Попрощаться бы с кем-нибудь, что ли,
да уйти безразлично куда
с чувством собственной боли.
Вытирая ладонью со лба
капли влаги холодной.
Да с котомкой, да с палкой. Вот так,
как идут по России голодной
тени странных бродяг.
С грязной девкой гулять на вокзале,
спать на рваном пальто,
чтоб меня не узнали —
ни за что, никогда, ни за что.
Умереть от простуды
у дружка на шершавых руках,
Только б ангелы всюду…
Живность вся, что живёт в облаках,
била крыльями часто
и слеталась к затихшей груди.
Было б с кем попрощаться
да откуда уйти.
1993 год. Лондон. Огромная, сырая параша под небом цвета застиранной простыни. И это, заметьте, она сама себе выбрала каземат. С добровольной явкой с повинной. Надо было голову в песок прятать? Нет, это для простых смертных. Орловой подавай душу замуровать. Чтобы ни звука, ни вздоха, ничего родного. Под грудой чужих правил, чужих рож, чужого, мать его, языка. Всё с себя соскрести, как грязь с сапога у порога. И ради чего? Ради иллюзорного после. Чтобы Наташа, сестра родная, эта девочка с глазами-незабудками, могла жить, а не выживать. Чтоб спала спокойно и не вздрагивала от каждого скрипа. Ради этого и сбежала. Только вот побег обернулся вечной командировкой без права переписки с самой собой. Пословица есть старая: от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Глупая пословица, сказать честно. Потому что сумма-то – она разная бывает. Иная сума и тюрьмы хуже. Иная тюрьма слаще дома родного, если дом этот зона с особым режимом. Надя вот, выходит, не зареклась. И получила сполна. Только тюрьму сама себе выписала, ордер собственноручно подписала. И где справедливость, а? Ненавидела она этот город. Люто, до скрежета зубовного. Ненавиидела его чопорное спокойствие – пыль в глаза, да и только. Люди-то тут, манекены с конвейера. Стеклянные перегородки у них между душами с рождения стоят. Смотрят сквозь тебя, как сквозь витрину, и плевать им на всё, что не входит в их страховку. Английский их, не язык, а клавиатура для калькулятора. Холодный, функциональный, без единой жилочки. Надя его, как проклятие, вызубрила. И Наташку вышколила. Теперь говорят по-своему, по русскому, только в четырёх стенах. Как партизаны в тылу врага. Шифр, блин. Случайно русское слово на улице обронишь – и всё, ловишь на себе взгляды, быстрые такие, как укол булавкой. В них смесь любопытства зоолога и брезгливости: «О, медведи, матрёшки, водка! А чё это ты тут делаешь, чучело?» В пабах, куда иногда заползала Надя утопить дрожь в пинте тёмного, вычисляли сразу. Не спрашивают, а ставят диагноз: «А, Раша? Ну, понятно...». И в этом «понятно» столько высокомерия, что хочется в морду дать. Просто вешают ярлык «экзотическое животное». И смотрят, как на вещь. Интересует ровно на минуту, а потом забытую на полке. А Надя злиться. Потому что чувствует себя не человеком, а экспонатом кунсткамеры. И плевать, американец ты или ганс – для нее человек везде человек. Но в них, в этих людях-то, человека как раз и не видно. Пустота. Говорят же в народе: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. А если своего устава уже нет? Если его там, в прошлом, с мясом вырвали? Куда тогда ходить, в какой монастырь? Надежда Орлова себя, прежнюю, методично в себе угробила. Русые волосы, мамкины, что о детстве напоминали, да о её же предательском побеге сожгла химией, а потом в смоль превратила. Отцовский цвет. Чёрный. Косу, которую отец в своё время резать запрещал, мол, «девка с косой – как воин с ружьем», оттяпала одним махом, не глядя. Оставила каре, под линейку. Лицо резче стало, злее, с виду даже старше. Маска готова. От той Нади Орловой, что раньше была, остались только глаза – усталые, как у старой овчарки, да внутренний стержень, стальной. Он и держит, не даёт распрямиться. Как в позвоночник штырь вставили – не согнёшься, но и не расслабишься никогда. Психологи, любят умными словами называть такие вещи: кризис идентичности, диссоциация. А по-нашему, по-простому: износилась душа. Истаскалась. Как валенок об асфальт. Надя вывалилась из душного автобуса, из чрева кипящего народом, и вздохнула. Воздух, конечно, гадость редкая, гарью и сыростью прет. Но свобода! Ни чужих подмышек, ни запаха дешевой еды. Поправила на ходу складки на пальто, старом, но вычищенным до блеска, и вперёд, чеканным шагом. Не прогулка, а марш-бросок до укрытия. Район выбирала не сердцем – сердце давно в холодильнике лежит, для консервации. А головой. Средний класс, не бедно, не богато. Студенты, мигранты, молодые специалисты – муравейник, где муравьи своих не считают. Живут своими ипотеками, и до соседей им дела нет. Дом – таунхаус, с чёрным ходом в подворотню. Окна на верхнем этаже, вся улица как на ладони. Оплата наличными, через конторку, на полгода вперед. Никаких следов. Здесь Наташа живёт. Стены картинами увешала, смех её звенит, будущее строит. А Надя службу несет, как пограничный пёс. Заочный университет – финансы и экономика, ирония. Папашины уроки в легальный инструмент превратила. Три работы, таблицы, сметы, вечный подсчёт бабла. И вот сидишь ты, значит, в этой вселенной, складываешь дебет с кредитом, и приходит вдруг ясность. Страшная, как выстрел в спину. Вся жизнь, все двадцать с хвостиком лет – это одна большая попытка переиграть прошлое. Доказать, что ты не такая, как мать. Что не бросишь. Что не предашь. И в этой попытке, по законам жанра, сама себя и предаёшь. Каждым днём. Каждым вздохом в этом промозглом раю. Сгоревший мост держать на честном слове не выйдет – это не философия, а физика. А физику, как известно, обмануть нельзя. Закон сохранения дерьма: если в одном месте убудет, в другом обязательно прибудет. У Наташки прибыло, у Нади – убыло. Итог, в конце-концов точен. Вся жизнь сейчас – это одна длинная-предлинная дорога домой. Только дома-то и нет. И не будет. Потому что когда родной очаг превращается в пепелище, глупо надеяться, что угли однажды снова займутся. Нужно было бежать ещё тогда. Когда мать ушла. Когда отец озверел. Когда стало ясно, что спасать тут некого, кроме себя. Но Орлова же умная, и настырная. Решила по-своему. И вот результат: добровольная ссылка, пожизненная, без амнистии. Гениальный план, да? Сама себя загнала в клетку, чтоб другую от клетки уберечь. Логика железная: чтобы спасти, надо сгнить заживо. В чужой сырой могиле, с небом цвета промокшей бумаги. И знаете, что самое смешное? Надя ведь даже не уверена, что этот купол стеклянный – для неё. Может, это она за ним прячется, чтобы окончательно не сдохнуть. Может, всё это время Надя не Наташу спасала, а себя хоронила. Подальше от правды. Подальше от того факта, что Орлова — вылитая мать. Только та сбежала от их семьи, а Надя сбежала от себя. Две стороны одной медали. Яблоко от яблони, недалеко падает. Как ни крути, а порода своё берёт. И от судьбы, видать, не уйдёшь. Можно сменить страну, язык, цвет волос, даже имя почти. А душу, гадство, не поменяешь. Её только замуровать можно. Чем Надя, собственно, и занималась. Но это уже, как говорится, нюансы. Тонкости психоанализа для тех, кому делать нечего. Наде бы до вечера дожить, да Наташке ужин разогреть. А философию оставьте тем, у кого душа не в командировке, а дома. У нее же командировка вечная. И зарплата – копейки. И премии не светят. Только вот такая вот, знаете, странная мысль иногда приходит: может, в этом и есть ее наказание? Не в Лондоне, не в сырости, не в одиночестве. А в том, чтобы никогда не узнать, на что Орлова сама-то способна. Кем бы она была, если бы не эта вечная оглядка на