Жить тяжело и неуютно
Зато уютно умирать
И тихо капает из крана
И жизнь, растрепана, как блядь
Выходит как бы из тумана
И видит: тумбочка, кровать...
И я пытаюсь приподняться
Хочу в глаза ей поглядеть
Взглянуть в глаза и – разрыдаться
И никогда не умереть, никогда не умереть
Никогда не умереть, никогда не умереть, никогда не умереть
***
Во рту совсем сухо, привкус кислотный, до того противно-гадостный — известно, к чему преднамеренный угадывается. Глаза режет, их стягивает тряпка, натирая и без того опухшие от пролитых слез веки. А еще очень-очень холодно, зубы своевольно клацают друг о друга и скрипят. Подрагивают и бьются от подпрыгивания на, видимо, кочках — так Наташа догадывается по ощущениям, что едет она в багажнике, коленками о железо. Из носа что-то течет. Наташа пытается понять, что именно, ведь от холода у нее всегда шли сопли, но языком, как в детстве, кончиком дотрагивается и понимает, что кровь тому проблема. Догадывается быстрее, чем ощущает, потому как распирает в зоне переносицы и чуть пониже, а еще гудят щеки и лоб, слезятся глаза. Дышит Наташа ртом, носом никак не получается, там будто ваткой заткнули. Иногда на сильных кочках она бьется головой о потолок багажника, царапает спину, на которой задралась футболка. Ничего больше согревающего, помимо домашней, купленной Надей в Лондоне пижамы с красивыми цветочками и маленькими кружавчиками по горлышку, нет. В ней Наташа спала обычно летом, да, в ней зимой было зябко и непривычно. И сейчас точно зябко и непривычно. Все еще страшно. Очнувшись и ничего так и не увидев, кроме темноты (тряпка свет не пропускала), она напугалась еще больше, да и разглядывать нечего: в багажнике наверняка темень такая же — подумала, что это совсем уж конец. Поверила в то, что жива, только из-за щиплющей, покарябанной руки, ноги и распухшего носа. А еще из-за все тех же голосов, которые отдаленно, не всегда понятно и глухо доносились до ее небольшого — как бы то страшно ни было признавать — гроба. Наташа в бреду (может, от холода, может, из-за страха, может, из-за головокружения) подумала, что это ей, может, даже снится. Тянет блевать — сдерживается, кричать — голоса нет, и биться, биться точно надо. И Наташа всеми силами толкает багажник ногами. В соответствии с вместимостью плохо получается, ее отбрасывает и прижимает к стенке, а еще ноги скулят не меньше прибитых собак. Сдерживая рвотные позывы, пытается втягивать воздуха больше-больше-больше, через рот, надувая легкие до остроты и колючек. Багажник не открывается: скрипит, ноет и дергается, но не поддается. А еще Наташа босая, ноги по холодному металлу морозит, ступни оставляют после себя небольшие такие ранки — в темноте не видно от чего, выпуклые железяки и болтики, если доверять ощущениям. Кровь стекла до подбородка, неприятно железистая и солоноватая при смешении с еле как пробирающимися в забитом носу соплями. Смазать с лица возможности нет: руки за спиной связаны веревкой. Шероховато чешется, кожу стягивает, по костяшкам давит. Пытается зацепиться, чем попадется, чтобы порезать ее или вытащить хоть одну руку, но только неосторожно поворачивает и вывих точно зарабатывает. Стреляет и давит в кости где-то недалеко от сгиба кисти, при движении усиливаясь; до пятен разноцветных, похожих на помехи телевизора, зажмуривается и кряхтит. Слезы сами собой скатываются дорожками по щекам, чуть ниже крыльев носа и уголков глаз при наклоне головы, где больше всего щиплет в маленькой впадинке-стрелочке. Лицо мокреет, становится липко, жжется и стягивает кожу, когда кровь на подбородке подсыхает корочкой, чешется и чешется. Кажется себе грязной, пытается о плечо вытереться, но, подпрыгнув на очередной кочке, бьется носом о плечо, и голос на крик теперь находится. Страшно с завязанными глазами, одной. Страшно из-за неспособности вывернуться и помочь себе. Страшно оттого, что все саднит, щемит и распирает. Знает и успокаивает себя, что ее в скором времени точно хватятся. Алена, вернувшись домой, не услышит приветствий и обязательно найдет ее. Надя, несмотря ни на что, обнаружив... все-таки вернувшись, чтобы вновь увидеться, поймет, что ее нет, и вытащит. Валере все расскажут, и он приедет на помощь, он ведь обещал, доказывал, что выручит ее, во что бы то ни стало. Саша, Саша… они ведь не бросят ее. Витя и Космос они ее никогда и ни за что не бросят. Наташа от этой мысли нервно тарабанит сильнее по багажнику двумя ногами, скулит и кричит, кричит и зовет на помощь — вдруг кто-то, хоть кто-то услышит и обязательно поможет, найдется человек, хороший и добрый, услышит и вытащит. Ее, конечно, не убьют. Если она хорошо попросит, если расскажет все-все, о чем ее спросят, сделает все, что попросят, ее отпустят. Свято верит, что все это плохим не закончится, и больно ей снова не сделают, и не тронут, не поднимут руки, не обидят злыми языками, в ее сторону брошенными гнусными словами не кинутся — только поговорят и отпустят. Человек человека убить не может. Например, шимпанзе проявляют в своем поведении по отношению к сородичам чудовищную агрессивность, которая эволюционно отсутствует у человека. Инстинкт запрещает собакам убивать себе подобных. У них есть четкие биологические ограничители подобного поведения, вводящие собаку в состояние ступора, если она начинает причинять другой собаке увечья, угрожающие жизни. Должно полагать, и нормальный человек в таких ситуациях становится подобным собакам. Человек биологически не может убивать человека… Не должен ближний на своего ближнего даже за глаза с этим намерением идти. Наташу никогда плохие люди не окружали: вокруг любящие и ни разу не плешивые сердцем. У каждого внутри есть сердце, Наташа чувствует и свое — гулко бьющееся, покалывающее и большое. Каждый умеет и сопереживать, и сочувствовать, и любой человек непременно может меняться — даже если совсем утоп в чем-то плохом, всегда можно зацепиться за хорошее. Хочется верить, что эти люди, чьи голоса она слышит, имеют свое сердце, которое черстветь не умеет, бьется слабее, где-то местами побитое и злое, где-то все еще кровит и давит, но любую боль, человеческую, вылечить можно. И эмпатию каждый человек, пусть даже не такую обширную, но имеет. Даже на войне, особенно на войне. Ее непременно выслушают, не тронут и отпустят. Когда ноги начинают жечься, заходиться спазмом и ноют точно так же, как Наташа, удары становятся помягче. Хочется спать от усталости. Машина останавливается. Слышно, как дверца багажника открывается, и становится холоднее. По открытой коже скользит холодный ветер, Наташа ничегошеньки из-под тряпки углядеть не может, но привстает, как может, и дергается, чтобы вывалиться. Вдруг все-таки ее услышали? А потом она чувствует, как хватают за волосы и со всей одури, опрокидывая, на секунду для размаха, опускают резко. Бьют о панель, на которой она лежит, лбом. Пару раз.***
— Володь, бога ради, — одной рукой подтягивая рукавчик пальто, Надя переводит взгляд на позади прикуривающего Витю. Пчелкин, Володю взглядами сверлит, планомерно препарируя с макушки до пят, благо крайняя близость их совместных диспозиций сие действо вполне позволяла. — Беситься. Знаешь. Надя Володю по плечу как бы поддерживающе похлопывает пару раз, и даже уголком губ, скрытнее к нему повернувшись — сугубо ради того, чтобы только Володины очи этот маневр уловили ( Витя от подобной кулуарности взбесится еще пуще), — мимолетно улыбается. Шагает дальше, отстукивая каблуками по местами зияющим дырами, стараясъ не навернуться в крайний раз на оплаченном еще в позапрошлом месяце, но до сих пор так и не сделанном асфальте. Что в сущности не удивительно. Володе Витя, конечно, своего недоверительного, после того смешного и неуместного случая отношения ни капельки не смягчил. В общем-то, не собирался даже, не тот коленкор. Смотрел искоса при каждом удобном случае — удобном, это, когда Володина фигурка вообще появлялась в Пчелкинском поле зрения. Красным словцом одаривал благодушно и от всей души, то бишь матом и с неприязнью, а на его имя, слетавшее с Надиных уст, реагировал вполне себе логично и ожидаемо: слал на всем известные три. Обычно именно Вову; Надю реже, но, докучая его тонкую душевную организацию, громче и обоих. — Надежда Сергеевна, при всем уважении, — Володя Виктора Палыча глазами подчеркнуто избегает, усердно разглядывая серые пейзажи, — Меня это не касается. — Если бы, — вздыхает она, как-то тяжелее обычного. Витя и у нее умудрился мимолетными искрами из-под лобья выжечь весь сегодняшний, весьма неплохой до этого настрой. — От его настроения сегодня зависит, переживем ли мы этот день. — заключает, слегка прихрамывает. Отчего именно пока неясно: то ли ноги еще к общественному строю не примкнули, то ли туфли жмут. Останавливается у двери чуть замызганной по подолу Волги. А вообще, если зрить в корень, Надя все еще ни бе ни ме ни кукареку, как соотноситься с Витей после недавно случившегося, абсолютно нечаянным образом интима. Он же, если протоколировать честно, сам полез, проявил так сказать инициативу. Отношениями назвать подобный выворот их вечного скандального, немягкого спора или конфликта, с той, да и с другой стороны тождесловие — язык не поворачивался. Но это, опять же, исключительно индивидуальное Надино понимание жизни и девичьей чести. В случае с пониманием жизни гражданина Пчелкина, там индивид рассуждает совершенно иными категориями и соображениями; там абсолютно неясно, каким именно словом он нарек их... ну, отношения. Обговаривать что-то не