А мы с тобой, мой ангел, в этот мир
случайно заглянули по пути,
и видим — дальше некуда идти.
Ни хлеба нам не надо, ни вина,
на нас лежит великая вина,
которую нам бог простит, любя.
Когда б душа могла простить себя…
***
Сумасшествие. Комнаты стояли пустые, выпотрошенные. Осталась только казённая мебель, чужая и безразличная. Чемоданы, упакованные до предела, – вот и всё новое имущество. Наташа, всё ещё не пришедшая в себя, грустно скользила взглядом по стенам, будто прощаясь или пытаясь запомнить. Наде потребовалась неделя, чтобы оборвать нитки этой налаженной жизни. Чтобы приобрести билеты нужно было ехать в центр, в офис авиакомпании или к специальному агенту. Она выбрала агента, маленькую конторку на задворках района, где не задавали лишних вопросов и брали наличные. Аэрофлот. Другого прямого рейса Лондон-Москва не было. Купила два билета на ближайший возможный рейс, вылет через несколько часов. Бумажные билеты-книжки, с зелёными и голубыми корешками, пахнущие типографской краской. Она заплатила фунтами, крупными купюрами, не отсчитывая, и получила сдачу в виде нескольких потрёпанных десятидолларовых банкнот. Агент, не глядя, сунул билеты в пожелтевший бумажный конверт. Сдала квартиру по телефону, сказав управляющему, что уезжает по семейным обстоятельствам и вернётся не раньше, чем через месяц. Деньги за следующий месяц были уже оплачены. Это давало запас времени. Из дома она вынесла только то, что не жалко было бы потерять. Старый, но прочный чемодан. Одежду, паспорта с визами, поддельные, но качественные, купленные в своё время за большие деньги. Наличные доллары и фунты, разделённые на несколько пачек и спрятанные в разных местах: в поясе под одеждой, в подкладке чемодана, у Наташи в косметичке. Оружия с собой не брала, лишний риск на таможне. Вечером они сидели на полу почти пустой гостиной. Две сумки да чемодан – весь их скарб на новом витке беспредела. Наташу пугала эта лихорадочная спешка, это метание. Совсем недавно Надя твердила, что Москва – это смерть, свет в конце туннеля зажгли поездом навстречу, а теперь рвется туда, как мотылёк на раскаленную лампу. Ведь Надя и сама понимала – это идиотизм. Чистой воды кретинизм. Бежать из страны, спасая собственную шкуру хотя себя жалко не было,но понимала, Наташа не переживет еще одной смерти, да и в одиночку та навряд ли вылезет из этого дерьма, а после когда все наконец стихло добровольно лезть обратно в пасть – это не диагноз, это уже эпикриз. Сумасшествие, тупизм и верх неадеквата. Она, Надя Орлова, наследница Орлова Сергея Владимировича, криминального авторитета, финансового архитектора, основателя и по совместительству лидера одной из самых уважаемых и опасных преступных группировок Москвы которого разорвало в клочья на её глазах, возвращается в эпицентр торнадо, где её либо сожрут конкуренты, либо приберут к рукам менты, а может используют как разменную монету свои же. При всей её разумности, в которой она порой сомневалась, это было решением самоубийцы. И именно поэтому оно было единственно верным. Сидят тут, как две умалишённые на полу чужого дома. Прямо кадр из дешёвой мелодрамы. Ладно, Наташка, по молодости лет и наивности можешь на дурку потянуть. А Орлова-то чего? Гений стратегии, блядь. Просчитала всё – от курса доллара до того, в какой день мусорщики в переулке особенно невнимательные. И все же просчитать не смогла только одно: что в этой холодной, сырой, говённой Англии ей будет тошнее, чем от мысли о том, что в Москве ее могут банально пристрелить из обреза в подъезде. Вот ведь в чём парадокс-то. Здесь Орловы в безопасности. Ну, условно. Никто не швыряет гранаты в подъезд, не поджидает утром в лифте с фомкой. Но это и есть самая настоящая тюрьма. Тюрьма с видом на кирпичную стену и запахом чужой еды в соседнем доме. А надзиратель – не какой-нибудь Введенский с удостоверением, а она сама. Со своими страхами, своими, «а вдруг?» и «как бы чего не случилось.» Сама себе и тюремщик, и сиделец. А там, в родной помойке под названием Москва… Там всё честно. Враги – так враги, с конкретными лицами, стволами и амбициями. Друзья – так друзья, хоть и чистой воды бандиты все поголовно, но свои, родные, за спину которых, в теории, можно встать или в тебя же и выстрелят первыми, вдруг что. Как говорится не бойтесь врагов бойтесь друзей. Предать может только тот кому ты доверишься, а этим людям к отцовскому несчастью она все же доверяла. Вообщем понятный риск. Как в русской рулетке: или патрон, или пустая камора. А здесь, в этом благополучном Лондоне… Здесь кажется, что патрон во всех каморах. Просто очередь никогда не доходит до спуска. Это пытка ожиданием. Медленная, изысканная, английская, с чаем и унынием. У них даже пытки скучные. Ну и что там ждёт, если разложить по полочкам? А ждёт, весёлая жизнь. Цирк с конями, где они – и зрители, и укротители, и потенциальное мясо для тигров. Введенский с его кукольный театром. Подполковник, у которого они все в печёнках сидят. Он то будет рад ее приезду, как слон на картине Дали. Приехала! – скажет. – Сама! На блюдечке с голубой каёмочкой! Будет пытаться вертеть, как хочет, сунуть удостоверение под нос и бубнить про государственную измену, да тюрьму. Думает, небось, что Надька – глупая перепуганная девочка, бегущая в единственное известное ей логово как и большинство женщин, которые ввязались в какие-либо отношения с криминальными элементами на свою голову.. Отлично. Пусть думает. Глупых и перепуганных обычно недооценивают, а потом очень долго ищут, и жалеют, что раньше улыбочку за милость приняли, и деньги в сейф под три замка не запрятали. А Орлова, между прочим, за года жизни в Лондоне научилась не только пиво тёплое пить. Думать, как они, научилась. Читать законы, как Введенский читает доносы. Его сила – в удостоверении и системе за спиной. Её – в том, что удостоверения нет, а значит, не надо казаться хорошей и приличной. Можно быть просто эффективной. И безбашенной. Ей погончики потерять не грозит, а уважение наоборот вырастет, хочешь не хочешь, а в глазах людей для которых криминал романтика, ты совершив самый ужасный поступок, будешь сродни принцу на белом коне, ну или воином, который этих ментов на место поставил и показал кто тут главный. Мент и бандит профессии все же родственные. Один убегает другой догоняет. А в итоге бегут в одну и ту же сторону. Разница лишь в мотивах. С друзьями которые давно стали семьей будет повеселее. Сашка-Белый с его новым комплексом мессии, попробует надеть на себя корону отца. Будет смотреть с укором и отеческой заботой, которая больше похожа на желание посадить под замок для её же блага. Пчёла… Витя. С его вечной жадностью, которая уже, она была уверена, привела его на грань очередной эпичной жопы. Будут глаза хитрющие, расчетливые, ворошить прошлое возьмётся. А Надя будет видеть в этих глазах ещё и страх – что вернулась за своим куском, который он давно присвоил. Или за его шкурой, что хуже. Космос, их местный философ, который может обнять, рыдая в плечо, а может и вломит по первое число, смотря какая фаза лунности и степень белочки, тут не угадаешь. С ним хотя бы попроще. И Фил… Фил, наверное, единственный, кто спросит без пафоса: «Надь, ты совсем больная?». И будет по-своему прав. Он то не будет притворяться. В лоб скажет, что думает, но все равно рад будет. Ему так спокойнее. Близкие рядом под крылом, а Наташку он сестрой своей младшей нарек. А после уж конкуренты, не её личные их она нажить себе успела но такие толпы, отцовские. Те, кто прибрал к рукам старые Орловские схемы, пока они тут топили тоску. Или просто злорадствуют, что Крёстный в земле мерзнет, а они умники его обошли, значит плясать на костях, положено. Для них Орлова – бледная тень, наследница без наследства. Те, для кого она – нелюбимая дочка покойного папаши. Они ждут. Не с букетами, конечно. У них своя бухгалтерия обид, и в графе «Орлов» – жирный красный минус. Что они могут сделать? О, вариантов – на любой вкус, как в столовой образца 91-го. Старая добрая винтовка с чердака напротив. Или угощение в кафе, после которого живешь ровно столько, сколько нужно, чтобы доехать до ближайшей канавы. Из плюсов оперативно. Из минусов ну шумно, могут привлечь внимание госслужб в будущем, а они своих лабораторных крыс в обиду не дают. Могут медленно и с фантазией. Вот это уже интереснее. Не убить, а закрыть в гараже, спросить мило, по-семейному: Где, Наденька, папины схемочки? Ключики от каких сейфов? Кто из стариков тебе ещё верен?. И поверьте, их методы убеждения будут куда убедительней лекций по экономике. Зубило, паяльник, ведро ледяной воды… Примитивно, да. Но чертовски эффективно. Надю могут превратить в живой справочник, а потом – в немой предупреждающий знак где-нибудь на обочине, когда откопают что поинтереснее ее личика. Самый опасный вариант – они могут не трогать её вообще. А начать с Наташи. Или с Фила. Или с матери Пчёлкина. Чтобы сама, скуля от бессилия, поползла к ним на поклон со всем, что у неё есть. Вот это – по-нашему, по-орловски. Удар не в лоб, а по душам. Игра на слабых струнах, которые отец так презирал. Она рвалась туда не только холодным стратегом, который хочет отвоевать своё, и наконец найти того кто убил отца. Скучала. По запаху бензина, сирени и помоев из двора на Садовом. По хриплым, угарным шуткам Космоса. По тому, как Пчёла щурит глаза, когда в уме считает бабки. По тому, как Фил молча наливает, когда всё ну совсем уж хуёво. Это слабость. Отец бы назвал это смертельной, детской слабостью. И он был бы прав на все сто. Потому что ею можно воспользоваться. Ударить через Наташу. Надавить через них. Сломать через её саму. Через дурацкую ностальгию по тому, чего уже нет и не будет. Так что, по сути, они летят в самую настоящую мясорубку. Где стреляют у Белого дома, где власть меняется по прихоти, а понятия закон и беспредел поменялись местами. Но знаете что? В мясорубке хоть динамика есть. Адреналин. Чувство, что ты жив, пока тебя не перекрутило. А здесь – только тиканье