сестру, не этот стеклянный купол, не эта добровольная каторга. Но это уже, опять же, из области фантастики. Жанр не наш. У нас тут реализм. Суровый, лондонский. И смирение. Почти. А мир её создал Сергей Орлов. Не просто отец, а творец, если его так осмелиться назвать, Демиург с пистолетом вместо кисти. Вылепил из дочери не наследницу, а прибор. Идеальный, мыслящий, с кнопкой пуск на месте сердца. Пока Наташку укачивали сказками про белого бычка, Надьку, значит, тащили на полигон. Холодный металл в ещё детской ладони – вот тебе, доча, первая книжка. Букварь. Азбука смерти. — Пока трижды в десятку не попадёшь – домой не пойдёшь. Мёрзни, учись. Сопли утри. Слабость – это не про нас. Это он не про «нас» говорил. А про себя. Про то, что сам боялся, как бы она, в конечном итоге не выросла точно такой же сопливой, распускающей нюни женщиной, как и ее мать. Слабой. Ненужной. И вышколил. Выжег каленым железом. Научил. Только вот счастья от этой науки – как от пули в животе: и носить тяжело, и вытащить страшно. Потом пошли другие уроки. Не за партой, а в кабинете, где пахло кожей, табаком и чужим страхом. Надя впитывала не формулы, нет. Алхимию, самую настоящую. Как логистику построить – хоть с крупой, хоть с порошком, который отец вроде как презирал, но, бывало, и придерживал, когда выгодно. Как обналичку провернуть, чтоб комар носа не подточил. Как грязные деньги отмыть до белья, белее первого снега. Сидела тенью на его стрелках, училась читать между слов. Видеть, как страх под бравадой пульсирует, как жадность за улыбкой скалится. Ненавидела эту школу. И одновременно, грешным делом, в неё влюблялась. Потому что это была сила. Чистая, концентрированная, без примесей. И вскоре я превзошла учителя. В цифрах уж точно. Усвоила главную аксиому: цифры не врут. Цифры святы. Врут люди. Животные, одним словом. Надя видела, как эти животные ползают по паркету, вымаливая жизнь. Видела, как отец, не повышая голоса, кивал кому-то за спиной, и после «вымаливания» наступала тишина. Стреляли обычно в голову, а затем в сердце. Ровно в сердце. Иначе выживет, наболтает лишнего, принесёт беду. Гигиена, понимаете? Чистота эксперимента. После таких уроков ненависть к слабости стала иммунитетом. Прививка от человеческого. Гордость – доспехами, которые уже не снять. А жестокость – просто способом не замараться, после. Просить нельзя. Отступать нельзя. Бояться, вообще не вариант, потому что страх в их деле – это приговор, подписанный собственной рукой. Волков бояться в лес не ходить, – любил повторять отец. Только он забыл добавить, что в этом лесу ты либо волк, либо добыча. И третьего, как говорится, не дано. Но есть ведь в Наде, одна закавыка. В самых дальних складках души, куда даже отцовский рентген не просвечивал, теплилось что-то иное. Не слабость, нет, не смела. Способность к боли. К той самой, отчаянной, яростной нежности, которая выплёскивалась в дурацкую гиперопеку над Наташкой. К немому страху по ночам, когда горло сжимает так, что не вздохнуть. К усталости. Не физической – от той таблетка есть. А экзистенциальной. Усталость души, которая обязана вечно стоять на стрёме. Отец за это презирал бы. Мёртвый бы презирал. А потому и Надя себя презирала. Каждую ночь. Каждое утро. По кругу. Себя не похвалишь – никто не похвалит, — усмехалась она. Только хвалить было не за что. Кроме одного: она жива. Наташка жива. А значит, всё не зря.***
Резким, отработанным движением проверила пространство сзади. Оценила тени. Всё чисто, можно выдохнуть. Скользнула за калитку. Безопасность. Временная, хрупкая, как первый лёд, и купленная такой ценой, что если подсчитать – волосы дыбом встанут. Но кто ж считает? Бухгалтерия тут своя, особая. — Наташ? — Тут! — голос из гостиной тёплый, живой. Настоящий. Не то что ее картонная интонация. — Ты сегодня рано. Надя, сбрасывая с себя лишнее, повесила пальто. Прошла на кухню. Поставила пакет с продуктами – тяжёлый, сволочь. Палец оттянуло. — Забастовка на ветках, — голос ровный, как ЭКГ покойника. — Отпустили до того, как город встанет колом. — Понятно, — Наташка уже хозяйничает в пакете. Движения плавные, кошачьи. Замолкла на секунду, будто решаясь прыгнуть в прорубь. — Надь, я… альбом наш с фотографиями достала. Надя замерла. Встала как вкопанная, делая вид, что изучает состав на банке кофе. Будто ей есть дело до этих цикориев и ароматизаторов. Стоит, глаза в бумажку уперла, и молиться про себя: Лишь бы не снов этот разговор.Пусть сама его на корню закончит. Нечего старые раны ковырять. Там и без того живого места нет. Не лезь, Наташ, туда, где криком все кричит: «Не трожь!» Но это ж Наташа. Ей, как ребёнку, вечно надо сунуть нос куда не просят. Зачем? Ну зачем? — Зачем? — спросила Надя просто. Без эмоций, без давления. И правда, зачем? Нового там не найдешь. Всё те же лица, те же глаза, та же боль. Но внутри всё сжалось. До тупой, ноющей, подзабытой боли. Лица-то не забываются. Хоть стреляйся. — Не знаю, — голос её дрогнул. — Просто захотелось оживить в памяти Москву. Алёну… Я по парням скучаю. И тут – как обухом по голове. Признание, которого Орлова ждала и боялась одновременно. Глаза у Натальи печальные, беспомощные, как у котёнка, которого вынесли на мороз. Упрямо смотрят в пол, в стыки линолеума, только бы не встретиться со старшей сестрой взглядом. — Мы там такие… живые были все. Ключевое слово «были». От этого простого, ёбаного слова «живые» Надю пробрало. Мелкой такой, острой дрожью, ледяными иглами под кожей – от шеи и до самых пят. Живые – это какие? Смеются, живут на всю катушку, плачут и чувствуют всё вокруг? Это она помнила. Тут память работала без сбоев, хоть и даром такая память не нужна. Улыбка Сашки Белова. Широкая, открытая, с хитрецой в прищуренных глазах. Того самого Сашки, с которым их в начальных классах за одну парту посадили – судьба, понимаешь, циркачка. Положила начало дружбе, что со временем переплавилась в нечто большее. В родство. Брат и сестра – для неё эти слова вес имели. Вес клятвы, между прочим. Авторитет Белова стоял неколебимо, в одном ряду с отцовским. Крепость. Берег надёжный, за стенами которого можно выдохнуть и даже, страшно сказать, поверить в идиотское «всё будет хорошо». Он выручал. Не раз, не два. Помогал. Находил слова там, где их, по законам, быть не могло. Отец на Сашу смотрел как на родного. И Витьку Пчёлкина потом в этот круг втянул. Надю это не просто устраивало – грело изнутри. То самое братство, которое не по крови, а по духу. Для тех, кто знает, – вещь покрепче любых родственных уз. Улыбка Вити Пчёлкина совсем другая. С прищуром умных, оценивающих глаз и усмешкой в уголках губ. Хитроватый, самоуверенный, невероятно живой. Он ей с первого взгляда лёг на душу. Во втором классе её от Сашки пересадили к нему. Повод, если честно, смешной: Саша, не в силах усидеть на месте, часами живописал строение вулканов, травил дворовые анекдоты, доводил до смеха, который тишину класса нарушал. С Пчёлкиным всё было иначе. Но суть – та же. Полное, безоговорочное принятие. Морской бой на клочках тетрадной бумаги, которые он с равным азартом вырывал для игры или для очередной шутки. Подкалывали друг друга до слёз. Говорили обо всём и ни о чём сразу. Между ними выросло то самое редкое доверие – нерушимое, как скала. Понимали с полуслова, с одного взгляда. Знали все слабые места и все тайные достоинства, которые отчаянно боялись показать. Знали насквозь – оттого и ссоры их были жгучими, ядовитыми, полными колких, точно отточенных фраз. А после всегда