стремились, да и что тут обсуждать, пока ситуация в тумане. Было ли хорошо? Да, глупо спорить, физиология не врет. Симпатичен ли он ей? Отрицать очевидное незачем. Любит ли? Она с недавних пор этому факту в мыслях даже не противится. А вот что конкретно эти хаотичные взаимодействия из себя представляют в сухом остатке — тут уж только одному Богу известно. Но не этим голова сейчас забита. Под вечер все же удалось от Пчелкина добиться не в полном объеме, конечно, и без стопроцентного удовлетворения изначально задуманных амбиций, но вполне себе сносного, компромиссного. Наконец-то они едут в этот злополучный Курс-Инвест. Наконец-то за документами, и наконец-то за вердиктом Саши. После недавнего рандеву с ореховскими двигаться дальше-то в любом случае надо, хоть бы даже и в этот инвест. Ну что она, в конце-то концов, инвалид? Ходить, слава создателю, самостоятельно в силах, горячка ореховская спала если не на долю, то на хорошую такую пол-доли, да и к тому же — кто ее там, в цитадели Курс-Инвеста, за волосы оттянет? На суверенную беловскую территорию навряд ли супостаты полезут наглым лобовым тараном — именно так Надя себя убеждала и успокаивала. Хотя, если трезво делить шкуру недобитого капитализма, тараном пойти они вполне себе имели юридическое, по меркам криминального беспредела, право. Да и разворачивать полномасштабную локальную войну тоже вполне себе в силах, может быть бюджетах и умениях Сильвестровой бригады. Только последствия столкновения двух неплохо вооруженных численностью и свинцом беловских и почти примкнувших к ним, упаси господи, солнцевских на бессильных временами ореховских глупость. Нет, даже не так — чистейший долбоебизм. Не выстоят, сломаются на первом же перекрестке, и потащут тогда с них победители контрибуцию, как родное государство с народа. Резковато, конечно, для аналитики, но ореховские в массе своей тоже не совсем уж больны на менингит и тактическое мышление, оттого и верить свято хочется, что не полезут они по-черному, нарушая паритет. Хотя, как показывает суровая практика текущего десятилетия, никогда не стоит недооценивать предсказуемость человеческой тупизны — она, тупизна, всегда найдет изворотливую проемку, чтобы просочиться. Надя сейчас и занималась тем, что искала рациональные аргументы, чтоб утешить собственные тревожные оглядки. В целом, чего греха таить, Витя тоже опасался. Соглашался-то он на эту вылазку скрипя зубами. Предлагал, как альтернативу, услужить благородным гонцом: мотнуться «кабанчиком» туда-сюда, привезти документы, что требуются, лично обмусолить как он выразился с Беловым все пункты касательно Надиных рацпредложений, и свернуть эту лавочку до официального открытия. Надя лавочку сворачивать, разумеется, отказалась. Еще чего. Женская эмансипация в условиях первоначального накопления капитала требовала личного присутствия. Так вот теперь Витя, недовольно цокал языком, охал-вздыхал и всем своим видом показывал, что идея — говно, Надины решения — тоже говно, да и любые вообще действия Надины, если рассматривать их в исторической перспективе, аналогично говно. Но, сидел рядом, на заднем пассажирском диване Волги, разлегшись облокотившись на спинку кресла, устроив затылок на обтянутой кожой подушке. — Нечего переживать, — вверяет и мысленно подписывается под собственными же словами Надя, сама немного подразвалившись на коже заднего сиденья. — Съездим, пару бумаг Саше отдам, детали на берегу обговорим…Да и все. Она разглядывает свою перебинтованную руку, подцепляя пальцами выбившиеся ниточки, вырывая несколько бесящих, не к месту торчащих из общей стягивающей сеточки. Марля выглядит немного потасканной и вялой, но уже без багровых пятнышек крови, какими изобиловали ее прошлые наложенные перевязки. — Делов-то от силы на минут сорок. — Без выкрутасов? — у Вити глаза прикрыты, да и спрашивает он как-то устало. — Так обещала же, — кивает Надя, но на Пчелкина не смотрит, не придавая его фигуре значения. Да там и выкрутасничать-то было абсолютно не из чего. Так, по крайней мере, Надя у себя в уме рассудила, а потому более ничего пролонгировать не стала. — Ты, Надь, вечно обещаешь, а потом мы сидим в бронированном корыте и гадаем, с какой стороны в нас прилетит очередной пламенный привет от отечественного производителя, — возможности припомнить ей старые грехи он, как всегда в своей излюбленной манере, не упускает. Бесит в этой диспозиции больше всего то, что Пчелкин при этом вальяжно так развалился на велюре, глаз принципиально не открывает, и во всем его статичном облике шевелятся исключительно губы, изрыгающие этот скептический нарратив. А еще — если уж зрить в самый корень и протоколировать честно — до глубины души бесит, что он так или иначе, но прав. Отчасти, конечно, с натяжкой, колоссально преувеличенно и с обязательной долей подстеба, но — да. Если временно проигнорировать тот неоспоримый факт, что подобные заявления ее люто вымораживают... А ведь эмоциональный отклик, как известно, есть самый видный, эталонный показатель правдивости, особенно когда речь заходит о каком-то совсем уж не нравящемся тебе высказывании в твой адрес. Словом, еще раз: да, Витя прав. Только вот общую предбанную обстановку сие откровение наоборот лишь накалило, а никак не облегчило, вследствие чего закономерно возникал вопрос: зачем и к чему это было вообще сейчас сказано? Надю эта оголенная правда раздражает ничуть не меньше, чем гипотетическая ложь о красочности их бандитского бытия, но уж точно не больше подначек самого Пчелкина. И в ней, разумеется, тут же просыпается встречный академический интерес ответить ему не менее изворотливой, уязвляющей подстебкой в его же сторону. — Если так сильно переживаешь за свою целостность, мог бы вообще из квартиры не выходить, тебя силком никто не тянул. — Чтоб ты в одиночку своей физиономией повсюду светила? — Поворачивая голову, приоткрывая глаза, с прищуром уставившись в сторону Нади, которая, в свою очередь, на него поворачиваться не собирается. — Ты минуту на жопе ровно усидеть не можешь, надо же куда-то залезть, нажить себе на задницу проблем, по-другому мы не умеем. Грызет изнутри. И, знаете ли, вовсе не потому, что он в чем-то там прав — нет, абсолютно мимо кассы. Надя вообще для себя решила (чисто в порядке самообороны), что весь этот его ушат помоев был вылит исключительно ради одной цели: сделать ей как можно больнее, это защитно-оборонительная такая у нее позиция. Кусаются, она в ответ, так можно до бесконечности, до взаимных кровоподтеков друг дружку изламывать. Дело-то несложное, хоть абсолютно неэффективное, но не сложное. В конце концов, Надя не до такой степени отбита на всю голову, чтобы пожизненно, искать приключений на свой затылок. Да и вообще, дискуссионный вопрос: всегда ли именно она эти проблемы специально выискивает? Жизнь показывает, что они, периодически сами ее находят, а в большинстве своем любые ее действия сомнительного характера получаются... Ну, скажем так, из суровой необходимости. Из-за полного, отсутствия альтернатив. Если тебя бьют — бей в ответ, а если драка неизбежна, то, как учили классики уличного жанра, бей первой. Все в рамках относительной, аналитики. Вот да, она — аналитик. Видит, что вокруг наступает полный, беспросветный пиздец, и просто принимается действовать согласно купленным билетам. Ни один нормальный человек не будет смирно сидеть на попе и дожидаться, пока ему заедут по морде. Что же до личной выгоды и собственных мотивов, которые ей так любят шить... Так на любой фактор всегда найдется оправдание. Выгода, она ведь тоже берется не с потолка. Надя не гонится за ней намеренно, но если уж из неблагоприятной, смертельно опасной ситуации можно выжать хоть какой-то бенефит, то почему бы, собственно, его не выжать? Закон сохранения энергии так-то, если красиво называть. Просто так уж исторически сложилось, что любое ее телодвижение логичным образом несет за собой шлейф из угроз, опасностей, идиотов и жести. Она, в конце концов, работает не в парке развлечений, да и фамилия у нее, не Иванова. Впрочем, если выключить обиду и включить холодный рацио, картинка вырисовывается глубоко трагикомическая. Ореховские, судя по всему, догадались о том, кто именно добрался до светлой головы Иваныча — то есть Сильвестра (терпеть он не мог эти клички), — гораздо первее доброй половины Москвы, которая спала и видела этот расклад. А это значит, что в любой момент по ее машине, вероятно прилетит. Без вариантов. Если Ореховские доверили это дело знающим людям, прилетит точно в лобешник. Опять же, если эти господа грамотно ведут наружку, следят за сменой номеров, за ее передвижениями по столице и вообще в курсе, где на сегодняшний день юридически и фактически проживает гражданка Орлова... То да, перспектива схватить в лобешник становится пугающе осязаемой. Надя, конечно, лицо прикрывает, платочки там, очки, конспирация все дела, но весь этот гардероб — далеко не гарант, что через нее в один прекрасный день не пройдет еще одна пуля насквозняк. — Слушай, Пчелкин, — Надя поправляет очки на переносице, уставившись в спинку водительского сиденья, — если тебя так сильно трясет от перспективы разделить со мной одну пулю на двоих, так и выпрыгни на ходу, пока не поздно, — она наконец поворачивает к нему лицо, и из-под темных стекол очков выглядит отстраненно и холодно. — Вон, притормози у ларька, купи себе сникерс и пешочком. Я Белову сама все объясню. Скажу, Витенька испугался плохой погоды. — Ага, разбежался. — У него обе зенки