Терновый неликвид

Горячая работа
NC-17
В процессе
82
1
автор
j_Siil соавтор
Фэндом:
Бригада, бригада (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 493 страницы, 233 060 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник

Глава 4

Настройки
Примечания:

Где и с кем, и когда это было, только это не я сочинил: ты меня никогда не любила, это я тебя очень любил.

***

Ну что же, кабинет. Они снова встретились. Как старые, заклятые враги, которых судьба снова столкнула лбами на узкой тропинке, и теперь надо либо простить, либо душить друг друга. Она стояла на пороге, дыша этим воздухом – густым, тяжелым, как сироп из распада. Знакомый букет: дубовый паркет, покрытый лаком ещё при Брежневе, перегар дорогого коньяка, который отец пил не для удовольствия, а чтобы запить стресс, и под всем этим – вечный, неистребимый запах человеческого пота. Страха. Власти. Этот запах въелся в стены, в книги, в эту дурацкую кожаную обивку кресел. Она не стала включать свет. Свет – для честных людей. Для тех, кто пришёл работать, созидать, строить планы на будущее. Надя пришла за своим прошлым. Как могильщик, который пришёл раскапывать свежий труп, чтобы проверить, не забыли ли в кармане кошелька. В полумраке всё выглядело как декорации к плохому спектаклю о крахе империи. Лучи, пробивавшиеся сквозь щели в тяжёлых, пыльных портьерах, выхватывали уродливые подробности. Массивный дубовый стол, похожий на алтарь или на эшафот, смотря для чего использовать. Пустые книжные шкафы с зияющими черными дырами вместо полок. Пчёлкин поработал на славу. Чисто, аккуратно, профессионально. Как санитар, который вынес из палаты умершего всё ценное, оставив лишь голый матрас и пятно на простыне. Сохранил наследство. Сохранил, сука, в своём сейфе. Крыса с бухгалтерской жилкой. Но Орлова не за этим пришла. Не за отчетами. Ноги сами понесли к столу. Тело помнило этот маршрут лучше, чем сознание. Пальцы, холодные и чуть дрожащие от адреналина, который все еще гулял в крови после разговора со Светой, поползли по нижнему краю столешницы. Искали. И нашли. Едва заметную шероховатость, скол. Папина хитрая защелка. Гениальное изобретение: спрятать так, чтобы все видели, но не догадывались. Надю он научил этому в десять, в тот же день, когда впервые дал пострелять из настоящего пистолета. Логика железная: знаешь, где спрятано оружие – знаешь, где спрятана власть. Я надавила. Щелчок прозвучал сухо, негромко, как щелчок выключателя в пустой комнате. Нижний правый ящик, самый глубокий, поддался, выдвинувшись на лишний сантиметр. Пальцы наткнулись на рифленую рукоять, узнала её мгновенно, с первого прикосновения. Стечкин. Тяжёлый, несуразный, некрасивый, как всё настоящее в этой стране. Отпечатки его пальцев, тепло его ладони. Может, он брал его в то самое утро? Проверял? Она не знала. И не хотела знать. Знала только, что теперь он лежит в ее руке. Дернула затвор, проверяя патрон в патроннике. Механизм щелкнул четко, без заминок. Заряжен. Рядом, в той же нише, лежали два запасных магазина, тяжёлые, туго набитые. Она забрала всё. Запихнула в карманы. Вес на правом боку был непривычным но… своим. Как вторая кожа. Как часть тела, которую ампутировали, а теперь пришили обратно, криво и больно. Это не успокаивало. Это ставило жирную точку в одном вопросе и открывало с десяток новых. Теперь Надя была не просто беглянкой с чемоданом вины и психологическими травмами. Теперь она была вооружённой беглянкой. Эволюция по Дарвину для девочек из хороших, но криминальных семей. Сначала – куклы и бантики. Потом – учебники по экономике и стрельбе. Потом – побег и выживание. Апофеоз, возвращение с чужим пистолетом в кармане в свой же разграбленный дом. Но оружие – это тактика. Это для ближнего боя. Для выживания здесь и сейчас. А стратегия, планы на будущую войну, лежала выше. Взгляд, холодный и методичный, как у хирурга перед вскрытием, пополз вверх, к верхним полкам шкафа за отцовским креслом. Там, в невзрачных картонных коробках, хранилось самое ценное. Не ограненные бриллианты готовых отчетов, а грязная, бесформенная руда: черновики, наброски, промежуточные расчеты, испещренные пометками на полях. Для таких, как Пчёлкин, это был мусор. Строительный хлам. Его гений был в другом, в оптимизации готовых процессов, в ювелирной подгонке чужих схем под текущие реалии, в умении выжать из готовой идеи максимум прибыли при минимуме риска. Он был блестящим инженером, технологом. Но чтобы создать схему с нуля, понять её анатомию, её слабые места, её душу – для этого нужен был другой склад ума. Хаотичный, параноидальный, способный увидеть целое в разрозненных частях. Такой, как у Орловой. И как у отца. Он научил не брать готовое, а копаться в сырье, вываривать суть из хаоса данных. Она встала на цыпочки, сняла первую коробку. Пыль поднялась столбом, закружилась в луче света, как микромир, обреченный на исчезновение. Крышка была сдвинута, но не снята. Аккуратненько. Чистенько. Как будто на место преступления пришёл не вор, а архивариус, бережно изучающий документы. Внутри стопка аккуратных папок-скоросшивателей. Надя открыла верхнюю. И тут же, против всякой воли, губы дрогнули, растянувшись в узкую, безрадостную полоску. Папка была пуста. Совершенно пуста. Лишь несколько чистых, девственных листов, лежащих там для вида. А на самом верхнем – её собственным, угловатым почерком, который с годами так и не научился изяществу, была выведена надпись: В.П. – финал. Вариант Б. Месячная выручка с учетом откатов ментам на КПП. И ниже столбики безупречных, соблазнительных цифр. Красивых, жирных, идеальных. И… абсолютно липовых. Каждая вторая цифра была завышена, риски занижены до идиотизма, логика цепочек нарушена в ключевых местах. Ловушка. Приманка для алчного, нетерпеливого ума, который, увидев слова финал»э и выручка, перестает думать и начинает считать барыши. Мышеловка для крысы, жаждущей сыра. Старая, как мир, отцовская уловка. Нашёл, — прошептала про себя, и в голосе прозвучала не злорадство, а странная, усталая нежность. — Нашел, дурак. Клюнул. Пчёлкин клюнул. Увидел красивый, готовый итог и схватился за него, не потрудившись заглянуть в предпосылки, не попытавшись понять логику. Всегда так, Витя. Всегда торопился к результату. Без терпения, без желания поковыряться в грязных, скучных, но таких важных деталях. Как и в жизни. Ждал, когда всё сложится само, когда Надя, сделает первый шаг, расставит все точки над и, распишет общий хэппи-энд. Сам боялся испачкать руки в черновиках чувств, в неопределённости, в сомнениях. Предпочитал готовые схемы. Даже если они были фальшивыми. Надя почти с нежностью отложила папку-фальшивку в сторону. Ее пальцы, теперь уже твердые и уверенные, нащупали следующую коробку, стоявшую вплотную к задней стенке шкафа. Она была тяжелее. Значительно. Она стянула её. Настоящие черновики. Исписанные, исчерканные, испещренные пометками на полях, стрелками, вопросительными и восклицательными знаками. Живые. Он их не тронул. Значит, у Нади оставалось это крошечное, жалкое преимущество – знание первичной кухни, понимание того, как всё было задумано до того, как стало красивой картинкой в отчёте. Ура. Победила в битве за сырые данные того, кто уже давно отчитался по прибыли и, наверное, даже получил премию. Величайший триумф идиота. Можно ставить памятник: “Здесь Надя Орлова обошла Виктора Пчёлкина в умении копаться в архивной пыли” Но её внимание, внутренний радар, уже был настроен на другое. Не на эти утилитарные, деловые бумажки. Глубже. В самый тёмный, самый дальний угол верхней полки, прикрытая потрепанным переплетом старого советского атласа мира, должна была лежать она. Самодельный переплет из темно-синей кожи, когда-то содранной с обложек для черчения. Криво склеенный, с разводами от суперклея, с отпечатками их же пальцев. На корешке, выведенное Надиной рукой в пятнадцать лет, а потом обведенное его, Витиной, рукой, название: НАШИ ПЛАНЫ. Н и В. Вот этого – этого одного, Орлова боялась больше всего. Больше пули, больше разоблачения, больше ледяного гнева Светланы Алексеевны. Потому что всё остальное можно было списать на обстоятельства, на давление, на долг, на необходимость. Всё остальное было частью роли, которую Надя вынуждена была играть: наследница, старшая сестра, беглянка, жертва обстоятельств. Но эта синяя, уродливая, кривая папка… В ней не было ролей. В ней была она. Настоящая. Та, что умела смеяться до слез над его глупыми шутками. Та, что всерьёз, с карандашом и линейкой, обсуждала с ним планы побега в Калифорнию, чтобы открыть там серф-школу и никогда не вспоминать про снег и криминальные разборки. Та, что искренне верила, что они вдвоем смогут всё: и отцовский бизнес как-то перевести в легальное поле, и остаться при этом людьми, и быть вместе. Там были Надины самые первые, дурацкие, наивные логистические схемы, которые он потом дорабатывал своим гениальным, простым умом. Там были его каракули на полях: Здесь дадут на лапу, но ненадежно, лучше через дядю Васю, А если через того рыжего в порту? Он хоть и жадный, но своих не сдаёт. Там был последний лист, обведенный красным карандашом отца с резолюцией: Придумай, как сделать, чтобы риски были тут, а не тут. Папа. Это был не архив. Это был слепок ее утраченной невинности. Души, оформленной в виде кривого скоросшивателя. Доказательство того, что под всеми этими слоями цинизма, жестокости, страха и вынужденной взрослости всё ещё тлеет то самое я, которое было до взрыва, до крови, до побега. Которое было способно на что-то, кроме выживания. Именно её боялась потерять. Именно её, в самой глубине души, надеялась найти нетронутой. Как талисман. Как пропуск в ту жизнь, которую можно было бы начать с чистого листа, если бы когда-нибудь нашлись на это силы. Она протянула руку, отодвинула тяжелый атлас. Там, где она должна была лежать, зияла пустота. Чистый, пыльный прямоугольник на тёмном дереве полки. Внутри Орловой ничего не рухнуло. Рухнуть было уже нечему. Просто по всем внутренним органам, по каждому нерву, по самым потаенным, самым уязвимым уголкам сознания прошла ледяная волна. Точно кто-то вылил за шиворот жидкий азот. Не боль. Не ярость. Не отчаяние. Абсолютный, стерильный холод опустошения. Полная, беспросветная пустота. Забрал. Забрал именно это. Пчёлкин прошёл мимо фальшивых отчётов с красивыми цифрами. Прошёл мимо настоящих черновиков с реальными, рабочими схемами, которые могли сделать его еще богаче и влиятельнее. Он взял эту синюю, никому, кроме их двоих, не нужную, ни на что не годную хрень. Их детские планы. Общее прошлое, которое уже никогда не станет будущим. Зачем? Вариант первый, самый логичный: сжечь. Уничтожить последнее вещественное доказательство того, что между нами было что-то настоящее. Очистить поле для чистой, беспримесной вражды, для рациональной борьбы за активы, за власть, за место под солнцем в этой реальности. Превратить прошлое в пепел, как превратил в пепел отца тот, кто заложил бомбу. Цинично. Рационально. По-пчёлкински. Вариант второй, более изощренный: спрятать. Забрать как заклад. Как козырь. Как доказательство, что Надя не всегда была этой ощетинившейся, холодной стервой с пистолетом в кармане. Что была девочка, которая ему верила, которая смеялась его шуткам, которая рисовала домики у моря. И, может быть… Нет, чушь. Не для сантиментов. Для шантажа. Чтобы в нужный момент, в самый кульминационный момент будущей войны, ткнуть Орлову в это лицом: Чтобы увидеть боль на лице. Чтобы добиться капитуляции не силой, а болью. Еще более цинично. Еще более по-пчёлкински. Вариант третий, самый идиотский, самый невыносимый: потому что не смог оставить. Потому что для него это тоже было важно. Потому что он, этот жадный, расчетливый, циничный Виктор Пчёлкин, где-то там, в самой потаенной, самой защищенной щели своей души, тоже хранил память о том времени. О той Наде. И он забрал папку не как трофей, не как оружие, а как… реликвию. Последнюю ниточку, связывающую его не с Орловой-наследницей, не с соперницей или союзницей, а с той Надей, которая смеялась его шуткам и верила в их общий побег к морю. Как сумасшедший, который крадёт фотографию умершей возлюбленной, понимая, что это всё, что у него осталось. Последняя мысль была самой невыносимой. Потому что она превращала всю эту историю из банальной, хотя и кровавой, борьбы за наследство в какую-то ебучую, безнадежную мелодраму. Не борьбу принципов или амбиций, а трагедию двух людей, которые когда-то были чем-то большим, чем просто партнёрами по криминальному бизнесу, и теперь разрывают на части последнее, что их связывает. А Надя ненавидела мелодрамы. В них всегда плачут. А у слёзы кончились в тот день, когда взорвалась машина. Надя стояла, сжимая в руке тяжелую, реальную папку с черновиками. Механика. Цифры. Логистика. Холодный расчёт. Всё, чему учил папа. Всё, что должно было быть ее оружием и щитом. А в груди была лишь ледяная пустота, четко повторяющая форму той самой синей, самодельной обложки. Он украл не бумаги. Он украл алиби. Алиби Орловской человечности. Доказательство того, что под всей этой броней из жестокости, недоверия и вынужденной силы когда-то билось живое, глупое, открытое сердце. И теперь, если кто-то спросит, если она сама себе когда-нибудь задаст этот вопрос – “а была ли ты когда-нибудь настоящей?” – доказывать это будет нечем. Материальных свидетельств больше нет. Остались только она, этот пистолет в кармане и пыльный квадрат на полке вместо детской мечты. У самого порога Надя на секунду замерла. Стояла спиной к кабинету. Спиной к этому алтарю отцовской власти, к этому склепу их семейных иллюзий. Боялась обернуться. Боялась, что если обернется, то увидит не комнату с мебелью, а огромную, открытую могилу. Могилу отца. Могилу семьи. Могилу той девчонки с синей папкой, которая верила в планы и в будущее. И над всем этим будет висеть один немой, невыносимый вопрос, обращенный к ней, нынешней, стоящей здесь с оружием и пустотой внутри: И что ты теперь будешь делать со всем этим, Надежда? С тем, что осталось? Ответа не было. Вообще. Ни одного вменяемого ответа. Было только тяжелое, неудобное железо за поясом. Была папка с черновиками, которую она судорожно прижимала к груди. И была эта ледяная, тошнотворная пустота внутри, точь-в-точь по форме пропавшей синей папки. Я сделала последнее усилие, шагнула в коридор, и за ней с глухим, финальным стуком захлопнулась дверь. Не потому что Орлова хотела запереть прошлое. А потому что прекрасно понимала – оно уже вырвалось. Оно теперь было у него. У Вити. И чтобы вернуть его, или чтобы уничтожить окончательно, придётся пройти через него самого. Через его смех, его жадность, его цинизм. И, возможно, через ту самую боль, которую он унес с собой вместе с синим переплетом. Она прикрыла дверь, щелкнул замок, звук был негромким, но финальным. И тут её взгляд упал на приоткрытую дверь в будуар Светланы Алексеевны. Застыла на пороге. Не дыша. Потому что картина, открывшаяся взгляду, была настолько дешёвой в своей мелодраматичности и настолько чудовищно искренней, что воздух в лёгких загустел до состояния цемента. Наташа. Вся съежившаяся, прилипшая к Свете, как репейник к шерсти. Уткнулась лицом в этот её тёмный шёлк – должно быть, дорогущий, как и всё, что у нее было. Плечи младшей сестры дергались в этих самых, беззвучных, уставших рыданиях. А Светлана Алексеевна, общая по совместительству мачеха, эта женщина, внутри которой, Надя уверена, при посадке нашли титановый стержень вместо позвоночника, держала её. Одна рука – обнимала, другая – гладила по волосам. По той самой голове, которую когда-то заплетала в дурацкие школьные косы. Губы шептали какую-то успокоительную муть. Материнскую. Настоящую. По щеке Наташи, пылающей румянцем истерики, катились слёзы. Тяжелые, редкие. Одна, вторая. Не от горя, понимаете? От долгожданного облегчения. Надя стояла и смотрела. В горле встал ком. Не сентиментальный, а тугой, болезненный, как непроглоченный кусок собственной глупости. Чувствовала себя интрудером. Непрошенным гостем. Варваром, вломившимся в тихое, уютное святилище, где одна женщина зашивала раны другой. Заштопывала душу. Делом, а не инструкцией. Зависти не было. Была тоска. Острая, режущая, пошлая. Тоска по возможности прижаться к тому же плечу, закрыть глаза и на секунду перестать быть Надеждой Орловой – стратегом, наследницей, каменной бабой. Просто быть ребенком. Уставшим. Но она же тот самый ребенок, который сгнил заживо где-то на задворках собственной биографии. Тот, кому в шесть снились чудища. И Надя бежала не к матери – к той самой, родной, Варваре Николаевне, которая к тому моменту уже смотрела на них стеклянными, выцветшими глазами, – а к Наташе. Забиралась к ней в кровать, притворяясь защитницей, а на деле высасывая из неё, крохи тепла. Потом мать ушла. Взяла и ушла. Не просто бросила – отказалась. От Наташи, нежной и чистой. И от Нади – колючей и неудобной. Этот отказ она возненавидела не с обидой, а с холодной, взрослой яростью. Мать стала антипримером. Доказательством теоремы: нежность равно предательство. Слабость равно право на побег. И с тех пор любая собственная слабинка пахла для Орловой её духами и бегущими вдаль каблуками. Та, кто в двенадцать, разбив колено, не плакала, а стискивала зубы, потому что знала: слёзы вызовут не “бедную девочку”, а ледяной взгляд отца: Орловы не ноют. Философия проста, как кирпич: будешь ныть – станешь как она. Станешь слабой. А слабых бросают. Или убивают. Надя это видела. В день своего рождения. Прямо перед глазами. Запах горелой плоти и бензина – лучший воспитатель стоицизма, скажу я вам. Единственным исключением из этого идиотского правила была Алёна. Васька. Сводная сестра по причуде судьбы и браку родителей. Она, казалось, не читала свод правил “Обращение с Надей Орловой”. Могла вломиться к Орловой в комнату и обнять сзади, пока та корпела над схемой отмыва денег. Могла прижаться плечом, ничего не спрашивая. Её прикосновения не требовали отчёта. Они были… простыми. Как солнечный свет для проказника. В них не было ни оценки, ни расчета, ни той ядовитой, бросающей материнской нежности. Только сестринская. Безусловная. И Надя, окаменевшая, в такие редкие секунды позволяла себе замереть, боясь дышать, чтобы не спугнуть это хрупкое ощущение, что её касаются не как проект, не как наследницу Орлова, не как проблему, а просто как Надю. Единственный источник человеческого тепла, не отравленного страхом. И сейчас, слушая всхлипы Наташи и ровный, врачебный голос Светы, этот древний, похороненный заживо уродец в ней поднял голову и заорал. Орал не только о призрачной материнской ласке. Орал об этом – простом, сестринском, от Алёны. О том, что она, сбегая тогда в Лондон, похоронила и это. Выжгла и этот клочок зеленой травы в своей личной пустыне. Это была не эмоция. Это была физиологическая жажда. Ломка. Абстиненция. Жажда, корни которой уходят прямиком в спину уходящей Варвары Николаевны. В её неоглядную, красивую спину, которая для Нади стала символом всего самого гнилого и предательского в этом мире. Она вспомнила единственный раз, когда форточка между ней и Светой приоткрылась. Наде было четырнадцать. После очередной ее боевой операции, закончившейся громким скандалом с отцом, она вытерла Наде грязь со щеки. Её пальцы – грубые, тёплые – на несколько секунд задержались на коже. И она, дура, расплакалась. Не от провала. От этого прорыва. От неожиданности. Света тут же отдернула руку. Лицо стало каменным. Всё, хватит. Слёзами делу не поможешь. И захлопнула форточку. Наглухо. Стена была безопаснее. Потому что за ней скрывалась самая страшная из всех детских мыслей: а что, если и эта, приёмная, сочтет недостойной? Невыгодной? Сложной? Лучше уж держать дистанцию. Лучше уж быть полезной. Сильной. Незаменимой стратегической единицей. Так не бросают. Так если и выкидывают, то только с формулировкой по статье, а не потому что разлюбила. Это хоть как-то понятно. Это логично. Это можно пережить, не размазывая сопли по шелку чужого халата. Надя медленно, беззвучно отступила от щели в двери. Повернулась и пошла прочь. По тёмному коридору общего, но такого необщего дома. В горле все еще стоял ком. Она сглотнула его. Проглотила, как проглатывала все остальное. Он растворится где-то внутри, в кислоте собственной желчи, и станет ещё одним слоем той самой брони. Или язвой. Не важно. Потому что уставшим детям не место в этом доме. Здесь место солдатам. Наследникам. Стратегам. А дети… детям положено плакать в тёплых будуарах на плечах у женщин со стальными стержнями. Им можно. А Наде – нет. Она сама выбрала этот путь. Или он выбрал ее. Какая разница? Финал один: нужно быть сильной. Даже если эта сила – всего лишь хорошо отрепетированная капитуляция перед собственным одиночеством. Завтра она снова будет Надеждой Орловой. Сегодня же, позволила себе эту маленькую, грязную экскурсию в собственное болото. Хватит. Сеанс самоистязания окончен. Пора закрывать люки и готовиться к бою. В конце концов, они же вернулись не за материнской лаской. Вернулись, потому что здесь фронт. А на войне не плачут. На войне выживают. Или проигрывают. Третьего не дано.