приходило осознание: друг без друга пусты. Оба гордые, оба не готовые шаг сделать. Но в конце концов оба понимали: гордыня – роскошь, которую они не потянут. Отпускали обиды, будто их и не было. «Два сапога пара», – усмехался Сашка. Друзья отмахивались. Их связь не была похожа ни на что. Не дружба, не братская любовь, как с Сашей, и не романтика. Нечто более сложное. Хрупкое. Висящее где-то в промежутке. Любовь, но в другом понимании. Дурацкая, с противоречиями, с улыбкой после встречи. И с вечным вопросом: а кто мы друг другу-то? — Надь? — голос младшей сестры, тонкий, тревожный, выдернул из глубины, как из-под воды. Надя поймала себя на том, что на губах застыла улыбка. Не её, нынешней, а той, наверное, прошлой. Мягкая, непривычная, дурацкая. И сразу – щемящая тревога сдавила горло. Картинка с обложки, глянцевая фотография, под которой, чёрно-белый репортаж с места катастрофы. Иначе не скажешь. — Ты чего притихла? Смотри, я фотку с Васькой нашла! Надя медленно опустила взгляд на потрёпанный снимок. Алёна Васнецова. Для всех своих – просто Васька. Подруга с песочницы, сестра по духу, ставшая сестрой по закону после того, как их родители слепили семью. Или подобие семьи. Надя никогда не называла её сводной. Кровная. Самая что ни на есть настоящая кровная. С фотографии смотрело юное, умное лицо с ясным, твёрдым взглядом. Васька с детства вращалась в том же мире, только её стихией было право. Мать ее, Светлана Алексеевна, – юрист-теневщик, правая рука отца. После ухода матери Наде пришлось наблюдать, как отец и мать Алёны, связанные делом и общей потерей, нашли утешение друг в друге. Жизнь, она такая – дыры латает чем под руку попадётся. Васька унаследовала материнский ум и холодную расчётливость. Просчитывала жизнь на несколько ходов вперёд. Школьная контрольная – пожалуйста, давала списать и Наде, и общим друзьям. Или рискованная авантюра их разнополой, шумной бригады. Золотая медаль, вольная борьба, Академия МВД... Надя восхищалась её стальной волей. Видела в ней отражение того, чем могла бы стать сама. В иной жизни. Которой не случилось. Всплыла в памяти весна 1987-го. Они, тогда ещё дети, если их можно так назвать, болтали, смеялись, строили воздушные замки. Будущее виделось безоблачным. Ярким. Теперь между ними – незримая граница. Она в туманном изгнании, Васька в сердце Москвы, в системе, которую одна защищает, а другая когда-то училась обходить. Созванивались. Васька – единственный живой мост, который Надя, стиснув зубы, решила не сжигать. Приходилось хитрить, менять номера, говорить полуправды голосом, в котором должна была звучать лёгкость. Лёгкости не было. Хорошо тоже не было. И, судя по всему, уже не будет. Никогда. Даже Ваське, этому человеку-скале, нельзя было выговорить правду. Не признаешься же, что ночи здесь разъедаются алкоголем. Дешёвым, жгучим, единственным снотворным, способным заткнуть пасть кошмарам. Что пепел от сигарет – иллюзия спокойствия. Что стены эти, пахнущие чужбиной, душат сильнее любой петли. И будь её воля, сама бы петлю на шее затянула. Что за маской контроля животный, всепоглощающий страх. И тоска. Дикая, выматывающая тоска по друзьям. По Космосу. По своему безумному, преданному другу, с которым они были двумя половинками. С ним можно было молчать, болтать ерунду, говорить о сокровенном, и всё было равноценно. Всё было настоящим. С ним возвращалось то самое, потерянное чувство полной, безоглядной жизни. Где он всё так же – сын дяди Юры, друга отца и крёстного Нади заодно. Где он проводил в их доме большую часть времени, где они вместе смотрели записанный на кассету боевик и представляли себя героями. Их общее, бесценное детство, в котором потом появились ещё трое таких же придурков. Детство, которого нет. И не будет. — Наташ, убери. Пожалуйста. Голос прозвучал резко, обрывисто. Будто дотронулась до раскалённого металла. Отвернулась к окну, за которым лондонский дождь стекал по стеклу – слёзы, дешёвая мелодрама. — Но почему?.. — Наташа не понимала, перенимая эмоцию. — Убери! — это уже приказ. Отточенный, железный. Голос дочери своего отца, не терпящий возражений. Холодный, отрезающий. Забытый было, но прочно засевший в голове. Иногда говорящий его голосом её мысли. Сестра, смущённая, обиженная, послушно убрала фотографии. Надя чувствовала обиду кожей – холодком, идущим от неё. Знала: Наташа видит её глянцевой старшей сестрой. И эта резкость, внезапное возведение стены, ранит девочку. Но Надя считала это меньшим злом. Пусть обида, чем знание. Знание о ночных кошмарах, о дрожащих руках, о вкусе дешёвого виски и чувстве абсолютной потерянности. Выворачивать душу наизнанку даже перед самым близким человеком – не могла. Не имела права. Её боль – её крепость, её узница и страж. Твоя боль – ты и вой. Другим людям своей болью душу не колычь. Надя закуталась в тишину у окна. Лондон размыт дождём и огнями – холодная, красивая, чужая акварель. В этой безупречной квартире с видом на чужое небо пахло чистотой, порядком и тоской. Тоска въелась в стены, в складки штор, в узор на дорогом ковре. Она дышала ею. Зараза, она такая, передаётся воздушно-капельным. — Ты... ты очень изменилась, — тихо, почти шёпотом, прозвучало за спиной. В голосе не упрёк – растерянность и та жалость, которую Надя ненавидела больше всего. Жалость – синоним слабости. Слабость ведёт к гибели. Аксиома, выученная. Меняются не люди, меняются обстоятельства. Это она где-то вычитала или отец говорил. Красиво, да только лажа полная. Люди не меняются. Люди просто трескаются. Кто вдоль, кто поперёк. Кто закаляется, у кого духу хватает, а кто в жертву записывается сразу, без очереди. Вопрос не в том, сломаешься ты или нет. Вопрос в том, заметишь ли ты сам момент, когда это уже случилось. Она выдохнула струйку дыма в стекло, затуманила и без того мутный пейзаж. Отражение в окне – чужое. Острые скулы, тени под глазами, взгляд, в котором не осталось ничего от той дуры, что беззаботно хохотала на задворках московских гаражей. С Космосом, с Пчёлкиным, с Васькой, которая всегда вставит свои пять копеек, да так, что ухохочешься. От той Нади, которая могла себе позволить. Позволить. Смешное слово. Словарь убогой эмигрантки. Что она может себе позволить сейчас? Позволить нажраться в хлам, чтобы забыться на пару часов? Позволить сорваться на сестру, потому что нервы в хлам? Позволить себе, наконец, сломаться, развалиться на куски и не собирать? Нет. Ей позволено только одно: держаться. Хоть зубами, хоть когтями, хоть оставшимися ошмётками души. Тащить на себе этот карточный домик, который она для Наташи отгрохала на обломках старого. И который в любую минуту, хрясь, и сложится обратно в руины. Быть отцом и матерью в одном флаконе. Быть Надей Орловой – той, которую выковали обстоятельства и папаша-покойник. Отца которого разорвали как скотину на бойне. И единственное, что оставили – кровь и копоть. Стекло, кстати, дорогое, тонированное, тоже в дребезги. Любил он качественные вещи. Вот и получил качественную смерть. Вспомнились уроки. Он учил её не бояться вида крови. Не моргать при виде чужих слёз – своих у него вообще не было. Разбираться в отчётах лучше любого клерка и чуять подвох за версту, нюхом, как зверь. Готовил не принцессу – преемницу. Хладнокровную, расчётливую, эффективную. Она такой и стала. Только наследство, сука, не приняла. Обстоятельства помешали. Или, может, характер. Тут уж не разберёшь. Оглянулась. Наташа сидит на диване, поджав ноги, смотрит устало. Живой укор. Живое напоминание о той нормальной