открываются, и он в кой-то веке садится ровно, уставившись на Надино выражение лица. — Чтоб ты еще какую-то херь отчебучила? А мне потом перед Сашей на ковер, так что ль? Нет уж, Надежда Сергеевна, раз вписалась в блудняк, сиди теперь и слушай мое авторитетное мнение. — Я выводы из обстоятельств делаю, в отличие от некоторых, кто только языком чесать горазд, — Надя мазнула по нему быстрым, колючим взглядом через темные стекла. Выбешивает, ой как выбешивает. Была б воля, вытолкала бы с машины и не пожалела ни разу. — Если бы я тогда не сориентировалась, мы бы сейчас не в Курс-Инвест ехали, а в деревянных макинтошах под Серпуховом лежали. Так что скажи спасибо, что у меня голова варит, когда у всей вашей шайки тормоза отказывают. — Спасибо, Надь, в карман не положишь, — Надя давно привыкла к его такому виду, когда венки на шее чуть надуваются, челюсти сжимаются, отчего подрагивает и смещается скула, и речь становится жестче и эмоциональнее. Надя привыкла, что Витя в основе своей срывается хоть и не на полную катушку, но очень даже убедительно и до обидного зло. — Этот твой цирк, который ты так аналитично разрулила, нам теперь боком выходить будет, — Надя все все понимает. А еще очень-очень хочет кричать и огрызаться в ответ. — пока всех до единого исполнителей Сильвестра в бетон не закатают? Твой платочек шелковый от Калашникова не спасает, прикинь? — А твои причитания спасают что ль? — Надя выгнула бровь, упрямо выдерживая его прищур. — Вот и сиди молча. Доедем, сдадим макулатуру Белому и разойдемся. — Не страшно наговорить глупостей, наоборот, отчаянно хочется это высказать и сделать побольнее. И желательно с длительным осадком, который вымыть не получается. О, и было бы неплохо опять же вытолкать его из машины. Но это чересчур радикально, наверное. — Ты, Надь, берега-то не путай, — Витя подается вперед, и его лицо оказывается ближе чем хотелось бы, так что Надя кожей чувствует его горячее, дыхание. — Твоя голова сварила ровно на то, чтобы нажать на курок, а вот просчитать, что у Сильвестра батальон отморозков на зарплате остался, у тебя соображалки не хватило. Надя кривит губы в изворотливой ухмылке, хотя внутри от его близости и бешеного взгляда скулы сводит. Ей хочется полоснуть по живому, напомнить, кто здесь на самом деле прогнулся. И кто в самом деле хочет вывести их в люди. — Если бы твоя «система» работала, вы бы с Сашей не подставляли свои авторитетные лбы под каждый чих. Я сделала то, что должна была. Один труп вместо четырех. Выгода очевидна, разве нет? Надя видит, как у него под кожей на щеке дергается желвак, шпилька зашла под ноготь, глубоко и с мясом. Он смотрит на нее с неприязнью, за которой — она-то знает, она же аналитик, она это уже мысленно утвердила — прячется беспомощность от неспособности контролировать. И еще что-то, из-за чего они в прошлый раз едва не разнесли квартиру во время своего «нечаянного» выкрутаса. — Выгода у нее, блядь, очевидна, — Витя криво, зло сплевывает в окошко по правому плечу бежевого пальто, перебивая. Голос немного сипнет от переизбытка эмоций. Фирменная вальяжность слетает с него мгновенно. — Ты мне тут... калькулятор свой институтский не шей, Надь! Сейчас там у них такая дележка за наследство начнется, такие волкодавы из подполья полезут, что нас... нас просто под этот замес, как под каток, пустят. — Раньше времени истерику не разводи, захотели бы давно в бетоне запечатаны были. Все вернулось на свои места. Скандал, который еще сутки назад, казалось бы, вырулил на какую-то относительно приятную ноту — Надя отчетливо, что нота была почти человеческой, — благополучно продолжался. Сколько ей еще предстоит выслушивать эту Пчелкинскую нудятину, размазанную по тарелке? Надя бы, перекрестилась, да только вряд ли бог вообще в курсе ее существования, не говоря уже о каком-то там содействии. Непонятно, за чью именно шкуру Пчелкин сейчас переживает больше: за свою собственную, за Надину, или вообще за их общую, повязанную одним узлом. Сама Надя какое-то время волновалась исключительно за чужие, и лишь изредка, когда становилось совсем уж не по себе, неясно и страшно, за свою. Впрочем, если она все-таки она не такая уж и умная, как себе понапридумывала, и маслина прилетит ей если не в лоб, то аккурат в сердце... Она вполне отчетливо представляет, что ей, допустим в такой ситуации, если она произойдет конкретно сейчас, придется откла́няться, умирать будет без вселенской ненависти ко всему живому, а наоборот — с улыбкой и пониманием, что этот цирк наконец-то окончен. Улыбаться если не Вите, то исключительно ради своей внутренней, глубоко эгоистичной победы. Хотя в действительности Надя прекрасно осознает: такие люди, как она, по закону жанра подыхают последними. Чтобы помучиться подольше, застать поменьше хорошего и во всех подробностях прощупать эту жизнь с иной, неблагоприятной самой неопрятной, изнаночной стороны. А вот люди вроде Наташи — те почему-то всегда уходят первыми. Надя когда-то в детстве, помнится, спросила у отца, почему всякие уроды живут и процветают, а хорошие люди мрут, на что папа, не отрываясь от очередного схематоза, меланхолично поинтересовался: какие цветы ты бы сама сорвала в поле? Ну разумеется, лучшие. Надя с тех пор назло всему миру, а может, из какого-то чувства справедливости, принципиально обрывала самые побитые, вялые и невзрачные стебли — просто потому, что в их уродстве было куда больше настоящей, цепкой жизни, чем в идеальных бутонах. То, что красиво растет, далеко не всегда является красивым внутри — так она тогда оценила эту ситуацию. Но параноидального, толстокожего мужчину на исходе шестого десятка бог все равно забрал, абсолютно наплевав на все Надины попытки обмануть систему. А значит, и ее личный иммунитет на бессмертие давно аннулирован. К тому же Надя вдруг по-настоящему задумалась над его словами. Перспектива оказаться закатанной в бетон — а в их ведомстве это, согласитесь, всецело, реалистичный вариант развития событий, хотя ее, скорее всего, сначала будут долго и со вкусом мучить, — внезапно перестала казаться такой уж отвратительной. Если их все таки решат упаковать в один монолит, она, не против умереть рядом с Витей. И, как в каких-нибудь идиотских, копеечных романах, в самый последний момент, когда раствор подступит к горлу, она, возможно, даже заплачет. И скажет, что любит его — из шкурной человеческой нужды и искреннего, запоздалого желания. Возьмет его за руку, переплетет пальцы и будет улыбаться. Будет до самого конца смотреть в его глаза. Глаза у Вити действительно красивые, пронзительно-голубые, точь-в-точь как Черноморское побережье в Гагре, куда она маленькой ездила с матерью. Тогда, ей запомнилось, что под вечер на пляже становилось удивительно тихо. Отдыхающие расползались по санаториям, а она сидела на колкой гальке, и каждые четыре счета ее ног касалась чистая, полупрозрачная вода. Мать тогда поплелась вслед какому-то очередному знакомому мужчине, растворившись из виду, и маленькой Наде показалось, что море разговаривает с ней. Была только она и это шуршащее, бьющее мелкими волнами шипящее море... Вообщем, все это, конечно, лирика и кинематографичный романтизм. В сухой реальности, если Надю когда-нибудь и соберутся убить, то делать это будут в абсолютном, глухом одиночестве. И будет только боль. Без всяких там люблю, спасибо, ненавижу.***
Машина остановилась у уже знакомого, фасада офиса. Надя быстренько выползла из душного велюрового нутра волги, на ходу кивнула Володе на прощание и направилась в сторону небольших ворот, где лениво маячили пара неизвестных ей людей. Все же в Курс-Инвесте она присутствовала раза два-три за все время своего бурного пребывания в Москве, да и имена ей всегда запоминались в разы хуже лиц, а лица тут, сменялись с завидной периодичностью. За эту кадровую текучку обычно Валера отвечал, потому она и им кивает, чисто светской формальности ради. Они-то ее физиономию вроде как узнают, а уж сзади маячивший, словно тень отца Гамлета, Виктор Палыч тем более уверенности воротам вверяет, и они послушно открываются. Правда, у самого домофона, на главном входе, происходит какая-то бюрократическая заминка, и только через пару минут им все же соизволят открыть. Надя очень надеется, что в этом улье на своем рабочем месте обнаружится Васнецова. С ней бы позарез увидеться, пообсуждать дела наши грешные, закрыться в ее кабинете подальше ото всех этих авторитетных лбов и просто выдохнуть. Даже при всем своем клятвенном обещании Вите, что они тут минут на сорок, не больше. Володя, конечно, обещал, что подскочит, как только сменит госномера, но Надя тактично убедила его чуть подольше с этим делом поразбираться. А еще лучше, чтобы он вообще сменил машину. Если все-таки за ними наблюдают, а ореховские ищейки наверняка где-то мельтешат, то лучше уж перестраховаться с лихвой. Да и у нее самой образуется побольше времени на неформальное, чисто девичье балабольство. — Надюха! — встречным палом, широко шагая, направляется в ее сторону Валера Филатов с кружкой в руке. Валереной честной физиономии Надя сейчас рада стократ больше, чем вечно недовольной Витиной мине. Она даже расплывается в искренней, широкой улыбке. В последний раз, когда Надя лицезрела Валеру, ее в охапку бесцеремонно водрузили в салон чужого авто, после чего, собственно, и произошло всем известное кровавое месиво с элементами достоевщины. Она на Филатова, впрочем, ни в коем случае не в обиде — на обиженных, в их ведомстве воду возят, и в бетон