенное тело нетопыря. Я выиграл.       Обернувшись, я увидел [Тихую Убийцу]. Она стояла неподвижно, как статуя. Ее глаза были открыты, но взгляд отсутствовал, будучи устремленным в невидимую точку где-то вдали. На ее обычно бесстрастном лице застыло выражение… глубочайшего, непреодолимого изумления. На губах играла едва уловимая, загадочная улыбка. Она не реагировала на оклики, на прикосновения. Она была где-то там, в своем собственном ментальном данже, и, судя по выражению лица, сражалась с чем-то, что ее системы анализа не могли ни классифицировать, ни победить. Возможно, она столкнулась с идеальной, неразрешимой теоремой, или с чувством, для которого в ее протоколах просто не было категории.       Попытки вывести ее из транса или его подобия были тщетны. Миккири, фыркнув, предложила «тряхнуть посильнее», но я остановил ее. Это была не физическая проблема. Это был лабиринт, из которого нужно было найти выход самостоятельно. Оставить ее здесь, беззащитную? Невозможно. Но и торчать в этой пещере, ожидая, пока ее съедят следующие нетопыри — самоубийство.       Я принял решение, подобное которым я принимал в последнее время. Я соорудил некое подобие укрытия в расщелине, завалив вход обломками, оставил ей факел и часть припасов. Затем, поймав взгляд Миккири, кивнул в сторону безмолвной темноты, откуда доносилось едва уловимое шелестящее помахивание.       — Она займется… осмыслением, — сказал я, и голос мой звучал хрипло от перенапряжения. — А мы, тем временем, продолжим выполнение контракта. Только теперь… я буду работать один. Буду выманивать тварей по одному.       Честно говоря, я не знал, что будет, если столкнусь сразу с огромной стаей, однако что-то мне подсказывает, что ничем хорошим это не закончится. Возможно, они атакуют одновременно, а, быть может, по очереди. Так или иначе, эта битва будет в тысячу раз сложнее уже прошедшей. Однако… мне все-таки нужна практика по противодействию ментальным атакам. Уверен, в будущем она мне пригодится.       Следующие несколько часов (или дней? время в подземелье теряло линейность) стали для меня курсом ускоренного, садистского обучения ментальному кунг-фу. Я выманивал тварей, рискуя быть накрытым с головой, но уже зная врага. Зная его слабость — жажду питаться болью. Я впускал его в себя, как рыбак, забрасывающий сеть. Я учился быстро находить ядро в лабиринте навязанных образов, учился материализовывать в своем сознании более эффективное оружие: ледяной шквал логических парадоксов, обжигающий огонь чистого, нефильтрованного презрения к манипуляторам, тяжелый молот стоического равнодушия.       Это был изнурительный, опустошающий труд. Каждая победа выжигала во мне кусок чего-то живого, какого-то остаточного сантимента. Но зато оттачивала навык до бритвенной остроты. Я становился не просто жертвой или воином. Я становился экзорцистом собственных демонов. И по иронии судьбы, те самые демоны, которых я когда-то лелеял — цинизм, сарказм, гипертрофированный рационализм — теперь, будучи обращенными против сущностей, питающихся слабостью, становились моим самым грозным оружием.       Возвращаясь после очередной изнурительной схватки с фантомом, я застал ту же картину: неподвижную фигуру в укрытии и алый силуэт, прислонившийся к стене напротив. Миккири просто наблюдала, как хищник наблюдает за раненым сородичем, решая, превратится ли он в конкурента или в пищу. В свете факела ее лицо было лишено привычной скуки; в нем читалось холодное, практичное любопытство.       — Она умирает, — заявила она без предисловий, ткнув когтем в сторону [Тихой Убийцы]. — Причем очень быстро.       Я подошел ближе, и ледяной червь сжал мне внутренности. Она была права. За те часы, что я провел в ментальных баталиях, тело ассасина изменилось. Всегда острые и четкие, словно выточенные из камня, черты лица казались притупленными, расплывчатыми. Кожа, обычно обладающая мертвенной, но здоровой бледностью, отливала теперь восковым, желтоватым оттенком. Слишком заметно выступили скулы, обрисовался контур ключицы под тканью костюма. Она медленно, но неумолимо угасала, как лампада без масла. Ее сердце, подчиняясь какому-то глубинному, растительному ритму, все еще билось — я видел слабую пульсацию на тонкой шее. Но это был ритм увядания. Тело, лишенное управления высшим сознанием, потребляло само себя, тратя последние ресурсы на поддержание базовых функций, словно компьютер, зацикленный на выполнении одной несуществующей команды.       Стоя над этим исхудавшим сосудом, что когда-то был безжалостной и точной машиной, я испытывал странный, многогранный дискомфорт. Это не была жалость в ее чистом, сентиментальном виде. Скорее, чувство глубокой неуместности. Как если бы увидел сломанный, сложный механизм часов — шестеренки все еще крутятся, но стрелки замерли, показывая абсурдное время. Была досада — потеря ценного, пусть и молчаливого, союзника. Было раздражение от дополнительной, катастрофически не вовремя свалившейся ответственности. И, глубже, под всем этим — неприятное щемящее ощущение, почти что… вины. Вины проводника, допустившего, чтобы один из его подопечных заблудился в лабиринте собственного разума.       — Сердце бьется, но дух ушел в долгое плавание, из которого не вернуться, — произнес я вслух, формулируя мысль для самого себя. — Организм становится изысканной гробницей для запертого внутри сознания. Своего рода, биологический саркофаг.       — Смерть от голода и жажды — одна из самых противных, — философски заметила Миккири, отходя от стены. В ее голосе не было ни жестокости, ни сочувствия. В это раз он казался более опустошенным, чем когда-либо. — Долгая, мучительная, унизительная. Ты слабеешь, мир сужается до боли в животе и сухости во рту, а потом тьма поглощает по кусочкам. — Она повернула ко мне свой янтарный взгляд. — Мы не можем тащить ее с собой. А оставить её здесь — значит обречь на эту самую смерть. Значит, самое милосердное — дать ей быстрый конец. Закончить все одним быстрым и точным ударом, чтобы она ничего не почувствует.       Ее логика была безупречной, как лезвие ее косы. Жестокой, прямой, эффективной. Именно такой, какой должна быть в этом мире. Избавиться от балласта. Прекратить страдания (будущие страдания тела, о которых само сознание, быть может, уже и не узнает). Это был разумный, практичный, даже в каком-то извращенном смысле этичный поступок с точки зрения утилитарной морали подземелий.       Я посмотрел на ее руку, уже лежавшую на рукояти косы. Нет, не с вызовом. С усталой решимостью.       — Нет, — сказал я тихо, но так, чтобы слово прозвучало как щелчок замка.       Она нахмурилась, брови сошлись.       — Почему? — в ее вопросе проступило искреннее, почти детское недоумение. — Это иррационально. Она — инструмент. Сломанный инструмент чинить бессмысленно, если на это нет ресурсов. У нас их нет. У нас есть цель. «Великое Бардо».       — Потому что она не инструмент, — отрезал я, и сам удивился резкости собственного тона. — Она — союзник. Напарник по этому абсурдному путешествию. И потому что я уже однажды позволил себе отступиться, признав кого-то «неисправимым» или «потерянным». — В горле встал ком, отголосок недавней битвы с призраком Софии. — Я не намерен повторять эту ошибку, даже если рациональность вопиет об обратном. Иногда иррациональный поступок — единственное, что отделяет нас от монстров, которых мы, якобы, должны уничтожать.       Миккири изучающе смотрела на меня, словно я был очередным странным, непонятным явлением.       — И что ты собираешься делать? Сидеть и ждать, пока она высохнет, как прошлогодний гриб?       — Нет, — я опустился на колени перед [Тихой Убийцей], глядя в ее отсутствующие, застывшие в изумлении глаза. — Я собираюсь отправиться за ней, в ее ментальный мир и вытащить ее оттуда.       — Это безумие.       — Вся наша жизнь здесь — безумие, мадемуазель. Это просто очередной его сорт, пусть и более изощренный. — Я провел рукой по своему лицу, чувствуя грубую щетину и следы усталости. — Я научился бороться в этом пространстве. Научился находить ядро. Ее сознание… это не лабиринт болезненных воспоминаний. Это, полагаю, структура иного рода. Чистая логика, захлебнувшаяся в парадоксе. Возможно, я смогу стать… внешним алгоритмом. Помочь решить задачу, которая ее заблокировала.       Миккири пожала плечами, явно решив, что дальнейшие споры бессмысленны.       — Ладно. Умрешь там — твои проблемы. Я подожду… ну, недолго. Потом решу, что делать с вашими телами.       — Крайне обнадеживающе, — пробормотал я, не отрывая взгляда от бледного лица дроу. — Если я не очнусь через… скажем, через час по вашему субъективному ощущению… считайте, что миссия провалена. Действуйте по своему усмотрению.       — Имеется в виду, убью вас обоих и пойду дальше?       — Именно так.       Я сделал глубокий вдох, пытаясь унять дрожь в руках. Это был прыжок в бездну, еще более темную, чем Бездонный Колодец. Туда, где могли обитать демоны иного, цифрового порядка. Я не был уверен ни в чем, кроме одного: оставить ее умирать было той самой капитуляцией, тем самым признанием, что в этом мире нет места ничему, кроме грубой силы и целесообразности. А если это так, то и мое «Великое Бардо» — лишь мираж, и все мои философские ухищрения — просто спазм ума перед лицом неминуемого конца.       — Ну что ж, коллега, — прошептал я, медленно поднимая руку к ее вискам. — Вытащите меня, пожалуйста, из вашего личного ада. Надеюсь, он у вас скучноват, как и все, что связано с чистой математикой. Или, напротив, безумно красив.       Кончики моих пальцев коснулись ее холодной, сухой кожи, и мир знакомо погас.       Это произошло с тихим, беззвучным щелчком, как переключение тумблера в пустоте. Физические ощущения — тяжесть тела, запах пещеры, слабый свет факела — растворились, уступив место… Ничему. Абсолютной, совершенной пустоте.       Я не парил и не падал. Я просто был в пространстве, лишенном координат, света, звука, тактильности. Это была не тьма — тьма предполагает возможность света. Это была докосмическая, предшествующая всякому бытию пустота. Тот самый чистый лист, на котором еще не проступили чернила реальности.       И затем, в этой пустоте, загорелась первая строчка.
10 Нравится 55 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (4)