жизни. Её миром были книжки, музыка, рисуночки, мечты о светлом будущем, где нет взрывов и запаха гари. И Надя сделает всё, чтобы эта сказка не рухнула. Даже если для этого придётся себя окончательно в землю закопать. Заживо, без отпевания. — Прости, — выдохнула хрипло, непривычно. Слово чужое, не её. — Я не хотела. Просто… они как открытая рана. Тронешь и всё, потекла. Подошла, села рядом. Диван жёсткий, не дорогой, бездушный. Ещё одна деталь чужой, наёмной жизни. Всё здесь наёмное. Временное. — Мы вернёмся, — Наташа выдала это с внезапной, детской уверенностью, которая никак не вязалась с её уже повзрослевшим лицом. — Всё образуется, вернёмся в Москву. К Сашке, к Вите, к Алёне… к Валерке. Надя закрыла глаза. И понеслось: вспышка, грохот, рвущий перепонки, горячий воздух в лицо. Тишина. Потом крики. И всепоглощающее, ледяное понимание: отца нет. Мир раскололся на «до» и «после». А «после» – это бегство. Чужая страна, липовые документы, вечный огляд через плечо. Жизнь в ожидании, что дверь однажды просто вынесут вместе с косяком. — Не знаю, Наташ, — голос тихий, усталый. Человек, который слишком долго шёл по пустыне и уже забыл, зачем шёл. — Сначала нужно понять, кто. Кто за этим стоит. Пока мы не знаем, мы в мышеловке. И они там, в Москве… — запнулась, подбирая слова. — Они тоже под прицелом. Наше появление станет для них сигналом. Приглашением на собственные похороны. А я в похоронном бюро не работаю. Говорила о них, о своих близких, как о чём-то хрупком и бесценном. Точно так же, как о Наташе. Любовь как действие. Любовь как дистанция. Любовь как добровольная ссылка. Плевать, главное, чтобы живы были. Все. Любой ценой. — Они не маленькие! — в голосе Наташи тот самый наивный оптимизм, который бывает только у тех, кого жизнь ещё не била наотмашь. Странно, что Наташа до сих пор в это верит. — Сашка найдет выход. Сашка найдет выход. Ага. Он попытается. И, скорее всего, ляжет костьми, как отец. В этом мире нет непобедимых. Есть только те, кого ещё не успели пришить. — Сила – штука относительная, родная — Надя смотрела в пространство за спиной сестры. — Есть сила кулака, как у Валеры. Сила авторитета, как у Саши. Сила ума, как у Пчёлкина. А есть сила системы. Сила бабла. Сила тех, кто в тени сидит и наше существование как заноза в задни…вообщем им мешает. Отец… он слишком жирной фигурой был. Его убрали не по пьяни. И если мы сейчас вынырнем, с нами начнут в те же игры играть. Только ставки выше. Потому что через нас можно до них добраться. И до того, что папа после себя оставил. Говорила спокойно, аналитично, как учили. Просто оценка обстановки. Стратегический расклад. А внутри – комок. Тоска. По их дурацким спорам до хрипоты. По ощущению, что за спиной есть кто-то, кто прикроет, не думая. По чувству, что ты часть. Часть чего-то большего, чем эта лондонская сырая клетка. — Значит, никогда? — в голосе Наташи дрогнуло. И острое – под рёбра, точно нож вошёл. Наташа прижалась к сестре, как маленькая. Это создание – её главная и единственная статья расходов. И доходов, кстати, тоже. — Я не знаю «никогда», — прошептала в волосы, пахнущие сладкой дрянью. — Я знаю «сейчас». Сейчас мы здесь. И мы живы. А пока живы – всё возможно. Просто… дай мне время. Обдумать. Разложить по полочкам. Говорила и уже знала ответ. Пути назад скорее всего не найдет. Или найдет, но ведёт он прямиком в эпицентр взрыва. Но однажды, когда она всё просчитает, когда фигуры на внутренней доске встанут как надо… Однажды она этот путь пройдёт. Не чтобы вернуться. Чтобы отомстить. Чтобы завалы разобрать. Чтобы дать Наташе и тем, кого любила, шанс. На ту самую, живую жизнь. Которую у неё самой отобрали. Которую она сама у себя отобрала. Тут уж, как говорится, хрен разберёшь, кто первый начал.***
Надя резко сбросила с себя одеяло, открыв глаза. Звонок телефона, который мирно трезвонил уже, наверное, вторую минуту, намекал о чём-то и вправду важном. Спросонья не поняла: будильник, заведённый на пять утра, совсем обнаглел – решил поработать в две ночи. А потом подскочила с кровати, рванула к тумбочке, где лежал чёрный, как смоль, телефон. Быстрым нажатием кнопки приняла звонок, поднося к уху. И тут до неё дошло. Казалось, из лёгких выбили весь воздух. Ну надо же быть такой дурой: не глянуть на номер, не подумать, что мог позвонить кто угодно, – и вмиг точка на карте, где её дом, стала бы помечена крестом. Хороша, ничего не скажешь. Бдительность, мать её, на уровне табуретки. Надя притихла, вслушиваясь в голос, который тут же врезался в уши. Ком в горле, стоявший пару секунд назад, провалился куда требовалось, и она наконец выдохнула – услышала того, кого и ждала. Кого и боялась услышать, если честно – Алёну. – Надь? – послышался вдруг твёрдый, уверенный голос на той стороне трубки. Его она, конечно, узнала, и уголок губ тронула улыбка. Спокойная, как от облегчения. Временного, разумеется. Вечное облегление только на кладбище выдают, и то не факт. – Я, – ответила тут же Орлова, подхватывая с тумбочки пачку сигарет, на ходу доставая одну. Сунув между губ, выходит на балкон, прислонившись к ограждению. – Ты чего серьёзная такая, случилось чего? Спросила она, вдыхая первое облако дыма, которое тут же растворяется в воздухе после выдоха. Спокойствие, как известно, бывает разное. Бывает от незнания, а бывает – когда уже всё равно. Пока что первое, но второе уже на подходе, чувствуется. — Случилось. – Голос Васнецовой, обычно приветливо-игривый, был серьёзным и твёрдым. Надя напряглась, приготовилась услышать что-то, что, возможно, заставит её всё-таки сойти с ума окончательно. Хотя куда уж окончательнее? Вроде бы уже все стадии пройдены, ан нет – жизнь всегда найдёт, чем удивить. — Сегодня у Введенского была, они на разработку Сашку поставили. И всех остальных вместе с ним, под одну гребёнку. Надя потупила взгляд, разглядывая ночную улицу за границами балкончика. Она вновь затянулась, один раз, потом второй, а затем и третий. Молчала, обдумывая. Стояла, прижав телефон к уху, и казалось, холод балконного ограждения проникал сквозь ткань домашней одежды прямо в кости. Слова Алёны повисли в ночном воздухе. Хорошо хоть не в петле, и на том спасибо. Голос её был твёрдым, без колебаний. — Данные пришли из надёжного источника. На Сашу досье завели, за ним и за всеми, кто рядом, уже наблюдают. Надя затянулась так, что кончик сигареты ярко вспыхнул в темноте. Мозг, этот инструмент, выкованный отцом, спасибо папе, век воли не видать, уже рисовал схемы. Она не просто знала, кто такой Введенский. Она понимала его тип. Это был не озлобленный мент с погонами, для которого главное – выслужиться и чтоб циферки в отчёте сходились. Введенский – стратег. Хирург. Он не охотился за людьми, он изучал процессы. И в лице «Бригады» он увидел симптом новой болезни, поразившей страну, – криминальный капитализм, вырастающий на руинах старой системы. Интересно, кто же из них больной, а кто доктор? И главное – в какой палате чьё место? Его интерес был страшнее обычной ментовской дури. Потому что дубину можно перехватить, увернуться, даже сломать, если повезёт. А от скальпеля не увернёшься – он сам тебя найдёт, где бы ты ни прятался. От сумы да тюрьмы не зарекайся. Только сума – это ещё полбеды. А вот когда тюрьма только начинается, а ты ещё на свободе... Это, знаете ли, особый вид веселья. Когда стены собственного дома становятся декорацией, за которой каждый день пишется новый протокол. Когда утро встречает не запахом кофе, а мыслью: «А не поставят ли сегодня на