часов и звук капель по желобу. Она выбирала мясорубку. Может, всех перекрутит в фарш. А может, это чертово устройство изнутри сломают. По крайней мере, будет не скучно. — Мы возвращаемся насовсем? — спросила Наташа, и в её голосе звучала не радость, а тревога. Старшая не знала точно, возвращаются ли они в Москву навсегда, но была уверена, в Лондон ее нога больше не ступит. — Сначала нужно разобраться. Понять, что происходит, – ответила Надя, не глядя на сестру. Она проверяла документы в сотый раз. — И сделать так, чтобы это больше не угрожало. Вылет. Аэропорт Хитроу. Хаос и очередь. Надя вела Наташу короткими, уверенными рывками, минуя самые длинные хвосты, находя окна для пассажиров с детьми или бизнес-класса, на который у них, впрочем, были билеты – она не стала экономить на этом. Проверка багажа была формальной, но досмотр у выхода на гейт, более тщательный. Английский офицер с бесстрастным лицом долго разглядывал их паспорта, сверяя фотографии с лицами. Надя смотрела ему прямо в глаза, не мигая. Страх и волнение вызвали бы подозрения. Это было ни к чему. Наконец, он кивнул и поставил штамп. Самолёт Аэрофлота – Ил-86, здоровенный, неуклюжий из титана и ностальгии. Внутри витал тот самый, фирменный букет: запах советского пластика, въевшийся сигаретный дым, курение, слава партии, было разрешено в хвосте, прямо за занавесочкой, отделявшей цивилизацию от клуба любителей Явы, и прочего дешёвого табака, дезинфекции и чего-то кисловатого – будто тушёнка из госрезерва слегка подвыдохлась. Салон выглядел уставшим, как доярка после субботника. Обивка кресел была потерта до блеска в тех местах, где поколения советских граждан впивались в них от страха или скуки. Стюардессы в синих платьях и шляпках-таблетках перемещались по проходу с видом терпеливых сестёр милосердия в дурдоме. С пассажирами они говорили по-русски, чётко и громко, как отстающим ученикам. А между собой переходили на ломаный английский, с такой легкой, почти неуловимой снисходительностью, будто они были не бортпроводницами, а камеристками королевы, временно оказавшимися в услужении у дикарей. Подали обед. Надя, взглянув на алюминиевую фольгу, скрывавшую нечто бесформенное, поняла: вот он, истинный железный занавес. Не идеологический, а гастрономический. Под фольгой оказалась резиновая курица-патриот, доблестно павшая в борьбе с рисом. На гарнир – чёрный хлеб, единственное, что вызывало доверие, и пластмассовая коробочка с салатом из капусты, моркови и чувства глубокой безысходности. Надя не притронулась. Наташа ковыряла рис вилкой, глядя в иллюминатор на уходящую вниз, аккуратно разлинованную Англию. Скоро они будут вспоминать эту курицу как потерянный рай. В Москве сейчас, если повезёт, дадут чебурек с опилками и называть его будут пирожок столичный. Перелёт был не путешествием, а процедурой перемещения в иную реальность, вроде прохождения через таможенный досмотр в чистилище. Через несколько часов относительно плавной дрожи, напоминавшей езду на грузовике ЗИЛ по брусчатке, началась настоящая турбулентность. Самолёт бросало, как щепку. Зажглось табло «Пристегните ремни» – команда, которую в этом самолёте, кажется, уважали только пилоты и эта самая надпись. Стюардессы, хмурясь, покатили тележки, в салоне началось оживление. Пассажиры – преимущественно русские, с гигантскими свёртками в виде ковров, сумками-тележками, набитыми дефицитными колготками, джинсами и, ясное дело, гречкой – отреагировали по-разному. Бабушка напротив усердно крестилась, глядя на спинку кресла, будто на икону. Мужик в спортивном костюме достал из-под сиденья бутылку в целлофановом пакете, отпил и с философским видом произнёс: «Ну, держись, Россия.» Надя лишь сильнее вцепилась в подлокотники, чувствуя, как её внутренности вежливо, но настойчиво просятся наружу при каждом падении в воздушную яму. Путь на родину не может быть гладким. Должен сопровождаться пляской святого Витта на крыле и всеобщим осознанием бренности бытия. А как иначе? Ровно в середине пути, где-то над гостеприимной Польшей, начался дождь. Не английский, деликатный и тоскливый, а ливень. Стук капель по обшивке сливался с гулом двигателей в один сплошной, давящий гул, будто самолёт летел внутри гигантской стиральной машины Вятка-автомат на отжиме. Они пробивались сквозь сплошную серую вату туч, и казалось, что солнца не было никогда, и не будет. Это был идеальный фон. Возвращение в серость. Возвращение домой. Надя поймала себя на мысли, что даже в этом была своя, кривая, ироничная логика. Отец учил её видеть суть за оберткой. Суть этого перелёта была ясна: добро пожаловать из мира относительного порядка в мир тотальной, творческой неразберихи. С самолётом, пахнущим казармой, курицей-резидентом и турбулентностью как национальной идеей. Всё как мы любим, – усмехнулась она про себя. – Ничего не меняется. Только билет теперь в один конец. Шереметьево-2. Очередь на паспортный контроль была не просто очередью. Это был живой, медленно пульсирующий организм. Ароматы махорки, перегара, кожзаменителя от сумок-тележек и какого-то вечного аэропортового супа, который, кажется, варят здесь с брежневских времен. Люди, в основном возвращающиеся из загранкомандировок или челноки с тюками товара, нервно переминались, прижимая к груди потрёпанные папки с документами. Надя, поставив Наташу перед собой, включила режим полного отрешения. Она изучала не людей, а процедуру. Видела, как офицер в соседней будке полчаса допрашивал бледного мужчину в очках, листая его паспорт, сверяясь с каким-то списком, а потом бесшумно вызвал двух коллег и увёл того в сторону, в служебное помещение. Сердце не дрогнуло. Это была статистика. Риск. Их очередь подошла. Будка №7. Офицер, лет сорока, с лицом, вырезанным из жёсткого дерева, глаза – две пуговицы от советской шинели, пришитые недоверчивой портнихой. Идеальный продукт системы. Надя молча протянула через прорезь два паспорта. Его движения были методичными, почти ритуальными. Он поднял документы к свету, рассматривая голограммы и водяные знаки. Потом пристально, по секунде на каждую, посмотрел на фотографии, затем на Надю и Наташу. Его взгляд был сканером: он искал не сходство, а несоответствие. Морщинку, шрам, форму бровей, которую не изменишь даже самой жёсткой стрижкой. Британская виза в паспорте Нади вызвала особый интерес. Он достал из-под стола увесистый, засаленный справочник, нашёл страницу, сверил номер, образец печати, подпись консула. Пальцем провёл по штампу о въезде в Великобританию, как будто проверяя рельеф. Голос у него был глухой, без интонации. —Цель въезда? —Частный визит. К родственникам, — Надя говорила чётко, чуть замедленно, чтобы не сбиться. —Адрес пребывания? Она назвала старый,ещё отцовский адрес в центре, который давно был продан. Это была проверочная информация, которую можно было бы подтвердить, если бы начали копать, но достаточно туманная для первого уровня. Проверят – пусть проверяют. Найдёт алкаша-соседа, он за бутылку подтвердит, что они там живут сто лет. Пока копать начнут, они уже будут в другом месте. —Срок пребывания? —До двух недель. Он кивнул,ничего не записывая, но Надя знала – всё фиксируется. Он потянулся к толстой, рукописной книге учёта и медленно, каллиграфическим почерком стал вносить данные: номер паспорта, фамилию, гражданство, рейс. Каждая буква выводилась с мучительной медлительностью. Надя вымученно вздохнула, наблюдая за этим перформансом. В Британии за это время компьютеры уже третье поколение сменили, а здесь всё ещё летописцы Несторы сидят. Хотя надёжно. Взломать нельзя, только сжечь. Затем последовала кульминация. Он взял оба паспорта, встал и скрылся в глубине служебной зоны. Минута. Две. Пять. Наташа невольно придвинулась к сестре. Надя стояла неподвижно, глядя в пустую будку, дыша ровно и неглубоко. Она проигрывала в голове все варианты: отказ во въезде, задержание для выяснения, банальная взятка. Сколько дать? Прикидывала. Пятьдесят баксов? Сотню? А может, он принципиальный идиот, который верит в Родину и устав? Офицер наконец вернулся. Без слов шлёпнул синюю печать с датой в каждый паспорт. Звук был громким, как выстрел. И отдал их. Надя взяла, кивнула, и потянула за руку оцепеневшую Наташу дальше. Но это был только первый круг. Приветственная церемония закончилась, началась основная программа – таможня. Здесь хаос был не стихийным, а регламентированным, как и положено в государстве, где любят инструкции. Два коридора: красный для тех, кто любит признаваться государству в своих грехах, и зелёный для оптимистов, свято верящих, что им повезёт. Они, естественно, пошли в зелёный. Лозунг Ничего не декларирую звучал как мантра нового времени. Офицер таможни, молодой и скучающий, махнул им рукой поставить багаж на ленту рентгена. Чемодан Нади попал под подозрение. — Открыть, — сказал офицер, уже более оживлённо. Чемодан расстегнули на столе. Он не рылся, а методично ощупывал подкладку, проверял толщину стенок, простукивал дно. Пальцы его были цепкими и знающими. Он достал тубус с чертежами, старые, на всякий случай, схемы логистики отца и придирчиво изучил каждый лист на просвет. Нашёл спрятанную в носке пачку долларов. Посмотрел на Надю. —Валюту декларировали? —Нет. Это менее разрешенной суммы, — парировала Надя, глядя ему прямо в глаза. Он знал, что она врёт – сумма была больше. Он подумал, взвешивая пачку на ладони. В его глазах мелькнул холодный, деловой расчёт. Он сунул пачку обратно в носок, бросил его в чемодан и хлопнул крышкой. —Проходите. Личный досмотр. Женщина-инспектор в маленькой, душной кабинке. Бесстрастным голосом, велела снять верхнюю одежду, вывернуть карманы. Проверила швы пальто, ощупала подкладку. Заставила снять часы, осмотреть ремешок. Её руки были быстрыми, безэмоциональными, вторгающимися. Она заставила Надю распустить волосы, провела руками по коже головы, за ушами. Это был не поиск запрещёнки, это был ритуал унижения, утверждения власти. Надя терпела, глядя в стену, отключая сознание. Мысленно она уже была