***

Дверь в общую временную берлогу, которую они с Наташкой любезно называли “комнатой для гостей”, закрылась с таким щелчком, будто подвела черту под целой эпохой безрассудства. Или начала новую. Чёрт их разберёт, эти щелчки. Шторки были задрапированы с тем усердием, на какое только способен человек, не желающий видеть новое утро. В итоге свет был тот ещё – серый, безликий, как испорченная пленка. Комната в нём казалась не то убежищем, не то декорацией к очень плохому спектаклю под названием Жизнь, которую ты сама испоганила. Надя предпочитала первый вариант. Он хоть звучал солиднее. Первым делом поставила на пол сумку. Не дипломат, не кейс с кодовым замком. Нет, сэр. Обычная, большая, мягкая женская сумка, цвета пыльный хаки или забытая тоска. Идеальный сосуд для переноски оружия, компромата и остатков совести. Никто не посмотрит. Женщина с большой сумкой – это или мать-героиня, или неудачница с кучей хлама. Орлова удачно сочетала в себе оба варианта. Присела на корточки. Движения замедлила до скорости роста мха – не из благоговения, а потому что каждая мышца орала матом после бессонной ночи и нервного перенапряжения. Разминировала бомбу. Собственного изготовления. Ирония? Да, пожалуй. Из сумки первым делом явился миру стечкин. Тяжёлый, холодный, пахнущий оружейной смазкой и призраками прошлого. От него веяло кабинетом отца, пылью на стеллажах и тем самым ощущением незыблемого, пусть и криминального, порядка. Надя не стала проверять обойму. Зачем? Если он даст осечку в нужный момент, это будет настолько символично, что хоть смейся, хоть плачь. Обернула его в старую фланелевую тряпку, найденную на антресолях. Тряпка пахла нафталином и забвением. Идеально. Получился невнятный сверток, похожий то ли на грязное белье, то ли на эмбрион чего-то очень нелегального. Прекрасная маскировка. Для тех, у кого обоняние на нуле и воображения – еще меньше. Затем папки. Толстая картонная папка, от которой разило долгами и расписками. Классика жанра наследство отца-авторитета. И тонкая, потрёпанная, с настоящими черновиками. С правдой. Той самой, которая горче любой лжи. Их заворачивать не стала. Пусть лежат как есть, лицемерные бумажные свидетельства блестящей родословной. Взгляд методично, как луч сканера, прошёлся по комнате. Кровать, придвинутая к стене в порыве ложной экономии пространства. Простая тумбочка, на которой даже пыль лежала как-то неуверенно. Шкаф-купе, зеркальная дверь которого отражала меня – скучную, уставшую, с темными кругами под глазами. Пыльный плинтус. Родина. Тайник. Под кроватью – классика, проверенная поколениями школьников, воров и неверных жен. Но Надя не была первоклашкой, прячущей дневник. Нужно было учесть возможный обыск. Не то чтобы она ждала штурма ОМОНа, но… Девиз будь готов был вбит на уровне инстинкта. Она упёрлась плечом в спинку кровати и с тихим скрежетом отодвинула её на несколько сантиметров от стены. Ровно настолько, чтобы просунуть руку. Пол под ней был царством пыли и забытья. Но в самом углу, у плинтуса, лежала картонная коробка из-под обуви. Пустая. Приплюснутая временем и равнодушием. Кто-то свыше явно заботился о ее конспирации, подкидывая реквизит. Может, тот же самый, кто подкинул ей всю эту жизненную авантюру? Достала коробку. Пыль взметнулась облаком. Надя аккуратно, как бомбу, стряхнула ее. Положила на дно фланелевого младенца с пистолетом, сверху – папки. Закрыла крышку. Теперь это был просто мусор. Самый ценный мусор в ее жизни. Затем провела тыльной стороной ладони по полу, сметая следы от коробки и смешивая старую пыль с новой. Никаких четких прямоугольников, только лёгкий намёк на беспорядок. Беспорядок – лучшая маскировка. Засунула коробку глубоко под кровать, в самый тёмный, негостеприимный угол, куда не доберется даже швабра самой дотошной уборщицы. Разве что с молитвой и страховым полисом. Встала. Задвинула кровать на место с тем же скрежетом. Осмотрелась. Всё на своих местах. Та же унылая, временная комната. Только теперь в её утробе, в этой картонной плаценте, зрела нечто важное, опасное и совершенно ее. Поэтично, блять. До тошноты. В прихожей замерла, как контрабандист на нейтральной полосе. Тишина. Только собственное дыхание. Ключи в кармане брюк были холодными, отдавая в пальцы ледяным металлическим привкусом реальности. Она достала их, этот тяжёлый, гремучий комок памяти, и беззвучно опустила обратно в бездонный карман Космосова пальто, висевшего на вешалке. Последняя материальная нить с той ночью была обрублена. Теперь можно было играть роль. Роль человека, который просто проснулся в гостях у сестры после душевных посиделок. А не того, кто ночью грёб как проклятый в родительском доме, выковыривал из сейфа компромат и прикасался к холодной стали отцовского пистолета. Актерское мастерство? На уровне “я в порядке правда-правда”. Внутри, естественно, металась истеричная мартышка. С этим славным чувством – смесью облегчения, опустошенности и тупой усталости, Орлова поплелась на кухню, следуя инстинкту голодного зверя и долгу, который давил сильнее любой папки. Мысль о долге благодарности Алёне висела в сознании ровным, не отвязным светом, как лампочка в подвале. Нужно было отплатить. Чем? Классический вопрос жизни криминальных и около-криминальных элементов. Варианты? Деньгами конечно! Универсальная валюта вселенной. Но Алёна – не из таких. Чистоплотность у неё на грани маразма. Чужие, неотмытые бумажки в карман не сунет. Гордость, принципы, вся эта муть. Надя бы сунула. И свои, и чужие, если бы речь шла о выгоде или безопасности. Но тут речь о благодарности. А ей, выходит, ее благодарность в такой форме – как грязь в лицо. Дворяне, блять. Чистокровные. Можно было попробовать информацией. Ценный товар. Но слишком опасный. Как спичка на пороховом складе. Не зная наверняка, что ей нужно и куда она это применит, соваться с секретами – игра в русскую рулетку с полным барабаном. А можно было оказать личную услугу по рукам. Слишком расплывчато. И опять упирается в те же принципы. Оставался вариант четвертый, простой и идиотский: быт. Помочь по хозяйству. Приготовить завтрак. Прибраться. Отмыть её квартиру до блеска, чтобы хоть на миг она почувствовала себя не железной леди Васькой, а просто женщиной, которой не нужно пахать как лошади после рабочего дня. Это ли не высшая форма благодарности? Вместо зелёных бумажек – сияющий кафель. Но кухня, как выяснилось, уже была оккупирована. Солнечные лучи, наглые и бесцеремонные, врывались в незанавешенное окно и устраивали световое шоу на кафеле. А в центре этого шоу, у стола, стояла Наташа. Словно жрица у алтаря. В её руках венчик вращался в большой керамической миске с гипнотической, медитативной равномерностью. Она замешивала тесто. Всё вокруг неё было разложено с геометрической точностью: горка муки, белая и девственная, кусочек масла, тающий на краю тарелки с трогательной беззащитностью, кувшин с молоком, мешочек с сахаром. Она не смотрела в рецепты. Она знала этот ритуал наизусть. Это была её литургия. Надя застряла в дверном проеме, наблюдая. Наташа была творцом в самом глубоком, бытовом смысле. Ее искусство выплескивалось не только на холсты, но и сюда, в миску с тестом. Пироги, от которых пахло, утраченным детством, печенье, тающее во рту вместе со всеми проблемами, булочки с хрустящей корочкой – для неё это была не просто стряпня. Это был акт творения. Аккуратный, последовательный, успокаивающий. Вращая венчик, она, казалось, отгораживалась от всего мира, создавая свой собственный, понятный и съедобный. А Надя… Надя была её вечным зрителем. И дегустатором. Ее кулинарные таланты заканчивались там, где начиналась необходимость сделать что-то сложнее яичницы или разогреть суп. Но в этом и была их странная, немая синергия. Наташа творила, а Орлова создавала условия: мыла горы посуды, накрывала на стол, следила, чтобы ничего не подгорело, а потом, с важным видом ценителя, пробовала первый, всегда самый горячий кусок. И говорила: Вкусно. Очень. Больше ничего не требовалось. Это и была любовь. Без пафоса, без слов. На крошках, на чистой скатерти, на общем молчаливом понимании, что этот маленький, дурацкий пир – временное перемирие с миром. Из соседней комнаты донеслись звуки, грубо ворвавшиеся в эту хрупкую идиллию. Сначала – глухое, мужское кряхтение, будто медведя разбудили от спячки ударом обуха по голове. Затем – сдавленный, искренне страдальческий стон. И, наконец, отчетливый, протестующий скрип пружин дивана, взывающий под непривычной тяжестью. Орлова замерла, пальцы инстинктивно сжали кружку. Этот звуковой ряд был частью саундтрека прошлой жизни – грубоватого, мужского, знакомого до зубной боли. Космос. Проснулся. И он сегодня, Надя была готова поставить на всё, что у нее осталось, будет похож на того самого медведя: косматого, раздраженного, с головой, расслаивающейся не столько от похмелья, хотя и от него тоже, сколько от густого осадка вчерашнего удара. Ее собственные планы на день – встреча с Сашей – висели в сознании тяжёлым, отполированным гирей предчувствия. Надежда? Она теплилась где-то на дне, придавленная рациональным и ехидным внутренним голосом, который бубнил: Он в ярости. Ты сбежала. Ты поступила так, будто братство – это клуб по интересам, из которого можно выйти, когда надоест. Посмотреть ему сейчас в глаза казалось задачей уровня “пройтись по канату над пропастью, жуя бутерброд”. Аппетита к подвигу не было. Единственным якорем, к которому она могла мысленно привязать свою тонущую лодку, был кофе. Горячий, крепкий, почти обжигающий, сваренный руками сестры. Надя смотрела, как Наташа выливает тесто на раскаленную сковороду. Оно шипело, расползаясь ровным кружком. Запах раскаленного масла начал смешиваться с горьковатым, бодрящим ароматом свежемолотых зёрен. Получался странный, но до боли родной контраст: уютная домашняя магия и горькая правда бодрствующего сознания. В этой кухне, в этом запахе, в тихом шелесте движения Наташи было что-то обманчиво прочное. Как будто можно было вот так, просто, замесить тесто, сварить кофе и отгородиться от всего: от пистолетов под кроватью, от гнева родных, от долгов прошлого. Прямо сейчас, пока блинчики подрумяниваются, а кофе наливается в кружки, это почти получалось. Почти. Космос проснулся от того, что череп его собирался расколоться на аккуратные, симметричные половинки. Боль была тупой, мощной, сосредоточенной точно в точке под челюстью, где кость встречается с костью. Он застонал, не открывая глаз, и мир ответил ему гулом в висках и тошнотворным качанием. Диван. Алёнин. Всё в порядке. Но порядок был обманчив. Память, как шлюпка в шторм, выкидывала обрывки: грохот сорванной двери, её запах – духи и страх, три стопки на столе, чужие сигареты в пепельнице… Чужие. И удар. Чистый, хрустальный, вырубающий удар, от которого вселенная свернулась в точку и погасла. Ярость, горячая и мгновенная, как вспышка магния, пронзила похмельную муть. Он рванулся вверх, но тело, тяжелое, непослушное, отозвалось лишь судорожным вздрагиванием. Рука потянулась к лицу, к тому самому, предательски ноющему месту. Синяк. Обширный, горячий. Его ударили. В его же доме. В доме Алёны. И этот кто-то… этот кто-то… Он услышал голоса. Женские. С кухни. Приглушённые, деловитые. Один – низковатый, с привычной хрипотцой. Другой – мягче, чище. Мозг, отравленный алкоголем и болью, сработал с опозданием на три такта. Знакомый тембр. Слишком знакомый. Тот, что снился и в кошмарах, и в тех редких, пьяных снах, где всё было как раньше. Космос замер. Дыхание спёрло где-то в районе солнечного сплетения. Он медленно, с нечеловеческим усилием, повернул голову. Дверь в кухню была приоткрыта. В щели мелькнул силуэт. Женский. В чёрной водолазке, короткие чёрные волосы, собранные небрежно. Плечи – непривычно острые, напряженные. Она стояла боком, что-то говорила, жестикулировала – отрывистым, точным жестом, от которого у него ёкнуло сердце. Это был не просто жест. Это был язык. Их язык. Язык совещаний на кухне отца, языков тайных знаков во дворе, языка всё под контролем, но будь готов. Надька. Слово ударило в сознание не как мысль, а как физическая боль, острее, чем в челюсти. Надька. Живая. Здесь. И тогда он увидел вторую. Сидела на табуретке, спиной к нему, в огромной, не по размеру, темной кофте. Русые волосы, заплетены в небрежную косу, тонкая шея. Она обернулась, что-то сказала старшей, и на мгновение в профиль мелькнуло лицо – детские черты, сглаженные взрослением, но те же самые. Наташка. Его Наташка, которую он когда-то, кажется, в прошлой жизни, носил на плечах, а она визжала от восторга и дергала его за волосы. Весь воздух из комнаты выкачало насосом. Космос сидел, вцепившись пальцами в край дивана, и не дышал. Знание, холодное и рациональное, боролось в нем с диким, животным неверием. Он знал. Он же сам, своими руками, вместе с Алёной, выстраивал эту авантюру. Он доставал паспорта, которые могли пройти любую проверку. Он отводил хвосты, пуская пыль в глаза искавшим их людям Белова. Он пил с Сашкой и Пчелой, глядя им в глаза, и врал, врал так искренне, что сам почти начинал верить, что они пропали, что их нет. Он три года жил с этой тайной, как с зашитой в тело пулей. Он знал, что они живы. Но знать – это одно. А видеть – совсем другое. Видеть призрак, материализовавшийся в утреннем свете на кухне у Алёны – это было за гранью. Его реальность, та, в которой он жил последние три года – реальность вояк, денег, пустоты и вечной, неутолимой злости – дала трещину. И сквозь эту трещину хлынул свет из другого мира. Того, где он был не Космосом Юрьевичем, а Космосом. Где Надька была не беглой наследницей, а его назойливой, упрямой, чертовски умной подругой, которая могла за словом в карман не лезть, а вытащить оттуда бритву. Где Наташка была просто младшей сестренкой, которой нужно было принести мороженое и защитить от всех пацанов во дворе. Он не слышал, о чём они говорят. Он слышал только гул в ушах и дикий, неистовый стук собственного сердца, готового разорвать рёбра. В горле встал ком – огромный, болезненный, из смеси ярости, невероятного облегчения и какой-то детской, позорной обиды. Обиды за эти три года. За каждый день неизвестности, который он, тем не менее, выбрал ради них. За каждый пьяный вечер, когда он представлял, как они там, на краю света, может, уже забыли его. За этот удар, блять! За то, что она вернулась и первое, что сделала – врезала ему. Он пошевелился. Скрип пружин под ним прозвучал, как выстрел. Два силуэта на кухне замерли. Надя обернулась. Не резко, а медленно, будто давая ему время. Её взгляд встретился с его через полумрак комнаты. В её глазах не было ни страха, ни извинений. Была усталая, тяжёлая готовность. Готовность ко всему. К его крику, к новой драке, к потоку вопросов. Она стояла, как стоит на краю обрыва, зная, что назад пути нет. Космос встал. Поднялся с дивана, пошатываясь, одной рукой опираясь о стену. Голова раскалывалась, мир плыл, но он выпрямился во весь свой немалый рост. Он стоял, тяжело дыша, в помятой рубашке, с диким синяком на лице, и смотрел на них. На этих двух женщин, которые были кусочком его самого, вырванным и увезенным на край света. Губы его дрогнули. Он хотел заорать. Выпалить всё, что копилось годами: Вы знаете, что тут творилось? Вы знаете, что я для вас… Но из горла вырвался не крик. Вырвался звук, странный, хриплый, нечто среднее между смехом и рыданием. Он провёл ладонью по лицу, смазывая синяк, и почувствовал, как пальцы дрожат. — Космос! — вырвалось у Наташи, и она, забыв про всё, про синяк, про тяжёлую атмосферу, короткими шажками бросилась к нему через кухню. Космос не успел среагировать. Она врезалась в него, обвив руками талию, прижавшись щекой к груди. Он ахнул, пошатнулся от неожиданности и веса, инстинктивно обхватил её, чтобы не упали оба. — Космос, Космос! — бормотала она, зарываясь лицом в его помятую рубашку. — Родной… Космос стоял, обнимая её, и чувствовал, как что-то огромное и твердое в его груди дает трещину и тает. Он закрыл глаза, прижал подбородок к ее макушке. Пахла душистым мылом и чем-то неуловимо своим, детским. Его Наташка. Целая. Непридуманная. — Натаха… — прохрипел он, и голос подвел, сев на самой грубой ноте. — Ты… тяжёлая стала, зараза. Это была его форма нежности. Грубая, неуклюжая, но именно поэтому – настоящая. Он открыл глаза. Надя стояла на том же месте, у стола. Не двигалась. Руки ее были опущены вдоль тела, но в одной, он заметил, она сжимала и разжимала пальцы – нервный, быстрый тик. Она смотрела на них, на эту сцену воссоединения, и на ее лице была странная смесь – облегчения, усталости и какой-то отстраненной боли, будто она наблюдала за чем-то прекрасным, но недоступным лично для нее. Космос аккуратно освободился из объятий Наташи, положил руки ей на плечи, отодвинул на расстояние вытянутой руки, чтобы разглядеть. — Выросла, — констатировал он хрипло, водя взглядом по её лицу. — Совсем. И красивая, блин… всех пацанов, поди, с ума свела там, у себя? — Попытка шутки сорвалась с хрипом. Потом его взгляд, тяжелый и влажный, медленно переполз на Надю. Ярость уже схлынула, осталась жгучая, солёная обида, но поверх нее – та самая, дикая радость, которую он не мог скрыть. — А ты… — он сделал шаг к ней, Наташа мягко отпустила его, оставаясь рядом. — А ты, Орлова, — он остановился в двух шагах, — встречаешь по одёжке, я вижу. Врезала, гадина. Чисто, по науке. Уважаю. — Он ткнул пальцем в свой синяк, улыбнувшись.