прослушку ещё и унитаз?» И стоило просыпаться, спрашивается? — Разработка. — усмехается Надя, затягиваясь. Слово-то какое – почти ласковое. Из отчёта селекционеров: новый сорт пшеницы, устойчивый к вредителям. Только вредители получается они. И удобрения тут – особого свойства. Введенский – порода. Знает: человека можно сломать и без единого удара. Просто отрезать от мира по кусочкам. Сначала – чувство безопасности. Потом доверие к утру. Потом веру, что стены родной квартирки – это защита, а не декорация для будущего допроса. Пласт за пластом. Как лук чистить. Только слёз не будет. Уже всё выплакано. Итак, дорогая редакция, что мы имеем в сухом остатке? Фазы. Три, как в классической драматургии. Только финала не знает никто. Даже авторы, собственно. Фаза первая, наблюдение. Оно уже идёт, можно не оглядываться – хвосты сзади. Не один, с подменой, чтобы они сами себя запутали. Будут записывать, с кем выпил, кого трахнул, сколько бабок спустил. Составят карту связей – красивую, с цветными стрелочками, как в учебнике политграмоты. И главная цель – не поймать на горячем, а заставить дёргаться. Чтобы Сашка, нервный по жизни, начал видеть врага в каждом, кто подошёл на метр. Чтобы Пчёла, наш гений конспирации, при виде лишней тысячи в обнале хватался за сердце. Паранойя – она ржавчины хуже. Разъедает изнутри быстрее любой измены. Тут как с селёдкой: если соль не той концентрации, протухнет раньше, чем до стола дойдёт. Фаза вторая: давление на окружение. Тут они мастаки. Не полезут к Сашке с Филом – орешки крепкие, могут и зубы сломать. Возьмут тех, кто с краю. Двоюродного брата Космоса, у которого ларёк с семечками. Или сестру той девицы, с которой Витя мутит например. Привезут, чаем напоят, печеньем угостят. И скажут ласково: «Ты же человек хороший, тебе терять нечего. Ты помоги нам, а мы зачтём». И тот подпишет какую-нибудь бумажку, сам не понимая, что подписывает. А потом, в нужный час, эта бумажка всплывёт. И поползут слухи: «Ваш, мол, уже с ними». И поехало: кто кому верит, кто на кого смотрит. Семя раздора брошено. Проверка на вшивость. Старый, как мир, способ: разделяй и властвуй. И не надо нам Гракхов – свои передерутся. Фаза третья: провокация. Высший пилотаж. Тут уже не чаем пахнет, тут керосином. Подбросить ствол на склад к Пчёле. Организовать нападение на самого Введенского, оставив следы ведущие к Космосу. Устроить ДТП с Сашиной машиной, а в багажнике – труп, свеженький, с биркой. В девяносто третьем, после Белого дома, власть показала, что ей всё можно. Когда танки по парламенту лупят, кто услышит выстрел в гараже? Никто. А если и услышит – помрёт от сердечного приступа. Экспертиза допишет, начальство подмахнёт. Они не бандиты, нет. Бандиту нужны бабки, земля, почёт. Им – чистота системы. Им нужно доказать, что их бригада – это гнойник, который надо вырезать. А чтобы вырезать, гнойник надо сначала нарывить. Спровоцировать. Довести до кондиции. Провокация – лучший хирургический инструмент. Без наркоза. Надя стряхивает пепел, смотрит, как он медленно падает вниз, в темноту двора. Мысли текут дальше, уже почти сами собой. Стирается та самая, мнимая грань. Спрашивается, чем менты лучше бандитов? Да ничем. В 91-м разогнали КГБ? Смех. Поменяли вывеску. Старые волки вроде Введенского – они и есть система. Они не защищают закон. Они защищают порядок. Свой порядок. А в их порядке такие, как отец, как Сашка, – сорняки. И с сорняками не ведут переговоров. Их выжигают. Калёным железом, чтоб и семени не осталось. Бандит бьёт тебя прикладом по лицу, чтобы отнять кошелёк. Мент из команды Введенского будет бить тебя тем же прикладом, но глядя в глаза и убеждая, что это во имя безопасности государства. И в этом его сила, и его слабость. Сила – потому что за ним легитимность, пусть и треснувшая, пусть и пахнет нафталином. Слабость – потому что он скован этой самой легитимностью, ему нужны бумажки, протоколы, видимость законности. Ему нужно, чтобы ты сам себя уничтожил. Чтобы сам пришёл и сдался, потому что так «правильно». Чтобы поверил в его правду. Что они сделают с тем, кто откажется? О, тут вариантов море, на любой вкус. Классика жанра – «суицид». Окно, верёвка, газ. Или неожиданный диагноз – «острая сердечная недостаточность», хотя сердце всю жизнь было здоровым, как у быка. Или внезапная криминальная разборка, в которой наш строптивый герой «случайно» погибнет от пули якобы конкурентов. Следствие, конечно, зайдёт в тупик. Амнистия всех примирит. Главное – сделать человека мёртвой точкой. Тишиной. Чтобы его страх, как зараза, перекинулся на остальных. Чтобы другие думали: «А стоит ли высовываться?» В чём главная философская хуйня всего этого? В том, что они, эти слуги системы, искренне считают себя патриотами. Они «служалые люди», современные «неодворяне» в новом витке истории. А надя и похожие для них – грязь, угроза их выстроенному, такому хрупкому миру. Они не поймут никогда, что их «служба» – это та же крыша, только государственная. Те же рэкет, те же разборки, те же грязные деньги, просто упакованные в гербовую бумагу. Разница лишь в том, что у бандита ствол – в кобуре, а у них – в сейфе с печатью. Но пуля-то одна. И летит она с одинаковой скоростью. Так что да, разработка – это смерть. Медленная, изощрённая, но смерть. Они не придут ночью с автоматами, как в лихие девяностые, когда всё решалось проще и грубее. Они придут днём, с удостоверениями. И будут говорить вежливо. И предлагать «сотрудничество». И тот, кто откажется… станет уроком для остальных. Уроком в том, что в этой новой, дикой России закон – это тот, у кого больше прав на насилие. А право это даёт не совесть, не Бог, не народ даже, а всего лишь должность в табели о рангах. Печально? Смешно? Страшно? Для кого как. Для Нади – просто факт. С которым придётся жить. Нужно думать, как они. Быть грязнее, если понадобится. Но умнее. На два хода вперёд, как в шахматах, только фигуры живые. И помнить главное: они боятся не силы. Силу они перетрут, у них ресурсов больше. Они боятся стыда. Огласки. Того, что их грязное бельё, все эти скелеты в шкафах, вынесут на свет божий. Их сила – в тени, в полумраке кабинетов, в запахе кожи и казённой бумаги. Задача людей по другую сторону, стать этим светом. Слепящим и беспощадным. Прожектором, который высветит каждую их морщину, каждый прыщ на их казённой роже. — Введенский мыслит интересно. Он называет нас «лабораторным образцом новой криминальной формации». У него даже термин такой есть, учёный, блин. За каждым уже закреплены свои ангелы-хранители с прослушкой. Начинают с внешнего круга: родственники, старые знакомые, с кем пили-ели в молодости. Тебя и Наташу тоже, внесли как «утерянный актив», возможный канал влияния или информации. Нужно понять как фильтровать этот базар. Как говорить, чтобы не сказануть лишнего. «Фильтровать базар». Жаргонизм, прозвучал из уст Алёны с какой-то дикой, сюрреалистичной нормальностью. Вот она, их реальность: офицер госбезопасности, использует бандитский сленг, чтобы предупредить дочь криминального авторитета о слежке за бандитами, которых все они считают семьёй. Абсурд, доведённый до степени высшей логики. До степени философского казуса: кто они теперь друг другу? Свои среди чужих, чужие среди своих? И где вообще эта грань проходит? Надя с силой потушила сигарету о железную балконную решётку. Искры брызнули вниз, в тёмный двор, и погасли, не долетев. — Что они конкретно имеют на Сашу? Не на Бригаду в целом, а на него лично? Старые истории с Мухой – это уже почти