за пределами этого помещения. Наконец, кивок. И долгожданное Одевайтесь. Они вышли в зал прилёта, к гомону и толчее, будто вынырнули из ледяной, тихой воды. Воздух снова ударил в лицо – теперь уже не керосином, а запахом человеческого отчаяния, дешёвой колбасы и пыли. Надя сделала первый по-настоящему глубокий вдох с момента вылета. Её руки, сжимавшие ручку чемодана, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью — остаточным напряжением. Она с силой сжала пальцы, пока дрожь не утихла. Автобус был передвижным музеем народной стойкости. Не той, что с плакатов с кумачовыми лозунгами и ударным трудом, а той, что в подкорке, почти биологической. Люди здесь не жили – выстаивали. Как старый дуб в поле, который годами принимает на себя все ветра и грозы, не потому что сильный, а потому что другого варианта просто не предусмотрено. Надя смотрела на это и думала, что они все – как братва после долгой, неудачной стрелки. Сидят, курят, глаза пустые, но в мышцах ещё дрожит готовность рвануть в драку или бежать. Только стрелка тут была одна на всех и длилась уже года три. Без перерывов. Хуёвая работа, но кто-то же должен её делать, мелькнуло у неё в голове с какой-то кривой, усталой усмешкой. Эта жизнь напоминала игру в салки с невидимым, но очень злым водящим. Правила менялись еженедельно. И народ научился не убегать, а приседать. Быстро, без паники. Присел, переждал, поднялся и пошёл дальше, как ни в чём не бывало. Гениально ведь. Целая нация освоила искусство группового приседания. Олимпийскую сборную по конформизму можно собирать. Цинизм не грех, а навык первой необходимости как умение остановить кровь. Без него можно было просто истечь этой самой кровью, и дело с концом. Она сама этот навык отточила до блеска. Смотрела сейчас на эти лица и узнавала в них тот же самый защитный механизм, снисходительный, спокойный похуизм по отношению ко всему на свете. К власти, к будущему, к самой идее, что может быть по-другому. Они все теперь были немного философами-практиками. Главный вывод о жизни умещался в простую формулу: Всё тлен, но зато какой тлен конкретный. Разучились верить в светлое будущее, зато научились виртуозно находить свет в настоящем: в банке шпрот, купленной без очереди, в бутылке водки, которая не палёная. Счастье стало точечным, камерным как вспышка зажигалки в тёмном подъезде. Осветило пару ступенек и ладно. Рай в шпротах, ад в очереди за ними, А они, блять, где-то посередине, в лимбе с потрёпанными авоськами. И была в этой толпе особая, коллективная ирония. Не весёлая, а уставшая, как потрёпанный боксёр, который уже не надеется на победу, но знает, как уворачиваться. Они иронизировали над всем. Эта ирония была последним щитом. Щитом из дерьма и палок, но против дерьмового ветра и сгодится. Орлова, глядя на эти лица, понимала, что вернулась не в страну, а в состояние. В хроническую, затяжную, на грани привычки, тревогу, и апатию. И в этом было что-то пугающе родное. Как запах родного дома, если домом было бомбоубежище с графиком дежурств и общим котлом похлёбки из того, что удалось раздобыть. Её похлёбка была просто немного другого сорта. Из автобуса в Метро. «Речной вокзал», спуск в подземку. Она машинально купила у бабушки у турникета два жетона – тёплые, металлические, с рифлёными краями. Бросила в прорезь, прошла, втянув за собой Наташу. Эскалатор уходил в глубокую, гулкую шахту. Они стояли молча, а мимо них, нарушая все правила, бежали вверх и вниз по левой стороне торопящиеся люди. Дыхание подземки, тёплое и тяжёлое, било в лицо. И когда поезд, с лязгом и скрежетом вынырнувший из туннеля, остановился, Надя на секунду закрыла глаза. В вагоне было набито битком, хоть и не час пик. Надя втолкнула младшую в угол, прикрыв собой, и вцепилась в поручень. Смотрела в окно, в темное стекло, где отражались бледные лица пассажиров, и сквозь них, мелькающие в туннеле тусклые лампы и рекламные плакаты МММ и Банка Империал. Сердце стучало не от страха, а от странного, болезненного возбуждения. Пересадка на Кольцевую. Бесконечные коридоры, выложенные кафелем, с вечными лужами у ног. Толкотня. Крики газетчиков: «Аргументы и факты!» «Коммерсант!» Запах жареных пирожков из соседнего перехода манил и вызывал тошноту одновременно. Она не купила. Нельзя было останавливаться. Их станция не в центре. Район спальных многоэтажек. Когда они вынырнули на поверхность, Надю ударило в лицо не светом, а ощущением пространства. Серое, низкое небо, будто придавливающее к земле. Бетонные коробки домов, почерневшие от времени и копоти. Разбитые детские площадки с покосившимися железными ракетами. Она остановилась, втягивая ноздрями этот воздух. По её лицу, к собственному удивлению, пробежала судорога, похожая на улыбку. Не радостную, а горькую и признательную. Как будто тело, а не разум, говорило: Да, вот оно. Дом. Дом Алёны был в типовой девятиэтажке. Двор представлял собой каток из утоптанной грязи, застывшей в колеях и буграх. Детей не было видно будто их всех съел этот сумрак. Они пробирались между ржавыми жигулями и москвичами, облепленными жёлтыми листьями. Запах подъезда ударил не как воспоминание, а как приговор. Надя мысленно разложила этот букет на компоненты: классическая нота мочи, местные коты всё так же метят территорию, считая её своей, влажная штукатурка, фундамент, тление мусора в почтовом ящике, очевидно, почтальон тут давно стал вымирающим видом и едкая, незнакомая химия от какого-то нового покрытия для пола. Лестничная клетка погрузилась в привычный для неё полумрак стратегического значения: лампочки либо выкрутили на время кризиса, либо они просто сдались под грузом безысходности. Свет лился только из-под дверей да из грязных окон на площадках скудный, как подачка. Лифт, судя по наглухо запертой решётке и табличке Не работает, давно стал памятником не стойкости техники, а тотальному русскому авось. Авось, пешком дойдут. И ведь дойдут, блядь. Куда ж денутся. Она шла впереди, волоча чемодан, который с каждым этажом превращался из багажа в гирю. Обычная филенчатая дверь, знакомая до тошноты. Краска облупилась с тем же художественным беспорядком, номер 53 прикручен криво, будто его вешал пьяный сантехник. Ни глазка, ни цепочки, классика жанра. Народная крепость, главное ведь не выглядеть крепко, чтобы не привлекать внимания. Ну конечно. Она поставила чемодан, дала Наташе знак молчать ладонью жест, отточенный до автоматизма. Прислушалась. Из-за двери, не тишина, а звуковая завеса. Смутный гул телевизора, голос диктора, вещал что-то о путче или урожае не разобрать. Запах готовящейся еды – щи, определила она носом. И слабый, едва уловимый скрип половицы под чьим-то весом. Жизнь. Обычная, серая, своя. Постучала. Не так, как стучат гости или сборщики долгов. А кодом. Два коротких, пауза, один длинный. Детский пароль, ключ от общего прошлого, когда мир делился на своих и чужих, и этот стук был пропуском в первую категорию. За дверью звуки жизни оборвались. Даже телевизор заткнулся. Потом осторожные, крадущиеся шаги. Щелчок засова громкий, как выстрел в этой тишине. Дверь приоткрылась на цепочку. В узкой щели блеснул настороженный, холодный, умный глаз. Глаз, который умел читать досье и видеть насквозь. Глаз Алёны. А затем… Затем в этом стальном взгляде произошло что-то вроде контролируемого обвала. Он дрогнул, растаял, и щёлкнула цепочка звук капитуляции перед чем-то более сильным, чем все инструкции. Дверь распахнулась полностью. Алёна стояла на пороге. Вся её вышколенная осанка, вся маска старшего лейтенанта КГБ, дававшая трещину только в моменты ярости или горя, сейчас просто рассыпалась. Строгое лицо смягчилось, распалось на чистую, неподдельную и оттого немного глупую радость. В глазах, обычно таких расчётливых, запрыгали те самые тёплые, озорные искры, которые зажигались только для своих. Для них. — Боже... — выдохнула Алёна, и её голос, обычно чёткий и стальной, внезапно сломался, стал рыхлым и тёплым. Она не стала церемониться, рывком втянула Надю в тесную прихожую и зажала в объятиях, от которых пахло детством, дешёвым порошком Лотос и чем-то неуловимо родным. Надя, застигнутая врасплох, на секунду окаменела. А потом её руки, будто на автопилоте, сами сомкнулись на спине подруги. Она вжалась лицом в её плечо, в старую хлопковую футболку, и вдохнула этот коктейль: домашняя пыль, варёная картошка, лаврушка из щей. Запах Москвы. Запах до того как. В горле встал ком. Она дышала прерывисто, стиснув зубы, чтобы не издавать дурацких звуков. Боялась, что если сейчас расслабится, проснётся в своём стерильном лондонском каземате. — Васька, — выдавила она хрипло, и это прозвучало почти как ругательство, за которым скрывалось всё остальное. Алёна отстранилась, держа её за плечи, и уставилась в лицо. Не смотрела, а сканировала. Читала следы времени, стресса, ночей без сна. Её взгляд скользнул к коротким, угольно-чёрным волосам Нади. На губах дрогнула знакомая, ехидная усмешка. — Что, Надь, все таки психанула? в цвет отца? — спросила она тихо, почти беззвучно. Намёк на ту ночь, когда Надя, обезумев от горя, кричала, что сбреет всё к чёртовой матери и перекрасится в блондинку, лишь бы ничего не напоминало. — Как видишь. — ответила Надя, голос вернулся к ней, низкий и с хрипотцой. —Страшная? Похожа? — Да иди ты, — Алёна фыркнула, но в её глазах стояла та самая, понимающая тяжесть. — Похожа на готическую панк-версию себя же в шестнадцать. Она потянула к себе теперь уже Наташу, которая стояла, прижавшись к косяку. — Наташка! Иди сюда, дай на тебя поглядеть! — Голос её снова стал громким, бытовым, залихватским. — Красавица. Совсем не та сопливая девчонка, которую мы провожали! Тебя, я смотрю, Лондон откормил неплохо. Надя наблюдала, как сестра нерешительно улыбается, и почувствовала, как внутри что-то отщёлкивает. Острая слабость прошла. Включился режим. Здесь и сейчас. Сейчас глаза наташи сияли, а руки крепко прижимали к себе Алену. Казалось сейчас ребра васнецовой треснут, хотя бы потому что она отвечала наташе тем же. Будь надя эмоциональнее, живее, такой какой была ее младшая, возможно рассплакалсь бы от картины воссоединения. Внутри сжималось все в порывах все таки воплотить это в реальность, но вышла из этого лишь грустная улыбка. — Ладно, ладно, расцеловки, — первая опомнилась Алёна, смахнув тыльной стороной ладони предательскую влагу с ресниц. Но её глаза всё ещё смеялись. — Проходите, царицы заморские, в мои хоромы. Только не пинайте хлам – всё ценное, а что не ценное, то памятное.