закатывают тоже. Наоборот, Надя надеялась, что парню по шапке от Белова за тот форс-мажор не прилетело. Хотя, учитывая Сашины крутые, почти тоталитарные принципы касательно дисциплины, наверняка добряку Филатову по самолюбию проехались знатно, оттого и жалко его чисто по-человечески. Как ни крути, а ведь именно по ее собственной вине тогда это трагическое, чтоб его, недоразумение и произошло. — Ну как отпускной, жива-здорова? Или Пчела тебе уже все мозги вынес, а? Ерепенится? — Валера добродушно улыбается, носогубные складки у него ширятся, обнажая зубы, а на лице виднеется характерная мужская щетина. — Вынес, еще как вынес. Валера аккуратно обхватывает ее ладонью под талию, уводя в сторону, утягивая подальше от сквозняков, и, наклонив голову, сочувственно всматривается в обвязанную руку. — Ты меня, Надюх, прости, не уследил, — он все же эту больную тему ворошит, и на глазах его, обычно спокойных, заметно опускается грустная, виноватая пелена. — Неправильно поступил, растерялся как пацан. Думал, ты с девушкой пока договоришь, я тебя там на конце подхвачу… И все же Валера не личная ее охрана, Надя эту мысль в голове давно провернула и на три узла завязала. Валера как столб за ней плестись круглые сутки не обязан вовсе, так что не его тут вина. Да и кто вообще знал, что Ореховские изначально на подхвате так ювелирно сработают? — Прекращай давай эту упадническую тему, — вверяет она веско и сама похлопывает его по широкой спине слегонца. — Не виноват ты, Валер, кто знал-то? Жива-здорова, и на том хорошо. — Да нет, не хорошо. Увидел бы вовремя — не случилось бы всей этой канители. Виноват, выходит, чего уж там, — Надя его знает. Не так, конечно, досконально, как та же Васнецова, но характер его и это сердце собачье — стороживое, верное и вечно виноватое, помнит отлично. Этот человек все равно сквозь любые уговоры будет продолжать себя изнутри грызть, а ей бы очень хотелось, чтобы он попусту не накручивал себя. — Валер, верь не верь, но если б не ты тогда, может, и вовсе не успели бы, — Снимает темные очки, ибо хочется смотреть человеку в глаза без этой маскарадной белиберды. — А так все на подхвате сработали. Так что я, может, наоборот, тебе жизнью обязана. Не вини себя, лады? А то истекла бы кровью где-нибудь и пиши пропало получается, суши весла. Усмешка выходит кривоватая у обоих, и жалко им друг друга одновременно, но минутная грусть тает. Надя его слегка, приобнимает — тянется здоровой рукой, увиливая за локоть, касаясь широкой спины. Полностью обнять, конечно, не получается, руки в замок на такой фигуре не сомкнутся, Валера действительно большой и высокий. Но он и сам ее по спине бережно поглаживает, а Надя на секунду даже прижимается лбом к его груди. — Забыли? — Забыли, — кидает Филатов не без облегченной улыбки, плавно выпуская ее из своих медвежьих объятий. — Ну все, хорош обжиматься, устроили Зиту и Гиту! Фил! Время поджимает, ну сколько можно-то? — Витя, разумеется, за всей этой трогательной сценой со стороны наблюдает. Засунул руки глубоко в карманы брюк, психуя, и демонстративно покачивается на пятках туда-сюда, всем своим видом показывая, как его раздражает это чужое мельтешение. Валера ухом не повел на Витин выпад, только руку с кружкой чуть в сторону отвел, чтоб Надю ненароком чаем не плеснуть, и подмигнул хмыкнув, повернулся к Пчелкину. Носогубные складки у него снова дернулись, но уже в совершенно другой, чисто филатовской, глумливой усмешке, разглядывал нервного Витю. — Ты, Пчел, чего раскудахтался? — прогудел Валера — Жаба душит, что Надюха обниматься не с тобой полезла, а со мной, красивым? — Чего?! — Витя, поперхнулся, выгнул брови почти что домиком, качнувшись вперед, выкрикивая фразу по слогам от че до во мелодично выходит. Фил то конечно натурально издевается, и подъебывает. Над нервным Витей всегда смешно подстебываться. — Ты фильтруй хрюканину-то! Я ее, через всю Москву вез под прицелом, не для твоих лап, умник. Валера даже не думает убирать свою здоровенную ручищу с Надиного плеча, а ей очень весело, даже не очень, а очень при очень весело. Наконец-то кто-то Пчелкинскую нахальную рожу, которая ее докучала всю поездку сюда, выводит в отместку. — От тебя ж за версту занудством несет, у Надюхи вон лицо бледное. — Фил, я тебе щас... — Витя воздухом давится, дышит носом яро, отчего ноздри раздуваются шире. Делает шаг вперед, вытаскивая руки из карманов и экспрессивно жестикулирует. — Да ладно тебе, не зуди, — Валера добродушно басит, подмигивая Наде, которая изо всех сил пытается сдержать победную улыбку. Наблюдать за тем, как Витя исходит на говно от одного только филатовского спокойствия, отдельный вид эстетического удовольствия. — Ты, Пчел, просто завидуешь, что тебя так красиво никто не обнимает. Хочешь, я тебя обниму? — Пошел ты! — Витя брезгливо кривится, делая полшага назад, будто Валера реально собрался заключить его в свои медвежьи тиски. — Обниматель хуев. Нашлись мне тут бля. Вертихвостка, очками своими крутит, а этот и рад уши развесить. Надя лишь тихонько фыркает, аккуратно высвобождаясь из Валериных рук, и чувствует, как внутри после этой короткой, почти семейной пикировки наконец-то отпускает дорожное, выматывающее душу напряжение. Напоследок улыбнувшись Филатову — по-женски, бросив короткий взгляд из-под ресниц, — плетется к лестнице. Валера лишь лениво ведет ладонью в воздухе, мол, давай, увидимся еще, и тут же переключает внимание на своих людей. За стойкой рецепции, украшенной множеством — нет, берем выше, дохерищей какой-то утилитарной офисной зелени, — светлую макушку Людочки разглядеть было практически невозможно. Надя, подойдя поближе к этому филиалу ботанического сада, без лишних церемоний отодвинула в сторону один особенно раскидистый горшок с фикусом и застукала секретаршу за откровенной, неприкрытой халтурой. Люда, судя по ее отрешенному лицу, увлеченно резалась в какую-то пиксельную игрушку на новеньком, компьютере-коробке, абсолютно наплевав на всю контору и ее внутренние проблемы. — Ой! Надежда Сергеевна! — Люда поспешно свернула игру, испуганно вскочив со своего кожаного кресла. Торопливо выбежала из-за стойки, на ходу оправляя строгую юбку-карандаш и блузочку с рюшками и рукавами-фонариками, подобранную точнехонько под цвет ее бледного лица. — Я тут... ой, не заметила даже! Вы к Александру Николаичу? Надя испуганную секретаршу осаждает, посмеиваясь от ее изумительной, панической мордашки, намалеванной по последнему писку моды. — Привет, Люд. У себя? — она кивает в сторону двери, расположенной аккурат напротив Сашкиного логова. Там, на надину радость, числился кабинет Васнецовой. — А, Алена Евгеньевна? Так нет же, уехала десять минут назад! Рабочий день-то у нее уже все, тю-тю, — Люда растерянно разводит руками, отчего рюшки мерно поднимаются и опускаются при вздохе, а фонарики от ее суетливой натурки забавно двигаются. — А этот? — Надя в этот раз уже без всякого энтузиазма и надежды кивает на заветную Сашину дверцу. — Александр Николаич-то? У себя, да, только... — она заговорщически наклоняется к Наде, мгновенно переходя на полушепот, — злющий, Надь…Как Алена Евгеньевна ушла, так он вообще взбесился. Меня за дверь выставил, кричали они там на повышенных... Я не расслышала, правда, повод, но ты это, предупрежден, значит, вооружен, ага? И вот посреди этого увлекательного диалога, пока Надя с интересом расспрашивает Людку о подробностях недавнего скандала между Аленой и Сашей — все же дико любопытно, чем это Васька умудрилась взбесить, гражданина, хер когда пробьешь, Белова, сзади коршуном нависает Витя. Поднявшись по лестнице следом, Пчелкин без лишних прелюдий и дипломатических реверансов бесцеремонно обхватывает ее под руку, стискивая локоть, и маневром уводит от так и не сориентировавшейся секретарши. У Людки от такой кавалерийской атаки лицо сделалось чуть пожелтее шеи — тональный крем на лбу лежал как маска, но, надо отдать должное, все равно выходило по-своему красиво. Витя Надю по коридору прямиком в кабинет Белова, волочет. Сама Надя внутри себя жутко, бесится — хотя бы потому, что нормальную женскую цивилизацию она в своей эмиграции не видела уже несколько недель, и ей банально хочется поболтать и обсудить свежие сплетни даже с той же Людкой. Но Вите на это Надино девичье «хочется» как-то по барабану. Он в рамках своего сорокаминутного морока по-прежнему упрямо держится курса и, видимо, решив отыграться за Филатовские подколы, бестактно тащит ее сдавать макулатуру главному боссу. Чистый конвойный на хозработах. — Да пусти ты, жлоб! — Надя со злостью выдергивает руку, отчаянно желая прямо сейчас проехаться этому достопочтенному финансовому директору и почти, что еврею по его красивой, холеной морде. — Да что ты меня тащишь-то как мешок с картошкой! — На том свете наболтаешься, Орлова, двигай давай-давай, ножками перебирай, — Пчелкин даже ухом не ведет на ее брыкания, упрямо подталкивая ее вперед, к заветной цели. В каком-то смысле его пофигизм сегодня граничил с абсолютным искусством. В итоге в Сашин кабинет они буквально вываливаются, почти что дерясь на ходу. Картина маслом: Пчелкин все так же недовольно ворчит под нос, а Надя со всем возможным упрямством пытается выдрать свой несчастный локоть из его лап. — Что за спектакль? — встречает их хмурый Сашин лик. Белов восседает за своим огромным столом, мерно курит, пуская сизый дым в потолок, и из-под насупленных бровей созерцает весь этот бесплатный цирк. Вид у него, как Людка и обещала, действительно злющий, уставший и пахнущий крупными неприятностями. Витя, мгновенно оценив обстановку, наконец-то выпускает Надин локоть и с самым невозмутимым видом направляется к кожаному дивану в углу. Надя, провожая взглядом его широкую спину в шуршащем плаще, материт Пчелкина самым последним, изысканным шепотом, какой только смогла вспомнить со времен отцовских разборок, и кривится от досады, обиженно поглаживая пострадавшую конечность. Ну чистый козел: дотащил до амбразуры и бросил. Пока Пчелкин вальяжно разваливается на диване, демонстрируя всем присутствующим триумф личного комфорта над чужими страданиями, Надя, не теряя времени, подскакивает к нему и прямо из его загребущих Пчелкинских лап силой вырывает пухлую папку с документами. С этой добычей наперевес, чувствуя себя кем-то средним между курьером и партизаном, она медленно плетется в сторону Саши, который так же неподвижно сидит в своем кресле. — Ну, выкладывай, че там нашерстила? — Белов, не меняя своей статичной позы, внимательно рассматривает черную папочку в руках Нади, попутно присматриваясь и к ее перебинтованной левой руке, и ко всему этому шелково-очковому маскараду на голове. Сашка за все это время вообще ни разу не изменился, хотя Надя, пока они ехали, мысленно представляла себе худшие расклады. Думала, что после того кровавого месива ее с треском выпрут из беловской системы — как, в принципе, и должны были поступить нормальные, обжегшиеся на косяках люди. Он ведь ее к себе брал чисто на стажировку, и сейчас ее работа тоже, по сути, рассматривалась как такая временная, стажировочная халтура на птичьих правах. Но если все сейчас пойдет в гору, и те бумажки, что она с таким трудом нарыла, имеют реальный вес... Короче, если они полностью окупят те недавние маски-шоу, то ее акции в этой конторе взлетят до небес. Естественно, это все без учета Сашкиного незнания насчет наркоты — про этот веский нюанс Надя пока вообще не собирается заикаться. Если, конечно, Витя не круглый идиот и сам все первый Белову не растрепал ради спасения собственной шкуры. В общем, если Витя промолчал, все должно окупиться с лихвой. И не дай бог, сука, сейчас ничего не получится.***
Наташа все еще надеется на спасение. А еще очень надеется, что ей не сделают больно снова, и, конечно, верит в то, что ее скоро отыщут. До сих пор, глаза, не переставали щипать и даже с этим учетом слезы все равно текут по щекам наперекор желанию текут, набираясь застилая взгляд, смаргивает, катятся по щекам губам и шее, будто на раскаленной сковороде каплями воды — все так шипит, пищит и дергается. А еще ранее густая кровь со лба, когда несколько раз она убилась, то есть ей помогли о шершавую и местами не закрытую панель пола в багажнике, из раны стекла на ресницы, прямиком в глаза. Наташа пыталась прижимать веки к плечу, вжимая режущие прикрытые глаза в надежде, что хоть так получится сморгнуть. Она даже осмелилась от безысходности попросить у людей, сторожащих ее в небольшой елеосвященной комнате, больше смахивающей на подвал, дать какую-нибудь тряпочку или на худой конец самим вытереть кровь, чтобы так не резало роговицы. Но в ответ обычно огрызались. Называли ее «породистым уебищем» или «блядским выродком», и Наташа совсем не понимала, за что с ней так обходятся и почему ее так называют. Слезы текли обильнее, усугубляя положение, нос и щеки распирало, а в районе лба все било тупой болью — вроде мигреней, и острой при хмурой гримасе, когда морщилась. Из-под ресниц сложно было разглядеть мужчин, которые сидели на кровати спереди. Они разговаривали о чем-то исключительно на ужасном и грязном похабном языке, от которого было намного страшнее и неприятнее. Вокруг хоть и было вроде как тепло — мужчины сидели в футболках и брюках, но по Наташе без перерыва било дрожью. Казалось, что она не в помещении, а на улице. Может, на этом сказывалось и то, что мужчины-то сидели на теплом и накрытом чем-то похожим на ковер с орнаментом дивандеке диване, а Наташу усадили на пол. На самый низ, к ножкам. Кровь в жилах стыла, и очень переживала, что вновь ударят. Сидящие впереди мужчины, наверное, смотрят. Спросить в чем же дело, и почему она здесь, почему эти люди ее так ненавидят, было жутко, и она теперь не решалась даже пискнуть. Очень хотелось в туалет и воды, в горле все сухо, и при сглатывании не легче, все першит и совсем не помогают. От сухости хочется кашлять, а вызывать громкие звуки боязно вдруг и это не понравится этим людям. Она даже лишний раз опасалась двигаться, прижавшись к ножке стола. Не знала точно, что случится в следующий миг. Единственное, чего ей хотелось — это заснуть и не просыпаться до тех пор, пока это не закончится. И неважно совсем чем, главное, чтобы больше не было так больно и обидно, чтобы ее не трясло от страха, не сводило ноги от холода, не болела голова, шея, и затекшие руки, связанные за спиной. Наташа плачет, наверное. Поджимает коленки иногда, когда в коридоре раздаются шаги и прикрывает голову, когда начинают смотреть. Зашли два или три человека, разглядеть их не получилось. Все размыто. Открывая глаза, начинало жжеться, даже с прищуром, когда ресницы, обляпанные всем и понемногу, слипались и слезы их мочили, кровь снова просачивалась в глаза. Наташа просит, чтобы не били. Обещала уже мысленно пару раз, что все сделает, все покажет, только бы не трогали больше. Стучит в висках от страха перед каждым новым шагом. — Ну что Наталь? К тет-а-тету готова? — Наташа боится поднять на говорящего лицо, вглядывается только в натертые кожаные ботинки, рядышком, с ее ногой. А мужчина который изрекающий ныне слова, тот же как Наташа поняла, главарь их нескромной компании, что отдавал немые приказы. Ее лицо все ж таки без особых усилий, но на Наташино удивление, с шевелящимся внутри ожиданием нового удара червяком, пальцами касаясь подбородка, приподнимает сжимая, и морщины его лба видны отчетливее чем прежде когда сморщивается. Прыгая с одной ранки на другую, а Наташа лишь щурится, от света лампочки который выпрашивает закрыть глаза. — Помотало тебя Орлова, — с выдохом, будто и впрямь жалко тянет он, мотая кистью тем остальным развалившимся на диване, усаживается, подтягивая брюки, и громко хлопает ладонями, заставляя Наташу вздрогнуть. Громкие звуки не без того оглушительно по ушам приходятся и отдают густой в череп. Мужчина хватается за пачку сигарет. Сначала запаха дымного и противного не чувствуется, потом только доходит, что и не почувствуется, нос не дышит. — Ну, рассказывай. — Кивает подбородком, в ее сторону, ногами подталкивают его люди поближе. — Что рас…рассказывать? — Наташа заикается, озираясь на высоченных вниз на нее смотрящих мужчин. — Ну как что, Наташенька? — Он еле-еле качнувшись вперед, наклоняет голову книзу, противно скалясь, показывая верхние полугнилые и в некоторых местах золотыми коронками заместо коренных белых зубы. — Про отца своего ублюдка, о сестричке, кто там у тебя еще? О белом, твои ж? Наташа всхлипывает, захватывая ртом воздух путаный с сигаретным дымом, теперь на языке пепел щекочет. Наташу изнутри, какими словами обзывают близких наотмашь по щекам, слева и справа будто хлещут. Неприятно, обидно и злостно. Она все-все расскажет только бы отпустили. — Вы знаете мою семью? — сглатывая вязкую слюну, вдруг появившуюся, мотнула головой туда-сюда на сколько сил хватило. Она мычит, нижняя губа подрагивает, от нервозности, точно в мороз. Трясет и уставшее, помятое тело сверху по ребрам встряхивая, потом книзу, коленки поочередно, раз-раз-раз. — А кто ж не знает. — усмехаясь гнусно, моргает медленно, кивая. — Ну так что? Секретами поделишься? Мужчины рядом давятся смешком, косясь в сторону Наташи, один слева даже потаптывает ногой в такт хрюканью соседа. Только Наташе ни чуточки не смешно, и вообще общего гогота она не понимает и не поддерживает. Наташе очень хочется домой. Хочется спать и плакать. Хочется к Наде, хочется к маме. И очень хочется к папе. — Зачем вы так…? — она даже дергается в сторону этого мужчины. Злостно, и очень обидно. — Папа очень хороший человек, он очень любил меня и Надю. И маму он очень любил. Он всегда нам помогал, и заботился, конечно, пропадал на работе, он старался для нас, чтобы…понимаете чтобы все у нас было, я его совсем не виню, я понимаю, все понимаю. И Надя, Надя… — Только сейчас осознавала, какая же глупая, и дурацкая была тогда обида. Такая казалось бы нелепая, незначимая ковыряющая внутри, забирающаяся под самое больное, вырывающее что-то неясное распухнет и бьется и ведь тогда! Тогда ей было так больно и обидно, до самых слез обидно что ее нету рядом, что не спрашивает как дела вечером после работы, не выслушивает пересказ новой или старой в сотый раз прочитанной книги, спорит, кричит или совсем молчит. А ведь Наташа знает как сильно ее любит Надя, знает как старается ради нее, пропадая сутками на работе, и делает все возможное, забывает о себе, чахнет и затухает только бы она была счастлива. Эгоистично, не по-человечески по отношению к любому, и ведь сущий пустяк закрыть бы глаза, переждать запрятаться в тишине, и ждать. Невмоготу, конечно, и дерется с желанием, но так одиноко несвойственно, закрадываются мысли о совсем другом конце. — Надя всю свою жизнь убила на то чтобы я выросла счастливой, она никогда не делала ничего плохого. Я не знаю никого сильнее нее. Она очень умная. Когда мы были в Лондоне, она даже заочно закончила университет, работала на нескольких работах, ради нас, говорила что мы спасаем ребят, что мы… — Да что ты