— Сувенир, значит, от тебя. На память? В его словах не было злобы. Была констатация факта, смешанная с горькой иронией и каким-то диким, братским восхищением: Да, ты та ещё стерва. Моя стерва. — Живые, — повторил он, уже глядя на них обеих, и это слово наконец обрело вес и смысл. — Чёрт вас дери… Три года… — Он снова провёл рукой по лицу, смазав синяк. — Значит, совсем хреново тут стало? Или… — он прищурился, и в его глазах вспыхнул знакомый, авантюрный огонёк, почти затмевающий боль и усталость, — или сами решили тут всё перетряхнуть? По-взрослому? С чем, Надежда Сергеевна, вас, можно поздравить? Кроме как с возвращением в родные палестины? Он стоял, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, вышедший из берлоги, – помятый, злой, но бесконечно радостный тому, что его родные, которых он не видел, бог знает сколько, вернулись и тут же вцепились ему в шкуру. Логика подсказывала миллион вопросов, упреков, требований объяснений. Но в тот момент вся логика перекрывалась одним простым, неопровержимым фактом, который он наконец дал себе принять: они здесь. Его девчонки. Дома. Ну вот и он. Во всей своей красе. Синяк во всю щёку, глаза как у битого пса – мутные, усталые, но живые. Чёрт возьми, живые. И Надя стоит. Как идиотка. Как столб, вкопанный посольством какой-нибудь враждебной державы на нейтральной полосе. Мозг, эта предательская железяка, выдает четкий, ясный, абсолютно идиотский отчёт: Объект Космос идентифицирован. Состояние: алкогольная интоксикация, ушиб мягких тканей лица. Угроза: низкая. Эмоциональный фон: нестабильный, со склонностью к сентиментальности. Рекомендуемое действие: сохранять дистанцию, установить контроль над ситуацией. А всё остальное воней – всё, что не цифры и не протоколы – орет. Орёт одним сплошным, немым, дурацким воплем. Просто смотреть на него больно. Не из-за синяка – хотя и из-за него тоже, да, её работа, молодец, Орлова, – а потому что он здесь. Пахнет перегаром и своим, Космосовским потом. Дышит. Существует. Не в виде смутного воспоминания, не в виде фразы в редкой весточке от Алёны Космос живой, но ебнулся. А вот так. Избитый, невыспавшийся, реальный. Наташка, уже повисла на нем. И он её держит. Неловко, по-медвежьи, но держит. А Надя… Надя проводит мысленную инвентаризацию. Отличное занятие для воссоединения после трех лет. Проверить, целы ли у нее все душевные органы после такого удара. Сердце – бьётся, гад, так, что вот-вот выпрыгнет. Глотка – перехвачена. В глазах, кажется, предательски заводится что-то мокрое и позорное. Быстро ликвидировать. Система не любит сбоев. Смысл-то в чём был, умница? – язвит в ней голос, до боли похожий на папин, но с ее собственной, накрученной за годы иронией. Чтоб он жив остался? Ну так он живой. Наперекор всему. Ты живая. Все, по идее, должны пускать слюни от умиления и резать салат оливье. А ты стоишь, как будто тебя к полу гвоздями прибили. Слабость. Вот эта хрень. Она вечно где-то тут, под рёбрами, холодным червяком. Не дай ей вылезти, Надя. Не дай. Стоит только дрогнуть – и всё, карточный домик стратегий, планов, этой всей железной ерунды, сложится. Рассыплется в прах. И останешься ты – просто овца, которая три года бегала по миру, спасая шкуру, а теперь прибежала назад и хочет, чтобы её приголубили. Но это же Космос. Космос! Не Саша, перед которым нужно держать марку наследницы. Не Пчёла, с которым всё запутано в тугой клубок обид и недоговоренностей. Не Светлана Алексеевна, у которой каждый жест – экзамен. Это Космос. Который видел, как она в пятнадцать лет блевала после первой водки. Который сам, сопливый, ревел у нее на плече, когда у него первую любовь отбил какой-то мудак. Перед ним… Перед ним дать слабину – это как перед самим собой. Стыдно? Ещё как. Страшно? До чёртиков. А что будет? Мир от этого треснет? Да и хуй с ним. С этим миром. Пусть трещит. Хоть умрет тогда не с каменным лицом и пистолетом в руке, а с этой дурацкой, улыбкой, да счастливая. Жизнь, конечно, сделала всё по-своему. Упрямая сука. Хотела, чтоб она их прожевала и выплюнула другими. Чтоб стали кем-то новыми, без этого прошлого, без этой боли, без этих людей. Чтоб Наташа стала просто Наташей, а Надя… кем-то, кто не просыпается от запаха паленой плоти. Не вышло. Не получилось сломать. Она, жизнь, пожевала-пожевала, а выплюнула обратно почти тех же. Ну, потрепанных, поцарапанных, с новыми тараканами в голове. Но – тех же. С тем же Космосом, который сейчас смотрит на Надю, и в его красных глазах та читает не вопрос где вы были?, а просто: Ну что, стоим-то как дура? И вот этот взгляд – он и есть тот самый гвоздь, который выбивает из-под ног последнюю опору. Контроль – это иллюзия. Сила – это просто привычка. А правда в том, что Надя скучала по этому идиоту до тошноты. До такой степени, что сейчас, глядя на его синяк, хочется не извиняться, а приложиться к этому же месту губами. Совсем крыша поехала. Она делает шаг. Ноги ватные, но несут. Ещё шаг. Кажется, что похожа на зомби. — Сотрясение, — слышит она свой голос, он звучит хрипло и странно. Надя останавливаюсь прямо перед ним. Наташа тихо отходит, давая место. — После такого удара… могло быть. Я же не рассчитывала. Он молчит, смотрит. Ждёт. — Я, блин, так боялась, что ты не рассчитала, — вырывается у нее следующее. Это не те слова, что она планировала. Планировала она что-то про обстановку и планы. А получается это. Голая, дурацкая, стыдная правда. — Все эти три года… мысль одна: лишь бы эти идиоты, там… не накосячили. Не полезли куда не надо. Особенно ты. Потому что ты – первый полезешь. Орлова подняла руку, она не дрожала. Удивительно. Надя снова касается синяка, но теперь не кончиками пальцев, а всей ладонью, прижимает её к его горячей щеке. Грубо. Почти по-хулигански. — И вот ты… живой. Обалдел, конечно. пьяный, все тот же дебил. Но живой. Надя срывается с катушек окончательно. Не обнимаю его. А врезается. Как таран. Лбом в грудь, руками хватаясь за спину, цепляясь за мятую ткань рубахи. Дышит этим перегаром, этой немытостью, этим – Холмогоровым. И замирает. Всё в ней обрывается. Мысли, страхи, этот вечный внутренний диалог. Тишина. Только стук его сердца где-то под ухом и ее собственное, бешеное. Он аж качнулся, охнул. Потом его руки – большие, тяжёлые, неуверенные – опускаются ей на плечи, потом на спину. Не гладят, просто лежат. Как гири. Как самое настоящее, тяжёлое, невыдуманное доказательство того, что это не сон. — Надь… — хрипит он где-то сверху. – Помолчи, — утыкаясь лицом в рубаху, ворчит она, голос приглушен тканью. — Просто… помолчи. Минуту. Она, Надежда Орлова, которая не даёт слабину, висит на своём лучшем друге, как тряпка. И знаете что? Мир не треснул. Он даже как будто немного встал на место. Криво, косо, но встал. Потом она все же отрывается. Быстро вытирает лицо рукавом – на всякий случай, мало ли что. Глотает ком в горле, превращая его в топливо для чего-нибудь нормального, делового. — Ну, рассказывай, как дела? — начала Надя, опираясь о дверной косяк и стараясь, чтобы голос звучал просто, буднично. — Пока я в отъезде была... что тут у вас творилось? Космос, только что отойдя от неё и отдышавшись после того нелепого объятия, фыркнул. Звук был резкий, полный горькой усмешки. — В отъезде, ага, — процедил он, проходя мимо неё на кухню. — Так бы и сказала – сбежала. Но сказать-то, выходит, стыдно? Он налил в стакан воды из кувшина, опрокинул его залпом, скривился – то ли от того, что сухость не пропала, то ли от мыслей. Наташа, почуяв запах горелого, метнулась к плите спасать первый блин. Он лежал на сковороде чёрным, траурным диском. Первый блин комом. Вообщем-то как и Надя. Она ж, на свет первой явилась. Космос поставил стакан со стуком. — А ты будто не знаешь, Надь, — его голос стал низким, в нем клокотала невысказанная обида, которую он подавлял, делая интонацию нарочито грубой. — Тебе ж Алёнка всё доложила. В подробностях, небось. Она у нас теперь связная между мирами. А нам-то что? Нам только догадываться оставалось. Или ждать, что ты сама почтишь, черкнёшь. Хрен там. Это было ударом ниже пояса. Точнее, прямо в цель ее вины. Именно она настояла: только Алёна. Только сухие, обезличенные сводки: живы-здоровы Космосу, да и только. Начала бы рассказывать Космосу, тот наверняка бы обзавёлся огромным желанием поделиться с Сашей Пчелой и Валерой, которые тогда кусали локти, надеясь, что Орловы живы вообще. Самого знания, что они живы и что всё в порядке, должно было быть достаточно. Не хотела Холмогорову лишнюю тайну рассказать, с одной-то справлялись с натяжкой, а тут еще. В любом случае получила – молчаливую обиду. Изоляцию. И этот взгляд, в котором читалось: ты нас отсекла. — Кос… — начала она, но он её перебил. — Не надо — он махнул рукой, повернулся к ней. Его лицо, помятое и уставшее, было серьезным. — Я всё понимаю. Про безопасность. Про волков, которые рыщут. Батя твой, царство ему небесное, мозги на это тему нам всем промыл. Но тут дело не в безопасности, Надя. Тут дело – в доверии. Он сделал паузу, подбирая слова, что для него, всегда говорившего налету, было необычно. — Мы же не хрен пойми кто, которых наняли и забыли. Мы – свои. Когда свояк пропадает – это не «ох, неприятность» Это… Это как руку отрезать и не знать, гниёт она там или нет. Ты думаешь, Саша от злости рычал? Да он с ума сходил. Пчела все эти папки перерыл, искал, как одержимый. Фил молчал, но я видел – ему хуже всех было. А я… — Космос горько усмехнулся. — Я по помойкам и моргам мысленно шарился. Каждый раз, как Алёна говорила живы, думал: а вдруг она просто жалеет? Надя слушала, и каждая его фраза вбивала в нее новый гвоздь. Она строила идеальную логистику выживания. Посчитала риски, угрозы, маршруты. Прочитала все, кроме этого – простой, мужицкой, не укладывающейся в схемы правды о боли тех, кого оставила в неведении. — Я не могла рисковать вами, — выдохнула она, и это прозвучало слабо, как детское оправдание. — Если б через тебя пошла информация… если б вас начали прессовать… — Нас? — Космос засмеялся, но смех был беззвучным и злым. — Надь, да мы уже были в дерьме по уши! После Сергея Владимировича… это ж не покушение было, это войну объявили. Нас и так прессовали со всех сторон. Каждый день – как на передовой. А ты знаешь, что легче? Знаешь? — Он ткнул пальцем в стол, наклоняясь. — Легче знать, что вы там, за бугром, в безопасности. Что хоть вы-то целы. А не гадать, не снились ли вам те же кошмары, что и нам. Мы бы держались крепче, блядь. Зная, что хоть для кого-то мы эту передовую отстояли! Он отвернулся, снова налил воды. Рука слегка дрожала. — А так… так получилось, что вы не доверились. Решили, что мы – слабое звено. Что сорвемся. На кухне было слышно только шипение нового блина на сковороде, который Наташа аккуратно переворачивала. Она не вмешивалась, понимая, что это разговор, который давно назрел. Да и вставить-то было нечего. Надя молчала. Все её железные, безупречные аргументы – протоколы безопасности, анализ угроз, логистику выживания, разнесло в щепки этой простой, варварской логикой. Она защищала их шкуры, но угробила что-то внутри. Нанесла рану душевную. А она, Надя, с душевными ранами как слесарь-сантехник с квантовой физикой. Ни ума, ни инструмента. Она бухгалтер. Экономист. Стратег, как угодно. Её стихия – цифры, схемы, холодный расчёт дебита с кредитом в балансе, где жизнь и смерть, просто активы и пассивы. Свести баланс, отмыть деньги, просчитать риски – да пожалуйста! А вот как сводить баланс обид? Как отмыть эту липкую, противную вину, что въелась под кожу? Какие коэффициенты применить к боли в глазах Космоса? Можно, конечно, попытаться оправдаться. Вывалить перед ними всю свою выстраданную логику. Но что это изменит? Понятно, может, и станет. А принять – нет. Не примут вот так, с ходу. Слова мне жаль в их мире стоят меньше пустой гильзы. Можно растолковать, разложить по полочкам: вот угроза А, вот последствие Б, поэтому был выбран маршрут В с эмоциональным молчанием. Они поймут. Разумом. А вот примут ли? Простят? Это уже не её епархия. Это территория веры. А она в себя-то не особо верит, чего уж о других говорить. Придётся, выходит, к каждому подходить. Как к сложному, хитроумному сейфу. К Саше с одной отмычкой, к Пчеле с другой, к Филу с третьей. Каждому объясняться, каждому смотреть в глаза. А с чего, спрашивается, она должна? Всем же и так всё ясно, как божий день! Была мясорубка. Наташе могли голову открутить просто для разминки. Надю могли пристрелить на пороге как назойливую муху. Это разве не аргумент? Разве не оправдание? Но вот этот теплый, пьянящий наркотик – мы свои, мы прикроем, доверься. На него нельзя было подсаживаться. Нельзя, когда на кону Наташа. Когда на кону единственный осколок той жизни, который она обязана была сохранить целым. Чужие плечи, даже самые надежные, – не крепость. А она не могла позволить крепости пасть. Потому что внутри – не стратег Орлова, а просто Надя, которая тогда, в день рождения, уже один раз всё потеряла. И знает цену словам всё будет хорошо. Они ровно ничего не стоят, когда пахнет бензином и гарью. Она вздохнула, резко, почти свистяще. Ладно. Значит, так. Разруливать. Не сходя с дистанции. Еще один долг в бесконечный список. Дело житейское. Только в списке этом теперь не цифры, а живые, травмированные люди. И ей, специалисту по мертвым схемам, предстоит стать кем-то