— Она произнесла это с нарочитой, театральной серьезностью, от чего Надя фыркнула. Это была их коронная, до дыр заезженная фраза ещё со времён, когда они вшестером ютились на даче у Космоса, и каждая пустая бутылка от колы или потрепанный журнал ровесник считались артефактами вселенской важности. Надя, окидывала прихожую быстрым, сканирующим взглядом. Хоромы эти типичная двушка в хрущевке. Тесно, но не захламлённо. По стенам, знакомые потемневшие обои, на полу, тот самый линолеум с едким химическим запахом, который она узнала в подъезде. В воздухе висел лёгкий хаос одинокой занятой женщины: на вешалке болтался форменный китель, на тумбочке валялась пачка сигарет парламент и зажигалка, у порога стояли стоптанные домашние тапочки и чуть пыльные ботинки. Музей криминального и чекистского быта, мысленно отметила Надя. А Экспонат номер один сама смотрительница. Протащив чемодан и сумки в комнату, Орлова сбросила пальто на знакомый, чуть продавленный диван и выдохнула. Пока все шло хорошо. Тишина за спиной была не вражеской, а своей, обжиточной. Из-за тонкой перегородки доносились голоса с кухни. Наташа тут же влилась в процесс, щебетала что-то про Лондон. Помогала нарезать картошку с такой сосредоточенностью, будто разминировала снаряд. Периодически она бросала на сестру быстрые, опасливые взгляды. Надя делала вид, что не замечает, разбирая вещи, но уголком глаза ловила эти взгляды. Главное – на лице Наташи сейчас сияла улыбка. Не натянутая, а настоящая, от которой щёки яблочками. Этого хватало, чтобы в груди у старшей, хоть и на секунду, растопилась ледяная скорлупа. Щи, как выяснилось, были не просто щами. Это был стратегический запас Алёны на случай апокалипсиса, окопная еда, от которой пахло капустой, тмином и бессмертием. Надя, сев за тесным кухонным столом, покрытым клеёнкой с выцветшими ромашками, смотрела, как пар поднимается из глубокой тарелки. Это был тот самый пар, что стелился по кухням её детства — до того, как кухни стали стерильными и начали пахнуть тоской. Ну что, лондонские… —Алена расставила на столе еще миску с картошкой в мундире и селедку под шубой, явно сделанную сегодня на радостях — Осваивайтесь. Мой дом ваша крепость. Правда крепость с соседями алкашами сверху и вечной подозрительностью участкового. Но зато своя. Она говорила бодро, по хозяйски, но глаза продолжали бегать по Наде, считывая информацию, как оперативник считывает признаки нервозности у задержанного. Надя чувствовала этот взгляд , не колючий, а заинтересованный, местами даже встревоженный. — Тихо у вас. — вдруг тихо, процедила Надя, размешивая ложкой густую сметану в щах. — Не по Васнецовски. – А я Надь, взрослеть начала, — Хмыкнула Алена, отламывая кусок черного хлеба. — Шум это к Космосу. Он как прознает, что вы вернулись, вломиться сюда с криками о воссоединение. Можешь готовить психику. При имени Космоса, уголок рта Надиного поднялся. Это было непроизвольно, само по себе. С криками она смириться, с Холмогоровскими уж тем более. Наташа, сидевшая рядом, оживилась. Глаза загорелись как у ребенка который прилавок с игрушками увидел. — А он…он как? — Наташа сказала это тихо, будто опасаясь что Надя вновь огрызнется, или что хуже замкнется в себе и замолчит вовсе. Алена, удивившись ее реакции, улыбнулась. Да как всегда. Бешеная турбина на лежачем полицейском. – безжалостно констатировала она, но в глазах промелькнула смесь нежности и раздражения, которую она годами питала к Холмогорову. То философ, то дебошир. Он в отличии от всех не меняется. Сейчас наверное очередную идею века вынашивает. Космос был не просто другом. Он был явлением природы в их жизни, вроде внезапного урагана, который заносит в квартиру с улицы охапку осенних листьев. С самого детства они уяснили простое правило: с Космосом можно абсолютно всё. И это всё измерялось не дозволенностью, а безграничностью его готовности вписаться в любую, даже самую идиотскую авантюру, которую ему впаривали. Надя ценила в нём не эту периодическую, почти клиническую, готовность поджечь небо, если того захочется. И даже не тот факт, что он мог с серьезностью академика поддержать идею в два ночи поехать за сто километров смотреть на особо атмосферный заброшенный сарай. Она ценила другое — молчаливое, безоговорочное да, которое читалось в его глазах раньше, чем она успевала договорить. Он шёл. Без страховки, без вопросов зачем и а что, если. Он шёл, потому что это предлагала она, Наташа или любой из своих. И даже если всё летело к чёрту, Космос не вздыхал укоризненно, а начинал искать в этом развале возможности для эпичного фейерверка или, на худой конец, для банального, но искреннего веселья. Он обладал радаром на чужое нутро. Не на слова — на суть. Замечал, когда у Нади сжимались челюсти от напряжения, а у Наташи глаза становились стеклянными и мокрыми. Его поддержка не была сюсюканьем или нравоучениями. Она была действием. Принцип его был прост и гениален: У тебя всё хуево? Отлично. Значит, сейчас самое время для дикой, нелепой и совершенно необходимой диверсии в пользу смеха. И это срабатывало. Особенно на Наташе. Он мог за минуту превратить её состояние из о боже, мир рушится в истерический хохот до слёз и боли в животе. Методы не имели ничего общего с логикой. Увидев её заплаканное лицо, он мог вдруг затянуть похабный дворовый шлягер на мотив классического романса, устроить импровизированный стриптиз в пиджаке и носках, или с трагическим видом рассказать анекдот про Вовочку такой несмешной древности, что смешно становилось именно от этой абсурдности. От его нарочито-пафосной интонации, от дурацкой ухмылки, от того, как он, уже смеясь сам, подмигивал Наде, мол, смотри, работает же!. Он был живым антидепрессантом в человеческой оболочке. Из всего их не самого солнечного арсенала воспоминаний и связей, одно только имя Космос вызывало у Нади мгновенную, почти рефлекторную, усмешку. А у Наташи — заставляло глаза сиять, как будто кто-то щёлкнул выключателем внутри. Он был олицетворением той самой, неисправимой и иррациональной, жизни. Не выживания, не стратегии, не осторожности — а того самого потока, где можно дурачиться, орать песни под гитару, пусть и фальшиво, смеяться до колик и знать, что за твоей спиной стоит тот, кто не предаст. Не потому что должен, а потому что иначе просто не умеет. Они прошли рука об руку слишком многое — от дворовых драк и первых сигарет за гаражами до взрослых, уже по-настоящему страшных потерь. И через всё это Космос пронес свое главное умение: напоминать, что даже в самой кромешной тьме можно, если очень постараться, отыскать дурацкую, кривую, но свою собственную звёздочку. И посмеяться над её нелепостью. А потом — идти дальше. — А остальные как? — спросила Надя, теперь уже улыбаясь. Улыбка получилась лёгкая, почти натуральная. Ну вот, снова в роль вживается. Заинтересованная бывшая, новый амплуа. Британская школа лицемерия, ценой три года тоски по нормальному борщу, и русскому говору. Алёна положила ложку, облокотившись на стол. И будто щелчком переключила режим: с Васьки на старшего лейтенанта Васнецову. Локти на стол, пальцы в замок. Приняла боевую стойку. Ну что ж, докладывай, товарищ офицер. Только без протокола, пожалуйста. У нади с протоколами отношения сомнительные. Знали бы люди проплыла мысль, как эта сдержанная дама обожает потрындеть. Настоящая баба Глаша из конторы КГБ. Но у неё к счастью всегда был идеальный слушатель Надя. Говорила мало, зато впитывала всё. Бесплатный архив чернухи и сплетен. Выгодное вложение. — Чёрт с вами, — буркнула Алёна себе под нос, внезапно став похожей на самую сердитую девчонку со двора. И резко встала. Потянулась к верхней полке, туда, где за банками вишневого варенья прятался, видимо, стратегический запас государственной важности. Вообщем как и сама Васька, красивый фасад, а за ним кое-что интереснее, и интригующе. Варенье как камуфляж. Гремуче звякнув о стекло, на свет божий явилась пузатая поллитровка Столичной без этикетки и три стопочки, потертые до благородной матовости. Будто их не мыли, а шлифовали годами, снимая всё лишнее. Как и всю их компанию. — Раз уж по такому поводу собрались, — Алёна поставила всё это на стол с таким стуком, что, кажется, дрогнула тарелка. Застолбила территорию. Вечер теперь официально её. И тема, соответственно, тоже. — И тема интересная подоспела… Наташ, ты тоже будешь? Для бодрости? Наташа, с её бледностью и синяками под глазами, явно от усталости и стресса кивнула сразу. Небось хочет быть частью этого шаткого мостика в прошлое, а может просто отказыватт не хочет, это ей к сожалению свойственно. Или… ей правда интересно. А ведь и старшей интересно. Как же это всё прогнило за её отсутствие, или наоборот только лучше стало. Орлова молча наблюдала, как Алёна с казённой ловкостью откручивает тугую крышку. И — бац! — тот самый запах. Не просто водка знаете ли. Это был запах общей юности. Запах дешёвых духов, школьной формы, первой сигареты за гаражами и вот этих кухонных посиделок, где решались судьбы мира. Нос — главный провокатор ностальгии. Бьёт точно в мозжечок, минуя все защитные механизмы. — Ну что, — Алёна подняла стопку. В её глазах мелькнул тот самый озорной огонёк, но почти сразу погас, смененный усталой серьезностью. — За возвращение непутевых сестёр. И за то, чтобы на этот раз всё обошлось… с меньшими потерями. Оптимистично. Прямо как «за то, чтобы после тонущего Титаника следующий корабль лишь слегка протёк». Они наконец чокнулись. Звон был коротким, ясным, честным. Надя опрокинула