говоришь, — мужчина передразнивает, голос его становится мягче, и обращается он к Наташе как к дуре. Подается вперед точно Наташе, уставившись в невидящие, на мокром месте глаза. — Твоя Надя, сука, под Белова легла и берега попутала. Мы-то думали эта блядь мертва, а оказывается зассала просто, слиняла куда подальше чтобы под кровавую баню не попасть, и всех киданула. Наташа съеживается в клубочек, голову в плечи вжимает, зажмуривается, стискивает зубы, и замирает. Гулко и быстро почти как у зайца колется о ребра сердце, сложно дышать, и жутко даже из-под ресниц подглядеть, на этого нечеловек. И почему-то вдруг тихо-тихо становится в комнате, люди уже не озираются со смехом, и не плюются фразами. Один из тех, что теснился на диване, встает, шурша спортивными штанами, и шагает в ее сторону. Слышит как подошвой шикнув о пол, тот останавливается рядом, хватается за ее шею, и больно стягивая кожу, поднимает голову все к тому же главарю. Все плывет. — Слышь, Гринь, че ты с этой дурой размазываешь? — цедит, сплевывая на пол, возле Наташиных рук. — Она ж овощ, ни бэ ни мэ. Сестра ее, приблатненная, сейчас с Пчелой по Москве шатается, бабки небось Иваныча делит, а эта нам сказки про невинность лепит. Завали ты ей хайло, задрала выть. Очень шея от лап нечеловеческих ноет, хочется побыстрее их с себя стряхнуть, огрызнуться или укусить. Только бы глаза разлепить, и набраться побольше смелости. — Рот свой закрой, — тот кого назвали Гриней, рявкает на того что держит Наташу, и рука его наконец-то толкнув вперед, слетает. Только вот заместо этих лап приходят другие, которые хватаются за спутанные на затылке волосы наматывая их на кулак, дергают вверх. Кожу на черепе натягиваясь обжигает. Наташа кричит. — Слушай меня сюда. Твоя сестричка залезла в такой блудняк, из которого живыми не выходят. Увела чужой товар. Всю обойму в Иваныча спустила, тварина, живого места не оставила. — Я ничего не знаю! Клянусь, мне ничего не рассказывали, не знаю, не знаю! — Вот-вот норовит вырвать ей волосы, кричит, когда тянут, пищит и хрипит дерет сухое горло. — Я все-все сделаю, только отпустите пожалуйста! Больно, мне больно, ну пожалуйста, мне больно! Не отпустят, ее не отпустят. Ее привезли сюда только ради насмешки, привезли чтобы убить. Домой, Господи вот бы домой, вот бы… — Не знает она! — Мужчина разжимает пальцы, толкая ее обратно вниз, так что снова бьется виском об облупленную ножку стола. Бум. Глухо так, и в ушах сразу начинает звенить тонко-тонко. — Будешь мне тут сопли жевать. Колян, принеси мне писало. Сейчас мы ей память быстро освежим, раз по-хорошему баба слов не понимает, попросили визги прекратит. По русски что ли не понимаешь, Наталь? — Он улыбается, смеется и вся эта ситуация ему нравится. — Посмотрим, как эта семейка запоет, когда мы начнем ее по кусочкам Белову отправлять. Хорошие говорит, слышал? — Нет-нет-нет! Стойте, прошу, я все сделаю, не надо! — Наташа ползет обратно, заваливаясь на бок, локтями по полу шурша, привстает на колени неуклюже, трясет всю, неустойчиво стоит. Разлипает глаза, кривясь и морщась от новой порции багровой жижи, что опять в роговицу потекла. — Пожалуйста! Я все, что попросите... Я правда ничего не знаю! Не надо резать, умоляю вас! Мужчина гнусно хмыкает, наблюдая за копошением у своих ног. Колян тем временем лезет в карман куртки, достает оттуда короткую, хищно блеснувшую в полумраке подвала финку и принимается лениво чистить ею ногти, косясь на Наташу, как на забитую скотину. — Давай, без рыданий. Не люблю я их. — Мужчина лениво что-то жует, толи язык, то ли жвачку. — Думали если папаша ваш, покойничек, пол-Москвы под собой держал и короной потолки царапал, то вам, блядям, абонемент на бессмертие выписали? Старик ваш, конечно, авторитет имел железный, полжизни в шоколаде...Знаешь, хоть на чьих костях этот ваш семейный капитал замешан? Твой папаша пол-Москвы в сырую землю закопал, людей пачками заказывал, без разбору — и пацанов правильных, и коммерсов, и своих же корешей, с кем из одного корыта жрал. — Часто руками жистикулируя, он плюется, в самом буквально смысле слова. Надя от резкости мнется, дергается и вскрикивает, когда рядом кто-то в ее сторону мечется. — Мразь редкостная, чисто на чужой крови в рай въехал, а вы теперь на эти бабки шмотки лондонские покупаете? А в сухом остатке че? Родил двух блядей, которые даже схематоз нормальный провернуть не могут, чтоб не обосраться. Это неправда, неправда, неправда. Зачем они это говорят? Зачем они клевещут. Внутри все горит, кричит и бьется из стороны в сторону. — Я не знаю… Господи, я клянусь вам, я не знаю! — Наташа срывается на глухой, сиплый завывающий плач, отчаянно вжимаясь спиной в угол между столом и сырой стеной. Она пытается закрыться, отворачивая голову, чтобы не издевались. — Надя… Надя мне ничего не говорила! Она дома вообще про отца не… никогда, понимаете?! Мужчина на эти слезы даже не морщится, только головой качает, и лицо его совсем каменное, страшное, нечеловеческое и противное. — Гнилая порода наружу поперла? Ладно ты, сидишь подливу в трусы пускаешь, мямля. Но сестрица твоя…Это ж надо было такой тварью вырасти, а? Весь отцовский беспредел в себя впитала, шалава. — Гнусно, хмыкает, оборачиваясь на Коляна, который согласно ухмыляется, не отрываясь от своего занятия. — Надька-то ваша, видать, решила, что раз она у Белова под крылом шкерится и лондонские духи нюхала, так ей теперь можно у серьезных людей товар из-под носа уводить? Всю обойму в Иваныча разрядила, сука, чистый дуршлаг из мужика сделала! Из-за ее амбиций, из-за того, что в ней эта отцовская блудливая заиграла, мужик лег! Иваныч, авторитетный человек был, всю дорогу с вашим упырем-папашей дела перетирал, долю засылал вовремя, а эта шмара его как пса помойного прикопала! Вся в отца, сука, такая же гнида, только у того мозги были, а у этой вместо мозгов, понт корявый. И тут начинает складываться картинка. Пазл за пазлом, вертится так и эдак, попасть бы правильной стороной не перепутать, неверный шаг влево-вправо и пропала. И казалось бы, да быть такого не может, Надя… Надя которая всегда такая сдержанная, заботливая и понимающая, убить человека? Украсть чей-то товар? Но почему она никогда не упоминала, по какой именно причине они сбежали из страны, почему не говорит чем занимается, почему ей нельзя видеться с Наташей, почему, почему, почему. Так много почему и ни единого ответа на этот вопрос, но если бы все было в порядке, Наташу бы сюда не привезли, не говорили все эти вещи, не мучили. Все молчат в тряпочку, никто даже лишнего взгляда не кинет, копошатся, отнекиваются, мнутся. Чувствовала, что что-то не так, и даже заходила на кривую дорожку, заикнулась в мыслях раз, что-то неладное происходит. Но даже подумать не могла. Почему же все-таки Надя пропала из виду, почему попала в больницу, почему за Наташей вечно следит дядя Саша, почему у нее столько поддельных паспортов, и почему она так долго пряталась от собственных друзей? Почему Алена не хочет обсуждать чем они все занимаются, почему у дяди Саши пистолеты, откуда и Надя взяла пистолет? Ведь тогда она вернулась домой впопыхах собрала вещи и сзади за кофтой меж брюк она видела пистолет. А после Надя не появлялась. После Надя не разговаривала с ней больше нескольких минут. Надя одна больше не приезжала. Надя была с каким-то Володей, который все время шагал за ней по пятам, и не выпускал из виду ни на секунду. Зачем рядом с Надей охрана? Зачем она наврала что это друг, отец нанимал таких же людей. Почему они все прячут Наташу? — Короче, расклад такой, сирота, — он встает, вытирая пальцы о штанину, будто испачкался. Почему в кабинете у отца она слышала мольбы и крики, почему мать так боялась отца, почему она сбежала, почему Надя никогда не говорила о том чем занимается отец, Почему отец взорвался в собственной машине, почему весь их дом окружает куча вооруженных людей, почему у них столько денег и зачем Надю учили стрелять, когда Наташу возили в музыкальную школу. Надя убивала людей? Отец закапывал тех кто умолял его? Мама сбежала потому что думала, что отец ее в скором времени тоже? С кем на самом деле она живет? — Папаша ваш авторитет свой в могилу унес, и крыши у вас больше нет. Белый — он, конечно, крутой, пальцы веером, сопли пузырями, но за такой беспредел, за Иваныча, он сам Надьку нам на блюдечке принесет, если жить хочет. А пока мы до нее не добрались, отдуваться будешь ты. Колян, хорош ногти чистить, займись девкой. Нарисуй ей на памяти пару отметин, чтоб сестричка ее по телефону голос сразу узнала. Посмотрим, как их семейка запоет, когда посылочки пойдут. Они все, все до единого… И папа, и Надя, и Алена, они такие же как эти люди. Иначе бы не пытали, иначе бы не говорили о Наде и отце, иначе бы папа не взорвался, иначе бы мама осталась с ними, иначе бы они не улетали в Лондон. В голове от ужаса взрывается звон. Паника накрывает с головой, холодная и липкая. Она понимает — сейчас изуродуют, убьют, прямо здесь, в этом подвале, и никто не поможет. Ей никто не поможет. Ее не спасут. Ее сейчас убьют. Сказать правду, что не знает — не верят, бьют. Соврет, начнет умолять, даже слушать не станут. Будет кричать — закроют рот насильно. Ее сегодня не станет, Надя не придет. Надя монстр? Папа убийца? — Нам время терять резона нет, Белов с Пчелой уже небось всю Москву на уши подняли. — Набирай. К Наташе двинулся Колян, он шагает быстро, не дает одуматься. Валят на пол, прижимают, садятся сверху, одергивают футболку, спину