вроде полевого хирурга душ. Но что поделать. Опция сбежать была использована. И себя, и других она завела в тупик. Теперь остаётся только одно – разворачиваться и пробивать стену лбом. Или словами. Какими уж получится. — Тогда речь шла о моей и Наташиной безопасности. Я не могла поставить на кон и ваше, и ее одновременно. А именно это и произошло бы, начни я рассказывать всем подряд, где мы и что с нами. Помимо вас, этой информацией хотели обзавестись конкуренты отца, спецслужбы, которым нужна была конкретная статья, и люди, которые на дух Орловых не переносят. — тихо сказала она, и это было самое честное признание за всё утро. — Ты всегда думаешь за всех, Надь, — сказал Космос уже без злости, с усталой констатацией. — Думаешь, как папа твой. Стратег. А мы – не пешки на доске. Мы – живые. И нас не только пулей убить можно. Он вздохнул, потёр лицо, снова задев синяк, и поморщился. — Ладно. Что было, то было. Сейчас-то ты здесь. — Он посмотрел на неё, и в его взгляде появился знакомый, озорной огонёк, приглушенный болью, но живой. — Так что, генерал, раз уж явилась, давай работай. Доклад о натворили будет долгим. И без бутылки не обойтись. После обеда, как голова прояснится. Договорились? Надя почувствовала, как камень с души сдвинулся на миллиметр. Он давал ей выход. Шанс начать заново. Не как беглянке, а как своему вернувшемуся командиру. Пусть и с пробелом в три года. — Договорились, — кивнула она. — Но бутылка – моя. И… рассказывай всё. Каждый косяк. Каждый просчет. Особенно свои. Космос хмыкнул. — Да уж, свои косяки я тебе, как на духу, выложу. Уж больно ты, я смотрю, соскучилась по разбору полётов. — Он подошёл к столу, взял со сковороды ещё тёплый, нормальный блин, свернул его в трубочку и откусил. — А пока что… пока что давай эти, твои лондонские, рассказы. Как там, в туманах-то? Правда, что у них пиво тёплое, а души – ледяные? Ты как там, Наташ справлялась? — Твою мать! — послышалось из соседней комнаты, где по всем законам логики и милосердия должна была сейчас почивать Алёна Евгеньевна. Ан нет. Часы показывали без двадцати семь, а на Лубянке ее ждали ровно к семи. Послышались глухие удары – видимо, она вскочила так резко, что коленкой угодила в тумбочку. Потом быстрые, яростные шаги по коридору. Собираться за полчаса и успевать – это был ее личный вид экстремального спорта. Опаздывать она ненавидела патологически. Для нее это было не просто опоздание, а личное оскорбление, нанесенное вселенной лично ей. Надя усмехнулась, стоя у окна. Усмешка вышла кривой, как и все за сегодня. Девчонка-то ночью целую операцию по их приему провела, не спала нормально, а теперь должна была носиться как угорелая, выискивая в этой халупе вторую туфлю и остатки воли к жизни. В этом они с Алёной были сестрами. Не по крови, а по несчастью – обречённые скакать по граблям жизни в неудобной обуви и с каменным лицом. Космос, сидевший за столом и пытавшийся влить в себя стакан воды, скривился, будто предсказал погоду. И погода была – ураганный фронт “Алёна с похмелья общественного порядка”. Если она вставала раздражённой, то о сюсюканьях и утренних нежностях можно было забыть. Ее сарказм заострялся до состояния хирургического скальпеля. А тут ещё и он, Космос, в состоянии «выжившего после падения метеорита» и кухня, пропахшая горелым блином – идеальный фон для утреннего психоза. Настоящий праздник для нервной системы. Дверь на кухню распахнулась с такой силой, что дверь, похоже, пожалела о своем существовании. В проеме возникла Алёна. Вид у нее был такой, будто ее не разбудили, а подняли по тревоге для штурма опорного пункта. Волосы, обычно собранные в тугой безупречный узел, сейчас сбились набок, одна прядь выбилась и злорадно топорщилась у виска. На лице – ноль эмоций, если не считать смертоносной холодной ярости в глазах. Она была уже в юбке и блузке, но на одной ноге красовалась туфля на каблуке, а вторая рука сжимала ее пару, как орудие преступления. — Кто-нибудь, — произнесла она голосом, от которого мог бы застыть кипяток, — видел мою папку? Синюю. С документами. Я ее на столе оставила. Наташа, переворачивающая наконец-то удачный блин, замерла. Космос сделал вид, что внезапно страшно заинтересовался рисунком на своей кружке. Надя же просто подняла бровь, наблюдая за этим цирком. — На столе? — переспросила Надя. — На каком именно? На том, что сейчас больше похож на поле боя после благотворительной раздачи блинов? Алена бросила на стол взгляд, словно он лично был виноват в ее опоздании. Потом её взгляд упал на Космоса. На его синяк. На его помятый вид. Ее бровь дернулась. — Ты чего такой весёлый? — спросила она, и в голосе прозвучало не столько любопытство, сколько обвинение. Как будто его похмелье и синяк были личным вредительством по отношению к ее графику. — Да так, — буркнул Космос, отливая взгляд. – -Вчера… дискотека была. Без меня. — Дискотека с кастетом, судя по декору, — парировала Алена, наконец-то заметив свою папку – она мирно лежала на холодильнике, куда ее, видимо, задвинули вчера в суматохе. Она схватила ее, одновременно пытаясь надеть вторую туфлю, балансируя на одной ноге. — И кто устроил этот праздник жизни? — Не я, — быстро сказал Космос, поднимая руки в знак мирных намерений, и тут же схватился за голову от резкого движения. — Ой, блин… — Вранье, — отрезала Алена, уже поправляя блузку. Ее движения были резкими, точными. —Тебя одного хватит. — Она перевела взгляд на Надю. Надолго. В ее глазах мелькнуло что-то сложное – усталость, ответственность, тот самый груз, который она тащила все эти годы в одиночку. — Ты… в порядке? Вопрос прозвучал не как как твои дела?, а как запрос о боеготовности. Годна ли к эксплуатации? — Пока не развалилась на запчасти. Спасибо, что спросила. — ответила Надя с той же легкой, кривой усмешкой. — Не за что, — бросила Алена, и это прозвучало почти искренне, если бы не спешка, окрашивавшая каждое слово в металлический оттенок. Она наконец справилась с туфлей, схватила портфель, сунула в него папку. — Мне пора. Вечером… поговорим. Обо всем. Она кинула последний взгляд на кухню, на горелую сковородку, на их троицу. Взгляд был быстрым, оценивающим. Как полевого командира перед выходом на задание. — И проветрите тут, ради всего святого. Пахнет, как в чайной после пожара. Не дожидаясь ответа, развернулась и исчезла в коридоре. Через секунду хлопнула входная дверь. В кухне воцарилась тишина, которую теперь нарушал только тихий треск остывающего масла на сковороде. Надя перевела взгляд на Космоса, который сидел, уткнувшись лбом в ладони, – классическая поза зачем я вообще родился. Жалости не было, но понимание, к сожалению, было. И знание одного народного рецепта. Она порылась в холодильнике, отодвигая пакеты с молоком и остатки вчерашнего салата. На дальней полосе, как драгоценность, стояла трехлитровая банка с мутноватым рассолом и утонувшими в нем огурцами. Алена, оказывается, держала тут стратегический запас против похмелья и прочих жизненных неурядиц. Она поставила банку перед Космосом на стол со звонким стуком. Тот поднял голову, посмотрел на банку, как на видение, и благодарно, без слов, кивнул. Открутил жестяную крышку, поднял тяжелую банку двумя руками и, запрокинув голову, начал пить. Зрелище было то еще – здоровый мужик с синяком во всю щеку, припавший к трехлитровым сосуду, как младенец к бутылочке. Звуки были соответствующие. Надя отвернулась, дав ему сохранить остатки достоинства. Пока Космос заключал мир с рассолом, она быстренько стащила со стола пару еще теплых, идеальных блинов, свернула их в трубочки и кивнула Наташе с благодарность. Та лишь улыбнулась усталой, но теплой улыбкой, в которой было всегда пожалуйста. Этих слов не нужно было произносить. С добычей Надя поплелась в комнату. Предстояло главное мероприятие дня – явка с повинной. Или с отчетностью. Или на расправу. Перед Сашей Беловым. Мысль об этом висела в воздухе тяжелым, неподъемным грузом. Нужно было решить: идти с гордо поднятой головой – мол, жива, здорова, сама справилась, не ныла, или сойти с корабля первым делом, опустив глаза, и вымучить из себя это дурацкое, противное, необходимое прости. Первый вариант был ей роднее. Второй – вероятно, правильнее. Но это все потом. Сначала самое важное. Личное. Ей нужно было забрать своего железного коня. Ту самую частицу былой, безвозвратной жизни, запертую в гаражном кооперативе на окраине. Машина. Ее Мерседес бенз G-класс. Не просто автомобиль. Это был пафосный, квадратный, непобедимый монолит на колесах, подарок от отца на семнадцатилетие. Он тогда сказал, ухмыляясь: Научишься на этой штуке – сможешь всё. Даже от черта уедешь. Она научилась. Сначала без прав, по пустырям, с восторгом и диким страхом. Потом, с правами, уже по Москве, с тем же восторгом, но страхом уже приглушенным, замененным на дерзкую уверенность. Это был не просто транспорт. Это был символ. Ее броня, ее статус, ее право быть Надей Орловой, дочерью Сергея Орлова, которой можно все. Она его боготворила и боялась поцарапать, но при этом гоняла так, будто за ней гналась вся милиция Союза. Завистливые, обалдевшие взгляды мужиков на светофорах лишь подливали масла в огонь ее юношеского, дурацкого тщеславия. Отец этого и добивался. И вот теперь, спустя три года, мысль снова сесть за руль, вдохнуть знакомый запах кожи и бензина, сжать шершавый обод руля, была физической потребностью. Как глоток воздуха. Это была не просто ностальгия. Это была проверка. Осталась ли она той самой Надей? Или Лондон и страх выели из нее все, что от отца досталось? Космос, конечно, мог бы отвезти. В состоянии ли он был вести машину – вопрос риторический. Но ему обычно это не мешало. Мешали другие вещи, вроде здравого смысла и правил дорожного движения, которые он всегда считал досадной формальностью. В комнате она снова присела перед коробкой из-под обуви. Достала тяжелый сверток, развернула фланель. Стечкин лежал на ладони, холодный и безразличный. Не тащить же его с собой на встречу с Сашей. Но и оставлять здесь, без присмотра – верх идиотизма. Оружие – либо при тебе, либо в надежной ячейке. Третьего не дано. Надежной ячейки не было. Значит, при себе. Чисто для перестраховки. Просто… на всякий случай. Вдруг мир окончательно сойдет с ума с самого утра, и придется не на словах объясняться, а отстреливаться. Всё же, когда слова иссякали, начинали приводить последний неоспоримый аргумент. Дуло пистолета, направленное на тебя. Переоделась на скорую руку – что первое вытащила из чемодана: черные, в пол брюки, простую темную водолазку, сверху – поношенную кожаную куртку. Никакого шика. Только практичность и возможность не привлекать лишнего внимания. Хотя с гелендвагеном это было бы смешно. Засунула стечкин за пояс брюк, нащупала прохладную рукоятку под курткой. Неудобно, но привычно. — Отошёл? — спросила она, дожевывая, украденный блин. Космос оторвался от банки шумно вздохнув. Рассол сделал свое дело – в глазах появилась не просто жизнь , а знакомый, острый огонек. Он достал последний огурец, хрустнул им, как сухариком, и уставился на Надю, оценивающим взглядом. В глазах появилась некоторая фокусная точка, сменившая похмельный туман на привычную, брезгливую ясность. — Отошел. Насколько это возможно после утра, начавшегося с того, что я вспомнил, как ты мне врезала, — проворчал он. — Рассол – он, конечно, святой напиток. Но не волшебный. Надя кивнула в сторону коридора, где висело её пальто. — Мне бы машину забрать. В гараж, надо.На окраине города. Там, где раньше стояла Малина отца, помнишь? Она сделала паузу, давая информации осесть в его еще не до конца проветренном сознании. Для Космоса это было не просто транспортное средство. Это был такой же символ, как и для нее. Он был там, когда она в семнадцать, с безумными глазами и трясущимися от волнения руками, впервые села за руль и тронула не с той передачи, заглохнув посреди двора под его хохот и одобрительную ухмылку отца. — Машина… — протянул Космос, и в его голосе прозвучало что-то похожее на уважение, смешанное с ностальгией. — Жива еще та дура-коробка? Три года стояла… Думал, ты ее продала, когда уезжать собиралась. — Не продала, — коротко бросила Надя. — Консервировал ее мужик, сторож. За проценты. Отец ему когда-то жизнь спас, он считал долгом. Два раза в месяц гонял движок, шины подкачивал. Докладывал каждый месяц Алене. – -Она помолчала, глядя на его синяк, который теперь казался не столько свидетельством ее агрессии, сколько абсурдным знаком их воссоединения. — Мне нужно ее забрать. Космос прищурился, отпустив наконец банку. Которая теперь была пустая, не считая листьев да перца. — Сама-то поедешь? С тем багажом, что у тебя в голове? — Его взгляд скользнул по ее фигуре, будто пытаясь нащупать контуры спрятанного оружия под курткой. Он знал ее слишком хорошо. — Три года не водила, Надь. А тут… — он махнул рукой в сторону окна, за которым была Москва. Разбитые дороги, лихие перекрестки, бандитские десяточки и патрульные копейки, готовые остановить кого угодно по малейшему поводу и без. — Тут не Лондон с его левосторонним движением и вежливыми бобби. Тут каждый второй гаишник – либо на взводе, либо на взятке. А каждый первый за рулем – либо бухой, либо с понтами. Встретить могут. Не по-дружески. Москва за три года не стала добрее. Она стала голоднее, злее и беспредельнее. Ее гелендваген, даже запыленный, был как красная тряпка для быка: для ушлых гаишников, жаждущих копеечку для себя содрать, для молодых пацанов в девятках, готовых подрезать просто чтобы потешить самолюбие, для конкурентов, которые могли узнать машину. Риск. Очередной в длинной череде. — Потому и не одна, — ответила Надя, не опуская взгляда. — Ты отвезешь. На своей. До гаража. Я заберу машину, ты – поедешь за мной. Страховка. Если что… — она чуть скривила губы, — ты меня как минимум довезешь до больницы. Или до морга. По старой памяти. Шутка была мрачной, на грани фола. Но именно такой, какую он мог понять. Они всегда так общались – приправляя смертельно серьезные вещи черной, кощунственной солью. А иначе для их жизни и быть-то не могло. Тут уж как повезет, слава богу, если до Сашки доедет без происшествий, а гаишник, ну ему так уж и быть копеечку придется отстегнуть Космос молча смотрел на нее несколько секунд. Потом крякнул, потер ладонью щетину на щеках. — Страховка, говоришь… Я тебе вчерашним синяком страховку, можно сказать, уже оплатил. Авансом. — Он вздохнул, тяжелый, шумный вздох человека, принимающего неизбежное. — Ладно. Только, не гони сдуру. А то, как в восемьдесят девятом, с продырявленным шинами покатишься в столб. Он поднялся, пошатнувшись, но удержался. Пошел к раковине, плеснул воды в лицо, отряхнулся, как медведь. — Дашь ключи от гаража? Или там свой ритуал с заклинаниями? — Ключ у сторожа. Дядь Яша. — ответила Надя, ощущая странное облегчение. Не потому что проблема решилась, а потому что появился план. Четкий, понятный, состоящий из пунктов: сесть в машину, доехать, забрать свое, вернуться. Механика. Логистика. То, в чем она сильна. И рядом – Космос. Не самый надежный, пьяный еще вчерашним, но свой. Тот, кто знал эти городские джунгли не понаслышке. Тот, кто мог одной только своей внушительной, помятой физиономией отвадить мелких пакостников. — Яша… – Космос кивнул, припоминая. — Седой, с татухой не забуду мать на кисти что ли? Который водку только паленую пьет? — Он самый. — усмехнулась