стопку залпом. Огонь, знакомый и почти родной, прошелся по пищеводу, растекаясь тёплой, лживой волной где-то под рёбрами. Пытаясь растопить вечную мерзлоту, что устроилась внутри. Не выйдет, дружок. Там не лёд, а вечная мерзлота. Алёна выпила, лишь слегка моргнув. Натренировалась. Госбезопасность. Наташа же скривилась, закашлялась, слёзы брызнули у неё из глаз ручьём. Надя не удержалась, усмехнулась. Ну точно не изменилась. Всегда её с первой рюмочки наизнанку выворачивало. Как в двенадцать когда она тайком от всех попробовала папин коньяк. В глазах Алёны тоже прыгнули эти весёлые, тёплые чертики. — Вот дура, — сказала Алёна беззлобно, пододвигая Наташе тарелку. — Не изменилась же. Всегда тебя на первых глотках колбасило. Заешь, страдалица. Наконец ритуал завершён. Алкоголь как социальный клей. Склеивает осколки прошлого в нечто, отдаленно напоминающее настоящее. Алёна, откашлявшись, вернулась к докладу. Надя же устроилась поудобнее, доедая уже остывшие щи. Остывшее напоминание о домашнем уюте. Ирония. — Белый — на вершине пищевой цепи, — начала она, и голос её стал ровным, рабочим. — Точнее, он так считает. Ты ж его знаешь, строит из себя патриарха, держит марку. Обороты… серьёзные. Но, — мысленно поставила запятую Орлова, следя за её руками. Они были спокойны. Значит, катастрофы нет. Пока. — Но глаза… глаза усталые, — Алёна вздохнула, и в этом вздохе был целый мир изношенных нервов и подспудной тревоги. — После всей этой эпопеи с Олькой, бомбой, нервотрёпкой… Я стараюсь в дела не лезть, знаешь правило: меньше знаешь, дольше живёшь. Но видно, что Сашку прессуют. И конкуренты подтягиваются, и силовые структуры проявляют деловой интерес. Деловой интерес, — мысленно передразнила её Надя, медленно вращая пустую стопку между пальцами. Ага, как же. Деловые у них только пиджаки да портфели. А вот намерения, чистейшей воды пакость, разлитая в бутылки красивые. Корректные улыбки, холодные рукопожатия, взгляды, вычислительные, как логарифмические линейки. И всё это, пока они решают, какую именно гайку начать закручивать. Чем выше взбираешься, тем больше таких заинтересованных лиц с хорошими биноклями и отвратительными намерениями появляется на горизонте. Базовая физика местного бизнеса: сила притяжения прямо пропорциональна высоте падения. В Сашке, однако, Надя не сомневалась. Не тот типаж. Он не из пугливых. Он из тех, кто пройдет через огонь и воду, да ещё и медные трубы на память заберёт. Стержень в нём был с юности, не гибкий прут, а именно стальная арматура, забетонированная где-то в районе совести и воли. Это её всегда в нём цепляло. Но именно такие, и ломаются с громким треском. Не гнутся, значит, трескаются. Или их срежут под корень. И от этой мысли стало боязно. Не за себя, за него. Чтоб не оступился, не подставился, не клюнул на какую-нибудь разводку под легальный бизнес. Здравствуй, лесоповал или, что хуже, тихий дворовый закат с пулей от благодарных партнеров. За близкого человека сердце ноет всегда, даже если этот самый близкий, патриарх местного разлива и сам, вроде бы, большой мальчик. Потерять его она не могла. Не позволит. Если уж падать то вместе, в последнем, отчаянном порыве. Не по одиночке. Взгляд Алёны изменился, стал пристальным, чуть сузившимся. Намек видит. Или сама намекает? Они разговор помнили. О Введенском. Забыть его Надя не могла — эта фамилия сидела в мозгу, как заноза, напоминая о себе тупой болью при каждом неосторожном движении мысли. Она уже сто раз в уме прокрутила варианты. Как одним махом и от Саши этого засранца отвадить, и для себя полезную информацию выудить. Игра на два фронта её любимый, хоть и рискованный, конёк. Но ни один из планов не казался идеальным. Каждый где-то давал осечку. То слишком полагался на погоны Алёны, рискуя отправить её карьеру в тартарары с волчьим билетом на выходе. То требовал такой личной вовлеченности, что можно было легко и непринужденно расстаться с собственной головой, причём в самом буквальном смысле. Тут, как ни крути, одно из двух: или чужая репутация, или своя жизнь. Не шибко богатый выбор. Впрочем, отчаиваться рано. Если не найдет выхода сегодня — найдёт завтра. Или послезавтра. Голова-то пока на плечах, и работает. Есть время, пусть его песок и сыпется стремительно. Давила, конечно, одна мысль. Что она до сих пор отсиживается в относительном тылу, в этой насквозь пропахшей щами и воспоминаниями кухне, в то время как где-то там гнутся правила, строятся ловушки и решается судьба человека, которого она по-своему любит. Думать — не думает. Суетится как мышь в мышеловке, когда сыр уже почти в лапах, а дверца вот-вот захлопнется. Нужен был план. Не просто идея, а чёткий, выверенный алгоритм. Без импровизации это изначально удел проигравших, в таком деле. Побеждает тот, кто просчитал всё на два хода вперёд, даже если эти ходы ведут не на самый счастливый конец. — А Валера? Он-то как? — вклинилась Наташа, прервав поток мыслей старшей. Голос её прозвучал чуть громче, настойчивее, чем всё, что она говорила до этого. Девчонки её заинтересованностью не удивились. Это был старый, как мир, сюжет. Для всех Фил был братом, суровым периодами, мудрым и надежным, но для Наташи он всегда оставался просто Валерой. Тем, кто в хаосе их взросления создал для неё тихую заводь. Пока другие Саша, Пчёла, Космос да и сама Надя пропадали в своих важных и опасных делах, он находил время. То вдруг появлялся у школы, чтобы домой провести, и проверить никто ли не обижает, то втискивал в график между тренировками и гулянками поход в парк Горького, где они до тошноты катались на ракете. Приносил не просто сладости – целые кульки петушков на палочке и шоколадных конфет белочка, которых тогда днём с огнём было не сыскать. Но главное – он слушал. Не так, как все – кивая к месту, но думая о своём. А по-настоящему. Вникал в её восторженные, путаные рассказы о книгах, о музыке, о странных мыслях, которые лезут в голову под утро. И разговаривал с ней не как с ребёнком, а как с человеком. Мог часами рассуждать о ерунде – почему облака именно такой формы, или о вещах серьезных – о судьбе, о чести, о том, что такое хорошо. Он был для неё тем редким взрослым, который не пытался её направить, а просто был рядом. Иногда, глядя на них со стороны, Надя ловила себя на мысли, что перед Валерой не девочка-подросток, а маленький, но удивительно чуткий философ, которого он, единственный из всех, разглядел и принял всерьёз. — Фил цветёт, зеленеет. А у тебя Наташенька откуда такой внезапный жаркий интерес? А то он мне как брат родной, я волнуюсь знаешь-ли. — С легкой улыбкой пробормотала она, смотря на Наташу, которая тут же зарделась, и потупила взгляд. Ну вот, началось. Васька учуяла сакральную тему. Наташа же попыталась что-то вымолвить, оправдаться, мол не чувствует ничего к валере. Но Васнецова продолжила раньше, чем младшая наконец смогла перевести тему. — Шучу я, Наташ, — Алёна махнула рукой, смягчая укол. — Фил, в кино у нас снимается. Недавно в каком-то фильме эпизодчик отгрохал. Говорит: Наташка-то права была, твердила – в актёры мне надо. Попробовался, снялся. Теперь продюсировать, слышь, задумал. — Она усмехнулась, но в глазах светилась тёплая, почти материнская гордость. — А так… как был нашим ангелом-хранителем в бронежилете, так и остался. Руководитель охраны у Белого. На Томке женился. Счастливчик, ей-богу. Голос её потеплел, стал почти мечтательным. Она сделала паузу, наблюдая за младшей. Та слушала, подперев подбородок ладонью, ловя каждое слово. При упоминании Тамары на её лице расцвела улыбка – Валера и правда много лепетал когда-то о «жене хорошей», с которой все тяготы жизни плечом к плечу пройти мечтал. И ведь нашёл. Сердце Наташи сжалось то ли от радости за него, то ли от щемящей грусти, что всё это прошло мимо. Она даже взяла свою стопку, молча подняла её – тост за Валерку. Девчонки, улыбнувшись, чокнулись. Наташа выпила уже смелее, но улыбка её оставалась грустной. Свадьбу пропустила. Не видела его в смокинге, не познакомилась с той самой Томкой. Скучала. Надя наблюдала. Вглядывалась в эту улыбку, в эту тихую грусть, застрявшую в уголках губ сестры. И чувствовала знакомое, холодное, чувство вины. Отняла. Отняла у неё тогда не просто страну, дом, друзей. Отняла вот это – право разделить с близким человеком его счастье. Могла бы, наплевав на риск, оставить им какую-то щель для связи. Хотя бы ради Наташи. Фил бы пошёл на это – он и сам, наверное, изводился, не зная, живые ли они. Но она не оставила. Не могла. Риск был не абстрактным понятием – он был конкретным. Это слово разрослось внутри в целую параноидальную конструкцию, выстроенную отцом ещё в детстве. Знают двое – знает свита. Знает свита – рано или поздно узнает тот кому не надо. Фил, конечно, крепкий орешек, но у него своя война, свои стрессы. Лишняя тайна, лишняя петля на шее, сорвавшееся в пьяной откровенности. Неосторожный намёк, подхваченный не тем ухом. Они были не просто в бегах – они были призраками, и призрак должен быть бестелесен. Любое подтверждение, что они живы и с кем-то здесь контактируют, – это ниточка. А за ниточку рано или поздно дёрнут. Сашка Белый – не просто друг или брат, он уже система. Система, которую давят со всех сторон: и конкуренты, и силовики. А у силовиков методы вопросов – не для слабонервных. Там тебе чайку не нальют, и печенья не предложат. Возьмут к примеру Валеру, или Космоса, или того же Пчёлу, который, при всей преданности, всегда был слаб на звонкую монету и мог, испугавшись, сдать всех, чтобы самому выйти сухим. И начинают раскручивать. Не о деньгах, не о схемах – а именно о них, о сёстрах. А где Орловы? Ты же как брат. Знаешь. И даже если человек молчит – его реакция, микромимика, сам факт повышенного внимания к этой теме – уже сигнал. Сигнал, что они кому-то важны. А значит, живы. А значит, их можно искать целенаправленно. Или использовать как крюк, чтобы выудить что-то ещё. Да и за каждым из братвы могли вести наблюдение, в этом Надя не сомневалась. Телефонные переговоры, почта, маршруты. Если бы Фил или кто-то ещё начал получать письма из Лондона, выходить на странные, ни к чему не привязанные звонки – это был бы яркий красный флажок для любого наблюдателя. Игра в шпионов требует профессионализма, а они были бандитами и беглецами, а не кадровыми разведчиками. Ирония заключалась в том, что самым безопасным каналом оказалась сама Васнецова. Старший лейтенант. Человек из системы, которая по долгу службы должна была их искать. Ведь кадры ценные. Прямо как в анекдоте: чтобы спрятать дерево – посади его в лесу. Чтобы спрятать тайну – доверь её тому, у кого есть доступ ко всем секретикам. Алена дала слово. И, что важнее, она была достаточно умна, чтобы понять: если свои начнут задавать вопросы, её служебное положение даст ей законные основания отшивать любые расспросы. Дело ведётся, не ваше собачье дело – и всё. С Космоса тоже взяла клятву. Рискованно? Ещё бы. Но Космос, при всём своём сумасбродстве, предан как собака. И достаточно любит быть избранным, чтобы нести эту тайну как личный трофей – ни с кем не делиться. Вот и вся арифметика. Безопасность оказалась дороже тёплых писем и поздравлений. Пришлось похоронить радости, чтобы сохранить жизни. Она отпила из стопки, глядя, как сестра доедает щи, всё ещё улыбаясь тому, что в голове у неё, наверное, сейчас кадры из несуществующего фильма про свадьбу Филатова. — Витя..?