фольклор, да былины. Для уголовки по сути ноль, сроки вышли, свидетели или забыли, или того... Введенскому нужно что-то свежее. Что-то, что тянет на статью посерьёзнее, чем хулиганка. Ему нужно мясо. Факты. — Пока ничего криминального, — ответила Алёна. — Но они копают в сторону его связей. Ищут крышу в госструктурах. Им кажется невероятным, что парень с окраины, без папиков-генералов, смог так выстрелить. Они подозревают, что за ним стоит кто-то из старой, Орловской закваски. Твоей закваски, Надь. Морозный воздух обжёг лёгкие. Так вот оно что. Тень отца, его несостоявшаяся империя, накрывала тех, кого он когда-то пригрел. Белов, поднятый им, как сын. Его друзья. Они стали мишенью не только потому, что были успешными «бизнесменами», а потому, что в их успехе учуяли призрак другого, более масштабного и опасного порядка. Порядка Сергея Орлова. Мёртвого, но не забытого. А для системы мёртвый враг – страшнее живого. Живого можно посадить, убить, купить. А мёртвый превращается в миф. В знамя. В ту самую тень, от которой не отмахнуться. Крыша в госструктурах... Вот откуда руки-то тянутся. Только не было этих госструктур как таковых, не было у отца генералов в кармане. Он сам был себе генерал. И ведь странно, да? Настоящий феномен, достойный изучения в академии. Парень с окраины, без роду-племени, без блатного папы в министерстве, в одночасье становится хозяином улиц. Так с нуля не бывает. Особенно в стране, где даже чтобы палатку с газводой поставить, нужно знать, кому в карман залезть и какую лапу намазать. Значит, у него должна быть поддержка. Серьёзная. Системная. Логично, как дважды два. Умные люди, ничего не скажешь, просчитывают варианты. И он прав. Введенский прав в своей паранойе. Просто не там ищет. Он ищет генералов в кабинетах, взятки в министерствах, договорённости в высоких коридорах власти. А настоящая «крыша» Сашки давно в земле сырой. И зовут её Орлов Сергей Владимирович. Чью кровь пустили по асфальту, чьё дело разворовали по кускам, чьё имя теперь можно произносить только шёпотом, да и то оглядываясь. Ведь как было? Отец взял Сашку под крыло, когда тот был голожопым пацаном с улицы. Присмотрелся. Увидел, как тот Надьку оберегает, как за своих готов глотку рвать любому, кто косо посмотрит. Тогда же рядом крутились Филатов, да Пчёлкин с Космосом – шпана, одним словом. Которые уже после, вместе с Орловой, решили рэкетировать палатки, а Белов, как самый настоящий лидер по натуре, иногда наставлял их на путь истинный, как говорится, если тот путь сулил выгоду и безопасность. А дальше закрутилась история с Мухой, которую они все пытались как-то разрулить, чуть не угробили друг друга, но выплыли. Самая настоящая бригада. И рядом с ними – его маленькая наследница, которая смотрела на всё это и впитывала, как губка. И что он увидел в Сашке тогда? Отражение себя молодого? Или просто крепкий материал, который можно выковать, выжечь из него всё лишнее и сделать человека? Не важно. Главное он выковал. Вложил в Белова и остальных не столько деньги – хотя и деньги тоже, без них никуда, – сколько знания. Принципы. Показал на деле, как держать слово, даже если это слово ничего не стоит в этом обезумевшем мире. Как нести ответственность за своих, за эту разношёрстную братию, которая без него давно бы перегрызлась. Как строить дело, а не просто рубить бабло и пропивать его в ресторанах. Он сделал из него не солдата, не шестёрку при делах, а… преемника. Сына, которого у него никогда не было, но который стал им по духу. И Надя это видела, чувствовала, и где-то в глубине души, в том самом месте, где ещё теплилась нежность, она была за это благодарна. И завидовала, чего уж там. Белов получил то, чего ей самой всегда не хватало: отцовское признание, его время, его внимание, его жёсткую, но справедливую науку. И теперь эта наука, эта отцовская закваска, могла стоить Белову жизни. Ирония судьбы, достойная пера классиков. Воспитал на свою голову. Точнее – на голову тем, кто остался. И люди отца – прошедшие огонь, воду и медные трубы, – они это видели. Они признали в Белове не просто выскочку, не временщика, которому повезло подобрать крошки с барского стола. Они увидели продолжение. Дух Орлова, воплощённый в другом человеке. После взрыва, когда отца не стало, а Орловы сгинули в неизвестность, им нужен был новый центр. Точка сборки. Без центра любая стая разбегается, и начинается грызня за место у кормушки. И они нашли её в Сашке. Осознанно или нет – теперь уже не важно. Важно, что система, которую строил отец, не рухнула. Она просто сменила вывеску. Это были не бойцы спецназа с идеально чистыми биографиями, а крепкие парни с районов – выпускники спортивных секций по боксу, борьбе, самбо. Те, кто в зале научился терпеть боль и бить первым. Для них войти в долю к Орлову когда-то означало выбиться из нищеты общаг и заводских цехов, где за станком можно было спину гнуть до пенсии, а на пенсии – сразу в ящик. Ими двигала простая, грубая арифметика: за одну прогулку на стрелку – постоять с каменным лицом, поиграть в бицепсы, – платили в два-три раз больше, чем за месяц у станка. Тут и считать нечего. После смерти пахана они не разбежались, не кинулись искать нового хозяина по объявлению. Им нужен был источник зарплаты. Стабильный, понятный, регулярный. И как удачно Белов подвернулся. Он говорил с ними на одном языке – языке силы и уличной чести, где слово дороже расписки, а удар в спину карается быстрее любого суда. Он не строил из себя аристократа, как некоторые старые воры, которые на зонах сроки мотали и мнили себя элитой. Для спортсменов он был своим, только более удачливым. Повезло парню – значит, и нам подфартит, если рядом держаться. Их переход был массовым и молчаливым: в понедельник они пили пиво в подворотне, обсуждая, где бы перехватить до зарплаты, в среду уже работали на охране беловской точки. Без всяких присяг и клятв на крови. По принципу «свои не сдают, своих не бросают». И потому в этой сфере, в этом муравейнике, что-то типа управления встал Фил. Самый приближенный к народу, свой в доску. Такой же спортсмен, прошедший те же залы, знающий, у кого какой удар и кто чего стоит. И его принимали. Уважали. И, несомненно, спелись. Как в хорошем хоре, где каждый знает свою партию. Были и другие. Отставные или действующие на мелких должностях служаки, обеспечивающие крышу на низовом уровне. Мелочь, но без мелочи, как известно, и большое дело рассыпается. А также недавно вышедшие по УДО ребята с опытом и связями в зоне. Те, кто понимал: система, старая, советская, рухнула к чертям собачьим, и теперь нужно пристраиваться к новой силе, если не хочешь снова оказаться на нарах или под забором. Самые разношёрстные группы: воры-карманники, работавшие на вокзалах, контролируемых группировкой; взломщики, умевшие открыть любой сейф, кроме, пожалуй, собственной совести; умельцы, делавшие поддельные документы – паспорта, ксивы, справки, – такие, что и эксперты не всегда отличали; связисты, способные организовать прослушку или, наоборот, забить стрелку на чужой территории, договориться с нужными людьми. Одиночка в 90-х был легкой добычей для всех. Для ментов, для конкурентов, для своих же, озверевших от безнаказанности. Им нужна была структура, которая даст разрешение работать на её территории, обеспечит безопасность и, главное, будет сбывать награбленное или результаты труда. Беловская бригада, поглощающая потоки, как молох, стала идеальным монополистом. Они перешли, просто начав платить процент в общак. Часто даже лично Белова не видели. Их контактными лицами становились как раз те самые спортсмены. И система работала. Как часы, которые тикают, даже если их уронили. Белову, который рос как на дрожжах, а дрожжи, как известно, бывают разного свойства,, были нужны эти ресурсы и люди. Он принимал их, проверяя через ту же сеть, нет ли среди них откровенных крыс или ненадёжных. Так, пласт за пластом, к нему прилипала реальная мощь старой группировки. Не интеллектуальная, с этим было сложно, а силовая и экономическая. Получился сплав, который в металлургии назвали бы высокопрочным, а в жизни просто опасным. Надя тем временем помогала им, находясь за тысячи километров. Ирония, достойная пера греческих трагиков: дочь криминального авторитета, сбежавшая от смерти, становится ангелом-хранителем для тех, кто остался. Способов было много, но главной ниткой, связью с миром, была Алёна. Она предоставляла информацию, исходя из разговоров с Пчёлкиным и Беловым, когда те просили решить проблемы. С юридической точки зрения и с документами, с юрисдикцией в основном работала сама Алёна, у неё была хватка, память и опыт. Но когда дело касалось экономической части, финансовых схем, запутанных, как следы зайца на снегу, тогда она передавала всё Наде. Через цепочку, которую проследить можно было, но слишком уж муторно, слишком запутанно, чтобы всерьёз пытаться. А Надя сидела в своём лондонском тумане, пила чай и исправляла документы. Высчитывала, искала, вынюхивала проблему. Дистанционно, как сапёр, который работает вслепую, но знает: ошибка и взорвутся не только руки. Витя не был идиотом. Он видел, что слишком многие кризисы обходят их стороной. Что конкуренты, здоровые лбы, спотыкаются на ровном месте, ломают ноги и выбывают из игры. Что документы, нужные как воздух, появляются вовремя, словно по волшебству. А особо рьяные чиновники, готовые уже выписать ордер на арест, внезапно меняют гнев на милость – переводятся, заболевают, уезжают в командировки на север. Он начал подозревать, что у них есть некий партнёр. Не менты – с ментами отношения были свои, понятные, выстроенные годами. А кто-то извне, кто помогает, но не лезет в управление. В его голове, тяжёлой на подъём, но цепкой на детали, родилась теория: за ними стоит кто-то из старых, очень грамотных орловцев. Мысль о том, что этим кем-то была Надя, приходила ему в голову не раз. Приходила, стучалась, просилась внутрь. Но он отгонял её. Слишком фантастично. Слишком... опасно верить в сказки, когда вокруг реальность с волчьей пастью. Но в его разговорах с Алёной появилась новая, осторожная интонация. Так, из сырого лондонского тумана, где дождь стучит по крышам, как похоронный барабан, она в каком-то смысле держала на невидимой нити судьбу тех, кто остался там, в хаосе новой Москвы. Она была инженером, который в режиме реального времени латал пробоины в тонущем корабле. И самым страшным, самым леденящим душу было понимание, что рано или поздно инженеру придётся выйти из тени. Показаться капитану. Сказать: «Это я всё время не давал тебе утонуть. Я, а не твоя хвалёная удача и не твоя железная воля». А капитан этот Сашка Белов терпеть над собой никаких властей не привык. Ни явных, ни тайных. Ни мужских, ни тем более бабьих, даже если эта баба – дочь его покойного учителя. Гордость, сослужит ему плохую службу. Гордость и неумение быть благодарным, не чувствуя себя при этом должником. — Ирония судьбы, — хрипло усмехнулась Надя, глядя, как пепел с сигареты падает вниз, в тёмный двор, где даже фонарь мигает устало. — Отец готовил меня, чтобы я всё это унаследовала. Чтобы села на трон, понимаешь? А теперь из-за его имени, из-за его тени, на них вешают разработку. Я сбежала, чтобы их оберегать расстоянием, чтобы моё присутствие не навлекло чего. А вышло, что подставила. Сильнее, чем если бы осталась. — Не заламывай руки, княжна, — голос Алёны внезапно стал резким, почти отцовским. В нём проснулась та самая «Васька», которая в детстве могла оттаскать за чуб и самого задиристого пацана. — Самобичевание отставить. Этим делу не поможешь, только себе нервы истреплешь. Надо понять, что мы делаем дальше. Работать надо, а не локти кусать. Тишина в трубке стала тягучей, напряжённой, как струна перед разрывом. Надя слышала ровное дыхание сестры на другом конце света. Они обе понимали игру, в которой оказались. — Решим, — наконец сказала Алёна, и её голос снова стал собранным, деловым, без лишних эмоций. Эмоции в их деле – роскошь непозволительная. — Информация к размышлению есть. Так, Вторая новость. Я... покапала кое-что по делу Орлова. Не по официальной версии, которая списала всё на бытовой конфликт между авторитетами, на разборки за рынки. Поинтереснее копнула. Поглубже. Надя вцепилась в холодную ручку балконной двери так, что костяшки побелели, а ногти впились в ладонь. — И что? — Это уровень... ну, скажем так, людей, у которых есть доступ к спецсредствам и спецзнаниям. Армейским, или, что ещё хуже, ведомственным. И ещё деталь. За месяц до взрыва к отцу приходили гости. Не бандиты, нет. Люди в строгом, неброском, из тех, кого называют «серые кардиналы». Вёл их тот, кого в отчётах обозначили как консультанта. Запомнила одна старуха-соседка, царствие ей небесное, потому что он в лифте ей улыбнулся. Вежливый такой, интеллигентный. А глаза, говорит, были пустые. Стеклянные. Такие глаза, Надя, либо у психов бывают, либо у людей, которые чужую смерть считают просто бумажкой в отчёте. Рабочим моментом. Консультант. Люди в строгом. Спецсредства. Отец всегда говорил: случайных совпадений не бывает. Бывает плохая работа аналитика. Или, что ещё хуже, хорошая работа тех, кто эти совпадения организует. Её отец, построивший свою империю в тени догорающего совка, мог быть опасен слишком многим в новой, бурлящей России. Не только конкурентам по цеху. Он знал слишком много. Контролировал слишком многие потоки. И когда страна рухнула в хаос приватизации и дележа общего пирога, такие фигуры, как Орлов, становились не просто неудобными. Они становились мёртвыми точками – теми которые нужно стереть с карты нового мира, чтобы освободить место для других игроков. Игроков в погонах и без, но с куда более серьёзными мандатами. С печатями. С доступом к спецсредствам. С правом называть свои действия «государственной необходимостью». — Введенский, — тихо выдохнула Надя. — Он имеет к этому отношение? — Прямых улик нет, — осторожно сказала Алёна. — Но круг сужается. Он как раз в тот период курировал... взаимодействие с неформальными экономическими структурами. Так это красиво называлось в отчётах. Твоя теория о «системе», которая убрала отца, чтобы расчистить поле, Надь... она может быть верной. И если это так, то разработка «Бригады» – это не просто борьба с преступностью. Это зачистка. Окончательная. Они убрали архитектора. Теперь доберутся до того, что он построил. Лондонская ночь, сырая и чужая, вдруг сжалась вокруг Нади тюремными стенами. Она бежала от одной тюрьмы, страха и прошлого и попала в другую: бессилия и расстояния. Но в этой безнадёжности, как сталь при закалке, рождалась новая решимость. Холодная, твёрдая, без примеси истерики. Введенский копает под Бригаду, потому что чует отцовские руки. Чует, сука, нутром своим оперативным. А этот призрак тянется ниточкой к тому самому консультанту, который, возможно, сейчас сидит в том же кабинете, что и Введенский. Или, что ещё вероятнее, сидит этажом выше и даёт указания. Спускает директивы. Это не две разные войны. Это один фронт. Просто раньше