Надя. — Ясно. Значит, придется с ним чокнуться. Без этого он ключ не отдаст. Это у него примета, такая. — Космос направился в прихожую, на ходу натягивая на себя потрепанное пальто, брошенное у вешалки. — Ты хоть документы на машину при себе имеешь? Или они тоже у дяди Яши в сейфе с прошлой жизнью хранятся? Надя похлопала по карману куртки, откуда донесся легкий шелест. — Копии. Оригиналы – в банковской ячейке в Цюрихе, вместе с остатками моей девственности и веры в человечество. Хватит? — За глаза, — фыркнул Космос, открывая входную дверь. Холодный, промозглый воздух подъезда панельной девятиэтажки ворвался в квартиру, смешавшись с запахом кофе и горелого масла. Он обернулся, его взгляд на миг задержался на Наташе, которая молча, с полотенцем в руках, наблюдала за ними с порога кухни. — Натаха, ты тут… держись. Мы недолго. Если что – звони Алёне. Хотя… она, наверное, уже на Лубянке недобрым словом поминает всех нас. Наташа кивнула. Это был не кивок согласия, это был спазм, короткое, нервное сокращение мышц у человека, которого приговорили, но оставили время на сборы. В ее глазах – этот мерзкий, липкий коктейль из тревоги и надежды. Надя ненавидела эту смесь. В ней было что-то от детской веры в Деда Мороза: абсурдное, наивное и потому особенно гадкое. Сестра «понимала». Конечно понимала. Она же выросла на сказках про броню и рыцарей, которые Надя по глупости когда-то для нее сочиняла. Понимала, что машина – инструмент. Да она, кажется, верила, что этот кусок железа с двигателем – это эскалейд, который надо вытащить из камня, чтобы все стало хорошо. Идиотизм в квадрате. Надя смотрела на нее, и внутри все переворачивалось, не от нежности, а от яростного, пьянящего осознания собственного кретина. Оставить одну. В этой квартире-ловушке, привязанной к имени «Орлова» ярче, чем бомба к часовому механизму. Это было все равно что оставить гранату с выдернутой чекой на тарелке с надписью «Съешь меня». Любой ублюдок, у которого хватило мозгов найти их в Лондоне, первым делом сунет нос именно сюда. Родное гнездо. Но гнездо уже давно сгорело, остался только пепел и этот дурацкий, но абсолютный закон физики: пепел обратно в дерево не собирается. Дом – это иллюзия. Безопасность – галлюцинация. А она, Надя, ведет сестру от одной галлюцинации к другой, притворяясь, что знает дорогу. Но вот же главный пердел: таскать Наташу с собой было в миллион раз хуже. Представьте: ты идешь по минному полю. Ты знаешь, что шаг влево, шаг вправо – хлоп, и тебя разорвет на фарш. И ты тащишь на спине самое дорогое, что у тебя есть, хрустальную вазу, наполненную нитроглицерином. Каждый твой шаг – это молитва. Каждый поворот, расчет на грани паники. Твое дыхание, твой пульс, твой взгляд – всё натянуто как струна. Потому что если ошибешься, то взорвешь не себя. Взрыв будет внутри неё. И осколки её хрупкого, глупого, прекрасного мира воткнутся тебе прямо в глаза, и ты будешь умирать, зная, что это ты её убила. Это и есть, таскать с собой. А оставить? Оставить – это как поставить эту вазу посреди того же минного поля и сказать: «Стой тут, красивая, я скоро». И уйти. И слышать за спиной каждый шорох, каждый щелчок, каждое дуновение ветра, воображая, как она дрожит. Или того хуже, как её уже нашли. Виселица или расстрел? Нет, это слишком мило. Это чистые, быстрые варианты. Это выбор между тем, чтобы медленно задохнуться в смрадном колодце, чувствуя, как слипаются легкие, ИЛИ быть живьем сожранной крысами, начиная с пальцев ног. Вот так. Оба варианта гарантируют агонию. Разница лишь в декорациях и в том, умрешь ли ты с её криками в ушах или с её молчанием, вечным, укоризненным в своей предательской голове. И она выбрала крыс. То есть, оставить. Потому что в колодце, с сестрой на плечах, она бы задохнулась первой, а Наташа бы рухнула следом, разбившись о её бездыханное тело. По крайней мере, так она себе это объясняла. Логика самоубийцы, одетой в костюм спасителя. «Скоро найду квартиру. Неважно как». Это «неважно как» – её новая священная мантра. Оно означало: в ход пойдет всё. Деньги Пчёлкина, которые пахнут не нефтью, а кровью и подлогом. Связи Космоса, запутанные, как гнилые корни. Молчаливая санкция Белого, за которую придется платить чувством долга, втрое превышающим твой собственный вес. Она выменяет призрачную безопасность Наташи на реальные, тяжелые, вонючие обязательства перед всей этой братвой. Она снова влезет в эту трясину, которую когда-то с таким трудом пыталась отмыть. Ради квартиры. Ради стен. Ради очередной иллюзии. И вот это, второй слой всего этого дерьма. Показать сестре, кем она на самом деле готова стать ради этих стен. — Я позвоню. Если не вернусь до ночи — не жди. Ложись спать, — выпалила она. Фраза прозвучала как окрик сержанта. Внутри же бушевал целый парк аттракционов: карусель «я вернусь любой ценой», американские горки «ты мое всё» и комната страха «без тебя я сдохну». Но выпустить это наружу? Никогда. Потому что для Нади было в миллион раз легче, если Наташа видит в ней морального урода. Урод – это предсказуемо. Урод – это холодно, жестко, неприятно. Урод не вызывает жалости, он вызывает страх, отторжение, иногда покорность. Урод не плачет по ночам. Урод не помнит запах папиного одеколна, смешанный с гарью. Урод не сжимается в комок от каждого хлопка глушителя на улице. Урод – это функция. Машина по выживанию. И если Наташа будет видеть в ней эту машину, эту железную суку, то, возможно, когда эта сука однажды не вернется, Наташе будет… проще. Ну, горько. Ну, обидно. Но не так, как если бы она знала правду. А правда была в том, что под этим капотом из оцинкованной стали сидело что-то мелкое, дрожащее и безумно испуганное. Слюнявая слабачка, которая хочет, чтобы её обняли и сказали, что всё будет хорошо. Которая мечтает сдаться, отдать все эту чертову ношу Белому, Пчёлкину, Филу – кому угодно, и просто уснуть. На десять лет. Эта слабачка была самым постыдным, самым опасным дефектом. Её надо было держать под семью замками, под спудом цинизма и злости. Показать её Наташе? Это все равно что раздеться догола перед снайпером. Сделать себя мишенью. Нет уж. Пусть лучше сестра боится урода. Боится, но выживает. Дверь захлопнулась с таким звуком, будто за ней опустили клетку. Надя прислонилась лбом к косяку, слушая тишину. За этой дверью оставалось все, что имело смысл. И все, что делало её абсолютно уязвимой. Она закрыла глаза. На секунду. Всего на секунду она позволила себе представить, как было бы легко, если бы она могла быть той слюнявой слабачкой. Позвонить Космосу, не для машины, а чтобы выпить и разреветься в жилетку. Приползти к Филу за советом, как к старшему брату. Доверить Наташу Ваське, зная, что та не дрогнет. Опереться на них. На этих волков в дорогих костюмах, которые когда-то были ее семьей. Но она выпрямилась. Идея была сладкой, как сироп, и такой же ядовитой. Опереться – значит, признать, что не стоишь на своих ногах. А если она не стоит на своих ногах, то кто тогда будет стоять за Наташу? Нет. Она была дочерью Орлова. Его наследием. Его ошибкой. Она должна была нести этот груз одна. Даже если это разорвет её пополам. Она сорвалась с места, почти сбежав по лестнице. Каждый шаг отдавался в висках: трусиха, дрянь, урод, сестра, спаситель, палач. Внизу, у входа, уже ждал «космос» – не вселенная, а парень в кожанке, с лицом, на котором читалась та же усталость от этой вечной войны. — Заводи, — бросила Надя, не здороваясь, запрыгивая на переднее сиденье. Запах старого табака, бензина и мужского пота – вот ее новая реальность. Реальность, в которой не было места хрустальным вазам. Космос посмотрел на нее, на её сжатые в белые кулаки руки, на стиснутые челюсти. Он ничего не спросил. Просто кивнул, включил передачу, и машина рванула с места, выбрасывая из-под колес серый снег. Она не оглянулась на окно своей,нет, Алениной, квартиры. Оглядываются те, кто сомневается. А у неё сомнений не было. Был только тяжелый, грязный, единственный путь вперед. Туда, где её ждали не ответы, а новые, еще более мерзкие вопросы. И она везла с собой в багажнике не чемодан надежды, а полный бак бензина и готовность спалить все дотла, включая себя, если это понадобится. Потому что моральным уродам, в отличие от слюнявых слабачек, терять было нечего. Кроме того, что они уже давно похоронили в себе. Космос докурил, швырнул окурок в грязный, прохожими утоптанный снег – желтый, как зуб курильщика. Устроился за руль, движением привычным, почти ленивым. Двигатель завелся с низким, сытым урчанием – звук денег, звук иной жизни, непохожий на треск отечественного дерьма, в котором они все выросли. Он сбросил с ручника, бросил быстрый, цепкий взгляд в зеркала – не полиция, не слежка, просто рефлекс, въевшийся в подкорку. Машина плавно выкатилась из двора на пустынную, обледенелую улицу. Москва плыла за окном не как город, а как декорация к дешевому, черно-белому и бесконечно заезженному фильму про нищету духа. Облезлые фасады сталинок, похожие на черепа с выбитыми зубами окон. Разбитые тротуары, на которых грязь замерзла волнами, как ядовитое море. Редкие прохожие – сгорбленные, серые тени, спешащие согреться в конурках-магазинах. А над этим всем, кричащие, ядовито-яркие рекламные щиты: «Пепси», «Мальборо», «Сникерс». Заплатки на гниющем теле. Рвота нового мира на асфальт старого. Голодная, одичавшая, проституирующая столица. Их родной дом. Какая ирония. Они ехали молча. Тишина в салоне была не пустой, а густой, липкой, как плохо проветренный подвал. Она была насыщена невысказанным – всем, что накопилось за три года молчания, за три года побега, за три года притворства, что прошлого нет. Каждый был погружен в свой кокон из колючей проволоки, но все эти коконы тянулись нитями к одному и тому же эпицентру взрыва – к ним самим, к тому, что они делали, и к тому, чем это кончится. Кончится плохо. Они оба это знали. Первым не выдержал Космос. Он всегда был плохим молчальником – слишком горячая голова, слишком много пара, который надо выпускать. Не отрывая взгляда от дороги, он пальцами отбивал нервную, бессмысленную дробь по ободу руля. — Кооператив «Факел»? За кольцевой, у тех самых заброшенных цехов? — спросил он голосом, в котором была наигранная неопределенность. Хотя знал прекрасно. Просто молчание после долгой разлуки резало, как стекловата. Легче было говорить о гнилых районах и крысах, чем о том, почему она сбежала, а он остался. Почему три года – ни слова. И почему теперь, когда все дерьмо всплыло, они едут вместе, как будто так и было. — Да, — коротко бросила Надя, не оборачиваясь. Ей было интереснее разглядывать за окном уродливый пейзаж – он был честнее. Эти обшарпанные стены не притворялись, что все в порядке. Этих разбитых окон не тошнило от необходимости строить диалог. — Место теперь, говно полное, — констатировал Космос, переходя на привычный, грубый жаргон. Районом заправляют… местные шавки. Мелкая, голодная шайка без рода и племени. Кооператив держат на коротком поводке, как свою кормушку. С охраны стригут, как баранов. Яше, поди, пришлось отстегивать. — Отстегивал, — кивнула Надя, подтверждая очевидное. — Через Алену. По чуть-чуть, чтоб не высовываться и не светить мое имя. — Цивилизованно, — с тяжелой, гнетущей иронией протянул Космос. — Платить ублюдкам, чтоб они не угнали тачку, пока хозяйка-царевна в эмиграции гостей принимала. Красиво. Папина дочка. Надя промолчала, сжав челюсти. Абсурд ситуации был оглушителен. Платить бандитам за то, чтобы они не украли твою же собственность – это был идеальный слепок со всей ее жизни. Система рэкета, в которую она вписана с рождения. Продать «гелик» – последнюю дорогую игрушку отца, значило бы окончательно перерезать пуповину. Оборвать последнюю материальную ниточку, связывающую ее с тем временем, когда мир имел хоть какую-то опору. Она не могла. Даже если эта ниточка была петлей на ее шее. Они свернули на широкий, разбитый вдрызг проспект. Машина прыгала по ямам, кренилась, обходя вечно стоящие «девятки». Проехали мимо палаточного рынка – кишмя кишащего муравейника жизни. Пахло дешевым шашлыком из неизвестно чего, дымом, потом и китайским пластиковым ширпотребом. Здесь копились деньги, здесь же они и сгорали. Экономика в действии. — Саше сегодня явишься? — вдруг спросил Космос, рубанув без предисловий, прямо в суть. Спрашивать «готова ли?» или «сможешь ли ему в глаза смотреть?» было бы издевательством. Она бы или нагрубила, или солгала. Он знал ее слишком хорошо. — Явлюсь. Вечером, — ответила Надя непринужденно, как будто речь шла о походе в булочную. Хотя внутри все немело и сводило живот в тугой, болезненный узел. — И что скажешь? — не отставал Космос, продолжая ковыряться в ране. Он всегда был мастером по засыпанию соли в самые свежие царапины. Она не знала, что скажет. Вообще не представляла. Как зайдет в его кабинет – или в его новый «офис», пахнущий дорогим деревом и угрозой? С гордо поднятой головой, как ни в чем не бывало? Или с опущенным взглядом провинившегося щенка? Или просто встанет и будет молчать, пока он ее не размажет по стенке? Страха не было. Было другое – мерзкое, липкое, унизительное чувство. Стыд. Стыд за свой побег. Стыд за то, что вернулась с повинной головой. Стыд за то, что ему, возможно, плевать. И за то, что ей – нет. — То, что будет нужно, — выдавила она сквозь зубы, глядя в окно. — А он, думаешь, захочет это услышать? — Космос бросил на нее короткий, колючий взгляд. Вопрос висел в воздухе, тяжелый и неудобный, как труп в гардеробе. Надя резко отвернулась, уставившись в потрескавшуюся обивку двери. Вот в чем был весь цимес. Не в том, что она скажет. А в том, захочет ли он это слушать. Захочет ли человек, которого она бросила вместе со всеми, вместе с этой жизнью, впустить ее обратно в свой мир? Или просто кивнет, даст денег на новую квартиру, из чувства долга перед покойным Орловым и вычеркнет навсегда? Второй вариант был бы разумнее. И больнее. А она, как полная идиотка, боялась именно этой разумной боли больше, чем пули. Потому что пуля –это честно. А равнодушие – это приговор, от которого не оправишься. Надя повернула голову, изучая его профиль. Напряженную линию челюсти под синяком, который он, должно быть, получил в какой-то незначительной, глупой разборке. Или просто в пьяной драке. Захочет. Она в этом не сомневалась ни секунды. Он захочет услышать, почему его близкий человек – человек, которого он считал сестрой, кровью от его крови, пусть и не по роду, а по духу, сорвался на другой конец света, не оставив записки. Не бросив в трубку хотя бы: «Саш, всё, меня тут нет». Он захочет, потому что три года жил в подвешенном состоянии, гадая, жива она или уже сгнила в какой-нибудь канаве под Лондоном, а он даже не может её найти, чтобы похоронить рядом с её же отцом, которого не уберег. Он захочет, потому что Надя – единственный человек, который мог на равных говорить с ним о логистике, о движении денег, о превращении хаоса в порядок. Она могла бы помочь ему сделать из всего этого дерьма хоть что-то, напоминающее конфетку. И он захочет, в конце концов, потому что любил её. Как сестру. Глупо, иррационально, по-дворовому. И эта любовь, эта тупая, мужская привязанность, пересилила бы любую злость, любую обиду, любую щемящую ненависть, которая могла накопиться за три года тишины. Он бы просто… принял её обратно. Потому что она для него – своя. А своих не бросают. Таков был его