— она даже не смогла подобрать слова, полагающего. Как он? Да как всегда, наверняка. Деньги, бабы, да амбиции. Забыл уже наверное. Сердце будь оно неладно, выпрыгивало изгруди. Всего четыре буквы, а из-за них она как наивная шестиклассница, трясётся. Алена замолчала на полуслове, оценивающе глянула сначала на Надю, потом на Наташу. На лице младшей, мелькнуло что-то вроде понимания. Она всегда чувствовала, как назло. Знала что это имя особое место у Нади в сердце занимает. — Ну, Виктор Палыч у нас теперь не просто пчёла, а, можно сказать, царь в дорогом костюмчике. Пасеку свою расширяет, мед отовсюду качает, где только может. — Она помолчала наливая себе еще. — дела у него блестящие. Новые связи, новые схемы. Машину сменил на какую-то бронированную дуру, часы на руках такие что слепым от бликов становишься. Выглядит так, будто сошел с обложки журнала Криминальный капиталист. — Алена хмыкнула. — Но пчёлы они ведь не только мед делают. Они еще жалить умеют. Иногда и своих. — А в личном плане? — встряла Наташа, слышалась не просто любопытство, а сестринская солидарность. Надя бы спрашивать не стала, даже если и правда было интересно узнать. Потерять лицо она не желала. Ссаться кипятком на людях не будет. Алена вздохнула, взгляд стал откровеннее, почти грустным. — В личном…пусто. Ну вернее, завалено деньгами, связями, какими-то красотками с глянца, которые мимо пролетают. Но пусто. Иногда напьется дурак, начинает философствовать. Что деньги просто бумага, а самое ценное видите ли испарилось будто и не было. А он даже не знает жива ли эта самая ценная, или в канаве какой-нибудь лежит. Алёна выдержала паузу, давая словам осесть, как дыму после хорошей затяжки. Надя же сделала вид, что её больше интересует крошка хлеба на клеёнке. Царь в дорогом костюмчике. Ну конечно. Он же всегда к этому стремился. Чтоб сиять, чтоб его замечали, чтоб с его мнением считались. Не просто Витя Пчёлкин, а Виктор Палыч, серьёзный человек. А она-то думала, ну хоть что-то в этом мире осталось прежним. Ан нет. Все меняется. Даже пчёлы отращивают короны и начинают собирать мёд не с полевых цветов, а с нефтяных вышек и банковских счетов. Умилительно. — Жалуется, значит, — процедила Надя, не глядя на Алену. Голос её звучал плоским, почти скучающим тоном. — Бедняжка. Миллионами играет, а счастья купить не может. Классика жанра. Доктор, у меня всё есть, но я несчастен. Пропишите мне виллу на Канарах и новенькую феррари. Не поможет? Странно. В её словах была знакомая, едкая колкость. Та самая, которой она всегда отбивала атаки на своё внутреннее состояние. Но внутри всё переворачивалось. Испарилась. Он так сказал. Значит, помнит. Не просто как старую знакомую по двору, а как нечто ценное. Химию которая была между ними раньше. Это било по самому больному, по детскому, наивному убеждению, что их связь — нерушима, как скала. А скалы, как выяснилось, прекрасно размываются временем, расстоянием и деньгами. Особенно деньгами. Алёна наблюдала за ней исподлобья, как хирург за реакцией пациента на укол. Она знала эту игру. Надя мастерски строила стены из сарказма, а она, Васнецова, мастерски находила в них слабые места. — Не просто жалуется, — поправила она мягко, наливая себе ещё стопку, будто между делом. — Он, когда про тебя заговаривает… Глаза другие становятся. И в них, прости господи, надежда какая-то дурацкая. Будто верит, что если достаточно много денег заработает и властью обзаведется, то однажды дверь откроется, и ты войдёшь. И всё вернётся на круги своя. Надя закусила губу. Резко, до боли. Дурацкая надежда. Вот уж точно – дурацкая. Она не вернётся в ту жизнь. Она вернулась в войну. А в войну возвращаются не за поцелуями, а за патронами и списком мишеней. Хотя… сука, мысль о том, что он её ждёт или ждал, была как запретный, сладкий яд. Отравляла и бодрила одновременно. — Наивный, — выдохнула она, наконец поднимая взгляд на Алёну. В её глазах горел холодный, почти злой огонёк. — Он думает, я вернусь, чтобы в его сказку о успешном бандите играть? Чтобы на его бронированной машинке кататься и часы со слепящим циферблатом носить? У него, прости, крыша поехала окончательно. Я вернулась, потому что мой отец убит, а его наследников, то есть нас с Наташкой, и всех, кого отец считал семьёй, методично давят. Чтобы разобраться в конце концов.. А не в ладушки играть. Она говорила жёстко, убедительно. Даже для себя. Каждое слово было гвоздём, которым она прибивала к земле свои собственные, взбудораженные чувства. Любовь? Какая к хренам собачьим любовь? Любовь — это роскошь для тех, у кого есть тыл. У неё тыла нет. Только фронт. Ей любить впринципе противопоказано. Сначала ты думаешь: О, как здорово, бабочки, солнце, весь этот бред. А на деле это ты сама себе ставишь мишень на лбу яркой краской. Потому что дальше — по накатанной. Сначала эти дурацкие сделай для меня, будто ты служба спасения или благотворительный фонд. Потом — я без тебя не могу, и ты уже не человек, а костыль. А там и до на коленях поползай, докажи недалеко. И ты ползаешь. Потому что уже вложилась, потому что привыкла, потому что страх потерять эту химеру становится сильнее страха потерять себя. Итог? Итог предсказуем. Или тебя сдают, как отработанный материал, когда ты больше не нужна. Или тебя используют. А чаще всего, просто бросают, когда находят вариант получше, посвежее, менее затратный. А ты остаешься с пустотой с разбитым достоинством и мыслью: И ради этого я...? Алёна молча кивнула, приняв эту версию. Но в её взгляде читалось: Говори, говори. Сама-то веришь?. Она отпила, поставила стопку со стуком. — Ладно, не буду тебя бередить. Сама увидишь. Уж он-то тебя точно найдёт, едва ветром пронесёт, что Орловы в Москве. Космос, тот промолчит, если попросить. Сашка будет осторожничать. Фил тем более. А Пчёла… у него свои источники. И ему, знаешь ли, очень нужно будет показать, что он всё так же в теме. Что он ничего не забыл. — Пусть ищет, — бросила Надя, отодвигая тарелку. Аппетит пропал начисто. — Найдёт – поговорим. Мне нужен доступ. К информации, к схемам, к тем теневым бухгалтерским книжкам, которые он, я уверена, вёл не только для Белого, но и для себя любимого. Значит, знает, куда и откуда текли деньги. Кто платил, кто получал. Где слабые места. Он моя точка входа в экономическую подоплёку всего этого дерьма. А его личные вздохи у зеркала в рублёвском особняке меня волнуют в последнюю очередь. Она говорила это, и часть её сама себе не верила. Вот так и живёшь. Всю жизнь строишь из себя неприступную крепость. А ключи от единственных ворот, отдаешь одному-единственному человеку. По глупости. По наивности. По детской, дурацкой вере в то, что некоторые двери должны оставаться открытыми. Его дом. Эту хрущевку с треснувшей плиткой в прихожей. И его мать. Для всех — «мама Вити». А для неё... для неё она просто стала Мамой. Которая будила, когда они засыпали над учебниками в обнимку на диване, не ругалась, а просто приносила на подносе бутерброды и какао. “Дети мои уставшие”, говорила она, и это дети всегда включало и Надю. Она любила Орлову как родную, без оглядки на фамилию, на прошлое, на суровость её отца. Любила просто. Запасала для её отдельно мармелад, который та любила, и ворчала, когда мёрзла в куртке не по сезону, а потом молча вязала тёплые носки. “Чтобы ноги не мёрзли, Надюша”. Её руки, поправляли Надин воротник, заправляли непослушную прядь за ухо. В её глазах не было этой вечной, ледяной усталости, что была у отца. Только теплая, тихая, бытовая любовь. Та, что в штопанных носках, в лишней котлете на тарелке, в стопке тетрадей, аккуратно проверенных, когда Надя болела, не ходила в школу, а проверить эти тетради было некому. Она была, тихим убежищем от всего. И когда становилось невыносимо, бежала Орлова не домой – к ним. Зная, что там обнимут, накормят и не спросят ни о чём. Просто примут. И он...