мы этого не видели, потому что смотрели не в ту сторону. Наташа и Надя – последние пометки на полях. Сотрут последними, для чистоты картины. Для симметрии. И даже не всплакнут, сволочи. У них слёзные железы атрофированы к чёртовой матери, потому что работают с бумагами, а не с живыми. Что делать? Бежать дальше? В какую ещё дыру? В Австралию? В Южную Америку? Тащить за собой Наташу, вечно жить с поддельными паспортами, оглядываться на каждую машину, смотреть, как жизнь сестры превращается в такую же вечную ссылку, в существование без права на завтрашний день? И всё ради чего? Чтобы однажды, листая новости по спутниковому интернету, узнать, что там, в Москве, их всех порешили. Или посадили. Или вынудили стать такими же пустыми глазами, как у того консультанта. Нет. Этой петли не будет. Не дождутся. Голос её, когда она снова заговорила в трубку, был низким, ровным, лишённым каких-либо сомнений. В нём звучала та самая сталь, что когда-то заставляла трепетать бухгалтеров и логистов её отца. Только теперь эта сталь была направлена не на увеличение прибыли, а на выживание. – Алёна. Всё кончено. Я возвращаюсь. – Ты что, совсем больная? – в голосе подруги прозвучал не страх, а яростная, почти профессиональная досада. Так ругаются шахматисты, когда партнёр делает заведомо проигрышный ход. – Ты же понимаешь, как они будут действовать! Твоё появление – это готовый кейс для Введенского! Наследница Орлова, умница, красавица, вернулась, чтобы возглавить ОПГ, – он мечтать не мог о лучшем подарке! Ты ему самолично на блюдечке с каёмочкой всё семейное счастье принесёшь! – Именно поэтому я и возвращаюсь, – отрезала Надя. – Пока я здесь, я, блять, теория заговора. Меня можно вписать в любое дело как «неустановленное лицо за рубежом». Когда буду в Москве, стану фактом. Живым человеком. С паспортом. С легальной историей. С позицией, которую можно озвучить, а не прошептать в трубку. Меня уже нельзя будет безнаказанно вписать в какую угодно схему. Чтобы свалить на меня, придётся иметь реальные доказательства. А их нет и не будет. Им придётся работать. А работать они, Алёна, не любят. Они любят готовенькое. – Но... – Слушай сюда. У нас два козыря. Первый – ты, внутри системы Введенского. Второй – я снаружи, но я знаю их мир изнутри лучше, чем они сами себя знают. Я знаю, где у них рычаги, где больные мозоли, где тайные пружины. Будет по нашим правилам. – Каким правилам? – в тоне Алёны всё ещё звучало сопротивление, но уже проскальзывал тот самый цепкий интерес, который Надю несомненно радовал. Значит, не всё потеряно, значит, мозги ещё работают, а не закостенели в ведомственных догмах. – Правилу легальности, – чётко, по слогам произнесла Надя. – Введенскому нужны бандиты. Значит, мы должны перестать быть бандитами. Не полностью – это невозможно. Но достаточно, чтобы его обвинения рассыпались, как карточный домик от сквозняка. Ты говорила, он ищет крышу в госструктурах? Мы дадим ему её. Только не коррумпированного генерала, которого он же потом и прижмёт к ногтю для отчётности. Мы построим свою структуру. Легальную, на первый взгляд, скучную. Фонд поддержки малого бизнеса. Инвестиционная компания с уставным капиталом и советом директоров например. Что-то такое, от чего веет канцелярией, бумажками, отчётами в налоговую и публичной историей, которую можно показать любому журналисту. То, во что можно будет аккуратно, как конфетку в фантик, упаковать основные потоки Бригады. Я этим займусь. Она сделала паузу, давая Алёне переварить. В трубке было тихо. – И второе. Консультант. Это наша личная война. Введенский – наша точка входа. Через него, через его дела, через его прошлое, через его ошибки мы выйдем на того, кто отдал приказ. Чтобы найти крысу, нужно перекрыть все ходы к сыру. Сыр Введенского – это его карьера, его ведомство, его видимость контроля, его реноме непогрешимого служаки. Мы начнём методично, планомерно портить ему этот сыр. Аккуратно, как мыши, но настойчиво. Через утечки в прессу о его провалах. Через анонимные жалобы в контролирующие органы на методы его работы, на превышение, на предвзятость. Через слухи, которые расходятся быстрее любой официальной бумаги. Мы заставим его суетиться. Дёргаться. Оправдываться. А в суете, как известно, легче найти концы. Тот, кто наверху, начнёт нервничать, потому что его чистоплотный исполнитель вдруг перестаёт быть чистоплотным. Начнёт заметать следы. А где заметают следы, там всегда остаются отпечатки. В трубке повисло долгое молчание. Такое тягучее, что, казалось, его можно резать ножом. Надя не торопила. Она знала, что Алёна сейчас прокручивает схему в голове, ищет слабые места, просчитывает риски, прикидывает варианты отступления. Так же, как это сделала бы она сама. Как учил отец: прежде чем прыгнуть, посмотри, куда упадёшь. И есть ли там вода, или там сплошь бетон. — Риск огромный, — наконец произнесла Алёна, и в её голосе уже не было сомнений. Был холодный, рабочий расчёт. Без истерик, без «ах, боже мой». — Ты станешь мишенью номер один. — Я и так ею являюсь, просто на расстоянии, — парировала Надя.— Здесь я беспомощна. Красивая, но бесполезная фигура на чужой доске. Там я буду иметь возможность двигаться. А неподвижную мишень, сама знаешь, бить легче всего. — Хорошо, — Алёна выдохнула. Слышно было, как она зажигает свою сигарету – чиркнула зажигалка, и Надя будто увидела этот жест, знакомый до боли. — Значит, работаем. Продумывай легенду возвращения блудной дочери. Чтоб комар носу не подточил. — Я знаю, — кивнула Надя, хотя Алёна этого не видела. — У меня уже есть идеи. Не переживай, не вчера родилась. Они обсудили ещё несколько технических деталей: прощальные коды, новые каналы связи, явки и пароли, которые в их деле смешно было называть такими шпионскими словами, но по сути они ими и являлись. Когда разговор закончился и в трубке зазвучали короткие гудки, Надя ещё долго стояла на балконе. Город-тюрьма. Она смотрела на него и не чувствовала больше ни ненависти, ни тоски, ни этой въедливой безнадёги. Была лишь пустота перед прыжком. Та самая королевская нищета души, о которой пишут в умных книгах, но которую ни в одной книге не опишешь. Когда внутри уже ничего не осталось, кроме голой воли. Холодной, как этот балконный парапет. Твёрдой, как кнопка вызова в лифте, который повезёт тебя наверх, даже если сверху – обрыв. Завтра, вернее, уже сегодня, она наконец вернётся домой. Слово-то какое – домой. Там, где её, скорее всего, никто не ждёт. Где её могут встретить пулей или наручниками. Где Белов, скорее всего, пошлёт её куда подальше за такое самодеятельное спасение. Ну и пусть. Не привыкать. А пока нужно было заварить кофе покрепче, такого, чтобы ложка стояла. Разбудить Наташу, которая спит и не ведает, какой сюрприз приготовила ей старшая сестра на завтрак. И начать самую сложную беседу в своей жизни. Ту, в которой придётся объяснить, почему спокойная, безопасная жизнь в Лондоне – не вариант. Почему бежать больше некуда. Почему иногда, чтобы спастись, нужно не убегать, а разворачиваться и идти в самое пекло. Нужно было снова стать той, кем она когда-то была и кем боялась быть: Надеждой Орловой. Наследницей. Стратегом. Щитом для тех, кого считает своими. И, наконец, тем человеком, который не просто вспоминает отца со слезами на глазах, а тем, кто разберётся, почему его нет. Кто найдёт концы. Кто задаст вопросы. И, если повезёт, получит ответы. А если не повезёт... Что ж, значит, не повезёт. В конце концов, везение – это тоже ресурс, и у неё он давно в минусе.