главный, идиотский, святой принцип. — Захочет, — уверенно, почти вызывающе произнесла Надя, распахивая пачку сигарет, прихваченных еще в комнате. Она чиркнула зажигалкой, втянула едкий дым, позволяя ему обжечь легкие. — И ты знаешь почему. Космос хмыкнул, коротко, беззвучно, и покачал головой. Он на секунду отвел взгляд от дороги, и его глаза – усталые, с желтоватыми белками – встретились с её взглядом. В них не было согласия. Было что-то другое: тревога, укор, усталость от всего этого цирка. Он нервно поджал губы, а потом резко отвернулся обратно к лобовому стеклу. Парадокс: он, казалось, волновался больше, чем сама Надя. Хотя, чему тут волноваться? Не ему же стоять на ковре у Белого, ощущая, как почва уходит из-под ног. Не ему подбирать слова, которые уже три года гниют у него в горле. Но Космос знал её. Знал до омерзения, до тошноты. Он подозревал – нет, он был уверен – что Надя, увидев Сашку, ляпнет что-то совсем не то. Что-то резкое, глупое, гордое. Что-то, чего она на самом деле не хочет говорить. А потом будет неделями, месяцами корить себя, грызть изнутри, как бульдозер, перемалывающий собственные кишки. Потому что она всегда, в любой ситуации, винила себя. Неважно, могла ли она что-то изменить или нет. Если сгорел дом – её вина, что не предусмотрела. Если умер человек – её вина, что не спасла. Если мир оказался дерьмовым – её вина, что не смогла его починить. Космос ненавидел в ней это качество. Ненавидел смотреть, как его не кровная, но единственная по духу сестра сгибается в три погибели, пытаясь изобрести колесо, когда все уже катится в тартарары. Как она берет на себя неподъемный груз, ломается под ним, а потом еще и ненавидит себя за эту трещину. Сансара, чертов адский круговорот. И теперь вот – кульминация. Она пойдет отчитываться. А ведь он, Космос, мог бы смягчить удар. Рассказать всё Сашке заранее. Объяснить, расписать по полочкам: вот тут ей было страшно, вот тут она сломалась, вот тут думала о Наташке. Превратить её побег из предательства в акт отчаянного, пусть и идиотского, спасения. Так нет же. С него взяли клятву молчания. Алена – железная Васька – приказала: «Рот на замок». И он, дурак, послушался. Закололся как мальчишка. И кому это помогло? Никому. Он ходил, тайну в себе держал, как гнойник. Смотрел в глаза Пчёлкину, который после её исчезновения не просыхал неделями, пропадал, не отвечал на звонки, рыскал по всем её следам, собирал в папочку каждую её забытую безделушку – романтик ебаный, хоть и циник. Смотрел на Белого, который искал её через всех своих шестерок, пытался выйти на убийц Орлова, думая, что если он их найдет и уничтожит, то Надя, узнав, что поле чистое, вернется. Потому что в её смерть он отказывался верить до последнего. Видел, как Фил замыкался в себе, когда речь заходила об Орловых. Как он смотрел в сторону, стискивая челюсти, чтобы не показать, как больно – не только за Надю, но и за ту маленькую Наташку, которую они все когда-то на руках носили. Они же выросли вместе. С первого класса, с окриков учительницы, с драк за углом школы, с первой выпивки в подъезде. Они пережили тот день, когда Сашку принесли истекающего кровью, и Надя с Пчёлой, оба пятнадцатилетних идиота, угнали милицейскую машину, чтобы довезти его до больницы. Они стояли на Воробьевых горах, мальчишки с пушками и девочка с взглядом сталевара, и давали свою дурацкую, святую клятву. Они были рядом, когда её отец взорвался на её глазах. А потом Орловы просто испарились. Будто их стерли ластиком. А он, Космос, знал, что они живы. И молчал. — Знаю, — глухо произнес он, перестраиваясь в ряд, его голос прозвучал устало и горько. — Потому что он – Сашка. Потому что твоему отцу дурак на коленях клялся. Мы все в этой каше по самые гланды. — Он резко дернул руль, объезжая яму. — Но люди меняются, Надь. И Сашка… он теперь не просто наш Санька. Он – Белый. У него своя территория, свои счеты, свои… правила, в конце концов. Три года – это не неделя. Много воды утекло. И крови тоже, поверь. Он озвучил то, о чем Надя отчаянно пыталась не думать. Потому что боялась, что её Сашка, который учил её боксировать и смеялся над её первой сигаретой, больше не существует. Остался только «Белый» – холодный, расчетливый авторитет. Но думала она об этом. Постоянно. Каждую бессонную ночь в Лондоне. — Я это учитываю, — процедила она сквозь дым. — Учитываешь? — он бросил на неё быстрый, колючий взгляд, полный откровенного неверия. — А учитываешь, что Пчёла твой визит наверняка уже просек? Он не идиот, Надь. Васька метается, как ужаленная, я тут с физиономией, которую только в морге не стыдно показывать… Он пазл сложит, блядь! И вопросы у него будут не про «как поживаешь». А конкретные. Про наследство Орлова, которое до сих пор в тени болтается. Про его старые схемы, к которым ты одна ключ имела. Про то, что ты там, на чужбине, успела наработать… или не наработать. А потом, глядишь, и все остальные просекут! Ты ж не думаешь, ты ж как завелась – хочу и всё, меня не остановить. Так вот, на тебя же шишку набьют, Надь! Те самые бляди, что отца твоего пришили, они на свободе еще шастают! Им пара пуль в лоб – раз плюнуть. А ты тут о машинах, о делах… Ты совсем, что ли, не боишься, Орлова? Или уже настолько себе цену потеряла, что пофиг? Сердце у Нади сжалось так, будто его взяли в тиски из свинца и начали медленно, методично закручивать. А что ей, блять, делать? Что делать-то? Сидеть в лондонской конуре, уставясь в стену, и ждать, когда её друзья – эти самопровозглашенные рыцари в кривых доспехах — найдут тех, кто отца убили? А сколько ждать? Неделю? Месяц? Год? Десять лет? Пока у Сашки волосы седые не станут? Пока Пчёла совсем не сопьётся от этой неопределённости? Пока Космос не взорвётся на какой-нибудь «стрелке»? Она хотела сама. Найти. И отомстить. По-человечески. Не по-бандитски – по-человечески. Чтобы чувство было не как от выполненной работы, а как от сведённого, наконец, счёта. За отца. За то, что отняли последнюю иллюзию, что мир хоть где-то держится на чём-то твёрдом. А потом, начать жить. Не выживать, не молиться каждую ночь, чтобы завтра не стало последним для Наташи, а просто жить. Любить. Зарабатывать деньги, которые не пахнут кровью. Видеть лица тех, кому она небезразлична, без этой вечной щемящей боли в груди, что каждую минуту общения – последняя. Вот этого она хотела. А не отсиживаться, как таракан за плинтусом, превращаясь в призрак самой себя. Хотела жизни. Обычной, пошлой, бытовой. Той, где главная проблема, какую ипотеку взять или куда поехать в отпуск. Где можно встретиться с друзьями, не прощупывая взглядом, не проверяя – свой ли ещё. Выпить, не чтобы забыться, а чтобы посмеяться. Подарить подарок не как откуп, а просто так. Увидеть их всех живыми, целыми и, пусть на минуту, не скованными этим вечным ожиданием удара в спину. А Пчёла… Да просечет он, не просечет – вопрос времени. Встретятся они. Рано или поздно. И придется говорить. И пусть он после этого диалога плюнет ей в ноги. Прямо в лицо, если захочет. Пусть развернется и уйдет, хлопнув дверью так, что стекла задрожат. Пусть заставит подписывать бумаги, отдавать доли, влезать в его грязные, пахнущие мазутом и ложью схемы. Пусть смотрит на неё свысока, с этой своей щемящей, мастерски отрепетированной холодностью. Или, что страшнее, с обидой. Настоящей, детской, неумело спрятанной за маской прагматика. Пусть! Черт возьми, пусть! Это в тысячу раз лучше, чем не видеть его физиономии вообще. Чем знать, что он где-то там, за океаном её молчания, и с каждым днем становится всё больше «Пчёлкой», и всё меньше – Витькой, который когда-то смеялся так, что у него щёки ямочками становились. Она хотела, чтобы он нашёл. Чтобы он пришёл и устроил сцену. Была бы согласна терпеть его колкости, его язвительность, его вечное, как фон, раздражение. Лишь бы он был живой. Настоящий. Не тот призрак из кошмаров, который смотрит на неё пустыми глазницами, обвиняя в том, что она сбежала. — Я три года жила страхом, Кос, — сказала она тихо, но так, будто каждое слово вытаскивала наружу клещами, обмотанными колючей проволокой. — Каждый. Чёртов. День. Что дверь выбьют. Что за Наташей в толпе не услежу. Что найдут нас и прирежут в какой-нибудь вонючей подворотне, как последних шестёрок. Что просто сойду с ума, потому что этот кошмар… он не кончается. Он просто ставит на паузу и ждёт, пока я закрою глаза. — Она сглотнула ком, вставший в горле. Голос стал ниже, хриплее. — Так что не надо мне лекций про страх. Я в нём утопала, Космос. Я им дышала. Но знаешь, что в тысячу раз поганее? Сидеть на своей испуганной жопе ровно и ждать. Ждать, когда за тобой таки придут. Или когда твоих друзей, одного за другим, начнут убирать, как отработанный материал. Я этот номер уже видела. В день своего рождения. И он у меня теперь в голове на вечном повторе. Ещё одного такого «подарка» я не переживу. Космос резко, почти convulsively, дернул головой в её сторону. Машину повело, шины взвизгнули по обледенелой колее. Он вырулил, выругавшись длинно, грязно, с тем особым матерным напевом, который означал не злость, а запредельную усталость. — При чём тут это сейчас? Ты сейчас здесь! Тут! А не в своих лондонских кошмарах! — При том, что я больше не могу ждать! — её голос сорвался, стал не громким, а острым, как осколок стекла. Холодным от бессильной ярости. — Не хочу я ждать, Кос! Пока Сашку не снимут, потому что его авторитет кому-то костью в горле встал. Пока ты, пытаясь меня, дуру, прикрыть, не полезешь на рожон и тебя не снесут как назойливую муху. Пока Витя, со своей гениальной жадностью, не наломает таких дров, что его самого сожрут свои же, обглодав до костей. Не хочу я смотреть, как нашу жизнь – мою, вашу, Наташину – медленно, методично, день за днём превращают в одно сплошное, зловонное говно! Она почти крикнула последние слова, резким движением швырнув окурок в приоткрытое окно. Космос не отвечал. Он молча, с лицом каменного идола, свернул на обочину, под скелет рекламного щита, где улыбающаяся девица с сигаретой уже полгода как была изуродована граффити. Заглушил двигатель. Тишина навалилась внезапно, густая, давящая. Он уставился на потрескавшееся лобовое стекло, за которым моросил противный, колючий снег. — Так и сделали, — хрипло выдавил он, не глядя на неё, уставившись в свои руки, сжимающие руль до побеления костяшек. — Превратили. Ты думаешь, мы тут пироги с капустой пекли? Что Сашка «Белым» стал, потому что ему льстит? Он им стал, потому что иначе бы его давно в асфальт вмуровали, как предупредительный знак для остальных. А Пчёла… — Космос горько, беззвучно усмехнулся, как будто вспоминал что-то одновременно смешное и отвратительное. — Пчёла по тебе скучает, сволочь. Как щенок. Скупает всё, что с тобой связано. Васька говорит, он папку твою старую нашёл, у Сергея Владимировича в сейфе. Сидит, блядь, изучает. Твои тетрадки по какой-то хуйне, блокноты какие-то… всё перерыл. Чего ищет – хрен его знает. Он жук, за пачку зелёных на всё готов. Валера… ну, Валера один и остался человеком. Хотя спрос с него сейчас, пожалуй, самый большой. — Пчёла… что? — выдохнула Надя. Не спросила, а именно выдохнула, словно воздух внезапно покинул её лёгкие. Внутри всё обрушилось. Не в плане эмоций — там уже давно была выжженная пустота. Это было физическое ощущение ледяного шока, будто в грудную клетку вставили металлический прут, подключенный к сети. Не из-за слова «скучает». Не из-за факта, что он что-то ищет. А из-за того, что он эту папку сохранил. Не выкинул. Не сжёг. Не отдал Белому как улику к чему-нибудь. А сохранил. Читал. Вероятно, не раз. Идиот. Полный, беспросветный, сентиментальный идиот. Из всех возможных, логичных, предсказуемых вариантов – злости, расчёта, холодного игнорирования, он выбрал самый нерациональный. Самый болезненный. Самый глупый. Он не забыл. Он даже не пытался сделать вид. И теперь, одним этим фактом, он всадил ей прямо под ребра эту дурацкую, предательскую, смертельно опасную надежду. И тут же, в следующее же мгновение, выдернул её, оставив только холодную дыру и память о том, что же именно лежало в той папке. Её старые, наивные схемы. Её детские, никому не нужные расчёты. Её почерк, который он наверняка узнал с первого взгляда. Он копался в её прошлом, как в мусоре, пытаясь найти… что? Объяснение? Оправдание? Её саму? Этот циничный, жадный, беспринципный жук вдруг решил сыграть в романтика. И это было хуже любой ненависти. Потому что ненависть можно пережить. А на это – на эту немую, упрямую преданность идиота — не было никакого иммунитета. — А что? — Космос обернулся. В глазах у него стояла не просто усталость. Это была усталость, вкопанная столбом, несгибаемая, как балка в развалинах. — Ты ж его знаешь. Он, как нормальные люди, не умеет. Нашёл твои каракули – сидит, разглядывает. Пьёт. Злится. Потому что ты сбежала, ничего не сказала, его с собой не позвала, а он тебе… — Космос запнулся, махнул рукой, будто отгоняя назойливую муху. Выглядел так, словно самому ему противно было об этом говорить. — Короче, не в себе он. Когда тебя живую увидит – хрен его знает. Может, обнимет. А может, придушит в порыве чувств. Гадать не хочу. Надя закрыла глаза, в идиотской надежде, что тьма принесёт покой. Не принесла. Перед веками, как навязчивая киноплёнка, поплыли картинки. Вот он, Витя, склонился над столом, его профиль освещён лампой, пальцы перебирают её дурацкие, детские листки. Вот он краснеет, когда она дразнила его за излишнюю серьёзность. Вот он, молча, пододвигает ей стакан воды, прежде чем её вырвало от страха перед первой «стрелкой». Он был её отражением. Её тенью. Её самым близким человеком в этой проклятой игре. А она, сбегая, просто стёрла его из уравнения. Не оставила даже переменной. — Я не могла ему сказать, — прошептала она, и голос прозвучал хрипло, как скрип ржавой двери. — Если бы он знал… Витя бы либо полез со мной, подставив себя под первые же пули. Либо попытался бы остановить, устроил бы истерику, свет бы на себя настроил. Его бы сдали в ту же секунду. На нём сошлись бы, как псы на мясо. Я не могла. — А нам? — спросил Космос. В его голосе не было упрёка, только простой, почти технический вопрос. — Мы что, слабее? Глупее? Я понять не могу. Не так важны, получается? — Ты – брат, — вздохнула Надя, открывая глаза. Смотрела прямо на него, не отводя взгляда, как на допросе. — Ты, и Сашка, и Фил… Вы – семья. Та, что у меня осталась. Но вы всё равно часть этой системы, Кос. Вы в ней варитесь, как пельмени в бульоне. А я должна была выдернуть Наташу из этого кипятка. А для этого – и себя. Оборвать все ниточки. Понимаешь? Даже самые… — она сделала паузу, подбирая слово, которое обожжёт. — Самые прочные. Она увидела, как лицо Космоса исказилось. Не в гневе. В чём-то худшем – в гримасе чистой, немой боли. Настоящей, физической почти, будто её слова были ножом, который провернули в старом шраме. — Ниточки, — повторил он тупо, как эхо. — Три года, Надь. Ты знаешь, что я думал? Что ты меня презираешь. Что ты решила – Космос обуржуанился, обрюзг, спился, стал тем, кого сторониться надо. Что я тебя где-то подвёл. Не уберёг. Не углядел. Надя почувствовала острую, сладковатую боль в ладонях. Она сжимала кулаки так, что ногти впились в кожу, оставляя красные, полукруглые отметины. Казалось, вот-вот проткнёт насквозь. Она отвернулась, не в силах больше выносить его взгляд. Смотреть на эту боль – всё равно что видеть