Витя. Он был этим тихим местом посоли отцовского ада. Не Сашка с его грузом ответственности, не Космос с его безумной энергией. Он. Который мог, не глядя, протянуть руку через весь стол и убрать волосы с её лица, когда она, уткнувшись в учебник, сама не замечала. Он, с которым молча курили на его балконе, слушая дождь, и это молчание было полнее любых разговоров. Он, который выигрывал в карты у парней, и одноклассников только для того, чтобы потом на выигранные деньги купить ей же мороженое. «Инвестиция, Орлова. Ты меня ещё отблагодаришь» И его смех, когда та злилась. Этот тихий, довольный смех, от которого щекотало где-то под рёбрами. Он, который знал, как Надя любит какао, и всегда ставил на подоконник остывшую кружку, когда она засиживалась у них допоздна. Маленькие, глупые, тёплые детали, из которых и состояло то самое чувство — что ты дома. Что ты своя. Который мог часами слушать её панические бредни о цифрах и схемах, а потом одним циничным, точным замечанием ставить всё на свои места. Который, когда вся их братва носилась со своим кодексом чести, единственный шептал на ухо: Честь честью, Надь, но сначала — арифметика. Выживем — потом будем героями. И он же, этот циничный расчетливый ублюдок, в шестнадцать лет подставил свой бок под заточку, которую целили в Орлову. Настоящую, ржавую железяку. Не раздумывая. Как будто его собственная арифметика в тот миг дала сбой. Надя всё помнила. Каждую протянутую руку, когда казалось, что я все кончено. Каждое его молчаливое я тут, которое значило больше всех пафосных клятв. А потом она выбрала свою шкуру. Нет, не свою — Наташину. Это было оправдание. Звенящее, железное, неоспоримое. “Я должна её спасти. Мы будем ему якорем. Он станет мишенью”. Правильные слова. И самым подлым, своим предательством что она сделала вот что: перед самым побегом, через верного нотариуса отца, переписала на него львиную долю того, что можно было считать наследством. Доли в тех теневых схемах, доступы, цифры. Всё, что не привязано к личности, что он мог бы конвертировать во власть, в безопасность, в силу. Благодарность? Нет. Откуп. Плата за оставленную дверь. За то, что украла у него то самое место, украла у Татьяны Ивановны её дочку, и теперь пыталась компенсировать это деньгами. Как будто это можно было компенсировать. Ненавидела себя в тот момент подписания бумаг. Ненавидит и сейчас. Потому что знала — он поймёт. Он, с его нюхом на подвох и циничным умом, раскусит этот жест с потрохами.тНадя Орлова, сначала сбегает, а потом откупается. Приравнивает их... всё это — к банковскому переводу. И эта мысль жжет изнутри сильнее любого страха перед Введенским. Что скажу ему? Как взглянет в глаза Татьяне Ивановне? Как будет смотреть в те глаза, которые видели ее настоящую и которые сама же и предала, прикрывшись благородными мотивами? Выбрала спасение Наташи — и была права. Но все равно выбрала бегство от них, от его матери, от его дома, от него и в этом нет никакой правды. Одна лишь трусость, прикрытая логикой. Значит, ладно. Пусть ненавидит. Пусть считает самой отъявленной дрянью. Может, так будет легче. И ей, и ему. — Чего молчишь? — не выдержала Наташа. Её голос прозвучал тоньше обычного. — Ты же… ты же сама говоришь, что он нужен для дел. А лицо сделала, будто на поминки собралась. — Какое ещё лицо? — буркнула Надя, но не обернулась. — Я просто устала. — Мысли о том, как к нему подступиться? — мягко вклинилась Алёна. Она говорила уже без намёков, прямо. — Или о том, что скажешь, когда он спросит про три года молчания? Надя резко обернулась. В её глазах мелькнула вспышка той самой, невысказанной боли, которую она так яро хоронила под слоем цинизма. — А что я должна по-твоему ему сказать, Алёна? Извини, Витя, что свалила, не предупредив. Знаешь ли, отец взорвался на глазах, было не до сентиментов? Или может Мы тут с Наташей в Лондоне чаи гоняли, а у тебя, наверное, дела шли хорошо? — Голос её дрогнул на последних словах, и она тут же закусила губу, злясь на свою слабость. Алёна не отвела взгляда. Она смотрела на сестру с тем пониманием, от которого не спрячешься. — Скажешь правду. Что было страшно. Что хотела его от всего этого дерьма подальше убрать. Что знала – если останешься или дашь о себе знать, его в первую очередь и начнут ломать, чтобы до тебя добраться. И тебя потом… Он не дурак. Он это и сам давно понял. — Понял, — с горькой усмешкой повторила Надя. — Зато теперь у него есть на что обижаться. Удобно. — Надь… — начала Наташа, но Алёна её мягко остановила жестом. — Ты именно на это и надеялась, — сказала Алёна тихо. — Чтобы у него была обида. Чтобы не было этих вот… — она сделала неопределённый жест рукой, — …всяких чувств, с которыми непонятно что делать. Обиду можно использовать, крутить ей как угодно. А вот всё остальное… — Всё остальное не имеет значения, — перебила её Надя, но уже без прежней ярости. Голос стал плоским, усталым. — Имеют значение цифры. Связи. Информация. Он её хранит. Мне она нужна. Всё. — Вам просто нужно поговорить…, — осторожно сказала Наташа. — Как раньше. Без всей этой… мишуры. — Хватит. — отсекла Надя. Не хочет она ничего слушать. Ни про разговоры, ни про Витю. Нет, не не хочет. Не может. Не сейчас, ни завтра. Она не знала точно когда все же сможет. Надя вскочила. Рывком достала из кармана заветные мальборо, всунула сигарету между губ, закурила. Из открытого окна тут же повеял холодный воздух, от чего Наташа поежилась, потому что сидела ближе всех. А ведь в этом и была суть. Наташа была ближе, она вот так же и чувствовала только не ветер а Надины чувства, эмоции порывы. Приходилось. — Ты-то как, Ален? — Наташа перевела тему. Посмотрела на сестру пристально, её взгляд, обычно скользящий по поверхностям, сейчас впивался в Алёну, выискивая за маской усталой иронии истинное состояние. Она видела новые, тонкие морщинки у глаз, глубже прорезанную складку у рта, ту самую, что появляется от постоянного сжатия губ. Видела тень под нижними веками, не от недосыпа, а от непрожитых слёз. — Здесь. В этой самой… реальности. Васнецова отвела взгляд, потянулась за сигаретой, но так и не закурила, просто покрутила её в пальцах. —А? Да как все. Живу. Хожу на работу, пишу бумаги, иногда реальных уродов ловим. Смотрю со стороны, как они все… — она махнула рукой в сторону окна, в сторону всего города, где были Саша, Космос, Пчёла, Фил, – как они все с ума потихоньку сходят. Каждый по-своему. Стараюсь кого-то подхватить, когда падает. Не всегда получается правда. Чаще – не получается. Иногда кажется, что я – такой вот мост. Мост через бурную, грязную реку, которая вот-вот выйдет из берегов и смоет всё к чёртовой матери. А я всё стою, понимаешь? Стою, потому что если я уйду, рухну, то… то связь между берегами пропадёт. И всё. Устала, блин, стоять. В её голосе, всегда таком уверенном, даже когда она врала, прозвучала такая голая, накопленная до предела усталость, что Надя, не думая, двинулась. Её рука, сильная, с тонкими, но жёсткими пальцами, легла поверх руки Алёны, лежащей на столе. Жест получился неловким, угловатым – она разучилась за долгие годы выражать нежность просто так. Но он был тёплым. Тёплым и твёрдым. В этой немой поддержке, и заключалась вся их сила, всё их братство. Они, с самого детства и до того рокового момента побега, всегда были рядом. Поддерживали, прикрывали, оберегали как могли. Правда, Наде всегда казалось, что это она больше брала, чем отдавала. Что она – слабое звено, которое тянет ко дну. Она помнила, как в те первые дни после похорон мать Алёны, Светлана Алексеевна, женщина с характером кремень, плакала тихо, в пустой кухне. Надя застала её тогда случайно. И этот образ — неплачущей никогда Васькиной матери со слезами на щеках — не укладывался в голове. Казалось, законы мироздания рухнули. Да и сама Алёна держалась тогда из последних сил, сжав зубы, но тень в её глазах была такой же глубокой и чёрной, как у Нади. Тогда страдали все. И причиной тому была слепая, бессмысленная ненависть чужих людей, отнявших у них общий стержень, общий закон. Отца. — Теперь мы вдвоём будем стоять, — просто, без пафоса, сказала Надя. Её голос прозвучал низко и твёрдо, как удар молота о наковальню. Это было не утешение, не пустые слова. Это было обещание. Клятва. Она Алёну не бросит. Ни сейчас, в этой тесной кухне, ни потом, в том хаосе, в который им предстояло нырнуть с головой. Никогда. Они просидели так ещё час, может, больше. Время в этой кухне текло по иным законам, замедляясь, становясь густым, как мёд. Вспоминали смешное, и смех был лекарством, горьким, но живительным. Как Фил, терпеливый и основательный, пытался научить их вдвоём менять колесо на старой «шестёрке». И как все трое в итоге оказались перемазаны в чёрной, въедливой грязи и машинном масле с головы до ног, а колесо так и не встало на место. Как Пчёла, с его вечными расчётами, устроил им целый семинар по теории вероятности, используя потрёпанные игральные кости. И как они, Надя и Алёна, сговорившись, специально делали самые нелогичные, дурацкие ставки, лишь бы вывести этого ходячего калькулятора из себя, — и добились своего, увидев, как на его обычно бесстрастном лице появляется редкое выражение искреннего, почти детского возмущения. Как Саша, всегда такой суровый, несущий на плечах груз лет и ответственности не по годам, однажды явился к ним на порог с огромным, пышным тортом Прага в руках. Просто так. Без повода. И стоял, немного нелепо, с этой коробкой в руках, и на его обычно строгом лице светилась корявая, неловкая, но до невозможности искренняя улыбка. Девчонкам, — буркнул он. — Чтобы сладко было. Когда глаза у Наташи окончательно слиплись, а её дыхание превратилось в тихое, ровное сопение – смесь усталости, стресса и действия алкоголя, — Надя и Алёна переглянулись через стол. Улыбки, появившиеся на их лицах, были одинаковыми: усталыми, тёплыми, с оттенком облегчения. Хоть кто-то мог позволить себе отключиться. Надя молча встала, подняла младшую на руки та не проснулась, спала крепко как и всегда, положила на кровать, в отдельной комнате которую им выделила Васька. Осторожно, почти с материнской нежностью, которого в ней никто бы не заподозрил, она накинула одеяло на спящую сестру, поправила края, ладонью на миг коснулась её щеки, проверить температуру. Потом подняла взгляд на Алёну, приложила палец к губам в немом тише и жестом пригласила её обратно на кухню, взяв в другую руку почти допитую бутылку. Они двинулись, как сообщники, приглушая шаги. Надя прикрыла дверь в комнату, оставив щель. На кухне было темнее, только тусклый свет от бра над плитой отбрасывал жёлтые круги на стол. Алёна, не включая верхний свет, потянулась к старенькому транзисторному радиоприемнику спидола на холодильнике. Щелкнул тумблер, раздалось шипение, и через мгновение из динамика полился приглушенный, волнообразный звук струнных, предвестник песни. Они уселись на те же стулья, уже без третьей стопки между ними. И когда после инструментального вступления прозвучал первый, чистый и бесконечно печальный голос, они обе замерли, узнав его мгновенно. Не плачь…Еще одна осталась ночь у нас с тобой. Буланова. Не плачь. Песня, которая звучала из каждого окна, из каждой машины в тот самый год, когда их мир развалился на куски. Гимн тоски по тому, что уже не вернуть. Они умолкли. Не потому что нечего было сказать. А потому что в этой внезапно нахлынувшей волне звуков из прошлого сказано было уже слишком много. Алёна опустила голову, уставившись в тень от своей стопки на столе. Надя откинулась на спинку стула, запрокинув голову, глядя в потолок, где та же тень от абажура рисовала блуждающие узоры. У каждой в этой внезапной тишине под пение певицы зазвучали свои собственные, невысказанные мысли. Свои скелеты в шкафу, которые не скрипели, а молчали леденящим душу молчанием. Алёна думала о том, как эта же песня играла в машине у Космоса, когда он вез её тогда, в девяносто первом, с какой-то глупой вечеринки. Он пел под неё фальшиво и громко, смеясь, а она смотрела в боковое стекло на мелькающие фонари и думала, что счастье, это наверное вот это: тёплая машина, дурацкая песня и этот красивый, щедрый идиот за рулём, который, кажется, не боится ничего. Она думала о том, как он сейчас, наверное, тоже где-то её слышит. И не поёт. И не смеётся. Надя думала о другом. О том, как эта песня доносилась из приоткрытого окна чужой машины в тот вечер, когда она, уже с поддельными документами в кармане, в последний раз шла мимо своего дома. Не оглядываясь. Она думала об отце, который терпеть не мог эту женскую минорщину, предпочитая Высоцкого или чистую тишину. И о том, что он, наверное, был прав. Плакать и правда не надо. Надо действовать. Но в тот момент, слушая сквозь шум в собственной голове, она впервые за долгие недели позволила себе тихо, внутри, без единой слезы, просто попрощаться. Со всем. Песня сменилась какой-то бодрой, нелепой в этой атмосфере эстрадой. Алёна вздохнула, словно всплывая со дна, и потянулась выключить радио. Но Надя остановила её жестом. —Оставь. —Слишком… – начала Алёна, но не закончила. Слишком что? Больно? Правдиво? —Пусть играет, — тихо сказала Надя, не меняя позы. — Фон. Чтобы не было так тошно. Тишина между ними действительно была теперь другой. Не тяжёлой, а насыщенной. Прожитой. Они пили уже не залпом, а маленькими глотками, растягивая, не столько ради эффекта, сколько потому, что ритм вечера замедлился, упёрся в эту тихую, ноющую ноту ностальгии. — Знаешь, — голос Алёны прозвучал хрипловато от выпитого и немой грусти, – я её ненавидела тогда, эту песню. Казалось, все её слушают, потому что им больше нечего чувствовать. Декоративная грусть. А сейчас… Сейчас кажется, что она была права. Всё и правда прошло. Как сон. Остались только мы. Сидим тут. И эта же песня. — Ничего не проходит, Вась, — Надя наконец опустила голову, посмотрела на неё. В её глазах не было ни печали, ни сожаления. Только усталая, беспощадная ясность. — Всё просто оседает. Как пыль. А потом, когда включаешь вентилятор, поднимается снова. — Поэтично, — усмехнулась Алёна беззлобно. — И очень депрессивно. Они снова замолчали. Но теперь молчание было соучастием. Они сидели в самом центре тихого шторма собственных воспоминаний, и им не нужно было слов, чтобы понять, о чём думает другая. Они были как два старых, потрёпанных корабля, зашедших в одну тихую бухту после долгого и страшного плавания. Им не нужно было сигналить друг другу, достаточно было знать, что другой корабль рядом. Что он тоже помнит силу шторма. Алёна щёлкнула языком, разминая затекшую шею. — Ладно, баловаться кончили. — Она поставила локти на стол, и её голос сменился, стал ровнее, деловитее. — Ты здесь. Скоро пронюхают. Что делать-то будем, генерал? Надя медленно выдохнула, отставила стопку. Её взгляд тоже прояснился, хотя усталость висела на ней тяжёлым плащом. — Сначала Саша. Нужно встретиться, поговорить откровенно. Он поймет. Нужно решить, что делать дальше с Введенским, и наконец его нелегальщину легальной красоткой прикрыть. — Согласна, — кивнула Алёна. — Обидится, если узнает последним. Посчитает, что ты его за дурака держишь. А он этого не любит. — Он всегда меня слушал, — тихо сказала Надя, и в её голосе прозвучала не надежда, а констатация факта. — Не как командир какой-то. Как… как старший брат, который знает, что у младшей сестры иногда башка варит быстрее. Надеюсь, не разучился. — Не разучился, — подтвердила Алёна. — До сих пор, бывает, спросит: А что бы Надька сказала?. Злился, конечно, когда ты смылась. Для него это был плевок в лицо. Но… понимал, наверное. Или пытался. Надя кивнула, принимая это. Потом перевела взгляд на дверь, за которой спала Наташа. — Потом — Космос. Его оставлять в неведении нельзя. Взорвётся. Алёна нахмурилась, её пальцы сами собой потянулись к пачке сигарет, она выудила одну, затем вторую протянула Наде. Обе закурили. — С Космосом… затягивать нельзя. Тот хотя бы знает где ты и как ты была, выдохнет наконец. Волновался. Ты его знаешь. — Она закурила, выпустила дым колечком. — Он тебя с пеленок считай знает, брат родной почти. И крестный о тебе вспоминал, он рассказывал. Юрий растиславович, не может смириться с тем, что его крестница пропала. В её голосе, когда она говорила о Космосе, дрогнуло что-то тёплое и безнадёжное. Надя заметила. Всегда замечала. Алёна и Космос – история без начала и конца, тихая боль, которую оба носят, как старую рану. — А потом, — Алёна сделала глубокую затяжку, её взгляд стал острым, — потом будет самая жопа. Пчёлкин. Имя прозвучало, как хлопок двери в тишине. Надя не дрогнула, но Алёна увидела – как на мгновение застыли все мышцы на её лице, как взгляд стал остекленевшим. Реакция не на угрозу. На что-то глубже. На незажившую рану. — Он не должен узнать раньше времени,— голос Нади был ровным, но в нём читалось стальное напряжение. — Если узнает со стороны – конец. Он это как личное оскорбление воспримет. Опять. Надя молчала, её пальцы сжали край стола так, что побелели костяшки. — Он тебя Надя давно простил, — Алёна сказала это не как укор, а как диагноз. Алена не лезла дальше. В их мире некоторые вещи лучше не проговаривать вслух. — Ладно. Значит, план: я к Саше. Потом ты к Космосу. Потом… как решится. — Она потушила сигарету. — Но осторожнее, Надь. С Витей шутки плохи. Он не полезет с кулаками, как Космос. Он просто… устранит проблему. Чисто. Даже если ему самому от этого будет хреново. Они замолчали. Деловой разговор был исчерпан. Опасности названы, планы намечены. Осталось только начать. В тишине кухни снова стало слышно тиканье часов и далёкий гул ночного города. — Ладно, — Алёна поднялась, её кости затрещали. — Каток закрывается. Завтра буду звонить Сашке. А сейчас – спать. А то я уже и кофе от водки отличить не смогу. Надя тоже встала. Они стояли друг напротив друга в тесной кухне – две усталые женщины, на плечах которых лежал груз общего прошлого и очень опасного настоящего. — Спасибо, Вась, — тихо сказала Надя. — Дура, — буркнула Алёна, но её рука, потрепавшая Надю по плечу, не убралась. Она замерла, и в её уставших глазах что-то дрогнуло, трещина в броне, которая появлялась только перед самой Надей. Взгляд стал мягким, почти беззащитным. И Надя, которая обычно отшатывалась от любых нерасчётливых прикосновений, на этот раз не отстранилась. Она, наоборот, сделала небольшой, неуверенный шаг вперёд. И просто обняла её. Крепко, заведя руки за спину и прижавшись подбородком к её плечу. Движение было угловатым, будто она разучилась это делать. Но в нём была такая немедленная, безоговорочная потребность в опоре, что Алёна ахнула, не от неожиданности, а от понимания. Она ответила тем же, обвив Надю руками, они стояли так посреди тесной, пропахшей табаком и щами кухни две взрослые, израненные жизнью женщины, на мгновение снова ставшие теми девочками, которые прятались от всего мира. Алёна почувствовала, как всё тело Нади напряжено, как мелко, почти незаметно дрожат её плечи не от рыданий, а от запредельной усталости и сброшенного, наконец, напряжения. Надя же, уткнувшись лицом в грубую ткань Алёниной футболки. — Всё будет, как надо, — прошептала Алёна ей в волосы, голос её звучал приглушённо, губы почти касались виска Нади. — Я же с тобой. Как всегда. Надя кивнула, не отрываясь, и её голос, приглушённый тканью, прозвучал хрипло и неожиданно молодо: — Прости, что тогда… что втянула тебя во всё это. — Дура, — повторила Алёна, но теперь это было ласково. — Сама вписалась. И не жалею. — Она чуть отстранилась, чтобы посмотреть Наде в лицо, держа её за плечи. — Ты моя сестра. Больше, чем родная по крови какая-нибудь. И бросать своих я не умею. Даже если они упрямые, гордые идиоты, которые сбегают на край света. Уголки губ Нади дрогнули в попытке улыбнуться. — Ты тоже идиотка. Но родная. — Это да, — Алёна хмыкнула, и её глаза внезапно блеснули влагой, которую она тут же смахнула тыльной стороной ладони. — Ладно, хватит нюни распускать. Иди спать. А то завтра мне тебя, сонную тушу, ещё и на встречу с Сашей тащить. Она отпустила её, легонько подтолкнув в сторону комнаты. Но связь, восстановленная этим молчаливым объятием, уже висела в воздухе – прочная, незримая нить. Надя задержалась в дверном проёме, обернувшись. — Спасибо. За всё. За то, что осталась. — Спи, Орлова, — ответила Алёна, уже отворачиваясь к раковине, делая вид, что занята уборкой. — А то завтра на твою башку смотреть без слез нельзя будет. Когда Надя легла, пристроившись на краю дивана, в груди у неё было непривычно тепло и спокойно. Не потому что исчезли опасности. Они были тут как тут, за окном, в лице Саши, Космоса, Пчёлкина. Но потому что у неё снова был тыл. Ненадёжный, шаткий, рискующий всем, но свой. И ради этого стоило вернуться. И ради этого стоило бороться дальше.