колет мелкими иголочками, мурашками, те прыгают со спины до пят. Наташа кричит, она умоляет, клянется, что сделает все, что попросят, что расскажет все что им надо, клянется что она ничего не знала и не замешана в этом, брыкается, и дергается как рыба на суше, давится кашлем и стискивает зубы. Челюсти сводит, она жмурит глаза, не видит ни черта из-за слез и плачет дальше, смаргивает и снова жмурится. Изуродуют! Ее сейчас изуродуют и никто не спасет. Наташа очень громко кричит, кричит много, и долго. Надрывается, и корчится от боли. Все сосредотачивается только на боли. Живот горит, там чужие лапы. Ноги проходятся электрическим током, и тупой болью она все еще дергается. Голова бьется о пол, она пытается сопротивляться. Папа так страдает уже очень-очень долго, в одиночестве без голосов и запахов. Получается, что ее ситуация нет-нет, но лучше? Быть живой, но чувствовать боль отчасти мысль заходит, думается приятнее, чем мертвому в гробу, тебя постепенно по кусочкам съедают черви, и тело тухнет, разлагается, вянет и вянет. Наташа точно не знает как и что там в гробу, но должно быть холодно в мерзлой-то земле, тесно и ну, больно тебя ведь объедают? Слово-то обширное больно, папу хоронили в гробу закрытом, не открывали даже когда отпевали, там ведь совсем ничего почти от него… Наташа заходится в слезах сильнее, она внушала и внушала задумываясь об этом, что папе больно не было, и умер он сам того не понял, ведь машина вспыхнула быстро, глазом моргнуть не успела и тут уже Надя ползет, огонь, запах этот и очень-очень больно… Быстрее ведь не страшно, и Наташа очень хочет, раз уж выбраться не выйдет, чтобы ее убили как папу быстро и без боли, а если и с болью, то в жизненно важный орган, не мучиться бы. Наташа почему-то вспоминает тот день когда папа вспыхнул, и думает неспециально представляя и осознавая, что Надя-то видела его таким… Сглатывая, слово такое раздирающе-бьющее — растерзанным. Там ведь все его внутренние органы, получается только, и ничего больше. И все что помнит глаза ее, там вглядываясь совсем ничего видно не было, есть же глаза на которые смотришь и видно пьяный там или допустим немного посверкивают радостно, или мудрые с небольшой прищурой тоже, а у нее ничего, ни пьянства ни радости, ни печали, ни слез, пустые, сквозь тебя смотрят и нету по ту сторону ничего ни мозга ни души ни сердца, да ничегошеньки нету там, и вот только-только ее глаза начали понемножку сверкать, она вновь увидит мертвое тело, и потухнет уже навсегда. Наташа не хочет чтобы ее тело увидела Надя, и если ей дадут какое-то последнее пожелание сжалятся в конце концов, она хотела бы чтоб ее тело вообще не нашли, а лучше бы сожгли. Так кажется правильней, тела нет, так значит и не мертв, а увидишь его так разум навсегда эту картинку в голове запечатает. Наверное все это затевалось только для Нади. Надю наверное тоже убьют. Наташа не хочет умирать. Наташа очень хочет к маме.***
— Надь, ну раз чиста схема, че ты мне голову морочишь? Берись и орудуй, — Белов небрежно кивает подбородком на раскиданные по столу листы, перебирая пальцами гору Надиной аналитики. Все-таки ее ожидания — точнее, надежды, которые, слава богу, оправдали ее имя, не подвели. Ближайшие перспективы сотрудничества Белова если и не впечатляли до глубины души, то точно показались ему нужными. Выкрутилась. На том и сошлись: легализация дело недурное, и неплохое в их шатком положении, а с Надиным предложением вся эта бюрократическая канитель прокрутится в разы быстрее. А прокрутиться должно, в любом случае, при возможном форс-мажоре Надя знала, куда обратиться, и на примете у нее был не один, а несколько очень интересных людей в верхах. Хотя Белов на цифры пригляделся плотно, несколько раз их перемусолил вслух и со всех сторон листы бумаги повертел, выводы напрашивались сами собой: повышать ставки пора бы. И желательно прямо сейчас или с понедельника. С понедельника очень хотел Витя — ему эти ставки сейчас уперлись боком, и он откровенно выкоблучивался, желая сначала все перепроверить. А прямо сейчас, не теряя ни минуты, настаивала Надя, брыкаясь и допытывая эту зажравшуюся Беловскую и Пчелкинскую морду. — Так с этим-то разобрались. — Она и сама заморочилась. — С кабинетом там что? — А че с кабинетом? — Белов хмыкает. Кресло под ним скрипит, тот на него наваливается, покачивается из стороны в сторону. — К Васнецовой в логово заселяйся, на здоровье. Стол тебе на днях организуем, калькуляторы подыщем и развлекайся сколько влезет. — Сань да погоди ты, — Витя уже давно с дивана слез, сидит на таком же как у Белова кресле у левого стола, побольше. — Там места то нихера нет, пускай дома возиться, все равно по банкам мотаться будем, че тут время терять? Ну здрасти приехали, не хватало еще в этой квартире без продыху чахнуть. — Да хорош, а? — Саша, слишком видимо заколебался, иначе его вздохи охи, крехтянья, не такие недоброжелательные были бы. — По человечески надо, а не на коленках. Короче, Надь если какие коробки перетащить требуется, нашим внизу маякни, затащат. Все, харэ, руки в ноги и дуй домой. — Ну и ладушки. — Надю даже как-то привлекает перспектива с Васнецовой ютиться. Привыкшие уже. А потому и сопротивляться не вознамеревается. С этим, слава богу, ладушки — Надя подрывается с места и, совершая руками какое-то совершенно воровское, хап-движение, огребает разбросанные по столу бумажки прямиком в пасть папки, руководствуясь исключительно инстинктом самосохранения: надо рвать когти, пока Беловский взгляд не прожег в ней лишнюю дырку. На дежурные «как сам-как дела», знаете ли, ресурса нет от слова совсем, а на препирания — тем более, увольте, плавали, знаем. Напяливая обратно этот свой абсолютно не к месту платок и водружая на переносицу очки, она шурует в сторону Васнецовских апартаментов, по пути перехватив у расплывшейся в улыбке Люды ключи. Все, пора шкериться от лишних глаз. У Васнецовой в кабинете, что, впрочем, неудивительно при ее тоталитарных перфекционистских замашках, царит форменный Ватикан: все строго по полочкам, стопочка к стопочке, ни единого лишнего штриха на этом холсте. И даже одинокий цветок у стены торчит как образцово-показательный конвойный — ни одного пожухлого листа. До чертиков красиво, аж зубы сводит, и все, блин, на своих местах. Надя, уже мысленно предвкушая неизбежные громы и молнии по поводу грядущего хаоса — а хаос случится, это факт, ибо если она за что-то берется, то вертится волчком, напрочь забывая про энтропию Вселенной, — прекрасно понимает: Алениной тонкой душевной организации такие живописные помойки явно не зайдут. Это же классика их сожительства. С одной стороны стерильный космос Алены, которая хоть и не мусорила, но драила свою половину дважды в неделю. С другой, Надин вечный бедлам. Нет, пакеты с тухлятиной на кровати, конечно, не гнездились, но живописные курганы из тетрадей, вырванных с мясом листов, книг и шмоток составляли неотъемлемый ландшафт. Обычно, когда Ваське этот палеолит окончательно нахлобучивал на мозги, она проводила карательную зачистку и на Надиной половине. Правда, финал у этой гуманитарной помощи всегда был один — грандиозный скандал, потому что Алена умудрялась заныкать вещи в такие филиграни порядка, где Надя не нашла бы даже собственный паспорт под дулом автомата. Короче, дело к ночи, а на дворе все-таки не пубертатный период с возрастом она этот стихийный хаос вокруг себя хоть как-то научилась купировать... Ну, по крайней мере, масштаб катастрофы уже не тот. Естественно, впереди еще маячит сомнительное удовольствие в виде вояжа на дальние склады, где пылиться остальная макулатура — там бухгалтерия уже другая, от которую налоговой и прочим государевам, видеть не надобно. Нужно будет перетащить часть доков сюда, припрятать до востребования, а заодно привезти хотя бы кофе и какую-нибудь личную приблуду — чисто для демаркации границ, чтобы сразу было видно, кто тут воцарился и чье кунг-фу сильнее. Но это, пожалуй, терпит; времени, слава те господи, вагон, да и Витя, на удивление, не соврал: торчать тут безладно без особой нужды пока не требуется. А вообще, раз уж выдалась минутная передышка в этом театре абсурда, кровь из носу нужно звякнуть Володе и, наконец-то, доехать до Наташи. Навестить, так сказать, оплот меланхолии. Она же там, небось, зачахла в четырех стенах, учитывая, что Васнецова в последнее время мотается по делам пуще прежнего, оставляя девчонку в режиме гордого, но дико тоскливого одиночества. Надя ведь до сих пор жрет себя поедом за то, что сфилонила: не заехала, не поговорила по-человечески, не извинилась, в конце концов, без лишних гордостей и предубеждения... Короче, задолжала по всем фронтам. В Васнецовский монастырь Надя затихарилась, по причине тактического перегруза: Витя со своим, давящим на психику авторитетом ей сегодня просто-напросто примелькался. Да и делать здесь, в этих помпезных чертогах, один черт было нечего — все реальные терки, весь бизнес-андеграунд и вопросы решались далеко за рамками Беловского Версаля, а тут... Ну, чистая бюрократия. Сиди и перебирать макулатуру, перечитывая написанное уже, кажется, по тридцатому кругу, пока в глазах окончательно не запестрит. Не то чтобы Витя ее прямо-таки доканал — впрочем, если отбросить сантименты и заняться скрупулезным аудитом прошлого, пальцев на руках точно не хватит пересчитать, сколько раз этот персонаж умудрялся выпивать из нее кровь за все то время, что они провели вместе. Или, по крайней мере, в режиме частичной занятости друг другом. Пожалуй, единственным географическим пунктом, где Витя не вызывал у нее подспудного желания взяться за что-нибудь тяжелое, оставался Лондон. Там у нее, включился режим романтического идеализма, и она всерьез грезила мыслью, что году так в две тысячи десятом — лет через пятнадцать, не меньше — они наконец-то пересекутся по-взрослому. Не украдкой, не на бегу, не в формате «привет-пока» и не через вечные Васькины пересказы между делом, а как-то... Близко. И надолго. Судьба, швырнула их друг в друга намного раньше, и Надя теперь порой ловила себя на циничном смешке: видимо, не так уж сильно она и соскучилась, раз ее теперь штормит, или, наоборот, следовало сначала поднакопить душевного ресурса, обрасти бронежилетом повыше классом, а не лететь сюда сломя голову по первому свистку. Впрочем, грех жаловаться — тому, что имелось в сухом остатке сейчас, она все равно была рада. На безрыбье, как говорится, и Пчела — соловей. Вообще, если препарировать ее сиюминутные хотелки, Наде сейчас до безумия хотелось увидеть Космоса. Вот прямо до зуда, срочно. Они не пересекались уже целую вечность, и где-то на самом дне сознания ворочалось странное, почти забытое чувство — она, кажется, совсем чуточку скучала по его нескладной, вечно подвижной роже. А может, и не чуточку... Каким-то образом в памяти то и дело всплывал его долговязый силуэт, смех и глаза, вечно прищуренные от какой-то очередной подначки. Сам Холмогоров сейчас шатался черт знает где — на каких разборках, в каких притонах? — Надя про него ни разу ни у кого не спросила, ревностно оберегая личные границы, да и голова до этого была забита совершенно другими, куда более приземленными проблемами. Зато сейчас, когда черепушка трещала от перегруза, а вся ее жизнь окончательно превратилась в какой-то лагерный день сурка, где Надю сначала пережевали, а потом выплюнули на обочину, ей катастрофически, до удушья не хватало этой его мальчишеской, абсолютно безбашенной веселости. Умения выкинуть какой-нибудь дикий фокус — ну, пацанский порыв — или брякнуть фразочку, от которой у любого приличного человека волосы вставали дыбом. С Косом Надя никогда не уходила в глухой, беспросветный депрессняк. Ладно, это, конечно, будет пиздеж чистой воды — человек в принципе не может функционировать в режиме вечного праздника, особенно в их специфическом кругу, — но любая ее тоска рядом с ним всегда сводилась к какому-то минимуму. Просто потому, что этот длинный черт готов был расшибиться в лепешку, пытаясь исправить даже самые непоправимые, запоротые вещи. А если уж из этой дыры было никак не выбраться вот так с наскока, Космос разделял эту пайку грусти напополам, они молча вывозили мрак, а потом... А потом врубали самоиронию и ржали как не в себя. Надя, если подумать, нормально не смеялась года три. Так, чтобы до хрипоты, до колик в желудке, чтобы слезы из глаз и скулы сводило от улыбки. Самое паршивое во всей этой геополитике душевной осознание, что просрала свои лучшие, счастливые три года. Которые, останься она здесь, наверняка сложились бы в сто раз интереснее. Да, опаснее, да, безусловно, страшнее, с постоянным риском умереть, к примеру или оказаться в бетонных тазах, опять же, не отпускает этот бетон, но — живее. Интереснее. Она в заграничной эмиграции даже почти не скандалила, превратившись в блеклую тень самой себя. Посредственность как прерогатива сытой жизни. А ведь хороший, качественный скандал с битьем посуды — это, блин, в миллион раз лучше, чем это сытое, европейское равнодушие, от которого за версту несет покойницкой. От криков и истерик еще никто не умирал. Хотя… Надя запнулась на полумысли, Ну конкретно при Наде, ладно, никто прямо на месте от децибелов кони не двигал. Да твою мать, короче! Умирали, конечно, в их ведомстве умирали часто, но семейные разборки все равно оставляли ощущение пульса. Именно поэтому первые дни сплошных, непрекращающихся скандалов после ее возвращения в родные пенаты показались ей не кошмаром, а манной небесной. Наоборот, как-то сразу дышать стало легче. Словно реаниматолог наконец-то долбанул по ее затухающему сердцу разрядом тока, и на мониторе снова поползли рваные, злые, но живые зигзаги. Наверное, это и был ее персональный бытовой романтизм — радоваться тому, что тебе все еще могут вытрепать нервы. И кстати… На телефон трезвонят. Номера Надя не узнает, там цифры незнакомые, и очень подозрительные. Трубку брать Надя не хочет. И даже первый раз скидывает. Во второй тоже. В третий уже страшно. Напряжение — оно дело очень скрупулезное, бьет не только по мозгам, но и по телу. Отвечать очень не хочется, все ж таки только рассуждала о том, что, быть может, скоро Ореховские раздобудут все доказательства ее виновности и тогда придется что-то очень быстро придумывать, выкручиваться, просить о помощи или, наоборот, молить не ввязываться. Трубка все еще трезвонит. Надя сидит за столом, вытирая вспотевшие ладошки. Один раз ей так позвонили, назначили встречу, на которую она должна была прийти, даже подумывала сделать это, но передумала, слишком опасно. И сейчас этот звонок очень навел на дежавю. Пальцы нащупывают лежавший вздрагивающий телефонный аппарат, мазнув подушками пальцев по кнопкам. Даже если ответит, ничего такого на Беловской территории не случится, по крайней мере свет в кабинете она успела выключить, уже на первом звонке, выглянуть в занавешенные окна, удостовериться, что пуля не прилетит в самый неожиданный момент, тоже, хотя что в эту темень она разглядит? Снайперы — они скотины, прятаться научены, и даже если захочет, а она хочет, не углядит. Стоит взять трубку, вдруг правда что-то очень важное и серьезное. Почему-то штормит. Она отвечает на звонок. Прикладывает холодный пластик к уху, стискивая зубы. — Ну здравствуй, Орлова, — голос в трубке хрипел, сочился гнусной, торжествующей наглостью и был Наде совершенно незнаком. — Ты трубку-то не бросай, послушай умных людей. — Ты кто вообще такой? — сквозь зубы выходило шипяще. Рука, сжимающая пластик, побелела в суставах, а взгляд намертво прилип к Васнецовскому цветку у стены. Цветок по-прежнему не вялый, а Надя, кажется, вянет. — До этого еще дойдем. — На том конце провода изрыгнули короткий, лающий смешок, за которым последовал глубокий затяг и какие-то визги. — Ты, Надь, видать решила, что почерк твой не узнаем? Так вот с Иванычем мы сразу просекли, чьих рук дело. Думала прикопала человека, концы в воду и кончено дело? Надя мгновенно подобралась, чувствуя, как внутри все колом встает, поперек, до размеров спичечного коробка сузилось и обратно. Чувствовала, что скоро это начнется. Знала, что доберутся, сволочи. — За финтифаны отвечать, понимаешь ли, придется. — Мужчина дышит тяжело и, видно, ртом, в трубке вдохи шумные. — Белов — человек, конечно, уважаемый, все понимаю, но за такую подставу он тебя сам нам с потрохами сдаст и не поморщится. Сечешь, к чему все катится? Надя сечет, прекрасно все осознает и взвешивает. Не зря же ведь звонят, что-то да накопали, пустую удочку в воду не закидывают, рыба не клюнет. Про Белова не вслушивается, заранее знает — на ее стороне останется, натура не позволит. Главное на опережение высечь, что приготовили, давиться ядом зазря без противоядия не вариант. — Ближе к сути, чего вы хотите? — Кажется, даже моргать перестала, вслушивается и очень на что-то более позитивное или хотя бы несмертельное для кого-либо надеется. — К сути, так к сути. — Наслаждается мизансценой на том конце изрядно. Видимо, ситуация вызывает заранее чувства удовлетворительные. — Мы тут с парнями провели небольшую зачистку на твоих ближних подступах. Наталья Орлова сейчас как раз у моих ног копошится, плачет, умоляет, представь себе? Наталь, скажи сестре, как у тебя дела? В трубке что-то глухо бумкнуло, и до Нади донесся истошный, захлебывающийся, животный писк сестры. — Надя! Надя, пожалуйста! Не надо! — Та вопит, и что-то в динамике отстукивает, поочередно и хаотично. — Надя, не слушай! Надя! Сердце сжимается, совсем кроха, несвойственно подергивается нерв и сковывает в ребрах. Дышать сложно. Страшно, до ужаса страшно и дурно. Надя хватается за стол, держится, прикрывает глаза. Кажется, что сердце сейчас лопнет, оторвется и упадет куда-то вниз, в самые ноги, разольется и все… В ушах, совсем похоже на Наташин визг, звонко пищит, тарабанит по всему телу, бам-бам-бам, и слева, и справа, даже внизу в ногах чувствуется, разрывает грудную клетку. Горит все. Надя, кажется, задыхается. Легкие горят, или это не легкие? Звуки резко прекращаются, Наташа больше не кричит. Надя не слышит Наташин крик! Она ничего не слышит! — Такие дела, — устало бросают в трубку. — В общем, сиди на попе ровно и жди указаний, куда бабки везти и как косяки свои отрабатывать. Пикнешь хоть слово Белову — начнем по кусочкам присылать, посылками сестру твою, суть ясна? — Да, — и вымолвить ничего не получается больше, рыбной костью в глотке торчит, не двигается. До сих пор слышится ее голос, в глазах стоит кошмар с отцом, который из раза в раз повторяется снова и снова, режет по живому до бесконечности, каждый день, ночь, утром и с периодичностью днем. Ноздри щекочет, глаза смаргивают быстрее и быстрее. Все лицо горит. А внутри будто что-то истекает кровью, очень горячо, пламенеет и разгорается. Наде очень страшно. Надя глотает воздух, трет лицо, ладошками стирая до пятен кожу. Папа предупреждал. Папа всю свою жизнь предупреждал, чем это может закончиться. Надя впервые за несколько лет плачет от страха, и задыхается.