своё отражение в кривом зеркале. Уродливо и невыносимо. — Я надеялась, что ты – единственный, кто поймёт, — сорвалось у неё, слова вырвались из того самого тёмного подвала, где она хранила всё, что не была готова показать. — Кто не будет спрашивать. Кто просто прикроет. Как тогда в гараже. Мне шестнадцать было, я отбилась от хвоста, пригнала угнанные «Жигули», а ты у ворот стоял, курил. Кивнул просто. Сказал: «Загоняй, я щас». И всё. Ни вопросов, ни упрёков. Просто – я тут. Космос смотрел на неё, и в его глазах медленно проступало понимание. Не радостное, а горькое, как полынь. Он придвинулся чуть ближе, губы сжались в тонкую, белую нитку. На лбу залегла привычная складка – та самая, что появлялась, когда он злился, хмурился или думал, что уже ничего нельзя исправить. — Блин, Надюх… — начал он и снова выругался, тихо, сдавленно. — Так ты ж и сказала бы! Кивни мне, мол, Космос, всё в порядке, но говорить не могу, так-то и так-то. Я бы… да я бы понял! Вопросов не задал бы! А не вот это вот… радио-молчание. Три года. Как будто я тебе чужой. Как будто мы не… — он не нашёл слова, сжал кулаки так, что костяшки побелели. — Родня, — закончила за него Надя, и это слово упало между ними, как камень. — Потому и не сказала, Кос. Потому что родные, близкие – это и есть самое слабое место. Самая живая мишень. По ней и бьют. А я… я этого допустить не могла. Наступила тишина. Долгая, тяжёлая, но уже иная. Не та удушающая, что была раньше, а тишина после бури, когда в воздухе ещё висит влага, но небо уже чистое. Космос глубоко, со свистом вдохнул, провёл ладонями по лицу, смахивая невидимую пыль усталости. Похлопал ладонями по рулю – раз, другой, – будто заводя самого себя. — Ладно. Ковыряться в этом – только дурью маяться, — выдохнул он, и в голосе появилась знакомая, грубоватая решимость. Он повернул ключ зажигания, двигатель отозвался низким рыком. — Значит, так. Я тебя сейчас довезу, с машиной помогу разобраться. Потом ты – давай к Белому, с этим не тяни. А я… я к Пчёле съезжу. Почву, что ли, подготовлю. Намекну, что тебя видели. Чтобы он, когда ты явишься, лишнего не натворил сгоряча. Надя смотрела на него и чувствовала, как что-то чудовищно тяжёлое и невидимое сползает с её плеч. Не всё, конечно. Чёрт, даже не половина. Но хоть один камень. Она смогла, наконец, выдохнуть – не осторожно, а полностью, до дрожи в рёбрах. Прикрыла глаза, и на губах дрогнуло что-то, отдалённо напоминающее улыбку. — Спасибо, — вымолвила она, и прозвучало это просто, даже как-то по-детски глупо, без привычной брони. — Не за что, — буркнул он, включая передачу и снова глядя на дорогу. — Ты ж мне как сестра. С пелёнок. Дура-дурой, но своя. Только сама, Надь, глупостей не наделай. А то бить буду. — Постараюсь, — усмехнулась она, уже наперёд зная, что наделает. Обязательно наделает. Но сейчас можно было хотя бы сделать вид. — Прости, что врезала, — совсем тихо, уже глядя в окно на мелькающие заборы, пробормотала она. — Да иди ты, — отмахнулся он, но щека под синяком дёрнулась, выдавая что-то вроде усмешки. — Заслужил. Только в следующий раз бей левой. Правая у тебя тяжёлая, убить можешь ненароком. Отрабатывай слабую, что ли. Она кивнула. Понимание? Скорее, договорённость о временном нейтралитете в окопах одной и той же, вечной войны. Космос не поймёт её никогда – его мир хоть и проклят, но цел. Её же мир взорвался и разлетелся осколками, один из которых сейчас торчал у неё в горле под названием «надо было вернуться раньше». Но компромисс – да. Хрупкий, как стекло в этих же самых окопах. Этого пока хватало. «Линкольн» Космоса, чёрный и вычурный, как гроб провинциального нувориша, полз по дороге, которая давно перестала быть дорогой, превратившись в тест-драйв для подвески и человеческого терпения. Окраина. Место, где город, словно опозоренный пёс, поджал хвост и умер, оставив после себя гаражные кооперативы – эти склепы для железного хлама – и вечный запах тления. Надя, не глядя, выдернула из пачки сигарету, ткнув пачкой в сторону Космоса. Тот, хмыкнув – а что ещё ему оставалось? – взял. Прикурили от одной зажигалки, ритуал бессмысленный, но успокаивающий. Она распахнула окно, выпуская дым на волю. За стеклом плыли декорации к фильму «Россия, которую мы все заслужили»: покосившиеся сараи, горы мусора, на которых уже вырос свой микробиом, и ржавые «девятки» на кирпичах. Бесперспективность здесь была не диагнозом, а фоном, как серое небо. Гаражный кооператив «Факел». Когда-то гордое название для места, где слесари-алкоголики ковырялись в жигулях. Теперь он напоминал вставную челюсть, которую вытащили из рта и бросили гнить в канаве. Ворота висели на честном слове и одной ржавой петле. Фонари были разбиты – видимо, местные эстеты упражнялись в метании бутылок. Лужи отражали свинцовое небо маслянистой плёнкой, в которой плавало всё, что делает жизнь прекрасной: окурки, презервативы, битое стекло. И тишина. Та самая, что бывает в морге перед вскрытием. Казалось, сама ржавчина на воротах прислушивается. Космос заглушил двигатель, и эта тишина обрушилась в салон, густая и липкая. Надя вздохнула, окидывая взглядом это царство упадка. Романтика. Они вышли. Воздух вонял прогрессией: горелая резина, мазут потом кислятина разложения, и наконец отчаяние. Космос потянулся, и его суставы хрустнули симфонией возраста и нездорового образа жизни. Его глаза, привыкшие выцеливать угрозу из любого мрака, метнулись по щелям между гаражами. Людей не было видно. Но чувствовалось – они есть. — Чую, пахнет бедой, — тихо, без интонаций,пробормотал он. — Место мёртвое. Надя почувствовала то же. Инстинкт, вбитый отцом – смотри в оба, чуешь подвох – уходи или бей первым – заныл под ложечкой. Она провела ладонью по куртке, нащупывая стечкин. Утешитель. Мысль была простой и ясной: сегодня, возможно, придется стрелять. В кого? В местных авторитетов. Ага, авторитетов. Скорее всего, это будет парочка обдолбанных подонков с ножами и комплексом неполноценности.Те, кому нечего терять, кроме злобы. Для них понятия договор, авторитет, старые связи – пустой звук. Их логика примитивна и страшна: увидел что-то ценное – отними. Не отдает – убей. Без разговоров, всяких. У них не было будущего, поэтому они не боялись последствий. Конечно, либо отберут, либо убьют, а что им ещё собственно делать? Они ж по-другому не умеют. Ходили бы на работу, как нормальные люди, на тот же завод, если б он ещё работал… Но нет. Морды бить, видимо, поприятнее будет. Им ведь не нужна машина. Им нужен сам факт – мы смогли. Они, как обезьяны с гранатой: не знают, что с ней делать, но процесс отбирания вызывает дикий восторг. Будка сторожа, времянка из профлиста, окрашенного в уныло-синий цвет отчаяния, жалась к забору с колючкой. Окно было мутным от грязи и вековых наслоений пыли. Внутри светилась тусклая лампочка – видимо, в качестве акта неповиновения тьме. Надя подошла, постучала костяшками по раме – не для вежливости, а чтобы проверить, не развалится ли. — Дядя Яша? — негромко спросила она, разглядывая мутное окно. Внутри послышался стон, шарканье, звук падающей пустой бутылки. Поэзия. Дверь приоткрылась на цепь. В щели показалось лицо – не лицо, а геологический разрез из морщин, грязи и жёлтых глаз. Узнал. В этих глазах мелькнул целый калейдоскоп: опять они, жива, сейчас меня убьют из-за неё. Надя проигнорировала этот спектакль. — Надь… Надежда Сергеевна? — голос его был хриплым, как скрип ржавой петли. — Живая. Не разложилась. — коротко бросила она. — Пришла за машиной. Яша судорожно огляделся по сторонам, метнул взгляд на Космоса, который стоял, засунув руки в карманы, всем видом показывая, что он здесь просто антураж, но антураж очень опасный. — Заходите. Внутри воняло так, будто здесь жили, ели, курили и умирали одновременно. Запах дешевого табака, перегара, тушенки и немытого тела. На столе – памятник безысходности: пустая пачка примы, консервная банка с остатками засохшего жира, крошки хлеба. Радио хрипело помехами, ловя, наверное, голоса из параллельной вселенной, где всё хорошо. Яша, почесываясь, полез под стол и вытащил связку ключей, похожую на орудие пытки средневекового тюремщика. — Машина… цела. Все как договаривались. Заводил, подкачивал. — Он говорил торопливо, нервно поглядывая на дверь. — Но… тут, Надежда Сергеевна, дела плохи. Очень. Дела плохи – это он мягко сказал. Вид у него был такой, будто он только что вышел из окопов Сталинграда, но без торжествующего чувства победы. — Какие дела? — Надя нахмурилась, её голос стал ровным, холодным, деловым. Она оценивала его не как человека, а как источник угрозы или информации. — Районом теперь заправляют… новые, — прошептал Яша, наклоняясь ближе. От него пахло потом и перегаром. — Не бригада даже… Сброд. Молодые, дерзкие. Кооператив для них – дойная корова. С каждого гаража, с охраны… три шкуры дерут. А за ваш… за ваш гараж – отдельный интерес. — Он сглотнул. — Неделю назад приходили. Трое. Спрашивали, чья тачка, кто хозяин. Я… я сказал, хозяин за границей, не вернётся. Не поверили. Сказали… Разберутся. Космос хмыкнул, перестав перебирать ключи на связке. — Кто? Морды, имена, клички? Старший кто? — Не знаю я! Клянусь! — в голосе Яши послышалась настоящая, неподдельная мольба. — Они… они без кличек. Без понятий. Просто приходят, берут что хотят. Показать хотят, что они тут хозяева. А ваш гараж… он у всех на виду. Самый дальний, но… самый крепкий. И слухи ходили, что там что-то ценное. Талантливейшие ребята. Будущее страны. Не Федя Достоевский, конечно, но в области примитивного насилия – настоящие виртуозы. Пока их сверстники в код пишут, они осваивают азбуку Морзе костяшками пальцев по чужим зубам. Надя всё поняла. Её Гелендваген, стал для этих полуграмотных гопников священным Граалем. Завладеть им – всё равно что плюнуть в портрет папы на самом высоком уровне. Это было даже не про деньги. Это было про похабный, примитивный бунт против любого намека на порядок, на историю, на было раньше. Они хотели разломать этот символ прошлого просто потому, что он был крепче и лучше, чем всё, что они могли создать. Зависть, возведённая в абсолют и приправленная тупой агрессией. Идеальная формула для быстрой и грязной разборки. — Ключ, — протянула она руку, не глядя на Яшу. Не просьба – констатация. Финальный акт этой жалкой пьесы. Яша судорожно перебрал связку, копошась в ржавых железках, и извлек нужный – массивный, старый, с потертой пластиковой биркой, на которой было нацарапано жирным фломастером «23». Он сунул его ей в ладонь, и его пальцы – холодные, дрожащие – на мгновение сжали ее руку с силой загнанного зверя. — Надь… может, не надо сейчас? — прошипел он, и его глаза бегали по сторонам, будто стены уже начинали прослушку. — Я как-нибудь потом… ночью, может… — Нет времени ждать, дядя Яша, — перебила она ровным, стальным голосом, выдергивая руку. Ключ впился ей в ладонь острыми гранями. — Спасибо за всё. Если спросят — не знаешь, не видел, не слышал. Ключ потерял. Память отшибло. Понял? Не дав ему выдавить новую порцию оправданий, она вывернулась из вонючей будки. Космос вышел следом, на ходу бросив на сторожа тяжёлый, безразличный взгляд – взгляд человека, который уже списал тебя в утиль. Яша съежился, словно от удара. — Пойдем, — бросила Надя уже через плечо, шагая вглубь ряда гаражей. Её шаги отдавались в тишине гулко и одиноко. Двадцать третий гараж был там, где и должен был быть – в самом конце, в самом тёмном углу, прижавшись к забору с колючей проволокой, как к последней защите. Ворота, когда-то зелёные и грозные, теперь были похожи на прокажённого: рыжие подтёки ржавчины, вмятины, и свежие, кривые граффити – признак того, что новое поколение «художников» уже отметилось. Надя вставила ключ в массивный висячий замок – артефакт эпохи, когда замки ещё что-то значили. Он поддался со скрежетом, будто протестуя против вторжения в эту законсервированную гробницу. Она рванула створку на себя. Ржавые петли взвыли на весь кооператив – идеальный саундтрек к возвращению. Внутри пахло не просто пылью и маслом. Пахло временем, остановившимся три года назад. Затхлостью законсервированных надежд. И стоял он. «Гелендваген». Чёрный, квадратный, покрытый идеально ровным саваном серой гаражной пыли. Он не выглядел спящим зверем. Скорее, как забальзамированный трофей. Или памятник её собственному, уже несуществующему, высокомерию. Надя замерла на пороге. Сердце, эта предательская помпа, вдруг забилось с идиотской, ребячьей силой. Три года. Три года он стоял здесь, в темноте, храня в своём кожаном чреве запах её семнадцатилетия, отцовской сигареты «Мальборо» и той глупой, безоглядной уверенности, что мир можно покорить, если просто давить на газ. Она сделала шаг внутрь, подняла руку и провела ладонью по капоту. Пыль легла на кожу ровной, мягкой полосой – метка забвения. Космос остался сзади, прислонившись к косяку, наблюдая. Молча. Его молчание в этот момент было красноречивее любых слов. — Жив, — пробормотал он наконец, и в его голосе прозвучало редкое, почти уважительное одобрение. — Зверюга, блин. Не сгнил. Надя открыла водительскую дверь. Она поддалась с тихим, хорошо смазанным щелчком – качество, которое не купишь за дешёвые деньги. Запах хлынул навстречу, знакомый и чужой одновременно: дорогая кожа, остывшее техническое масло, едва уловимый аромат её старых духов и ещё что-то – запах страха, который навсегда въелся в обивку после того дня. Она села за руль. Кожаное сиденье с тихим шорохом приняло её форму, будто за три года так и не смогло забыть её очертаний. Руки легли на шершавую оплетку руля, пальцы сами нашли привычные выемки. Она закрыла глаза, вдыхая этот странный коктейль из прошлого. На секунду – всего на глупую, слабую секунду – ей показалось. Ей показалось, что сейчас откроет глаза, и за грязным лобовым стеклом будет не тёмная стена гаража, а яркое солнце во дворе их дома. А рядом, облокотившись на дверь, будет стоять отец. Курить. И смотреть на неё с той своей, вечной смесью гордости, насмешки и безмолвного вопроса: «Ну что, дочка, справишься?». А она тогда кивала, слишком уверенно, ещё не зная, что значит – не справиться. Она открыла глаза. Перед ней была пыль и ржавчина. А вопрос отца всё ещё висел в воздухе, беззвучный и неотвеченный. Провела рукой под рулём, вдоль знакомого стыка панели. Пальцы нащупали едва заметную неровность, шероховатость, которую не найдёт чужой. Надя надавила, и тихо щёлкнул скрытый магнитный замок. В нижней части центральной консоли отъехала тонкая панель, открыв потайной отсек. Внутри, закрепленный в поролоновом ложементе, лежал ее личный стечкин в кобуре-прикладе, два запасных магазина и маленький, толстый блокнот в черной кожаной обложке. Все было покрыто тонкой пленкой консервационной смазки. Она вынула пистолет. Вес был твёрдым, успокаивающим, как рукопожатие старого союзника. — Что, клад нашла? — раздался голос Космоса. Он стоял в проеме, заслоняя свет, но не заходил внутрь, уважая границы этого личного склепа. — Страховку, — сухо ответила Надя, проверяя затвор. Механизм двигался плавно, без единого заедания. Папа научил ее не доверять никому, даже собственной памяти. Оружие, которое не проверено, опаснее врага, говорил он. Она сунула стечкин за пояс, под куртку. Теперь она вооружена вдвойне. Отцовским и своим последним словом. Блокнот она открыла уже машинально. На страницах, ее же почерк, но более угловатый, юный. Цифры. Схемы. Старые контакты отца, часть из которых была зачеркнута красным. И на последней странице, единственная фраза, не ее рукой, а его, угловатым, решительным почерком: Не ищи виноватых. Ищи ниточку. Она ведет к мотку. Перережь – всё распустится. Папа. Сердце екнуло не от тепла, а от жгучего стыда. Он знал. Знал, что его не станет. И оставил ей не сентиментальную записку, а инструкцию. Перережь ниточку. Легко сказать. Моток этот, казалось, опутал уже пол-Москвы, а ниточки были из стальной проволоки, впившейся в плоть. — Надюх, — голос Космоса стал жестче, тревожнее. — Шевелись. Слышишь? Она прислушалась. Сквозь тихий вой ветра в щелях гаража донесся другой звук. Нечеткий. Сначала один, потом второй. Шарканье подошв по гравию. Приглушенный смех. Не спереди, со стороны ворот, а сбоку и сзади, вдоль забора. Их взяли в полукольцо. Яша, конечно, не выдержал и пяти минут. Либо сдал их, либо его самого уже нашли и вежливо попросили все выложить. — Компания? — тихо спросила она, захлопывая потайной отсек. — Да. И не похоже, чтобы с цветами и шариками, — Космос отступил от проёма, его силуэт слился с тенью у стены. — Местная гопота. Решили, видимо, что трофей сам плывёт к ним в руки. Наглость – второе счастье. Надя не ответила. Она взяла со старого верстака, стоявшего в углу, тяжелый разводной ключ. Ручка была липкой от остывшего машинного масла. Примитивно, но эффективно. Оглядела гараж. Одно дело – отбиться от пьяных гопников в подворотне. Другое – быть запертой в железной коробке. Стрелять? Разбираться? Мысль пронеслась и была тут же отброшена, как пустая гильза. Нет. Пацаны из гоп-стопа, мутящие на заброшенной территории – это не цель, это фон, шум и назойливые мухи. Возня с ними – это внимание, это трупы или калеки, это вопросы, на которые нет времени отвечать. Это грязь, в которой не было смысла пачкаться. Не для того она возвращалась, чтобы потягаться с местной гопотой из-за ржавого гаража. Её война была другого масштаба. Эти были просто помехой на выезде. Помеху нужно было не уничтожать, а аккуратно объехать. Минимальный ущерб, максимальная скорость. Таков был принцип. — Сколько? — ее голос был спокоен, почти безучастен. — Вижу троих. Плюс один, наверное, у входа в ряд стоит, на шухере. Мелкота. Но злая и, судя по походке, не совсем трезвая. Она посмотрела на ключ в зажигании. На большую, массивную коробку бронированного внедорожника. Надя, села обратно за руль поворачивая ключ. — Мы уезжаем. А план Б… — Стартер крутанул раз, другой, и с третьего раза двигатель ожил с низким, мощным рокотом, который заставил задрожать стены гаража. Фары, вспыхнув, прорезали пыльную мглу, высветив ржавые стены и лицо Космоса, на котором мелькнуло что-то вроде дикого, одобрительного веселья. — План Б… если не пропустят. Ну, задавим наверное. Космос резко кивнул, прыгнул на пассажирское сиденье и захлопнул дверь. — Гони! Надя бросила взгляд в зеркало заднего вида. В проеме ворот, сейчас распахнутых настежь, мелькали фигуры. Один, самый дерзкий, с монтировкой в руках, уже подбегал к капоту, пытаясь встать на пути. Его лицо, искаженное тупой агрессией, было ярко освещено фарами. Он орал что-то, размахивая железом. Она бросила взгляд на Космоса. Он уже держал свой пистолет на коленях, палец вдоль спусковой скобы. – Не стреляй, если не придется, – коротко бросила она. — Ага, – -усмехнулся он. — Будем давить гуманистами. Надя выжала сцепление, включила первую передачу. Дизель заурчал громче. Она отпустила педаль, и гелендваген рванул вперед не с пробуксовкой, а с тяжелой, неумолимой силой танка. Парень с монтировкой в последнюю секунду отпрыгнул, кубарем скатившись в сторону. Его крик, уже не яростный, а испуганный, донёсся сквозь стекло. Остальные расступились, как вода перед форштевнем. Выехав из гаража, Надя даже не стала разворачиваться. Она дала по газам, и внедорожник, ломая краем бампера старую деревянную бочку, понесся по узкому проезду между рядами гаражей прямо к выходу с кооператива. В зеркале мелькали фигуры, бегущие вдогонку, бесполезные жесты. Кто-то швырнул в них кирпич. Но, видимо, были не особо сильны, он до машины не долетел — Ну вот, — хрипло рассмеялся Космос, оборачиваясь. — Познакомились с соседями. Теперь у тебя с ними особые отношения. Надя молчала, сосредоточенно руля, выезжая на разбитую дорогу перед кооперативом. Сердце колотилось, но не от страха, а от странного, брезгливого возбуждения. Она снова была за рулем. У нее снова была машина, оружие и конкретная, осязаемая угроза позади. Это было просто. Почти понятно. Гораздо понятнее, чем взгляд Наташи или предстоящий разговор с Беловым. Она свернула на обочину, где стоял Линкольн. И резко вдавила в педаль тормоза. Космос чуть не отлетел головой в лобовое. Надя лишь усмехнулась. — Куда? — спросил Космос, убирая пистолет. — Сначала заправиться, — ответила Надя, глядя на мигающую лампочку резерва топлива. — А потом… потом к Белову. Они вышли из машины. Пространство между двумя машинами – его потрепанным Линкольном и ее бронированным артефактом – вдруг наполнилось неловкой, тяжелой тишиной. Нужно было прощаться. Сейчас Космос поедет на свою фронтовую задачу – будить спящего и ранимого зверя в лице Пчёлкина. А ей – сдаваться с повинной к Белову. Цирк с одним входом и неизвестным количеством выходов. Стояли друг напротив друга, как будто впервые увиделись. Не зная, что делать с руками, куда деть взгляд. Обычное «пока» казалось здесь диким преуменьшением, а на что-то более размашистое, объятия, похлопывания по плечу, не было ни сил, ни правил. — Спасибо, — сказала Надя, не думая, и слова вышли сами, тихо, но четко, будто от чеканились на морозном воздухе. — За что? — искренне удивился Космос. Он, видимо, вправду не понял. Думал, наверное, она благодарит за такси-услугу: довез до помойки. Она покачала головой, нервно запуская руку в карман за сигаретами. Опять эти дурацкие сантименты, которые лезут не вовремя. Но сказать-то хотелось. Надо было. — За то, что рядом, — выдавила она, наконец вытащив пачку. Голос звучал немного хрипло. — Правда, Кос. Я это… ценю. Она не смотрела ему в глаза, уставившись на сигарету, которую пыталась прикурить на ветру. А то еще расплачется тут, как последняя дура. Картину испортит. Космос молчал пару секунд, глядя на ее склоненную голову, на пальцы, чуть заметно дрожащие у зажигалки. Потом он мотал головой, и на его лице расплылась не улыбка, а нечто вроде ухмылки – скептической, но беззлобно. — Надька, — произнес он, и в его голосе проскользнула редкая, почти неуловимая мягкость. — Хоть ты и язва,–- Он сделал паузу, подбирая слова, что всегда давалось ему тяжелее, чем драка. Хорошая? Нет, не про нее. Добрая? Да кто ж её доброй-то видел. Настоящая. Вот, пожалуй, единственное, что подходило. — Ты наша, — выдохнул он наконец, и это прозвучало как вердикт, как констатация самого важного факта. — Сука, но своя. А раз своя значит, не бросим. Даже если ты сама лезешь куда не надо. Поняла? Она подняла на него взгляд, и в её глазах что-то дрогнуло – не слёзы, а что-то вроде признания. Она кивнула, коротко, резко. Поняла. — Ладно, — Космос хлопнул себя по карманам, нашёл свои сигареты. — Валяй к своему Белому. А я… поеду будить нашего финансового гения. Только смотри, Надь…– Он раскрыл пачку, рассматривая сигареты. – Если что… если там пойдет не так, ты не геройствуй. Звони. Мы все тут, в этой дурке, братья. Это было максимально близко к признанию в братской любви, на которое был способен Космос Холмогоров. Никаких объятий, никаких пафосных речей. Просто сухая, но искренняя “ты нужна”. Надя кивнула, сжав губы. Комок в горле был твёрдым и колючим. — Я постараюсь. — Не «постараюсь». Сделай. И позвони. После. Чтобы я знал, что жива. Или чтобы приехать тебя хоронить с почестями. Она фыркнула – это было почти смешно. — Договорились. Космос закурил, сделал два шага к своему линкольну, потом обернулся. — И, Надь! — Что? — Бей левой. Она не смогла сдержать короткой, хриплой усмешки. Он развернулся, сел в свою машину, и через мгновение рев его двигателя нарушил тишину окраины. Он тронулся, проехал мимо, и на секунду их взгляды встретились через окно. Просто взгляд. Ничего больше. Потом он исчез в облаке выхлопа и серого зимнего света. Надя осталась одна. Двигатель гелика работал на холостых, ровное, монотонное урчание было единственным звуком в салоне, если не считать собственного дыхания и ударов сердца где-то в горле. Она закурила. Это был не жест усталости или размышления – это был механический ритуал, действие, заполняющее пустоту. Дым, едкий и густой, заполнил пространство, смешиваясь с запахом старой кожи, пыли и чего-то металлического. Нужно было ехать. Хотелось ли? Она мысленно фыркнула. Да нихрена ей не хотелось. Не хотелось въезжать в эту трясину на своей же бронированной посудине, не хотелось эту вину – молчаливую, трёхлетнюю – признавать, как того, вероятно, желала бы скончавшаяся Светлана Алексеевна с её вечными причитаниями о «приличиях». Но старуха, хоть и сводила всех с ума, в чём-то была права. Нужно. Это слово висело в воздухе тяжелее сизого дыма. Не «надо», а именно «нужно» – как необходимость ампутации. Тянуть – только гнить заживо. Она бросила окурок в пепельницу, которая за три года не открывалась, и плюхнулась обратно за руль. Сиденье с тихим скрипом приняло её вес. Не так уж всё и плохо, если подумать, – попыталась она провести с собой сеанс дешёвой психотерапии, глядя в потрескавшуюся кожу на руле. У тебя теперь практически всё, чего желала. Практически. Если не считать мешков денег, спокойной Наташи, не смотрящей в каждую тень, и той самой красивой, светлой квартиры на Патриарших, о которой она когда-то в шестнадцать лет глупо помечтала, глядя на глянцевую картинку. Вместо этого – коммуналка в гнилом районе, сестра на грани срыва и кредит доверия, взятый у людей, которых она бросила. Но зато была семья. Алена. Наташа. Космос. Самые что ни на есть, без кавычек, настоящие. Это должно было быть важнее. Должно. Хотя чёрт побери, деньги вообще-то тоже очень, очень важны. Особенно когда за спиной ничего, кроме долгов – и моральных, и самых что ни на есть материальных. Она завела мотор, и «Гелендваген» содрогнулся, оживая полностью. Нужно было двигаться. Куда? Сначала заправить этого железного зверя. Бензин – кровь, без неё никуда. Она вырулила на пустынную дорогу, ведущую к трассе. Москва за окном медленно плыла, как декорация из плохого сна. Не та столица, которую показывают по телевизору, а её изнанка: облезлые пятиэтажки, заборы с кривыми объявлениями, лужи, в которых отражалось свинцовое, безнадёжное небо. Она свернула на заправку «Лукойл» у развилки – новый, кричащий красно-белыми цветами храм эпохи первоначального накопления капитала. Выбрала самый дальний островок, подальше от глаз. Вышла. Воздух ударил в лицо – колючий, пропитанный химической вонью бензина, выхлопных газов и подтаявшей грязи. Она прислонилась к холодному крылу, запустила пистолет раздатки в бак и закрыла глаза на секунду, слушая, как жидкость шипит, заполняя пустоту. Когда открыла – перед ней проплывал сюжет обычной, нищей жизни. «Жигули» шестой модели, битые, перекрашенные, с шумными клапанами. «Волга» какого-нибудь мелкого начальника. Изредка – иномарка, такая же чужая и нелепая, как её собственный «гелендваген». Люди. Суетливые, озабоченные, замёрзшие. Они ехали на работу, которую ненавидят, или с работы, которую боятся потерять. Их драмы умещались в три слова: денег нет, жена пилит, ребёнок заболел. Простые, убогие, человеческие проблемы. И ей в этот момент до физической, до тошнотворной боли захотелось быть одной из них. Захотелось, чтобы её самой страшной дилеммой был выбор – потратить последние пять тысяч на бензин, чтобы доехать до очередной подработки, или на еду для Наташи. А не выбор, как зайти в кабинет к человеку, который когда-то заслонил её от пули, и не дрогнуть под тяжестью его молчаливого вопроса: «Почему?» — Полный бак, — сиплый, надтреснутый голос вывел её из оцепенения. Заправщик, пацан лет семнадцати, в промасленной телогрейке и шапке-ушанке, смотрел на неё пустыми, уставшими глазами. Она машинально сунула ему пачку смятых, потрёпанных купюр – не глядя, не считая. Забралась обратно в салон, где уже гудел теплом печки. Запах – гремучая смесь свежего топлива, старой кожи и её собственного, не смытого с утра страха. Она завелась, и мотор отозвался низким, мощным рокотом. Звук дорогих машин. Звук другой жизни. Звук прошлого. Дальше ехать вслепую было нельзя. Нужны были координаты. Не просто адрес, а карта минных полей. С глубоким, усталым вздохом она полезла в карман куртки. Тяжёлый, неуклюжий кирпич сотового телефона – диковинка, атрибут нарождающейся элиты и криминальных авторитетов. Алена, с её связями в недрах умирающих структур, каким-то чудом обеспечила ей аппарат и даже местную «симку». Чудо, одно из многих, которые Васька творила, не моргнув глазом. Надя набрала номер. Единственный, кроме Наташиного, который она помнила наизусть. Трубку взяли на втором гудке. — Але? — голос Алены был ровным, лишенным всяких эмоций. Голос оперативника на дежурстве. — Я. Выдвигаюсь. — отозвалась Надя, собственный голос , вдруг показался, чужим несвойственным. — Первый вопрос: где теперь логово Сашки? Старая точка еще актуальна? На том конце короткая, но насыщенная пауза. Слышно было, как чиркнула зажигалка. — Нет. Сменил дислокацию. На солянке 12-14, в усадьбе Нарышкиных, в десяти минутах ходьбы от красной площади, теперь. — Показалось что алена хмыкнула, Надя кстати говоря тоже. В десяти минутах от кремля, вот же пафос. — Поняла. Второй вопрос, — она сделала паузу, чтобы голос не дрогнул. — Когда там обычно Пчёлкин маячит? Нужно разминуться. Алена на другом конце тихо, беззвучно фыркнула. — Виктор Палыч, — произнесла она с легкой издёвкой. — человек привычки. Если не горит, и не взрывается, появляется к одиннадцати утра. Побухтеть, отчитаться, получить благословение на очередные аферы. К двум как правило, сливается по своим делам. Если Сашку наедине хочешь застать, приезжай к трем. Шансы столкнуться нос к носу, стремятся к нулю. — Ясно. Спасибо, — Надя уже собиралась положить трубку. — Надь. — Голос Алены, вдруг потерял сталь, стал тише, но от этого только тверже. — Не облажайся там. Иди до конца, как и всегда. Не ломайся. — Пытаюсь. — хрипло бросила надя, отключившись. Телефон, тёплый от ладони, она швырнула на пассажирское сиденье. Он глухо стукнулся о кожу. Одиннадцать утра – Пчёлкин. Три часа дня – её явка. Значит, впереди ещё куча времени. Целых несколько часов этой подвешенности, этого липкого, тошнотворного ожидания. Можно было бы покрутить по городу, съездить на старые, забытые места. Можно было бы просто сидеть здесь, на заправке, и пялиться в одну точку, пока не стемнеет. Она резко, почти яростно, пристегнулась. Включила левый поворотник, хотя машин поблизости не было. Просто для порядка. Для видимости контроля. И тронулась с места, направляясь не сразу к офису, а просто вперёд, съезжая с заправки в поток такого же серого, безликого транспорта. Ещё несколько часов. Последние часы свободы перед тем, как снова надеть на себя этот старый, тесный, впившийся в кожу ошейник. Ошейник с табличкой, на которой когда-то было выгравировано «Надя Орлова», а теперь, возможно, было только одно слово: «Долг».
Примечания:
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник