***
Дверь за ней закрылась.
Этот звук — глухой, окончательный, неумолимый — повис в воздухе, как приговор. Мне показалось, что даже стены содрогнулись, принимая его, вбирая в себя. Я встал посреди гримерки и смотрел на дверную ручку. Наверное, слишком долго. Секунда. Другая. Тишина. Только мое дыхание — тяжелое, сбитое — и где-то далеко, сквозь стены, приглушенная музыка из ресторана. Там продолжался мой вечер. Мои гости. Моя… Катя. А здесь — пустота. И запах. Ее запах. Я не сразу понял, что стою, замерев, как статуя. Рука все была вытянута вдоль тела, словно я собирался сделать шаг следом, но так и не решился. Мышцы одеревенели. Я смотрел на гладкую латунную ручку, ожидая — нет, молясь — чтобы она снова повернулась. Чтобы дверь распахнулась. Чтобы она вошла, бросила на меня этот свой дерзкий взгляд и сказала что-нибудь колкое, от чего у меня внутри все переворачивается. Но ручка молчала. Дверь молчала. Весь этот проклятый вечер молчал теперь ее голосом. Я зачем-то прижал ладонь к холодной поверхности двери, словно надеясь, что она, Маша, еще там, по ту сторону, что она тоже стоит и слушает. Прижалась лбом к дереву, как в каком-то дешевом мелодраматическом сериале, который сам же высмеивал на съемках. Но нет. За дверью царила та особенная, вязкая тишина, которая бывает только когда человек уходит насовсем. Или когда хочет, чтобы ты бросился следом, переступил через гордость, через «мы коллеги», через все, что выстроил между вами. Я не бросился. Я остался стоять, слушая, как где-то в груди раскаленным прутом пульсирует одно-единственное желание: догнать, схватить за руку, развернуть к себе.Но я не сделал этого. Я умею ждать. Я умею терпеть. Я умею делать вид, что ничего не произошло.
Впрочем, мне не хотелось узнавать, что это было. Что будет дальше? Как мне спокойно смотреть в глаза Маши? Как выходить завтра на площадку, зная, что сейчас, только что, между нами произошло то, что нельзя списать на сценарий? Алкоголь. Точно, это всё был алкоголь и пьянящая близость. Ничего более. Я почти заставил себя поверить в это. Почти. Я отошел от двери и устало опустился на диван, чувствуя, как прогибаются подо мной старые пружины. Гримерка пахла пылью, старой краской и ею. Ее запах въелся в обивку, остался на подушках, плавал в воздухе, смешиваясь с табачным дымом из ресторана.Ну а если задуматься?
Если задуматься, то я на протяжении последнего месяца думаю только о ней. Даже во время секса с Катей передо мной стоит она — не Катя, а Маша. Ее лицо, ее полуприкрытые веки, ее губы, которые она кусает, когда злится. Когда я ложусь спать, я думаю о ней. Я прокручиваю в голове наши сцены, наши диалоги, те моменты, когда камера не снимала, а мы оставались в павильоне. Когда я приезжаю в павильон, я скорее хочу видеть ее. Мое настроение зависит от того, на площадке она или нет. Если ее нет, день кажется пустым, серым, бесконечным. Если она приходит, воздух становится другим — плотным, электрическим, почти осязаемым.
Это ненормально. Я актер, я привык управлять своими эмоциями, я могу сыграть что угодно и кого угодно. Я выходил на сцену с температурой под сорок, я играл любовь с женщинами, которые вызывали у меня отвращение. Это моя профессия. Я хозяин своего лица, своего тела, своего голоса. Но тут я не играю. И это пугает больше всего.Потому что если я не играю, то кто же я? Что остается от меня, когда сброшены все маски?
Мария.
Самоуверенная актриса, которая появилась в моей жизни три месяца назад. Которая ходит и смотрит на всё свысока. Любит срывать съемки. Постоянно недовольна. И такая, черт возьми, закрытая. Ни слова о себе, о своей личной жизни, ни слова о жизни за съемками. Я знаю ее только по ее парфюму и тому самому дерзкому взгляду, который так и смотрит, что аж бегут мурашки по коже. Кто она такая? Откуда взялась? Почему у нее такая походка — словно она идет по минному полю и знает, где заложены бомбы? Что она прячет? Этот вопрос мучает меня с первого дня съемок и ее появления в составе.
Я пытался узнать о ней. Никто ничего не знает. Она приходит, делает свою работу — блестяще, я должен это признать, — и исчезает. Как тень. Как призрак. Иногда мне кажется, что я выдумал ее, что она — плод моего воспаленного воображения, насмотревшегося на софиты и грим. Но потом я слышу ее голос — и понимаю: она реальнее всех, кого я знаю. Реальнее Кати, реальнее этих гостей за стеной, реальнее меня самого. Мы коллеги. Актеры. Мы должны уметь разделять сцену и реальность. Нас учили этому в театральном, нам твердили это на первых съемках, мы знаем это как таблицу умножения. Но с ней эта грань стирается. Когда мы играем любовь перед камерой, я перестаю понимать, где заканчивается мой персонаж и начинаюсь я сам. Ее глаза — я смотрю в них, и мир перестает существовать. Ее губы — я целую их, и забываю, что это всего лишь текст, прописанный в сценарии. А может, я давно уже не играю. Может, я просто притворяюсь, что играю, чтобы иметь право смотреть на нее, прикасаться к ней, целовать ее — и списывать всё на сценарий. Сейчас, сидя в пустой гримерке, я понимаю, что это была самая искусная и самая жалкая ложь, которую я когда-либо себе позволял. Я врал себе каждый день, каждую минуту, каждый раз, когда смотрел в камеру и говорил: «Это просто работа». Это никогда не было просто работой. С первой же нашей сцены — той самой, где мы знакомились в ординаторской— с первой же секунды это было чем-то другим. Чем-то, у чего нет названия в актерском словаре. В зеркале напротив отражался чужой человек. Растерянный, потерянный, с каким-то почти испуганным выражением глаз. Я не узнавал себя. За несколько лет карьеры я привык к своему лицу, я изучил каждую морщину, каждый изгиб, я знал, как оно выглядит в гневе, в радости, в страсти. Но сейчас я видел незнакомца. Человека, который впервые в жизни не контролирует ситуацию.Который стоит на краю и не знает, шагнуть вперед или отступить.
За стеной кто-то громко засмеялся — Катин смех, звонкий, наигранный, такой же фальшивый, как наши с ней отношения. Мне нужно было вернуться. Нужно было улыбнуться, поднять тост, сделать вид, что ничего не случилось. Я даже приподнялся с дивана, но так и не встал. Потому что знал: если я сейчас выйду туда, я никогда не пойму, что произошло здесь, в этой гримерке. Я никогда не признаюсь себе в том, что боюсь признавать уже три месяца.Я люблю ее.
Слова прозвучали в голове так отчетливо, что я почти услышал их вслух. Я люблю Марию. Не актрису, с которой играю любовь. Не образ, созданный светом и гримом. Не персонажа из сценария, которого прописал драматург. А ее. Закрытую, колкую, недоступную. Ту, которая уходит, не оглядываясь.Ту, о которой я не знаю ничего, но готов узнать всё.
Я люблю ее. И эта любовь — не сценарий. Не роль. Не этюд на камеру. Это единственное, что осталось от меня настоящего, когда сняты все маски, выключены софиты и погасли камеры. Я снова посмотрел на дверь. Она все так же молчала. Но теперь мне казалось, что за ней — не пустота, а что-то огромное, неизведанное, страшное и желанное одновременно. И я должен был решить: остаться в привычной лжи или шагнуть туда, где нет ролей, нет репетиций, нет второго дубля.Я встал. Подошел к двери. Положил ладонь на ручку.
За стеной все еще смеялись. Мир требовал, чтобы я вернулся и продолжил спектакль. Но я смотрел на дверь, за которой ушла она, и чувствовал, как во мне умирает актер и рождается кто-то другой. Кто-то, кто не умеет играть. Кто-то, кто умеет только чувствовать.И это было страшнее всего, что я когда-либо играл.
Я встал, подошел к умывальнику. Включил холодную воду, плеснул в лицо. Ледяные капли скатывались по шее, смешиваясь с потом, заставляя вздрагивать. Я стоял так несколько секунд, упершись руками в край раковины, чувствуя, как холод проникает в кожу, в мышцы, в самую глубину, где еще пульсировало ее прикосновение. Вода текла сквозь пальцы, унося с собой остатки вечера — чужой смех, чужие тосты, чужую жизнь, в которую я так старательно врастал годами. Посмотрел на себя в зеркало — растрепанный, с красными глазами, со следами ее ногтей на плечах. Кожа горела там, где она впивалась в меня, словно пыталась оставить не просто царапины, а какой-то знак, который невозможно смыть водой. Я провел пальцами по царапинам — медленно, почти благоговейно. Каждая линия, каждая тонкая полоска отзывалась внутри глухим, болезненным удовольствием. Она оставляла следы. Как будто хотела, чтобы я помнил. Даже когда ее нет рядом.Я поднял глаза на свое отражение. Человек в зеркале пугал меня — не тем, что был пьян или растрепан, а тем, что смотрел на меня с такой тоской, которую я не привык в себе замечать. За 10 лет карьеры я научился контролировать каждую мышцу лица, каждый взгляд, каждую микродвижение. Я мог сыграть счастье, боль, страсть, отчаяние — сыграть так, что зритель плакал или смеялся, не сомневаясь в искренности. Но тоска, которая сейчас плескалась в моих глазах, не была игрой. Она была глубже похмелья, глубже усталости, глубже всего, что я когда-либо чувствовал. Она была там, куда я не пускал никого, даже себя. И теперь, когда я увидел ее, я понял: она была там всегда.
Просто раньше у нее не было имени. Теперь оно было.
Маша.
Я закрыл кран, вытер лицо холодным полотенцем. Ткань пахла дешевым стиральным порошком.
Я оделся медленно. Не потому, что не хотел возвращаться. А потому, что не знал, как смотреть в глаза Кате после того, что только что произошло. Как улыбаться гостям. Как делать вид, что я — это я. Тот самый Максим Аверин, у которого всё под контролем. Я натянул рубашку, застегнул пуговицы на горло, скрывая следы. Пальцы дрожали — мелкая, унизительная дрожь, которую я не мог побороть. Я застегивал пуговицы медленно, одну за другой, чувствуя, как хлопок касается воспаленной кожи, как воротник смыкается вокруг шеи, пряча всё, что не должно быть увидено. Третья пуговица никак не попадала в петлю — я дернул, чуть не оторвал, выдохнул, заставил себя успокоиться. Сосредоточиться. Собраться. Маска всегда начинается с пуговиц. С аккуратно застегнутого ворота. С идеально сидящего пиджака. С улыбки, которая не касается глаз. Я надевал эту маску годами — на съемочных площадках, на светских мероприятиях, в отношениях, которые никогда не назывались серьезными. Я научился надевать ее так быстро, что она приросла к лицу. Но сегодня она натирала. Воротник душил, как удавка. Пиджак был слишком тяжелым. Даже часы на запястье, которые я носил не снимая последние пять лет, вдруг стали чужими, тяжелыми, ненужными. Я поправил воротник и галстук перед зеркалом, провел рукой по волосам, возвращая им вид «небрежной элегантности». В зеркале снова был Максим Аверин — звезда, любимец публики, женщин, мужчина, у которого всё под контролем. Улыбка — на месте. Взгляд — уверенный. Спина — прямая. Но я-то знал, что под этой рубашкой — царапины. Под этой улыбкой — паника.Под этим взглядом — человек, который впервые в жизни не понимает, что делать дальше.
Я бросил последний взгляд на гримерку. На диван, где мы целовались. Я мог бы описать ее силуэт в деталях. Мог бы нарисовать его по памяти. Мог бы простоять так вечность, просто глядя на нее.
Я развернулся и вышел.
***
Когда я вышел в коридор, он был пуст. Только в конце, у дверей в зал, маячила знакомая фигура. Катя. Она стояла, скрестив руки на груди, опершись плечом о косяк. Свет из зала падал на нее сзади, оставляя лицо в тени, и я не мог разобрать выражение ее глаз. Она смотрела на меня. Ждала. В ее позе было что-то терпеливое, почти скучающее — как у человека, который привык ждать и не привык получать объяснений. С ней я всегда играл роль идеального парня. Но «идеальный парень» — это слишком громко для того, что было между нами. Мы не давали друг другу обещаний. Не строили планов. Не говорили о будущем. Наши отношения держались на удобстве, на привычке, на том, что рядом с ней не нужно было ничего объяснять. Она не задавала лишних вопросов. Не проверяла телефон. Не требовал отчетов о том, где я был и с кем. Мы встречались, когда хотели оба. Расходились, когда кто-то из нас уставал от присутствия другого.Это было просто.
Это было безопасно.
Это было ничего.
Я ценил это больше, чем следовало. Потому что в мире, где каждый требовал от меня эмоций, искренности, отдачи, Катя была островком, где можно было просто быть. Не играть. Не стараться. Просто существовать рядом с человеком, которому от тебя ничего не нужно, кроме того, что ты и так готов дать.
Сегодня я чувствовал, что начинаю проваливать даже эту простую роль. — Ты где был? — спросила она, когда я подошел. Голос спокойный, без упрека. Скорее любопытство, чем претензия. — Я тебя везде искала. Твой агент три раза подходил. Спонсоры спрашивали. — В гримерке, — сказал я. Голос прозвучал ровно, спокойно. Я умел это делать — надевать маску. Делать голос таким, каким он должен быть, даже когда внутри всё кипит. — Вопрос один решал по телефону. — А че так долго? — она прищурилась, но в ее голосе не было ревности. Только легкое недоумение. Час отсутствия — это было не в моем стиле. Я всегда умел уходить вовремя и возвращаться вовремя. Контроль — это было мое всё. — Прилег потом, — соврал я. — Устал. Вымотался. Ты же знаешь, какой сейчас график. Она смотрела на меня несколько секунд. Потом перевела взгляд на мою шею. Я почувствовал, как напряглись мышцы, как невольно дернулась рука, чтобы поправить воротник, — и вовремя остановил себя. Нельзя показывать, что тебе есть что скрывать. Этому меня учили не в театральном — этому меня научила жизнь. Никогда не давай повода сомневаться.Следы? Она что-то увидела?
Но Катя ничего не сказала. Только вздохнула — коротко, почти незаметно. В ее вздохе не было ревности. Не было боли. Не было даже обиды. Было только легкое раздражение человека, чей вечер пошел не по плану. Она не любила, когда я исчезал. Не потому, что переживала. А потому, что это было неудобно. Ей приходилось что-то объяснять гостям, придумывать оправдания, разводить руками с видом «ну что за человек». Ей это надоело. Я видел это в том, как она повела плечом, поправляя платье, как отвела взгляд на секунду дольше, чем нужно. — Пойдем, — сказала она и взяла меня под руку. — Тебя там все заждались. Я кивнул. Мы вошли в зал. Снова гул голосов — он ударил в уши, как стена звука. Снова вспышки камер — кто-то из гостей снимал на телефон, кто-то позировал для прессы. Снова тосты — кто-то поднял бокал, кто-то говорил речь, кто-то смеялся. Я улыбался, жал руки, благодарил, кивал, что-то говорил в ответ — слова лились сами, не требуя участия сознания. Всё на автомате. Катя была рядом, что-то говорила, смеялась, прижималась, играла роль женщины, которая находится рядом со звездой и которой это приносит удовольствие. Я кивал, не слыша ни слова.Потому что в голове была она.
Маша.
Как стояла у окна, спиной ко мне, и свет от фонарей рисовал золотую кайму на ее волосах. Как обернулась — резко, словно испугавшись, — и посмотрела на меня тем взглядом, от которого у меня всегда перехватывает дыхание. Как смотрела на меня, когда я целовал ее — снизу вверх, с вызовом и одновременно с какой-то пугающей уязвимостью, которую она так старательно прячет за маской высокомерия. Как ушла. Не оглянулась. Только дверь закрылась.***
Я прождал, пока все гости разъедутся. Это заняло часа три. Я влил в себя еще четыре бокала виски, уже не чувствуя вкуса. Просто механически подносил ко рту стекло, надеясь, что спирт сожжет воспоминания. Не сжег. Алкоголь разливался по телу теплом, но не трогал то, что болело внутри. Я пил и смотрел на пустые столики, на официантов, убирающих посуду, на Катю, которая болтала с кем-то у выхода. Она смеялась, запрокинув голову, и я подумал: она даже не заметила, что меня не было. Или заметила, но не придала значения. С ней это было нормально. Мы не спрашивали друг друга. Не ревновали. Не требовали отчетов. Наши встречи были удобными, как старая одежда, которую не жалко запачкать.
Раньше меня это устраивало.
Сегодня — нет.
Пьяный в стельку. Вызвал такси и уехал без Кати. Она стояла на крыльце, провожая последних гостей, и когда я сел в машину, даже не обернулась. Или обернулась? Я не помню. Я вообще плохо помнил последние часы этого вечера. В голове был туман, в котором плавали обрывки: чьи-то лица, чьи-то тосты, ее губы, ее взгляд, звук закрывающейся двери. Я даже не обернулся, когда хлопнула дверца машины. Сидел, глядя в мокрое стекло, и чувствовал, как Москва уносит меня прочь от этого места, от этой гримерки, от нее. В такси я смотрел на ночную Москву. Дождь всё еще моросил. Фонари расплывались в мокрых окнах, превращая город в одно большое акварельное пятно. Я достал телефон. Экран горел ярко, резал глаза. Я открыл диалог с ней. Почти пустой. Мы никогда не переписывались. Только рабочие чаты, только формальные сообщения от ассистентов. У нас даже не было причин писать друг другу — мы виделись на съемках каждый день. Но номер ее у меня был. Я выпросил его у гримерши, сказав, что нужно согласовать сцену. Врал. Конечно, врал. Я смотрел на ее имя. Мария. Просто Мария. Без смайликов, без сердечек, без всего, что обычно пишут в контактах. Просто имя. И номер.Я написал: «Ты сегодня была красивой.»
Посмотрел на экран. Стер. Слишком банально. Слишком плоско. Это мог сказать любой. Это мог сказать персонаж, которого я играю. Не я.«Я не хотел, чтобы ты уходила.»
Снова стер. Слишком откровенно. Слишком слабо. Она не из тех, кто реагирует на слабость.«Останься.»
Стер. Одно слово. Одно проклятое слово, в котором было всё. И которого было недостаточно. Я написал еще раз. Стер. Еще раз. Стер. В какой-то момент я замер, глядя на пустое поле сообщения. Курсор мигал, насмехаясь. Я думал о том, что хочу ей сказать. Что я чувствую, когда она входит в павильон. Что я не могу спать по ночам, прокручивая наши сцены. Что когда мы целуемся перед камерой, я забываю, где заканчивается игра и начинается жизнь. Что я, кажется, схожу по ней с ума.Я не отправил ничего.
Убрал телефон в карман. Потому что все эти слова были либо слишком громкими, либо слишком тихими. Ни одно не подходило. А то, которое подходило — «Я, кажется, схожу по тебе с ума» — я не мог отправить, потому что это было бы началом конца всего, что я строил. Или началом чего-то нового. Я не знал, чего боюсь больше. Такси остановилось у моего дома. Я расплатился, вышел под дождь. Холодные капли падали на лицо, на плечи, на незастегнутый воротник рубашки. Я стоял на тротуаре, подняв лицо к небу, и чувствовал, как вода стекает по щекам. Я зашел в подъезд. Лифт поднял меня на этаж. Квартира встретила тишиной — глухой, плотной, как вата. Я не включал свет. Прошел на кухню, налил стакан воды. Выпил. Поставил стакан на стол и увидел свое отражение в темном окне. Человек в отражении был мне незнаком. Растрепанный, с красными глазами, с расстегнутым воротом, под которым виднелись красные полосы — следы ее ногтей.Я провел пальцами по царапинам. Они горели.
Она оставила их, чтобы я помнил.
Я помнил.
Я сел на диван в темноте, достал телефон, открыл диалог с ней. Смотрел на пустое поле сообщения. Курсор мигал. Дождь барабанил по стеклу. Где-то внизу сигналила машина. Где-то в соседней квартире играла музыка. А я сидел в темноте и не мог написать ей даже «привет».
Потому что «привет» — это начало. А я не знал, готов ли я начать то, что не смогу остановить.
Я закрыл глаза. В темноте передо мной стояла она. Как стояла у окна. Как смотрела на меня, когда я целовал ее. Как ушла.
Я заснул на диване, так и не отправив сообщения.
***
Я проснулся от того, что солнце било в глаза. Нагло, беспощадно, будто в отместку за вчерашнее. Смартфон валялся на полу рядом с диваном — я так и уснул, не дойдя до кровати. Девять утра. Ни одного сообщения от нее. Тишина.
Квартира пахла перегаром, засохшим парфюмом и чем-то еще — тем неуловимым запахом чужого присутствия, который уже успел выветриться, оставив после себя только сожаление. Шторы были раздернуты, будто кто-то специально хотел, чтобы утро встретило меня во всей своей беспощадной красоте.
Голова трещала от выпитого количества алкоголя в крови. От суматохи и просто от усталости. Тело ломило — диван продавлен, пружины впивались в спину, но я даже не пытался перебраться в спальню. Не заслужил. Это было не наказание, которое я себе придумал, а просто констатация факта: вчера я вел себя так, что мягкая постель — это слишком хорошая участь.
Я сел, свесил ноги, обхватил голову руками. Кости пальцев больно давили на виски. Я попытался восстановить хронологию вечера: сборы, выступление, овации, ресторан. Катя с ее неизменным «я в тебя верила». А потом — Маша. Она стояла у окна в коридоре, свет от уличных фонарей подсвечивал ее волосы, и в этот момент она казалась мне самым желанным, что случалось в моей жизни за последние годы. И тут же меня накрыло.
Воспоминания вернулись не сразу. Сначала — просто смутное чувство тревоги, липкое, как паутина. Она обволакивала грудную клетку, мешая сделать вдох. Потом — картинка: коридор, распахнутое окно, холодный ветер, ее волосы на ветру, летящие в мою сторону. А затем — всё остальное. Я вспомнил, как прижал ее к стене. Как вцепился пальцами в ее плечи, наверное, оставив синяки. Как целовал ее шею, чувствуя, как бьется под губами пульс — сначала испуганно, потом чаще. Как вел ее в гримерку, толкая дверь плечом, даже не оглядываясь на то, что мы можем привлечь внимание.
И последнее, что я услышал перед тем, как сознание окончательно помутилось — ее тихий, прерывистый стон у самого уха. Она прошептала мое имя.
«Максим…»
Просто мое имя. Тихим, сдавленным голосом. Словно она звала на помощь, но в то же время — сдавалась.
А потом, уже в гримерке, когда я, обезумев, накинулся на нее, она сказала то, что теперь врезалось в память.
— Ты всегда на всех так набрасываешься, когда пьяный? — спросила она. Голос был низкий, хриплый. В нем не было страха, который я так боялся бы в ней увидеть. В нем была усталость. От меня, от ситуации, от того, что все это вообще происходит. — Животное.
Животное. Она назвала меня животным. И в тот момент я не обиделся. Мне было все равно. Я уже ничего не соображал. В голове гудело, мир сузился до ее запаха, ее кожи, ее дыхания. Я чувствовал себя голодным зверем, которого спустили с цепи, и мне было плевать, кого именно мне подсунули.
Она была права.
А потом, когда всё закончилось, когда мы лежали на этом узком гримерном диване, тяжело дыша, уставившись в потолок, — зазвонил телефон.
Мой телефон.
***
Flashback
Я посмотрел на экран. Катя. Ее лицо на заставке улыбалось, напоминая мне о том, что у меня есть «нормальная» жизнь, ради которой я сегодня выступал. Я взял трубку. Но было поздно. По истечении звонка, я посмотрел на Машу.
Маша смотрела на экран. Я видел, как ее лицо изменилось. Черты заострились, губы сжались в тонкую нить, а в глазах — в этих темных, влажных глазах — мелькнуло что-то, похожее на боль, которую она тут же заперла глубоко внутри.
— Она ищет тебя, — сказала она. Голос прозвучал ровно, спокойно. Но я видел ее глаза — внутри всё кипело, словно лава под коркой остывшей земли.
— Ищет, — сказал я. Я даже не знал, что еще добавить. Отрицать очевидное было глупо.
— Иди к ней, — сказала она, вставая с дивана. Ее ноги дрожали. Я заметил, как напряглись мышцы на бедрах, как она едва удержала равновесие. — Она ждет.
— Маша, — сказал я. Я хотел потянуться к ней, остановить, но мое тело казалось тяжелым и непослушным.
— Не надо, — сказала она, поднимая с пола белье. Пальцы дрожали, ткань не слушалась. Она никак не могла застегнуть крючки, и это бессилие перед маленькой деталью одежды было страшнее любых слов. — Иди. Там все ждут. Твой вечер. Твоя победа. Твои гости. Твоя… Катя.
Она произнесла это имя так, будто выплюнула что-то горькое.
— Ты ревнуешь, — сказал я. Это было утверждение, но в нем звучала надежда. Мне хотелось, чтобы она сказала «да». Мне хотелось, чтобы она устроила сцену, чтобы разбила что-нибудь, чтобы дала мне повод остаться.
Она усмехнулась. Повернулась ко мне. В этом повороте было столько холодного достоинства, что я почувствовал себя ничтожеством.
— Ревную? — сказала она, и в голосе появились нотки обиды. — К кому? К девушке, которая ждет тебя в зале? Нет, Аверин. Я не ревную. Мне просто… смешно.
— Смешно? — переспросил я.
— Да, — сказала она. — Смешно, что я тут… что мы… — она махнула рукой в сторону дивана, где минуту назад мы лежали вповалку, не в силах отдышаться. — А она там ждет. Смешно, что я вообще повелась на это. На твои игры.
— Какие игры? — спросил я. Я искренне не понимал. В моей голове не было никакой системы, никакого плана. Я просто жил, как жил: брал то, что хотел, не думая о последствиях.
— Обычные, — сказала она, поправляя волосы. Ее руки двигались резко, отрывисто. Она приводила себя в порядок, но это было похоже на то, как человек собирает осколки. — Твои. Ты же любишь играть, Аверин. Любишь, когда на тебя вешаются. Когда бегают за тобой. Когда ждут.
— Я не играю, — сказал я тихо. Горло пересохло, слова давались с трудом.
— Конечно, — усмехнулась она. — Ты просто такой. Всегда такой.
Она подошла к двери. Положила руку на ручку. В этот момент она была невероятно красивой — чужой, недосягаемой, той, кого я, кажется, только сейчас по-настоящему разглядел. И потерял.
— Знаешь, — сказала она, глядя на дверь, — я, наверное, дура. Думала, что… Неважно. Иди к своей Кате. Она, наверное, заждалась. И скажи ей, что я… что меня здесь не было.
Она хотела стереть себя из этого вечера. Из моей памяти. Словно ничего не произошло.
— Маш, — сказал я, делая движение встать. Ноги не слушались, тело затекло, но я попытался подняться. Мне казалось, что если я сейчас останусь сидеть, я потеряю что-то окончательно.
— Что? — она резко обернулась. В ее глазах блестели слезы, которые она отказывалась ронять. — Что ты хочешь сказать? Что это ничего не значит? Что ты просто устал? Что она тебя ждет, а я… что я?
Голос сорвался, и в этом срыве было больше правды, чем во всех ее усмешках.
— Я не собирался… — начал я.
— Не собирался что? — перебила она. Голос дрогнул. — Не собирался, чтобы я ревновала? Или не собирался, чтобы мы трахались?
Я молчал. Потому что оба варианта были ложью. Я собирался. Я хотел всего этого. Я просто не думал о завтрашнем дне, как и всегда.
— Ладно, — сказала она, кивнув. — Всё понятно.
Она повернулась к двери. Ее плечи были напряжены, спина вытянута в струну. Я знал эту ее позу — так она уходила от всего, что причиняло боль.
— Я не хотел, чтобы ты так уходила, — сказал я.
— А как ты хотел? — спросила она, не оборачиваясь. В ее голосе звучала такая усталость, что мне стало физически плохо. — Чтобы я улыбалась? Чтобы сказала «спасибо, было весело»?
Она открыла дверь. В коридор потянуло сквозняком. Где-то вдалеке, в зале, был гул бокалов, шум и музыка.Реальный мир врывался в нашу маленькую грязную тайну.
— Иди к ней, Аверин, — сказала она. — Она ждет.
Дверь закрылась. Тишина. В этой тишине было слышно, как бьется мое сердце и как тикают часы на стене.
Я остался сидеть на диване, голый, с телефоном в руке, на экране которого горело пропущенное от Кати. Семь пропущенных, если быть точным.
Я провел рукой по спинке дивана — там еще осталось тепло от ее тела. Я закрыл глаза и понял, что впервые за долгое время не знаю, что мне делать. Идти к той, кто ждет и прощает? Или броситься вслед за той, которая назвала меня животным и была права?
Endflashback
***
Солнце уже поднялось выше, свет переместился с глаз на стену, и квартира казалась пустой, как выжженное поле. Я сидел в этом поле один, с похмельем, с телефоном и с чувством, что сегодня я потерял больше, чем нашел вчера.
Я усмехнулся, встал и пошел в душ.
Вода была холодной — я даже не стал ждать, пока нагреется бойлер. Ледяные струи хлестали по голове, по плечам, по спине, смывая остатки сна и похмелья. Но это не помогало. Ее голос — в голове. Ее руки — на моей коже. Я чувствовал их до сих пор: тонкие пальцы, впивающиеся в мои лопатки, горячие ладони, скользящие по моей груди. Я стоял под ледяными струями, тер лицо ладонями, пытался смыть с себя этот день. Не получалось. Она была везде. Под веками. В каждом вдохе. В том, как вода стекала по моему телу, напоминая ее прикосновения.
Я вышел из душа, даже не вытерся как следует — просто накинул полотенце на плечи, подошел к зеркалу. Из матовой глубины на меня смотрел чужой человек. Бледный, осунувшийся, с темными кругами под глазами. Следы от ее ногтей на плечах уже начали бледнеть — краснота сменилась розовым, края подсохли. Скоро исчезнут совсем. Я провел пальцами по царапинам, ощущая легкое жжение под подушечками. Подумал: «Хорошо бы, чтобы не исчезали. Хорошо бы, чтобы остались. Навсегда». Чтобы я смотрел на них каждое утро и помнил: она была. Это не сон. Это не пьяный бред. Она была здесь, она дрожала подо мной, она шептала мое имя, а потом она ушла.
Потом усмехнулся своей глупости — какая же это чушь, желать себе шрамов, как какая-нибудь восторженная девчонка, — и пошел на кухню.
Ноги ступали по холодному полу, в голове все еще гудело. Квартира казалась слишком большой, слишком пустой.
Я налил себе стакан воды, кинул туда аспирин, который сразу стал шипеть и растворяться, превращая прозрачную жидкость в мутную взвесь. Выпил залпом. Вкус был отвратительным — горькая химия на языке. Потом на автомате открыл холодильник и достал оттуда виски — подарок друга, дорогой, выдержанный, в тяжелой квадратной бутылке. Друг сказал тогда: «Для побед». Я усмехнулся: побед. Налил в бокал — на два пальца, на три. Выпил одним глотком. Жидкость обожгла горло, прокатилась вниз горячим комком, и в голову ударила облегченность. Та самая, за которую платишь потом двойной ценой.
Я налил еще. Поднес бокал к свету, посмотрел, как янтарная жидкость переливается в гранях хрусталя. Она напоминала мне ее глаза. Те самые, когда она смотрела на меня в гримерке — с болью, с чем-то таким, что я боялся назвать вслух.
Я сделал глоток. Потом еще один.
И тут я почувствовал, что задыхаюсь. Стены кухни давили. Светильники над головой казались слишком яркими, слишком желтыми, слишком чужими. Я поставил бокал на столешницу, прошел в гостиную, отодвинул стеклянную дверь на балкон — с такой силой, что она ударилась о косяк и жалобно звякнула.
Холодный воздух ударил в лицо, отрезвляя. Солнце, которое светило пару минут назад, превратилось в липкую и ужасную погоду.Дождь пошел — мелкий, противный, как из пульверизатора. Он оседал на лице, на волосах, на плечах, проникал под воротник футболки, заставляя кожу покрываться мурашками. Я стоял в одной футболке и штанах, босиком на мокром бетоне, но холода не чувствовал. Внутри горело что-то, что делало меня невосприимчивым ко всему внешнему.
Я вспомнил, как всего несколько часов назад меня разбудило солнце. Яркое, наглое, беспощадное, оно било прямо в глаза, будто издевалось, будто хотело, чтобы я открыл их и встретил этот день. А теперь небо затянуло свинцом, и этот дождь, казалось, шел вечность. Будто сама природа решила напомнить мне о том, что творится у меня внутри. Солнце — ложная надежда на то, что всё обойдется. Дождь — правда. Мутная, холодная, бесконечная.
Я достал пачку сигарет. Пальцы дрожали, когда я доставал зажигалку. Колесико крутилось с третьего раза — мелкая моторика отказывала, руки плохо слушались. Наконец фитиль чиркнул, огонь лизнул кончик сигареты, и я глубоко затянулся.
Первая затяжка обожгла легкие. Дым ворвался в горло горячей волной.Сделал еще одну. И еще. В голове начало немного проясняться — или наоборот, затуманиваться, я уже не мог понять.
Дождь моросил по лицу. Я смотрел на мокрые крыши Москвы — бесконечное серое море, уходящее к горизонту, на тяжелое, низкое небо, на фонари, которые еще горели, хотя утро давно наступило. Их желтый свет расплывался в каплях на стеклах, превращаясь в размытые пятна. Где-то внизу шуршали шины по мокрому асфальту — монотонный, убаюкивающий звук. Город жил своей жизнью, не зная и не желая знать, что у меня внутри разрывается что-то важное.
Я смотрел на дождь и думал о ней.
О том, как она стояла у окна в черном платье — длинном, облегающем, с открытой спиной и плечами. Свет из коридора падал на ее волосы, и они казались жидким золотом. О том, как смотрела на меня — не отрываясь, серьезно, словно видела насквозь. О том, как ее пальцы впивались в мои волосы, когда я целовал ее шею, а она запрокидывала голову и кусала губы, чтобы не закричать. О том, как она ушла — с прямой спиной, с высоко поднятой головой, не оглянувшись.
«Скажи ей, что меня здесь не было».
Почему я не остановил ее? Почему я не сказал: «Останься»? Почему я позволил ей уйти, позволил этой двери закрыться, позволил ее шагам стихнуть в коридоре?
Я знал почему. Я прокручивал это в голове раз за разом, и ответ был один, неизменный. Потому что если бы я сказал «останься», это означало бы, что я выбираю ее. А выбирать ее — значит разрушить всё, что я строил. Отношения с Катей, которая была удобной, понятной, безопасной. Которая была правильным выбором для человека с моим лицом и моим именем в афишах. Которая никогда не устраивала сцен на публике, не задавала неудобных вопросов, не требовала слишком многого.
Но что я строил? Я стоял на балконе под дождем и смотрел на серый город, и впервые за долгое время я позволил себе задать этот вопрос честно.
Стеклянный дом. Который разбивается об одну только ее улыбку. Который рассыпается в прах, стоит ей просто посмотреть на меня в упор своими голубыми глазами.
Я затянулся снова. Сигарета обжигала пальцы, догорая почти до фильтра. Я смотрел на дождь, и вдруг внутри всё перевернулось. Горло сжалось. Я почувковал, как что-то поднимается из груди, рвется наружу — огромное, неуклюжее, невыносимое.
Я хочу ее. Я хочу быть с ней. Не на съемочной площадке, не в гримерках, не тайком, не в перерывах между ее репликами и моими выходами на сцену. А по-настоящему. Я хочу просыпаться рядом с ней — чувствовать, как ее дыхание согревает мою шею, как ее волосы рассыпаются по моей подушке. Хочу чувствовать ее запах на подушке каждое утро — этот горьковато-сладкий аромат, от которого у меня кружится голова. Хочу ссориться с ней, мириться, смотреть, как она злится — когда глаза становятся темными, а губы сжимаются в тонкую линию, — как смеется, запрокидывая голову, как смотрит на меня сверху вниз своим дерзким взглядом, от которого у меня внутри все переворачивается.
Я хочу сказать ей, что она — единственная, о ком я думаю. Что Катя для меня — пустое место. Что я готов всё разрушить, лишь бы она была рядом. Что я готов стоять под этим дождем каждый день, если она скажет, что простит меня за то, что я такой.
Я хочу сказать ей, что люблю ее.
Сердце заколотилось быстрее — так сильно, что я чувствовал удары в висках, в кончиках пальцев, в грудине. Я почувствовал, как кровь прилила к лицу, как стало жарко, несмотря на холод. Слова крутились в голове, складывались в предложения, в признания, в клятвы. Я представлял, как говорю это ей — глядя в глаза, не отводя взгляда. Как она реагирует. Усмехнется? Заплачет? Ударит меня? А может, просто посмотрит на меня своим долгим, тяжелым взглядом и скажет: «Поздно, Аверин».
А потом я затушил сигарету о мокрое ограждение балкона. Окурок упал вниз, в серую пелену, и исчез.
И усмехнулся.
Любовь? Серьезно? Я, Максим Аверин, который никогда не верил в эту чушь, который менял женщин как перчатки, который считал, что любовь — это выдумка сценаристов для дешевых мелодрам, которые снимают такие же циники, как я, — я сейчас чуть не признался сам себе в любви? Стоя под дождем, с похмелья, после ночи в гримерке с женщиной, которую едва знаю?
Смешно.
Карьера.Карьера.И только Карьера.
Я оперся руками о перила балкона, наклонил голову, подставляя лицо дождю. Холодный металл впился в ладони. Вода стекала по щекам, по шее, за ворот футболки. Я закрыл глаза. Капли барабанили по векам, по губам, смешивались с тем, что пыталось вырваться наружу.
Нет. Это не любовь. Это алкоголь. И гормоны. И запретный плод, который всегда слаще. Это просто… наваждение. Она красивая, дерзкая, недоступная — у нее этот взгляд, эта улыбка, эта манера смотреть на тебя так, будто ты не бог, а так, мелкий жучок под лупой, — вот меня и тянет. Мужская глупая природа. Охота за тем, что ускользает. Я всегда хотел то, что труднее всего заполучить. А она — труднее всех. Вот и весь секрет.
А если бы она была доступна? Если бы сказала: «Я твоя»? Если бы пришла ко мне сама, без борьбы, без этого вечного вызова в глазах? Я бы быстро остыл. Я всегда остываю. Так было со всеми. Так будет и с ней. Я знаю себя. Мне нужно преодоление. Мне нужно, чтобы женщина была как крепость, которую надо взять. А когда крепость падает — становится скучно. И я иду к следующей.
Я повторял это себе, как мантру. Слова застревали в горле, но я их выдавливал, сжимая челюсть, чувствуя, как ноют зубы от напряжения. Я не хотел признаваться даже себе. Потому что если признаться, то придется что-то делать. Придется выбирать. Придется рушить.
А я не хочу рушить. Я хочу, чтобы всё оставалось как есть. Чтобы она была рядом — в гримерках, на съемках, в коридорах, — чтобы я мог чувствовать ее запах, видеть ее взгляд, ловить ее усмешку. Но чтобы я ничего не терял. Чтобы она смотрела на меня так же — с вызовом, с болью, с тем, чему я боюсь дать имя. Чтобы говорила: «Скажи ей, что меня здесь не было». Чтобы все были на своих местах. Чтобы я был в центре. Чтобы никто не уходил.
Эгоист. Я обычный эгоист. Я смотрел на свои руки, сжимающие перила, и видел в них не артиста, не любимца публики, не человека, у которого всё есть. Я видел жадного, трусливого мальчишку, который хочет всё и сразу и не готов платить ни за что.
Я достал еще одну сигарету. Закурил. Руки уже не дрожали — они просто были холодными и белыми, как мрамор. Дождь всё шел. Я смотрел на серое небо и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, под слоями цинизма и самообмана, под многолетними наслоениями славолюбия и усталости, что-то кричит. Кричит от отчаяния. Кричит, что я вру сам себе. Что это не охота. Что это не гормоны.
Что это она. Только она.
И что без нее я сдохну.
Задохнусь в этой пустой, холодной квартире, среди своих наград и своих удобных, правильных женщин.
Но я затыкал этот крик. Затаптывал его сигаретным дымом и холодным дождем и горьким вкусом виски, который все еще чувствовался на языке. Я профессионально умел не слышать самого себя. Это был мой главный талант.
Я не хочу в этом признаваться. Не сейчас. Может, никогда. Может, я умру, так и не сказав этого вслух, и это будет моей единственной настоящей ролью — ролью человека, который всю жизнь притворялся, что ничего не чувствует.
Я затушил вторую сигарету, затушил о то же самое мокрое ограждение, чувствуя, как пальцы ноют от холода. Постоял еще минуту, глядя на дождь, на серые дома, на бесконечную воду, которая заливала этот город, заливала меня, заливала всё. Потом развернулся и зашел в квартиру.
***
Я закрыл балконную дверь — медленно, аккуратно, чтобы не звякнула. В квартире было тихо. Только холодильник гудел на кухне, монотонно и утробно, да где-то в подъезде лифт проехал этаж. Я прошел в ванную, вытер мокрое лицо полотенцем, провел ладонью по мокрым волосам. Посмотрел на себя в зеркало. Красные глаза — белки пронизаны тонкими красными ниточками, — мокрая футболка прилипла к телу, взгляд — потерянный, дикий.
Я усмехнулся. Отражение усмехнулось в ответ — криво, неестественно, уголки губ дернулись вверх, но глаза остались чужими и пустыми.
выбора не было. Актеры играют, когда болит. Актеры играют, когда хочется кричать. Актеры выходят на сцену и улыбаются, даже если внутри у них всё горит. Это моя профессия. И сегодня я буду профессионалом.
***
Я прошел в спальню, переоделся. Сбросил мокрую футболку на пол, достал из шкафа темно-синюю рубашку — плотную, из хорошей итальянской ткани, ту, что покупал в Италии прошлым летом. Джинсы. Застегнул пуговицы на горло, хотя внутри все душило. Воротник показался тесным. Маска на месте.
Потом я взял сценарий. Тяжелая папка с закладками, пометками на полях, выцветшими стикерами. Пролистал до сегодняшней сцены.
Квартира Марины становится местом, где пересекаются случайность и судьба. Сюда приходит Олег Брагин, руководствуясь адресом, полученным на посту. Формальный визит — чтобы вернуть телефон, который Марина по ошибке взяла, — оборачивается драматическим открытием. В этой встрече Олегу предстоит не просто вернуть пропажу, а столкнуться с тайной, которую Марина тщательно скрывала. Он узнает шокирующую правду о ее семье: ее отец, прославленный профессор и гениальный нейрохирург, чье имя гремело на весь медицинский мир, на самом деле все это время находился вовсе не за океаном, в Америке, как принято было считать. Он здесь, в Москве, прикованный к постели тяжелой, изнурительной болезнью.И шок Марины от происходящего.
Раньше это было легко. Я профессионал. Я мог сыграть что угодно — радость, гнев, отчаяние, влюбленность. Я выходил на сцену и становился кем угодно, а потом возвращался домой и становился собой. Но сегодня мне не придется играть. Она ушла. Она сказала: «Скажи ей, что меня здесь не было». И ушла. И я смотрел на закрытую дверь и молчал.
А я не остановил.
Сценарий не выучен. Вообще не открывал его вчера. Весь вечер я думал только о ней. О том, что скажу ей. О том, как она посмотрит на меня.
***
Я взял ключи — тяжелую связку, где ключ от квартиры соседствовал с ключом от машины и маленьким брелоком в виде театральной маски. Телефон положил в карман. Проверил экран: новых сообщений не было. Она молчала. Катя написала еще раз, когда я был на балконе: «Максим, ты обещал быть вечером». Я проигнорировал. Нажал кнопку блокировки и убрал телефон.
Посмотрел на сценарий — он так и остался лежать на столе, раскрытый на середине, с пометкой, которую я сделал неделю назад. Я не выучил ни строчки. И плевать. Сегодня я буду играть без слов. Я буду играть глазами. Я буду играть правду.
Или буду играть, что ничего не было. Как я решил.
Я вышел из квартиры. Дверь захлопнулась за мной с глухим, окончательным звуком. Лифт медленно пополз вниз, мигая этажами. В зеркальной стене лифта я увидел свое отражение — бледное, осунувшееся, с горящими глазами. В них горело что-то нездоровое, лихорадочное. Я смотрел на себя и думал: «Ты идешь играть. Ты всегда играешь. Может, это и есть твоя жизнь — одна большая роль, где ты забыл, кто ты на самом деле».
Дверь лифта открылась с мягким звонком. Я прошел через подъезд, мимо почтовых ящиков, мимо вечно спящего консьержа, который даже не поднял головы. Толкнул тяжелую входную дверь — стекло и металл, холодные, мокрые. На улице меня встретил холодный ветер и дождь. Всё тот же дождь. Казалось, он шел вечность. И будет идти вечность — напоминая мне о том, что солнце, разбудившее меня утром, было обманом. Яркой, наглой, жестокой ложью.
Я поднял воротник куртки и быстро пошел к машине. Под ногами хлюпала вода. В лицо летели капли. Я не ускорялся и не замедлялся — я просто шел, потому что нужно было идти. Нужно было ехать. Нужно было играть.
Я сел в машину, закрыл дверь, отгораживаясь от дождя, от ветра, от всего мира. Завел двигатель. Дворники заскрежетали по стеклу, размазывая капли. Я посмотрел на свое отражение в зеркале заднего вида — красные глаза, бледное лицо, воротник, застегнутый наглухо.
Я выжал сцепление и выехал со стоянки.
Дождь всё шел.
Я нажал на газ. Машина рванула вперед, разрезая лужи.
Я ехал по мокрой Москве, смотрел на красные хвосты машин впереди, и думал только об одном.
Скоро я ее увижу.
И что я скажу?
Я не знал. Но я знал, что внутри меня кричит что-то, что я отчаянно пытаюсь заглушить. И этот крик был громче дождя, громче дворников, громче всего, что я пытался себе внушить.
Я вел машину и чувствовал, как земля уходит из-под колес. Или из-под меня.
Скоро я ее увижу.
***
Я приехала на съёмочную площадку. На улице — ледяное безмолвие, которое вот-вот разорвёт осень пополам, словно кто-то невидимый взял время за шкирку и готовится перевернуть календарь одним резким, безжалостным движением. Идет страшный ливень: не просто дождь, а сплошная стена воды, будто небеса решили устроить генеральную репетицию всемирного потопа. Капли барабанят по крыше машины с такой яростью, что кажется — еще немного, и металл не выдержит, сдастся под напором этой водяной стихии.
Зима подходит близко, без сомнений — до неё осталась какая-то неделя, а может, и меньше. 24 ноября.Чувствуется это в каждом вдохе, в том, как воздух кусается за щеки, в том, как стремительно темнеет небо уже к четырем часам дня, и в том, как люди на улице съеживаются, прячут лица в воротники и ускоряют шаг, будто пытаясь обогнать неизбежное. Я люблю зиму. Это прекрасное, жестокое и честное время года. Оно не терпит лжи, сдирает с мира всю мишуру, оставляя лишь суть: холод, свет, тишину и ту самую прозрачность бытия, когда становится видно то, что обычно скрыто за летней суетой и осенней меланхолией. Зимой легче дышится. И легче думается. Хотя сейчас, возможно, это мне совсем ни к чему. Сейчас я сижу в машине и просто пью горячий латте с малиной, который купила в соседнем кафе по дороге сюда. В салоне тепло — это маленький островок спасения посреди разбушевавшейся стихии, кокон, где можно спрятаться от всего мира хотя бы на несколько минут. На фоне играет легкая музыка, едва касаясь слуха, словно кто-то перебирает струны где-то очень далеко, в параллельной реальности, где не бывает съемок, дедлайнов, расставаний и чертовых ультиматумов. Через несколько минут начнется смена. Смена, как обычно. С Максимом. Ничего нового. Эта фраза стала моей мантрой за последние три месяца. Я повторяю её себе каждое утро, как заклинание, чтобы не сорваться, не убежать, не разбить что-нибудь об стену от бессилия. Уже как три месяца подряд, почти каждый день, мы снимаем новый сезон сериала. Я привыкла к этому расписанию, к коренным съемкам, которые обычно ненавижу всей душой за их бытовую неуютность, суету и постоянное ощущение, что ты — не художник, а винтик в огромном, прожорливом механизме. Но я смирилась. Смирение — это такая странная форма усталости, когда ты перестаешь бороться с реальностью и просто позволяешь ей течь сквозь тебя, как воде сквозь решето. Ты не пытаешься удержать ничего, не цепляешься, просто существуешь в потоке, надеясь, что однажды течение вынесет тебя куда-то, где можно будет выдохнуть. Ладно. Хватит романтизировать. Хватит прятаться за красивыми словами и философскими обобщениями. Пора возвращаться в реальность, какой бы горькой, какой бы неудобной и какой бы пугающей она ни была.***
Вчерашний день, наверное, останется в моей памяти ещё как минимум на полгода. А может, навсегда въестся в подкорку, как заноза, которая будет ныть при каждом неловком движении души. В этот день меня бросил любимый человек. Уехал в Питер ради контракта, променяв меня на карьеру и холодный ветер с Невы. Поставив мне вязкий и противный ультиматум. Хотя… Я сама была не айс. Я знаю это. Признаю. Никогда не находила на него времени, постоянно погруженная в съемки, спектакли, работу, бесконечные прогоны, читки, пересъемки. Я кормила свою карьеру, а она пожирала меня целиком, не оставляя крошек ни для кого другого. Ни для друзей, ни для семьи, ни для него. Постоянно динамила, отменяла планы в последний момент, приезжала уставшая, злая, раздраженная. Не была рядом в нужную минуту, когда ему нужна была поддержка, когда ему было страшно, когда он сомневался в себе. А он… А он всё это время старался. Готовил ужины, ждал меня допоздна, забирал со съемок, когда у меня не было сил даже нажать на педаль газа. Скрывал свои недовольства, терпел, копил обиду где-то глубоко внутри, за улыбкой и дежурным «всё нормально». И к чему мы в итоге пришли? К расставанию. К больному расстоянию и этому чертовому ультиматуму, который он выложил, как козырь: «Выбирай — либо работа, либо ты переезжаешь со мной в Питер и становишься домохозяйкой». Это было так низко и ужасно, что даже сейчас, вспоминая, внутри всё переворачивается. Слышать такое от человека, с которым встречалась эти два чертовых года, которым отдавала себя… Или не всё? Эта мысль разъедает меня изнутри. Может, в последнее время я принадлежала уже не ему, а совсем другому человеку? Тому, кто воспользовался моим состоянием. Моим вчерашним опьянением. Моей слабостью, которую я так тщательно скрывала ото всех.Как говорят, у каждой проблемы есть Имя, Отчество и Фамилия.
Это буквально голая правда, обнаженная до кости, до хрустального звона. Мы с ним… потрахались. Вчера. Я даже не хочу смягчать этот глагол. Это было грубо, цинично, унизительно. А затем он, как ни в чем не бывало, наверняка пошел обратно к своей Кате, продолжил этот фальшивый вечер, как будто я была просто случайным эпизодом, не стоящим даже упоминания. Я была пьяна. Он был пьян. Мы оба были настолько пьяны, что потеряли берега, потеряли ориентиры, потеряли себя, растворились в алкогольном тумане, где не работают запреты, где не действуют правила, где нет ни стыда, ни совести, ни страха последствий. Но он позволил себе слишком много. Набросился на меня как животное, подчинившись лишь грубому, первобытному инстинкту. В этом не было ни нежности, ни чувств, ни даже простой человеческой теплоты. Только похоть, только желание взять, только потребность заполнить собой пустоту. Мы сделали это. Вопреки всем правилам, железобетонному закону актерской жизни: «Сцену и реальность делить». В тот момент мы не слушали ничего — ни голос разума, ни внутреннего цензора, ни даже инстинкт самосохранения. Мы были двумя животными в клетке, и клетка эта называлась «корпоратив в честь премьеры спектакля». И к чему мы пришли? Пришли к тому, что я ушла. Ушла от него, потому что он поступил со мной ужасно. Но самое страшное не в этом. Самое страшное, что я не знаю, от кого мне сейчас тошнит больше — от него или от самой себя. Потому что я не остановила его. Потому что часть меня, та самая темная, запретная часть, хотела этого. Потому что когда он накрыл меня своим телом, я на секунду почувствовала… облегчение. Словно весь этот ад последних месяцев, все эти невысказанные слова, все эти взгляды исподлобья, все эти столкновения на площадке — всё это выплеснулось наружу в одном животном, бессмысленном акте. Проблема, которая носит имя Максим Викторович Аверин, появилась в моей жизни три месяца назад. Я сразу же его невзлюбила той особенной, вывернутой наизнанку ненавистью, за которой всегда прячется что-то гораздо более опасное, чем просто антипатия. Он постоянно относится ко мне через чур. Постоянно подкалывает, издевается, всячески унижает, лезет туда, куда не просят, задает вопросы, на которые я не хочу отвечать. А я в свою очередь отталкиваю его, выстраиваю стены, выкладываю их из кирпичиков своего равнодушия, не подпускаю близко ни на шаг. Ведь никто не должен знать о моей жизни ничего лишнего. Только я имею право перебирать свои осколки. Только я имею право болеть своей болью. Но этот наглый хам лезет в мою жизнь постоянно. И я никому не рассказываю, и даже боюсь сама себе признаться, что эта «проблема», когда он оказывается рядом, приносит мне какое-то невыносимо сладкое, почти болезненное наслаждение. Эти духи, которые пропитали всю мою квартиру.Запах, въевшийся в волосы, в подушку, в кожу. Они оставили огромное пятно в моей памяти, которое я пытаюсь оттереть, но оно только становится ярче. Я молчу про то, что во время совместных сцен мне совсем не хочется из них выходить. Словно мы проживаем чужую жизнь, которая вдруг стала желаннее своей. Словно между «дубль» и «стоп» есть какая-то параллельная реальность, где мы — не Мария и Максим, а Нарочинская и Брагин, и там всё просто, понятно и не так больно. И там не нужно строить стены, потому что стены уже построены сценарием. Но то, что было вчера… Это было полнейшей ошибкой. Катастрофой. Крушением всех моих принципов, всего, во что я верила. Между нами ничего нет, не было и не будет. Никогда. Я буду твердить это себе каждый день, каждый час, каждую минуту, пока не поверю. Это всё просто алкоголь и мое плохое, выжженное изнутри состояние, которое я хотела заглушить любой ценой. Даже если эта цена — секс с самым невыносимым типом в моей жизни. Я не знаю, как буду смотреть ему в глаза после вчерашней ночи. Я просто его ненавижу. Так сильно, что у меня сводит пальцы, когда я думаю об этом. Так сильно, что хочется кричать. Хватит раздумий. Хватит копаться в этих осколках. Надо возвращаться на работу. Нельзя позволить мыслям сожрать меня заживо. Нельзя позволить этому дню победить меня раньше, чем он начался.***
На часах было уже 12:03.
Я вышла из машины, захлопнула дверь с глухим, тяжелым звуком и выкинула пустой пластиковый стакан из-под кофе в урну. На улице по-прежнему лил ливень, словно время остановилось и застыло в этом бесконечном падении воды. Капли били по асфальту с такой силой, что разлетались осколками, создавая над землей тонкую водяную пыль, похожую на туман. Я закрыла машину и быстрыми шагами направилась в павильон, стараясь не думать о том, что вода уже просачивается сквозь подошву ботинок. Опоздала. Всего на три минуты, но для меня это вечность. В душе я тут же начала корить себя, потому что ненавижу опоздания с той же страстью, с которой иногда ненавижу жизнь. Это какая-то мания, наверное. Пунктуальность как попытка контролировать хотя бы что-то в этом хаосе. Черный мэрс Максима, отполированный до зеркального блеска, стоял у входа. Как будто сам дьявол припарковал свою игрушку прямо на моем пути. Капли дождя скатывались по капоту, словно слезы, и мне на секунду показалось, что даже машина оплакивает мое вчерашнее падение. Он уже приехал. Он здесь. Как же мы будем себя вести рядом? Этот вопрос мучает меня с самого утра, пульсирует где-то в виске, отдает тошнотой в солнечном сплетении. Я поднялась по лестнице, каждый шаг давался с трудом, словно я несу на плечах невидимый груз. Зашла в павильон, отряхнула капли дождя с пальто — они разлетелись по полу маленькими темными пятнами. Поздоровалась с коллегами, стараясь не встречаться ни с кем глазами. Прошла в свою гримерку, чувствуя, как спину сверлит чей-то взгляд. Или мне просто кажется. Его не было. Слава богу, я не увидела его наглые глаза сразу по приходу на смену. Не столкнулась с ним в коридоре. Не услышала его голос. Иначе мой день был бы безвозвратно испорчен еще до того, как начался. Я зашла в свою гримерку — маленькую крепость, мое временное убежище, единственное место на этой площадке, где я могу выдохнуть — и сразу сняла мокрое пальто. Оно тяжело упало на вешалку, оставляя за собой мокрый след на полу. Несмотря на разгул стихии снаружи, внутри было жарко, душно, словно кто-то накрутил отопление на максимум, решив, что мы снимаем не осенний сериал, а сцены в аду. Я открыла окно, впуская в комнату сырой, грозовой воздух. Вместе с ним ворвался шум дождя и запах мокрого асфальта. Гром разразился где-то совсем близко, заставив стекла мелко задрожать, и мне на секунду показалось, что это небеса стонут от боли, которую я несу в себе. Я повесила пальто и подошла к зеркалу поправить волосы. Посмотрела на свое отражение — бледное лицо, темные круги под глазами, потухший взгляд. Кто эта женщина, которая смотрит на меня из зеркала? Я не узнаю её. В её глазах нет того огня, который был еще неделю назад. Только пепел. Только усталость. Сегодня мы снимаем сцену в квартире Марины. Готова ли я к съемкам? Да. Я всегда готова к съемкам, работа — это единственное, что держит меня на плаву. Готова ли я видеть Максима? Определенно. Нет. Но это не вопрос. Мне придется. Я всегда делаю то, что должна, независимо от того, готова я или нет. Я подошла к открытому окну, достала из кармана сигарету и зажигалку. Тонкий, почти невесомый предмет в моей руке. Зажгла. Закурила. Нагло. Без капли стеснения. Прямо в гримерке, где висят мои костюмы, где стоит запах моих духов, где должно быть чисто и профессионально. Мне было плевать, что сейчас сюда может зайти режиссер, гример, помощник или та самая уборщица баба Галя, которая вечно всем делает замечания. Мне было плевать на правила, на приличия, на всё. Я погрузилась в свои мысли, закрыла глаза и словно провалилась в транс. Моя черная кофта начала пропитываться табаком. Крепко. В самые мельчайшие частички черной ткани, в каждую нить. Этот запах теперь не выветрится, он станет частью этого дня, частью меня, частью той Маши, которая сидит здесь с сигаретой в руке и пытается не думать о том, что случилось несколько часов назад. Дым поднимался к потолку, растворялся в воздухе, смешивался с запахом дождя из окна. Я начала думать о последних событиях, делая вид, что не думаю об этом уже 15 часов своей жизни. Но мысли — они как ртуть: их не удержишь. Они просачиваются сквозь любые преграды, находят щели, заполняют собой всё пространство. Я вспоминала его руки. Вчера. Сильные, грубые, настойчивые. Я вспоминала его дыхание на своей шее, шепот, которого я не разобрала, потому что в тот момент не хотела ничего слышать. Я вспоминала, как потом сидела в такси, глядя на огни ночного города, и чувствовала на себе его запах, въевшийся в кожу. И мне хотелось плакать. И мне хотелось, чтобы таксист ехал быстрее. И мне хотелось, чтобы он вез меня не домой, а обратно. Я ненавижу себя за эту мысль. Я ненавижу себя за то, что сейчас, стоя здесь, в своей гримерке, с сигаретой в руке, я думаю не о том, как меня бросил любимый человек, а о том, как другой — тот, кого я должна ненавидеть — смотрел на меня вчера, когда все уже случилось. В его взгляде не было сожаления. Только торжество. И еще что-то, чего я не могу распознать. Или боюсь распознать. И тут. Стук в гримерку. Я вздрогнула так, словно меня ударило током. Вынырнула из своего транса, сердце заколотилось где-то в горле. Ручка дернулась, и я услышала этот голос. Голос, который преследует меня уже три месяца. — Мария Григорьевна. Это был Максим. Черт. Черт. Черт. Тысячу раз черт. Он не должен видеть меня в таком виде. Он вообще не должен меня сейчас видеть. Какого черта он приперся ко мне в гримерку за пару минут до начала смены? У него своя есть. У него там зеркала, диван, всё, что нужно для его королевского величия. Я резко выкинула окурок в окно, потушив его дыханием, словно пытаясь погасить пожар внутри себя. Движения были резкими, нервными. Я затушила сигарету о подоконник, отправила её в полет, даже не посмотрев, куда она упала. Резко обернулась и облокотилась на подоконник, принимая позу, полную холодного равнодушия. Спина прямая. Плечи расправлены. Лицо — маска. Я не хотела смотреть в его глаза. Я даже не знала, как я это буду делать. Но мне пришлось. Чтобы не показаться слабой. Чтобы он не увидел, что внутри у меня всё трясется, всё горит, всё рушится. — Слушаю. Я взглянула на Максима, который входил в мою гримерку нагло, без капли сомнений, без разрешения. Буквально как к себе домой. Я видела его помятый вид. Мятая рубашка, словно натянутая наспех, и даже не заправленная как следует. Верхняя пуговица расстегнута, воротник стоит торчком. Растрепанные волосы — он даже не причесался, просто провел рукой и пошел. Расширенные зрачки — огромные, темные, почти закрывающие радужку. Черт. Я опять засматриваюсь на него. Я ловлю себя на том, что мой взгляд скользит по его лицу, по скулам, по губам, по тому, как нервно дергается его кадык. Что происходит, Маша? Ты должна его ненавидеть. Ты должна вышвырнуть его отсюда. Ты должна… Максим сделал шаг. Еще один. Он уже был в центре гримерки. Я смотрела в его глаза, пытаясь прочитать в них если не раскаяние, то хотя бы тень сомнения, хотя бы намек на то, что вчерашнее было для него не просто перепихоном с коллегой. Но он молчал. Он просто стоял и смотрел на меня. А потом резко развернулся и сел на мой диван, закинув ногу на ногу. По-хозяйски. Откинулся на спинку, положил руки на подлокотники. Как король, который пришел принимать дань. Я всё пялилась на него, прожигая взглядом. Чего он приперся? Зачем? Чтобы поговорить о вчерашнем? Чтобы сделать вид, что ничего не было? Чтобы снова меня унизить? И тут я уловила запах. Слабый, но отчетливый. Запах алкоголя. Не перегар — он бы выветрился за ночь. Нет. Свежий. Стойкий. Виски. Дорогой, односолодовый, с горьковатыми нотами дуба и дыма. — Да вот… — его голос звучал мягко, расслабленно, почти лениво, как у кота, который знает, что ему всё сойдет с лап. — Я пришел узнать, как ваши дела, и посмотреть на готовность перед предстоящей сценой. Он замолчал, его взгляд медленно, очень медленно прошелся по моей фигуре — от лица к ногам и обратно. И остановился на моих руках. На том, что я всё еще сжимаю в них пачку «Чапана» и красную зажигалку. — А вы, как я вижу, пытаетесь уталить стресс с помощью… Он не закончил фразу. Просто перевел взгляд на подоконник, потом обратно на мои руки. Его губы изогнулись в полуулыбке чеширского кота. В этой полуулыбке было всё: и насмешка, и понимание, и какое-то пугающее сочувствие, которое я не просила. Я резко дернулась, словно меня ужалили. Скрестила руки на груди, спрятав сигареты в кулак. Защитная поза. Барьер. Стена. Он спалил меня. Он увидел мою слабость. Только не это. Только не сейчас. Только не перед ним. — Максим, а ты с какого перепуга так являешься ко мне в гримерку? — резко перебила его я, вставая с подоконника и подходя ближе к дивану. Голос вышел резче, чем я хотела. Острее. Я сделала несколько шагов и замерла. Мне казалось или это от него действительно так сильно пахнет алкоголем? Я принюхалась, и сердце ухнуло вниз. Он пьян. Не просто с похмелья. Пьян. Он пьян. Прямо сейчас. В двенадцать дня. На съемочной площадке. — А что нельзя? — его голос был всё таким же спокойным, таким же наглым. Он слегка наклонил голову, рассматривая меня так, будто я — экспонат в музее. — Мы вроде бы с вами не чужие люди. Мои желваки напряглись. Зубы сжались так, что заныла челюсть. Он что, решил вчерашнюю ночь использовать против меня? Он что, совсем спятил? У него совести нет? У него мозгов нет? Я сглотнула ком в горле. Ком, который душил меня с самого утра. Остановилась перед диваном. Теперь нас разделял только этот чертов журнальный столик. Символ дистанции, которая в данный момент казалась такой хрупкой, такой ненадежной. Максим положил руки себе на голову, сцепил их в замок и лишь слегка поерзал на диване, устраиваясь удобнее. Так нахально. Так расслабленно. Так… по-свойски. — Ты что пьян? — вновь перевела тему я, стараясь, чтобы голос звучал тверже, чем мое колотящееся сердце. — Ты в своем уме? У нас съемка. Ты как собираешься работать? Я не хотела отвечать на его глупые вопросы. Я сама не знала ответов на те, что он мог задать. Ведь всё, что было вчера — глупая и фатальная ошибка, которую я допустила просто на эмоциях, просто чтобы заглушить боль от ультиматума, который поставил мне другой мужчина. Лучше бы это не происходило вовсе. Хотя кому я вру. Кому я пытаюсь доказать, что мне всё равно? Но сейчас не об этом. Максим резко вскочил с дивана. Движение было быстрым, неожиданным. Я даже не успела отступить. Он сложил руки на груди — точь-в-точь как я — и сделал шаг. Обошел проклятый столик. Оказался прямо передо мной. Теперь нас ничего не разделяло. Ничего. Мы были рядом. Так близко, что я чувствовала жар его тела сквозь тонкую ткань своей кофты. Так близко, что снова чувствовала запах его парфюма — древесный, терпкий, с нотками кожи и табака — смешанный с чем-то сладко-горьковатым. Точно. Виски. Я помнила этот запах прекрасно. Точно такой же вчера был на корпоративе. Максим был действительно пьян. Я видела это по его глазам — расширенным, блестящим, с каким-то лихорадочным огоньком. По его дыханию — глубокому, чуть сбивчивому. По тому, как он стоял — чуть ближе, чем позволительно, чуть увереннее, чем должен был. Тогда какого черта он притащился на работу в таком состоянии? И как он будет работать дальше? Что за непрофессионализм? Что за неуважение к площадке, к съемочной группе, ко мне? — Выпроводишь меня? — тихо спросил он, наклоняясь совсем близко, так, что его губы оказались в каких-то сантиметрах от моего уха. В воздухе между нами повисло напряжение. Густое, тяжелое, почти осязаемое. Как тот самый дым, который я только что пыталась выдворить в окно. Как запах виски и его парфюма, смешавшийся в единый, пьянящий коктейль. Вопрос повис в тишине. И от него нельзя было убежать. Так же, как от вчерашнего вечера. Так же, как от самой себя. Я стояла, чувствуя, как его дыхание касается моей шеи. Как всё внутри сжимается в тугой узел. Как разум кричит: «Оттолкни его! Скажи что-нибудь! Сделай шаг назад!». Но тело не слушалось. Тело помнило вчерашнее. Тело хотело, чтобы он остался. — Выпроводишь? — повторил он, чуть отстраняясь, чтобы заглянуть мне в глаза. В его взгляде не было насмешки. Не было торжества. Было что-то другое. Что-то, от чего у меня перехватило дыхание Он смотрел на меня так, будто хотел что-то достать из глубины души. Что-то, что я сама в себе похоронила, закопала настолько глубоко, что уже почти забыла, как оно выглядит. Так, что у меня перехватывало дыхание. Но на трезвую голову я больше не поведусь на его провокации. Я больше не та Маша, которая вчера позволяла себе тонуть в алкоголе и чужих руках. Сегодня я — Мария Куликова, профессионал, женщина в броне. И никто не имеет права эту броню пробить. Мое дыхание будто на секунду остановилось, а сердце дало остановку. Мир сузился только до его глаз — этих черных, глубоких, опасных колодцев, в которые так легко упасть и так трудно выбраться. Я чувствовала, как он смотрит на меня, и это было похоже на то, как если бы меня раздевали взглядом, но не физически — морально. Сдирали всю защиту, всю показную твердость, оставляя голой и беззащитной. Но я не должна этого показывать. Я стояла, не шевелясь, не показывая, как влияет на меня его близость. Не выдавая, что внутри меня всё дрожит, что колени стали ватными, что в горле застрял ком, который невозможно проглотить. Спина прямая, плечи расправлены, лицо — непроницаемая маска. Я — всё, что угодно, только не та, кем он хочет меня видеть. — Ты мне не ответил. Ты пьян? — повторила я, стараясь, чтобы голос звучал жестче, чем биение сердца под ребрами. Голос получился глухим, чуть хриплым, но твердым. Я смотрела на него, бегая взглядом с правого глаза на левый. С левого на правый. Он же просто не моргал. Его зрачки были расширены настолько, что почти закрывали радужку, и в этой черноте тонуло всё — и гримерка, и я, и весь этот проклятый день. Максим криво усмехнулся, провел ладонью по лицу, словно пытаясь собрать черты в привычное выражение надменности, но у него это плохо получалось. Под глазами залегли глубокие тени — он не спал , это было очевидно. На скулах — нездоровая бледность, а в глубине зрачков плескалось что-то липкое и тревожное, что-то, от чего у меня внутри всё сжималось. Пьяная расслабленность делала его движения плавными, почти кошачьими, но в этой плавности чувствовалась опасность. Хищник, который заигрался и пока не понимает, кто здесь жертва. — А какая разница? — его голос сел на последнем слоге, превратившись в хрип. Он облизал пересохшие губы и продолжил, не отводя взгляда: — Ты вчера тоже была не совсем трезва, Мария Григорьевна. И ничего. Не жаловалась. Он сделал акцент на моем имени, и это прозвучало как пощечина. Как напоминание о том, что вчера я была не «Марией Григорьевной» для него. Вчера я была просто Машей, которая смотрела на него через бокал шампанского и не могла оторвать взгляд. Я почувствовала, как кровь прилила к щекам. Вот оно. Он пришел не готовиться к сцене. Он пришел играть в свою игру. Сделать мне больно, стыдно, запутать. Или проверить, насколько сильно я готова защищать ту хрупкую стену, которую возвела за ночь, складывая кирпичик за кирпичиком, чтобы он не увидел той уязвимости, что зияла во мне огромной дырой. — Вчера было вчера, — отрезала я, стараясь не смотреть на его губы. Не смотреть на то, как они двигаются, как он облизывает их, как на них играет эта проклятая, бесячая полуулыбка. — Сейчас мы на работе. У нас через сорок минут съемка. У тебя перегар, помятая рубашка… Режиссер это заметит. Все заметят. Я говорила быстро, четко, как отчитывала нерадивого студента. Перечисляла факты, цеплялась за них, чтобы не сорваться. Перегар. Мятая рубашка. Расстегнутая пуговица. Взлохмаченные волосы. Он выглядел так, будто его выдернули из постели — или из чьей-то квартиры — и отправили на работу. И от этого зрелища у меня внутри всё переворачивалось. Потому что я знала: вчера я была в этой постели. Вчера это я была той, от кого его выдернули. — А ты заметила, — тихо сказал он, делая еще полшага вперед. Он не спрашивал. Он утверждал. И в его голосе не было сомнения. Я замерла. Воздух в гримерке стал вязким, тяжелым, как патока. Он стоял так близко, что я чувствовала жар его тела, чувствовала, как его дыхание касается моего лица, чувствовала запах виски, смешанный с запахом его парфюма — той самой древесной, терпкой композиции, которая преследовала меня уже три месяца. — Как всегда, — продолжил он, и его голос стал тише, интимнее, почти шепотом. — Замечаешь всё, что касается меня. Он снова улыбнулся. Той самой улыбкой — с ямочками на щеках, с прищуром, с наглым, вызывающим блеском в глазах. И я поняла, что он прав. Я замечала. Всегда замечала. Как он двигается, как говорит, как смотрит, как смеется. Как поправляет волосы, когда нервничает. Как закатывает рукава, когда становится жарко. Как сжимает челюсть, когда злится. Я замечала всё. С первого дня. Это было правдой. И эта правда обжигала. Я резко выдохнула, разжала руки и прошла мимо него к вешалке. Нужно было двигаться, нужно было что-то делать, чтобы не стоять на месте, не тонуть в этом взгляде, не чувствовать, как он прожигает меня насквозь. Я сняла длинный кардиган, надела его поверх черной кофты, пропитанной табачным дымом, и почувствовала себя чуть защищеннее. Ткань между нами. Еще один слой. Еще один кирпичик в стене. — Заметить — не значит, что меня это волнует, — бросила я через плечо, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно, будто я говорю о погоде или о том, какой сегодня ливень за окном. — Максим, тебе нужно проветриться, выпить кофе и взять себя в руки. А мне — подготовиться. Выход, пожалуйста, слева. Я указала рукой на дверь, не оборачиваясь. Жест получился резким, почти грубым. Я надеялась, что он уйдет. Что просто развернется и уйдет, оставив меня в покое, оставив меня наедине с моими мыслями и с этой дурацкой дрожью в коленях. Он не двинулся с места. Я услышала, как он сделал шаг. Потом еще один. Не к двери — ко мне. Воздух в гримерке стал вязким, тяжелым, и я замерла, чувствуя его присутствие за спиной. Так близко, что табачный дым от моей кофты смешивался с запахом его виски, создавая какую-то дурманящую, горькую смесь. Я чувствовала тепло его тела через ткань, чувствовала, как он дышит — глубоко, размеренно, будто нарочно показывая, что он никуда не торопится. Он медленно повернул голову, следя за моими движениями. В гримерке повисла та самая тишина, которая бывает перед грозой — густая, давящая, когда воздух становится слишком тяжелым для дыхания, когда кажется, что еще секунда — и что-то случится. Что-то, что нельзя будет остановить. — А ты, оказывается, куришь, — произнес он негромко, и в его голосе прозвучало странное, почти задумчивое удивление. — Давно? Или это тоже вчерашний сюрприз? Я медленно обернулась. Он стоял вполоборота, засунув руки в карманы брюк, и смотрел на мои руки, где еще секунду назад лежала пачка сигарет. Теперь она была спрятана в кармане кардигана, но он уже все видел. Этот взгляд — насмешливый, изучающий, собственнический — скользнул по моим рукам, задержался на лице, словно он пытался прочитать что-то, что я так старательно вычеркивала из памяти. — Не твое дело, — ответила я сухо, взяв себя в руки. Я поджала губы, скрестила руки на груди, принимая ту самую защитную позу, которая стала моей второй натурой за последние три месяца. Стена. Барьер. Не подходи. — Просто интересно, — он говорил лениво, растягивая слова, и я слышала в этом пьяную расслабленность человека, которому всё равно на последствия. — Раньше за тобой такого не водилось. Или я плохо знаю Марию Григорьевну? Он выделил мое имя с особым, почти издевательским придыханием, и это бесило меня до скрежета зубовного. Потому что я знала: он играет. Он знает, что делает. Он знает, что каждое слово, каждый взгляд, каждое движение — это удар по моей обороне. И он наслаждается этим. — Ты меня в принципе не знаешь, — я резко обернулась, чтобы посмотреть ему в глаза. Он стоял близко. Очень близко. Засунув руки в карманы, слегка покачиваясь, но держался уверенно. Нагло. Смотрел на меня с тем самым выражением, от которого у меня внутри всё переворачивалось — смесь опасности и какой-то пугающей, неприличной близости. И я ненавидела себя за то, что не могла отвести взгляд. — Ты переходишь границы, Максим, — произнесла я ровно, сдерживаясь из последних сил. Голос дрогнул, и я ненавидела себя еще и за это. Он усмехнулся, наклонил голову к плечу и сделал еще полшага вперед. Я уперлась спиной в подоконник, но не отступила. Не могла. Не перед ним. Не сейчас. — Границы? — переспросил он с вызовом, и в его глазах заплясали чертики. — А давай честно. Ты вчера была совсем не против их стирать. Или у тебя память отшибает, когда… Договорить он не успел. Моя рука взметнулась сама собой. Я даже не думала, не планировала, не решала — тело среагировало быстрее разума, быстрее страха, быстрее всего, что я пыталась в себе удержать. Пощечина вышла резкой, звонкой, но без истерики. Короткое хлесткое движение — и его голова дернулась в сторону. Я даже не вкладывала в удар всю силу, но получилось убедительно. Звук получился глухим, неприятным, и на секунду мне показалось, что в гримерке остановилось время. На его щеке проступил красный след, отчетливый, как клеймо. А в глазах на секунду мелькнуло удивление — настоящее, не наигранное. Он не ожидал. Не ожидал, что я посмею. Не ожидал, что у меня хватит смелости. Я опустила руку. Ладонь горела, но я не чувствовала боли. Я смотрела ему прямо в глаза и видела, как удивление сменяется чем-то другим — чем-то, что я не могла прочитать. Интересом? Уважением? Или тем же самым вызовом, только теперь уже другим — острым, опасным, пьянящим. — Вчера было вчера, — сказала я спокойно, глядя ему прямо в глаза, не отводя взгляда, не моргая. — Сегодня мы на работе. И если ты думаешь, что после одной пьяной ночи имеешь право вот так ко мне входить и разговаривать, то ты очень сильно ошибаешься. Максим замер.Пощечина застала его врасплох — голова дернулась, на щеке проступил красный след, который я видела даже в тусклом свете гримерных ламп. Он коснулся ее пальцами, провел по коже медленно, задумчиво, будто пробуя на вкус. И на его лице медленно расплылась усмешка. Не злая, не обиженная. Такая… довольная, что ли. Будто я сделала именно то, чего он хотел.
— Ого, — протянул он, все еще потирая щеку, и посмотрел на меня с новым интересом. В его глазах плясали искры — опасные, пьяные, наглые. — А ты, оказывается, с характером. — А ты, оказывается, с трудом соображаешь, — парировала я, не разжимая рук на груди, не отступая ни на шаг. — Я сказала — выход слева. Он не двинулся с места. Только чуть склонил голову, разглядывая меня так, будто я была выставкой в музее. Пьяные искры в глазах никуда не делись, но наглости в них стало даже больше, чем до удара. Пощечина не отрезвила его. Она его раззадорила. — А если я не хочу уходить? — спросил он лениво, опираясь плечом о косяк и принимая позу максимальной расслабленности. — Нравится мне здесь. Вид хороший. Он окинул взглядом гримерку — медленно, показушно — и остановился на мне. Вид, значит, хороший. Я. — Вид сейчас получишь, — ответила я спокойно, хотя внутри всё кипело. Он усмехнулся, и эта усмешка была такой самоуверенной, такой хамской, что у меня зачесалась ладонь снова. Я сжала пальцы в кулак, чтобы не поддаться искушению. — Интересно, — сказал он, делая шаг вперед. Потом еще один. Теперь он стоял напротив, и между нами не было даже полуметра. Я чувствовала его дыхание — теплое, с горьковатым привкусом виски. — А что ты сделаешь? Еще раз ударишь? — Если понадобится, — мой голос прозвучал тверже, чем я себя чувствовала. — Смелая, — он прищурился, и в его голосе зазвучала неприкрытая, почти вызывающая дерзость. — А вчера, помнится, ты была тихая. Стояла у окна, пила шампанское, смотрела на меня так… — Закрой рот, — перебила я, чувствуя, как внутри закипает ярость, смешанная с чем-то еще, с чем-то, что я отказывалась называть. — …что я сразу понял, — закончил он, не обратив на мои слова никакого внимания. Его голос стал тише, интимнее, почти шепотом. — Ты меня хотела. Эти слова ударили сильнее, чем любой удар. Потому что они были правдой. Потому что вчера, стоя у окна с бокалом шампанского, я смотрела на него и думала о том, как он двигается, как смеется. Я сжала челюсть, стиснула зубы так, что заныли мышцы, но промолчала. Не дам ему удовольствия видеть, что зацепило. Не дам ему увидеть, что его слова попали в цель. Я лед. Я статуя. Я ничего не чувствую. — Хотела, — повторил он, наклоняясь чуть ближе, и я снова почувствовала этот запах — виски, горечь, опасность, смешанные с древесными нотами его парфюма. — И сейчас хочешь. Просто делаешь вид. Он был так близко, что я видела каждую ресницу, каждый волосок, каждую морщинку у глаз. Видела шрам на верхней губе — крошечный, почти незаметный, но я знала о нем. Я всё о нем знала. И ненавидела себя за это знание. — Максим, — сказала я тихо, стараясь, чтобы голос не дрогнул, чтобы он не услышал в нем той дрожи, что сотрясала всё мое тело. — Ты сейчас настолько близко, что следующая пощечина будет левой. Он усмехнулся, но не отстранился. Только смотрел — тяжело, с той самой пьяной уверенностью, которая бесила меня до зубного скрежета. В его глазах не было страха. Не было сомнения. Было только ожидание. И этот взгляд прожигал меня насквозь, сдирал кожу, добирался до самого нутра. — Бей, — сказал он просто. — Мне не жалко. Но ты же не ударишь. Потому что тогда придется признать, что я прав. Я смотрела в его глаза — наглые, дерзкие, с пьяными искрами, которые никуда не делись. Пощечина отрезвила его ровно настолько, чтобы убрать расслабленность, но оставила все остальное. Опасность.И эту дурацкую уверенность, что он меня раскусил. Что он знает меня лучше, чем я сама себя знаю. Улыбка стала сама натягиваться на это хамское лицо. Ямочки стали вырисовываться на этом лице. Так ярко, что стали слепить. Смешно ему. Хамло. Я молчала где-то минуту — а может, целую вечность. Время потеряло значение, растворилось в воздухе, пропитанном табаком и виски. Я просто смотрела в его глаза. И не могла ничего с собой поделать. Не могла отвести взгляд, не могла сделать шаг назад, не могла выдохнуть. Я просто зависла в пространстве, как в вязком сне, где тело не слушается, а мысли путаются. Он же в свою очередь не отводил взгляд с меня. Он даже не моргал. Я заметила. Его глаза — огромные, черные, с расширенными зрачками — были открыты широко, настойчиво, жадно. Он смотрел на меня так, будто пытался что-то найти. Или будто уже нашел. В моих сосудах закипала кровь. Кровь какой-то ненависти к нему. И ко всему, что он делает со мной. К тому, как он врывается в мою гримерку . К тому, как он смотрит на меня. К тому, как он говорит. К тому, как он стоит рядом, и я не могу дышать. К тому, что я чувствую. К тому, что я чувствую к нему. Ненавижу. Ненавижу себя за то, как я реагирую на него. За то, что сердце колотится как бешеное. За то, что в горле пересохло. За то, что я стою и смотрю в его глаза, и не могу оторваться. За то, что вчера… За то, что вчера я хотела этого. Хотела его. И сейчас, в эту самую секунду, где-то глубоко внутри, под слоями брони и ненависти, всё еще хочу. Но я не должна этого показывать. — Выход слева, Максим, — сказала я спустя две минуты, наконец разорвав этот зрительный контакт между нами. Мой голос прозвучал глухо, чужим, будто не я это сказала, а кто-то другой — более сильный, более собранный, более холодный. — Выходи, — добавила я, резко опустив глаза и став смотреть на часы наручные. Стрелки показывали 12:26. Съемка через тридцать минут. Надо уже подготовиться. Скоро придут гримеры, костюмеры, ассистенты — весь этот механизм, который не остановится из-за моей внутренней драмы. Нужно собраться. Нужно взять себя в руки. Нужно выкинуть его из головы хотя бы на время работы. Максим лишь громко усмехнулся. Этот звук — низкий, хриплый, с нотками торжества — прокатился по гримерке, ударился о стены и врезался мне в спину. Я слышала, как он поправил волосы — движение, которое я знала наизусть, потому что видела его сотни раз на площадке. А потом он направился к выходу. Я не поднимала глаз. Смотрела на часы, на секундную стрелку, которая делала свой бесконечный круг, и считала удары собственного сердца. Но я чувствовала его взгляд. Даже не глядя, я знала, что он смотрит на меня. Задержался на пороге. На секунду. На две. На три. Это выглядело так… Маша, прочь все мысли. Сейчас надо сфокусироваться не на наших отношениях, а на съемках. Хлопок двери прозвучал как выстрел. Резкий, громкий, окончательный. Наконец я могу выдохнуть. Как только дверь закрылась, я сделала шаг назад, наткнулась на диван и просто рухнула на него. Ноги подкосились, будто кто-то выбил из-под меня опору. Я закрыла лицо руками и сидела так, чувствуя, как ладони горят, как дрожат пальцы, как всё тело сотрясает мелкая, противная дрожь. Я ударила его. Я ударила его, потому что вынудил. Потому что возомнил на себя слишком много. Потому что перешел черту, которую нельзя переходить. Потому что он постоянно слишком много говорит. Говорит не по делу. Говорит то, что не должен. Лезит туда, куда не просят. Как же его терпит эта Катя. Больной. Стоп.Почему я опять думаю о нем? И при чем тут Катя? Какая разница, терпит его Катя или нет? Какая разница, кто ждет его, кто спит с ним по ночам? Мне-то какое дело?
Маша, это беда.
Ты влипла.
***
Тридцать минут пролетели слишком быстро.
Я даже не заметила, как они прошли — словно кто-то взял пульт и нажал на перемотку. Один миг — я сижу на диване в своей гримерке, чувствуя на ладони отголосок пощечины, сжимая в пальцах невыкуренную сигарету. Следующий — я уже в кресле визажиста, и надо мной колдуют кисточки, спонжи, тональные основы, пытающиеся скрыть то, что скрыть невозможно: темные круги под глазами, бледность, следы бессонной ночи и той истерики, которую я так и не позволила себе устроить. Гримерша что-то говорила — про цветотип, про свет, про то, что сегодня у меня «особенное сияние». Я кивала, но не слышала ни слова. Мои мысли были заняты другим. Тем, как хлопнула дверь. Тем, как он стоял на пороге и смотрел на меня перед уходом. Тем, как моя ладонь помнит тепло его щеки. Потом костюмеры. Голубая рубашка — небесного оттенка, почти прозрачная в районе плеч, с легким, струящимся кроем. Коричневый пояс, который обтягивал мою талию. Бежевые штаны — мягкие, облегающие, создающие иллюзию спокойствия и уюта, которых у меня внутри не было ни на грамм. Я смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Марина. Не Маша. Марина, у которой всё вперемешку: любовь и боль, тайны и ложь, отец, которого она теряет, и мужчина, который появляется на пороге в самый неподходящий момент.Как символично.
Я бегло пролистала сценарий. Буквы прыгали перед глазами, слова не хотели складываться в осмысленные предложения, хотя я знала их наизусть. Учила вчера, перед тем как… Перед тем как всё случилось. Перед тем как алкоголь, корпоратив, его руки, его дыхание, его глаза, смотрящие на меня так, будто я — единственная женщина в этом городе, в этой стране, в этом мире.Сейчас я уже сижу на съемочной площадке. Точнее, на стуле рядом. Сценарий раскрыт на коленях, но я не читаю — я смотрю в одну точку, где-то в пространство между светом и тенями декораций. Мы снимаем сцену, где Олег заявляется к Марине домой, чтобы отдать телефон. Эта сцена очень глубокая по смыслу. Одна из главных по сюжету наших героев. Сцена, где в отношениях Брагина и Нарочинской идет трещина, которая в дальнейшем выльется во что-то интересное, а что — мы пока не знаем, ибо наши любимые сценаристы нам еще не выдавали новый сценарий. Работаем так. Вслепую. На ощупь. Как и в жизни.
Я переворачиваю страничку сценария, хотя сама нахожусь будто в другом измерении, в параллельной вселенной, или просто тупо в трансе. Мои пальцы механически скользят по бумаге, глаза скользят по строчкам, но мозг отказывается их обрабатывать. Внутри меня — белый шум. Как телевизор, который включили на полную громкость, но никто не настроил канал.
Что происходит между нами с Максимом — это какой-то кошмар
Я не хочу связываться с этим человеком. Не хочу связывать жизнь с ним. Да и просто находиться рядом с ним вне съемок. Это какая-то болезнь, какой-то вирус, который подцепила три месяца назад и теперь не могу вылечиться. Он въелся в мое пространство, в мои мысли, в мои сны. Он стоит между мной и моим сценарием, между мной и моим отдыхом, между мной и моим душевным спокойствием.
Маша, о чем я думаю? Какая еще совместная жизнь? Что я несу.
Я с силой провела ладонью по лицу, словно пытаясь стереть с себя эти мысли, как стирают грим в конце дня. Надо лучше спать. Или пора уже сходить к психологу с такими мыслями. Серьезно. Записаться. Найти специалиста. Рассказать ему: «Здравствуйте, меня преследует мужчина, который меня бесит, унижает, лезет куда не надо, а я вчера переспала с ним после того, как меня бросил любимый человек, а потом дала ему пощечину в гримерке, и теперь у меня трясутся руки, когда я думаю о том, как он смотрит на меня». Психолог точно выпишет что-нибудь успокоительное. Или направит в клинику неврозов.Я сделала глубокий вдох и попыталась вернуть себя в реальность.
Съемок на сегодня, в принципе, помимо этой не запланировано. Массовок нет. Тишина. Камерный формат. Только мы — я, Максим, Владимир Георгиевич и минимальная команда. Поэтому по истечении съемок я смогу со спокойной душой поехать домой и тупо отоспаться, ни о чем не думая. Завернуться в одеяло, выключить телефон, задернуть шторы и провалиться в темноту, где нет ни сценариев, ни ролей, ни мужчин, которые ставят ультиматумы, ни мужчин, которые пахнут виски и смотрят так, что перехватывает дыхание.
И никакие «Максим Аверины» и прочие наглые типы не будут мне мешать.
Я почти поверила в это.
— Ну что ж, дорогие коллеги, начнем съемку? — раздался голос. А вот и он.Как говорится, вспомнишь солнце — вот и лучик.
Я не подняла взгляда. Решила не поднимать. Продолжала тупить в сценарий, закинув ногу на ногу и покачивая ей, делая вид, что я полностью поглощена текстом, что между мной и этим листком бумаги существует связь, которую никто не может разорвать. Что я не слышала его голоса. Что его присутствие не заставило мое сердце пропустить удар. Что я вообще не знаю, кто это такой.
Нога покачивалась — нервно, быстро, предательски выдавая мое состояние. Я заставила себя остановиться. Сцепила пальцы на колене, сжала их так, что побелели костяшки.
Пока весь основной движ и шумиха осветителей творили свой хаос на заднем плане, я сидела в этом кресле, как на островке безопасности. Люди перемещались вокруг меня, как тени: кто-то тащил кабель, кто-то настраивал свет, кто-то что-то кричал в рацию. А я сидела и смотрела в сценарий, не видя ни строчки. Я чувствовала его. Даже не глядя, я знала, где он. Слышала его шаги — тяжелые, уверенные, хозяйские. Чувствовала, как воздух вокруг меня меняется, когда он проходит мимо. Это какое-то шестое чувство, которое я ненавижу. Которое появилось неизвестно откуда и неизвестно куда денется. — Готовность номер 3! — где-то вдали завопила Юлия, и её голос пробился сквозь мой внутренний шум. Мне пришлось встать.Я поднялась с кресла, оставив на нем лишь один развернутый сценарий, как улика о том, что я здесь сидела пару минут назад. Бумага лежала раскрытая, страницы чуть помялись от моих пальцев. Улика, которую никто не будет рассматривать. И всё же.
Я подошла к нашей съемочной квартире. Декорация была выстроена с пугающей точностью — прихожая, коридор, мягкий свет, имитирующий вечернюю лампу. Пахло свежим деревом, краской и чем-то неуловимо домашним. Я встала за дверь, как и требовалось по мизансцене. Спряталась. Притаилась. Как в жизни. Максима рядом не было. Он был внутри, что-то обсуждал с Юлией. Я слышала его голос — низкий, спокойный, профессиональный. Ни следа той пьяной расслабленности, что была в гримерке. Словно и не было ничего. Словно пощечина ему приснилась. Словно он не стоял ко мне в полуметре и не говорил: «Ты меня хотела».Мне в какой-то степени нравилась вся эта предсъемочная суматоха. Ведь как никак я люблю свою профессию. Мечтала о ней еще с детства, когда смотрела старое черно-белое кино по телевизору и представляла себя на экране. Когда репетировала перед зеркалом монологи из пьес, которых еще не написала. Когда верила, что сцена — это место, где можно быть любой, где можно спрятаться от себя настоящей.
И сейчас мне без разницы, с кем я буду в кадре. Будь это Брэд Питт или какой-то тип на черном мерседесе Максим Аверин, который только и делает, что мешает мне жить одним лишь своим существованием. Я актриса. Я играю. Это моя работа. Я могу сыграть любовь с кем угодно. Могу сыграть ненависть. Могу сыграть равнодушие. Вопрос только в том, что происходит, когда камеры выключаются. — Готовность номер 2! — голос Юлии прозвучал уже ближе. Я видела, как она договорила с Максимом, кивнула ему, что-то сказала на прощание. Максим отошел на исходную позицию — в коридор, откуда он должен был войти. Я заметила, что он был одет в простую черную футболку — облегающую, с круглым вырезом, открывающую плечи и руки. Ничего вычурного, ничего парадного. Простая футболка, которая делала его… другим. Не актером Максимом Авериным, а просто мужчиной, который стоял в коридоре и смотрел в мою сторону.Я отвела взгляд.
Я, в свою очередь, отошла чуть дальше, вглубь коридора, за угол, откуда должна была выбежать по сценарию.Тишина.
Софиты зажглись мягким, рассеянным светом. Операторы замерли за камерами. Юлия подняла руку, и всё вокруг затихло, замерло, затаило дыхание.Воздух стал другим. Плотным. Электрическим. Тем самым воздухом, который бывает только перед съемкой, когда все ждут команды, когда сотни вещей висят на волоске, когда ты чувствуешь, что сейчас начнется магия. Или фарс. Как пойдет.
Я встала за стеной, прислонилась спиной к холодной поверхности, закрыла глаза на секунду. Сделала вдох. Выдох. Я — Марина. Я — не Маша. У Марины нет пощечины на ладони. У Марины нет вчерашней ночи. У Марины есть только отец, который умирает, и мужчина, который пришел не вовремя.
Я открыла глаза.
***
Дубль 1. Сцена 28
Дверь открывается.
Владимир Сергеевич Нарочинский, по сюжету отец Марины, открывает дверь Олегу Брагину. Владимир Георгиевич — наш замечательный партнер, с которым я работаю впервые, но он сразу расположил к себе своей теплотой и профессионализмом. Сейчас его лицо приобрело нужное выражение: настороженность, удивление, легкое недовольство.Я стою за стеной, не вижу происходящего, но слышу каждое слово. Слышу, как Максим входит. Как его голос звучит чуть громче, чем нужно — то ли от волнения, то ли от того состояния, в котором он всё еще пребывает.
— О… Владимир Сергеевич, здрасте… — Максим небрежно вваливается в квартиру. Я слышу этот звук — шаги, тяжелые, чуть неуверенные. Он играет неуверенность, или она настоящая? Сейчас уже не разобрать. — Я Олег Брагин, помните? Вы у нас курсы читали… — Да, Брагин, конечно… Привет! — голос Владимира звучит тепло, но с той легкой отстраненностью, которая свойственна человеку, погруженному в свои проблемы. Он смертельно болен по сюжету, и это чувствуется в каждом слове, в каждой паузе. — Ну как ты? Где трудишься-то? — Я вместе с вашей дочерью, мы коллеги… А вы же вроде как в Америке должны быть? — Голос Максима меняет интонацию. Сначала — небрежная улыбка, которую я слышу в его голосе. Потом — напряжение, серьезность. Он все еще стоит в пороге — я знаю это по мизансцене, по тому, как звучат его шаги, которые не продвинулись дальше. — Да я вот приехал… — Владимир говорит это так, будто объяснять ничего не собирается. В его голосе — усталость, тайна, которую он не обязан раскрывать перед случайным гостем. — А я приехал… Марина… Телефон мой взяла по ошибке… У нас с ней одинаковые, а мне звонить должны были, то всё… — Максим отчитывается. Я слышу, как его голос становится чуть выше, чуть наивнее. — Простите, а вы кто? — Владимир начинает уходить. Я слышу его шаги — медленные, тяжелые, шаги больного человека, который не хочет показывать свою слабость. — Я… Олег Брагин, вы преподавали нам… — Голос Максима затихает, потому что Владимир Георгиевич уже ушел в глубь квартиры. Не дослушал. Не захотел.И тут мой выход.
Я выбегаю из коридора.
Сердце колотится где-то в горле. Не от бега — от напряжения. По сюжету мне позвонил отец и сказал, что ему стало плохо. Я вбегаю в квартиру, и первое, что вижу — Максим. Он стоит в прихожей, ссутулившись, с этим своим невинным выражением лица. В черной футболке, облегающей торс, он выглядит не как герой сериала, а как человек, который ворвался в мою жизнь и отказывается уходить. А за ним — пустая комната, потому что отец ушел.
— Пап… Ты что здесь делаешь? — Я смотрю на отца, который уже в коридоре, но он в порядке. Стоит, опершись о стену, но в порядке. Облегчение смешивается с раздражением. Я перевожу взгляд на Максима. — Ты откуда мой адрес взял?Я говорю всё четко, по сценарию. Каждое слово отточено, выверено. Я знаю этот текст, я прорепетировала его дома, в зеркале, перед тем как всё рухнуло.
А вот Максим… Максим, видимо, положился на матушку-импровизацию. Я жду, что он скажет что-то не то, что собьется, что испортит дубль. Но слова из его уст выходят максимально уверенно и отточенно, будто он читал этот сценарий всю ночь, а не пил. — В отделе кадров, — говорит он, глядя на меня. Я чувствую его взгляд. Даже когда я смотрю на отца, даже когда я веду его в спальню — я чувствую этот взгляд на своем затылке. Тяжелый. Прожигающий. Он смотрит на меня не как Олег на Марину. Он смотрит на меня как Максим на Машу. И эта разница — между ролью и реальностью — сейчас тоньше, чем когда-либо. — Черт, жди здесь… — говорю я, подбегая к «папе» и уводя его в спальню. Я чувствую взгляд Максима на себе. Каждый мой шаг, каждое движение — он видит всё. Я веду Владимира Георгиевича за руку, чувствую, как его пальцы дрожат — он играет гениально. — Ты чего встал, ты чего? Иди ложись, — говорю я, проводя Владимира в спальню. Всё идет вроде бы по сюжету. Косяков не наблюдается. Юля вроде бы довольна — я краем глаза вижу ее довольное лицо на мониторе. — Тебе вставать нельзя… Всё, всё, тихо, тихо… Я укладываю отца.***
— Стоп, мотор! Снято! Голос Юлии разрывает тишину. Я выпрямляюсь, делаю шаг назад. Руки дрожат. Я сжимаю их в кулаки, прячу за спину. — Дальше снимаем следующую сцену Марины и Олега! — повторяет Юля в громкоговоритель, сидя на своем кресле где-то вдали. Я смотрю в сторону мониторов, вижу ее силуэт, но не различаю лица. В квартире остались только операторы и осветители. Владимир Георгиевич уходит в спальню — по сценарию он теперь там, за закрытой дверью.Я остаюсь в прихожей.
Одна.
С Максимом.
Он стоит в двух метрах от меня. Поправляет ворот футболки — жест, который я видела сотни раз, но сейчас он кажется другим. Без пиджака, без рубашки, без привычной брони дорогой одежды — он выглядит проще.Проводит рукой по волосам. Дышит глубоко, шумно. Я слышу это дыхание — оно неровное, с хрипотцой. Похмелье не ушло, просто спряталось за слоем адреналина.
Я смотрю в пол. На свои бежевые штаны. На голубую рубашку, которая вдруг стала тесной в вороте. На свои руки, которые я сцепила в замок перед собой. Не смотри на него. Не смотри. Ты — Марина. Он — Олег. Это сцена. Это работа. — Камера, мотор, начали! — команда Юлии звучит как приговор.***
Дубль 1. Сцена 29
Я подбегаю к Максиму.
Тяжело дышу. Это не игра — у меня действительно перехватывает дыхание, потому что он близко. Слишком близко. И я чувствую этот запах — парфюм, смешанный с чем-то горьковатым. Виски выветрился, но остался где-то глубоко, в порах кожи, в волосах, в памяти. Черная футболка облегает его плечи, и я замечаю, как напряжены мышцы — он тоже на пределе.По сюжету должен быть трудный разговор между Мариной и Олегом, где Олег узнает тайну про болезнь отца Марины. Я поправляю сумку на плече — жест, который придумала сама, чтобы дать рукам занятие. И облокачиваюсь на дверь, чувствуя холод дерева.
— У него рассеянный склероз. Прогредиентная стадия, без ремиссии, — говорю я. Голос звучит ровно, четко, без запинок. Всё по плану. Но внутри меня — шторм. Потому что я говорю эти слова, а думаю о том, как он стоял в гримерке в полуметре от меня. Как его дыхание касалось моей шеи. Как он сказал: «Ты меня хотела». И как сейчас черная футболка подчеркивает каждое движение его плеч, каждое напряжение мышц. — А че ты раньше-то не сказала? — спрашивает Максим. Я замираю. Это не тот текст. В сценарии было: «Почему ты скрывала?». Или что-то в этом роде. Я точно помню. А он говорит то, что пришло ему в голову. То, что, наверное, сейчас кажется ему правильным. Да какой из него актер, если он всё время импровизирует? Позорник. Но внутри меня что-то ёкает. Потому что это «а че ты раньше-то не сказала» звучит не как вопрос Олега к Марине. Это вопрос Максима ко мне. Про вчера. Про три месяца. Про всё, что между нами происходит, и что я отказываюсь называть. — Да я бы тебе и раньше бы не сказала, если бы ты сюда не приперся, — отвечаю я. Голос звучит резче, чем нужно. Острее. Это уже не совсем Марина. Это Маша, которая защищается. Которая ставит стену там, где должна быть открытость. Всё пошло не по сценарию. Я чувствую это каждой клеткой. Мы съезжаем, падаем в какую-то другую реальность, где нет четких реплик, где нет выверенных мизансцен, где есть только мы — двое, которые вчера переспали, а сегодня играют любовь и ненависть, и никто не знает, где заканчивается одно и начинается другое.К чему мы придем?
— Он ученый с мировым именем, я хочу, чтобы он таким и оставался… — выпаливаю я, пытаясь хоть что-то собрать из сценария, дабы от Юли сильно не прилетело. Слова сыпятся, как горох, слишком быстро, слишком нервно. Я хватаюсь за них, как за соломинку, пытаюсь вернуть нас в безопасное русло прописанных фраз. Но чувствую, что тон уже не тот. Не Маринин. Мой. — Это вообще не твое дело, Брагин! Я почти кричу. В моем голосе — всё: вчерашняя боль от ультиматума, который поставил другой мужчина. Трехмесячное напряжение, которое копилось между мной и этим человеком. Страх перед тем, что происходит. И злость. Злость на себя за то, что не могу остановиться.— Марина!.. — кричит Владимир из спальни.
Я вздрагиваю. На секунду выпадаю из роли, возвращаюсь в реальность. Потом снова ныряю обратно. — Сейчас, я иду! — кричу я в сторону спальни, поворачиваясь и глядя на пустой коридор. Мое лицо обращено туда, где должен быть отец. Но я чувствую, что Максим смотрит на меня. Я не вижу его, но знаю — он не отводит взгляда. Он смотрит на мой профиль, на то, как дрожат мои губы, на то, как я пытаюсь держаться. — Значит так, ни вздумай об этом кому-нибудь сказать… — Я поворачиваюсь к нему. В моих жилах закипает что-то. Что-то темное, горячее, неуправляемое. Я смотрю на него — на это лицо, на эти глаза,на черную футболку, которая делает его таким простым и таким недосягаемым одновременно. И слова, которые не были в сценарии, вырываются из меня, как пробка из бутылки шампанского, которое слишком долго трясли.— Господи, начерта я с тобой вообще связалась?
Я не заметила, как это выпалилось из моих уст. Внутри всё оборвалось. Я услышала свои слова уже после того, как они прозвучали. Они повисли в воздухе, тяжелые, непоправимые. Этого точно не было в сценарии. Ни в одном варианте. Ни в черновиках, ни в финале. Кажется, я опять соединила личную жизнь и экран. Что происходит, черт возьми? Я смотрю на Максима и вижу, как меняется его лицо. На секунду в его глазах мелькает что-то — удивление? Понимание? Торжество? Я не могу разобрать. Но это длится мгновение, и он снова становится Олегом. Профессионалом. Актером, который не выпадает из роли, даже когда всё идет не по плану. Футболка на нем сидит идеально, и я ненавижу себя за то, что замечаю это. А я — выпала. Я чувствую, как что-то горячее подступает к глазам. Слезы. Настоящие, не игровые. Они накатывают внезапно, как тот ливень за окном — без предупреждения, без контроля.Я закрываю лицо рукой. Одинокая слезинка покатилась по моей щеке. Я не планировала этого. В сценарии у Марины нет слез в этой сцене. Она сильная. Она держится. Она не позволяет себе слабости перед Олегом. Но сейчас плачет не Марина. Сейчас плачу я. Маша, которая вчера потеряла одного мужчину и переспала с другим. Маша, которая не знает, кто она — жертва или сообщница. Маша, которая ударила человека и теперь не понимает, было ли это наказанием или самой страшной близостью, на которую она способна. Слеза скатилась по щеке, задержалась на подбородке, упала на голубую рубашку, оставив темное пятно. Я даже не стерла её. Не успела. Или не захотела. Или застыла, парализованная собственным откровением.Я тут же убрала ее. Максим смотрит на меня. Я вижу это даже сквозь пелену. Он видит мои красные глаза. Он знает, что мы идем не по сценарию. Я ненавижу себя за эту слабость. Ненавижу, что он видит меня такой. Ненавижу, что слеза пришла именно сейчас, именно при нем, именно после того, как я поклялась себе, что больше никогда не позволю ему увидеть меня уязвимой. Сука. Я сжимаю челюсть, сглатываю ком в горле. Слезы — это не про меня. Не здесь. Не сейчас. Не перед ним. — Я телефон твой привез, ты взяла по ошибке мой… — говорит Максим. Его голос звучит спокойно, ровно. Он пытается всё взять в свои руки, вернуть сцену в безопасное русло. Хотя мне кажется, это он всё испортил своей импровизацией. Если бы он просто сказал текст, как было написано, я бы не сорвалась. Я бы не сказала то, что сказала. Я бы не заплакала. Странно, что Юле эта самодеятельность нравится. Я видела её лицо на мониторе — она сияла. Как будто мы с Максимом подарили ей что-то особенное. А я чувствовала себя обнаженной. Выставленной напоказ. Слишком реальной для вымышленного мира. — Сейчас… Всё? До свидания. Я швырнула Максиму телефон. Движение получилось резким, злым. Пластиковый корпус ударился о его ладонь с глухим звуком. Я толкнула его — несильно, но достаточно, чтобы он сделал шаг назад. Моя ладонь на секунду коснулась его груди через тонкую ткань футболки, и я почувствовала тепло его тела, биение сердца. Это длилось долю секунды, но отпечаталось в памяти навсегда.Я закрыла дверь.
Звук получился тяжелым, окончательным. Как приговор. Я облокотилась на дверь спиной, чувствуя, как холод дерева проникает сквозь тонкую ткань рубашки, сквозь кожу, сквозь мышцы — до самых костей. Я закрыла глаза на секунду. Секунду, чтобы выдохнуть. Чтобы вспомнить, кто я и где нахожусь. — Пап, я иду! — крикнула я, и мой голос прозвучал глухо, с тяжелой одышкой. Я устала. Не просто устала — выжата досуха. Как лимон, который бросили в стакан с водой и забыли. Во рту пересохло, в висках стучало, перед глазами плыли цветные круги . Я побежала к Владимиру. Стук каблуков раздался на всю квартиру — резкий, дробный, отчаянный. Я бежала не к отцу Марины. Я бежала от себя. От того, что только что сказала. От слезы, которую он видел. От себя настоящей, которая оказалась слишком хрупкой для той брони, которую я на нее надела. — Всё хорошо, — прошептала я ему, хотя это была ложь. — Всё хорошо. Что-то еще снимали с Максимом — какие-то планы, перебивки, крупные планы. Я слышала его из прихожей, но уже не была в курсе, потому что меня это не касалось.Мои мысли были где-то далеко. Три месяца назад, когда я впервые увидела его на площадке и сразу поняла, что этот человек — проблема.Проблема, у которой есть имя, отчество и фамилия.
***
— Стоп, мотор! Снято!!! Голос Юлии прорвался сквозь вату в моей голове. Я услышала, как она встала из кресла — скрип колесиков, шаги. Она прошла к нам в квартиру — я слышала её каблуки по деревянному полу, установленному поверх бетона. — Максим, Мария, Владимир Георгиевич! Это было супер! — сказала она в громкоговоритель, но я уже не слушала. Я сидела на диване в квартире и просто выдыхалась. Вернее, пыталась выдохнуться. Потому что внутри меня всё кипело, всё бурлило, всё требовало выхода. Мне казалось, что у меня поднялось давление — в ушах шумело, перед глазами плыло, ладони стали влажными, а по спине текли струйки пота. Эмоции накрыли меня с головой, как тот ливень за окном, и я не могла всплыть. Я не слышала, что говорила Юлия. Её слова долетали до меня обрывками, как радио, которое ловит волну через помехи. — …конечно, не особо приветствую самодеятельность, но здесь она была прям кстати!.. — доносилось до меня сквозь шум в ушах. — …герои получились очень живые! Спасибо!.. Живые. Да уж. Живее некуда. Настолько живые, что я больше не понимаю, где заканчивается Марина и начинается Маша. Где заканчивается роль и начинается реальность. Где заканчивается ненависть и начинается то, что я боюсь назвать. — …съемки закончены, жду вас завтра к 17, будем снимать сцену в отеле, — голос Юлии становился всё отчетливее. — Маша, Максим, на этот раз подучите сценарий, желательно… Она посмеялась. Легко, непринужденно. Попыталась нас как-то унизить тем, что мы не знаем сценарий и не были готовы к этим съемкам. Хотя я прекрасно его знала. Знала каждое слово. Каждую запятую. Каждое указание режиссера. А вот моя проблема — Максим — его не знал от слова совсем, что дало нам проблем при съемках. Быстрое ориентирование и переключение от одного сценария к другому дается довольно непросто, когда твой партнер импровизирует на каждом шагу. Или когда ты сама забываешь, кто ты. Я подняла голову. В квартире уже начали разбирать свет, уносить оборудование. Осветители сворачивали кабели, операторы протирали объективы, ассистенты собирали бумажки и пустые стаканчики. Жизнь возвращалась в обычное русло. Рабочее. Профессиональное. Безопасное. Максим стоял у окна, спиной ко мне. Что-то говорил Юлии, жестикулировал, улыбался. Черная футболка облегала его спину, подчеркивая широкие плечи. Он выглядел так, будто ничего не случилось.Может, для него так и было.
А для меня?
Я не знала.
Съемки закончены.
Можно ехать домой
***
Съемки подошли к концу. Я вышел из съемочной квартиры с чувством облегчения, которое тут же смешалось с чем-то другим — более липким, более тревожным, более болезненным. Это чувство было похоже на то, когда после долгого пребывания под водой ты наконец выныриваешь, делаешь жадный глоток воздуха, но вместо облегчения понимаешь, что легкие всё равно горят, а перед глазами всё плывет. Воздух в коридоре павильона был спертым, пропитанным запахом горячих софитов, человеческого пота, грима, старой древесины декораций и того особого напряжения, которое всегда витает вокруг съемочной площадки, когда камеры выключаются. Этот запах был мне знаком до боли — я дышал им годами, он стал частью меня, как и этот мир, где реальность мешается с вымыслом, где ты никогда до конца не знаешь, кто ты — персонаж или человек. Но сейчас я чувствовал не только это. Я чувствовал её. Ее запах остался где-то в носу, въелся в слизистую, осел на языке, смешался с табачным дымом, который я втянул в себя, когда зашел в её гримерку. Табак, её духи — что-то цветочное, но с горьковатой ноткой, будто в букет роз добавили полыни, — и ещё что-то неуловимое, что было только её. Только Маши. Я не знал, как это назвать. Может быть, это был запах её одиночества. Или её силы. Или её страха. Я не знал. Я знал только, что этот запах пропитал меня насквозь. Он был на моих руках, на моей футболке, на моей коже. Он был везде. И я не хотел, чтобы он уходил. Я шёл по коридору медленно, тяжело ступая, словно ноги налились свинцом. Каждый шаг давался с усилием, будто я нёс на себе не только собственное тело, но и весь этот день — с пощечиной, с её словами, с тем напряжением, которое висело между нами с самого утра. Футболка прилипла к спине — в павильоне было душно, кондиционеры не справлялись, а после сцены меня бросило в жар, потом в холод, потом снова в жар. Организм никак не мог найти равновесие, как и мои мысли, которые метались между вчерашней ночью, сегодняшней пощечиной и тем, как она смотрела на меня в кадре. После нашего увлекательного разговора с Марией в её гримерке и моего утреннего выпивания нужно было чем-то развлечься или просто хорошо выспаться. Я провёл ладонью по лицу, чувствуя щетину, которая уже пробилась за день — колючую, противную, напоминающую о том, что я даже не побрился утром, потому что не мог смотреть на себя в зеркало. Чувствуя тяжесть в веках, тупую, ноющую боль в висках, которая не проходила с самого утра, которая пульсировала в такт сердцебиению и, казалось, отдавалась даже в зубах. Алкоголь выветрился, но оставил после себя мерзкий осадок — не только в теле, но и в душе. Мерзкий, липкий, как сироп, который пролил на руки и не можешь отмыть. Я ненавидел себя за то, что приехал пьяным. Ненавидел за то, что вломился в её гримерку. Ненавидел за то, что не мог остановиться, когда она сказала «выход слева». Ненавидел за то, что стоял в полуметре от неё, чувствуя, как её дыхание смешивается с моим, и не мог сделать шаг назад. Ненавидел за то, что хотел её. Что хочу до сих пор. Что, наверное, буду хотеть всегда. И эта ненависть к себе была такой же сильной, как и моё желание к ней. Они переплетались, сплетались в тугой узел, который я не мог распутать.Маша ударила меня.
Я провёл пальцами по щеке — там всё ещё горело, хотя прошло уже несколько часов. Это было странное, почти приятное жжение. Как напоминание. Как клеймо, которое она поставила на мне. Как татуировка, которую не свести. Я мог бы уклониться. Мог бы перехватить её руку. Но не стал. Потому что в тот момент, когда её ладонь коснулась моего лица, я почувствовал то, чего не чувствовал очень давно. Жизнь. Настоящую, живую, болезненную жизнь. Я чувствовал её. Она была здесь. Она реагировала. Она не была той ледяной статуей, которую я видел три месяца. Она была живой, горячей, настоящей. И эта пощечина стала самым честным, что происходило между нами Я понимаю, что слишком разговорчив по отношению к ней и имею длинный язык. Но распускать руки, конечно, тоже не красиво. Хотя ей я прощу этот грех. Я прощу ей всё. Всё, что угодно. Любую пощечину. Любое слово, даже самое обидное. Любой взгляд, полный ненависти. Любое «выход слева», которое она бросит мне в лицо. Потому что она — избранная. Я не знаю, когда это случилось. Не знаю, в какой момент эта женщина, которая бесила меня с первого дня, которая ставила стены и не подпускала к себе, которая смотрела на меня так, будто я был мусором под её ногами, — в какой момент она стала для меня чем-то большим, чем просто партнёршей по съёмкам. Я остановился у окна в конце коридора, прислонился плечом к холодной стене, чувствуя, как бетон охлаждает разгорячённое тело. За окном всё ещё лил дождь — тот самый ливень, который начался утром и, казалось, решил, что сегодня его день. Он лил не переставая, как будто кто-то на небесах открыл все краны и забыл их закрыть. Капли били по стеклу с какой-то остервенелой настойчивостью, разбивались на тысячи осколков, стекали вниз, размывая очертания стоянки, превращая мир в одну сплошную серую акварель. Я смотрел на эту воду и думал о том, что внутри меня сейчас происходит то же самое — всё размыто, всё течёт, всё выходит из-под контроля. Я, который всегда держал себя в руках, который никогда не позволял чувствам брать верх, который строил жизнь так, как строят дом — по плану, без лишних окон и дверей, без сквозняков, через которые может ворваться что-то непредвиденное, — сейчас стоял у окна и смотрел на дождь, чувствуя, как внутри всё рушится. Она избранная. Это слово вертелось в голове, как заезженная пластинка. Избранная. Я никогда никого так не называл. Никогда никому не давал власти над собой. А она получила эту власть, даже не прося. Её слова про то, что я стою слишком близко и что вчерашняя ночь ничего не значила, обожгли меня очень глубоко где-то в сердце. Я усмехнулся этой мысли. Сердце. Я не думал, что у меня вообще есть этот орган. Я привык жить по-другому — быстро, жёстко, не привязываясь. Женщины приходили и уходили, я не держал ни одну. Сейчас у меня была Катя — мы встречались, когда обоим хотелось, без обязательств, без планов, без обещаний. Она была удобной, не задавала лишних вопросов, не лезла в душу. С ней было просто. С ней было пусто. А с Машей… С Машей было всё. Слишком много. Слишком ярко. Слишком больно. Я оттолкнулся от стены, прошёл несколько шагов, снова остановился. Не мог стоять на месте. Не мог идти. Это состояние напоминало тот самый похмельный синдром, когда тело не слушается, мысли путаются, мир кажется враждебным, а единственное желание — чтобы всё закончилось. Чтобы провалиться в сон и проснуться другим человеком. Тем, кто не думает о ней каждую секунду. Но оно не заканчивалось. Она была в моей голове. В моих ноздрях. Под моей кожей. Хотя я и ожидал такой реакции. Даже я также и считаю. Между нами ничего не было помимо много выпитого алкоголя. По крайней мере, так я пытался себе доказать всю ночь, после того как она ушла. Это просто секс. Просто алкоголь. Просто слабость, которую мы оба допустили. Просто два взрослых человека, которые напились и сделали то, о чём пожалеют утром. Но если это ничего не значит, почему я не могу выбросить её из головы? Почему я приехал на съёмку пьяным, хотя знал, что это непрофессионально? Почему вломился в её гримёрку, хотя мог просто написать сообщение? Почему стоял в полуметре от неё, чувствуя, как её дыхание смешивается с моим, и не мог сделать шаг назад? Почему, когда она ударила меня, я почувствовал не боль, а облегчение? Почему, когда она говорила в кадре, каждое её слово отдавалось во мне, как удар? Потому что это что-то значит. Потому что она — это всё. И чем громче я говорю себе обратное, тем очевиднее становится правда. Я снова провёл рукой по лицу, чувствуя, как под пальцами подрагивают мышцы. Надо было выспаться. Надо было забыться. Но я знал, что она будет мне сниться. А тогда что может объяснить поведение Маши на съёмочной площадке и в кадре?***
Я быстро переоделся в свою рубашку.Накинул куртрку,кепку и направился к выходу из павильона. Остановился у выхода из него,прислонился к косяку. Люди проходили мимо, что-то говорили, но я не слышал. Я прокручивал в голове сцену, кадр за кадром. Как она выбежала из коридора. Как смотрела на отца. Как перевела взгляд на меня. Как её голос сорвался на «Господи, начерта я с тобой вообще связалась?». Этого не было в сценарии. Я уж точно не припомню этой фразы, хотя я его прочитал очень бегло, но всё же. Я вообще редко учу текст наизусть — привык импровизировать, привык доверять моменту, привык быть живым в кадре, а не механизмом, который воспроизводит чужие слова. Но эту фразу я запомнил. Она врезалась в память, как удар ножом. Она говорила не от лица Марины. Она говорила от себя. От той Маши, которую я пытаюсь разгадать уже три месяца. И в её голосе было столько боли, столько отчаяния, столько всего, что я не смог ответить. Я просто стоял и смотрел, как она швыряет мне телефон. Как толкает меня. Как закрывает дверь. С ней что-то происходит, и это видно невооружённым глазом. Я видел это, когда она выбежала из коридора — в её глазах была паника, не игровая, не по сценарию, а настоящая. Я видел это, когда она смотрела на отца — в её взгляде была такая боль, что мне захотелось подойти и обнять её. Прямо в кадре. Я видел это, когда она сказала те слова — они были не для Марины, не для Олега. Они были для себя. И для меня. Кажется, что было вчера, было лишним, и это дало какую-то трещину в наших отношениях, пускай хотя бы только рабочих. Я усмехнулся этой мысли. Трещину. Смешное слово. Трещину можно заделать. Зашпаклевать. Закрасить. Сделать вид, что её не было. А то, что произошло между нами, — это не трещина. Это разлом. Я вышел на улицу. Дождь ударил по лицу, холодный, злой, настойчивый. Капли разбивались о кожу, стекали по щекам, по шее, за ворот куртки. Я не ускорил шаг. Не поднял воротник. Не спрятался. Пусть мочит. Пусть смывает. Пусть заливает эту боль, которая разлилась где-то в груди, под ребрами. Я медленно пошёл к стоянке, где стоял мой чёрный мерседес. Он блестел под дождём, отполированный до зеркального блеска, как и всегда. Я любил эту машину. Любил её за скорость, за мощь, за то чувство контроля, которое она давала. Когда ты сидишь за рулём, ты решаешь, куда ехать, с какой скоростью, когда остановиться. Всё под контролем. Всё предсказуемо. Сейчас я чувствовал себя полной противоположностью. Не контроль. Хаос. Я открыл дверь, сел в машину, но не завёл двигатель. Просто сидел, смотрел на павильон, из которого она должна была выйти. Ждал. Знал, что она выйдет. Знал, что увижу её. Хотя бы издалека. Хотя бы силуэт. Хотя бы тень. Дворники беззвучно замерли на стекле, и дождь заливал лобовое, превращая мир в акварель — размытую, текучую, нереальную. Я сидел в этой акварели, как в чужом сне, и ждал. И вот она появилась. Выходила быстро, не оглядываясь. На ней было чёрное худи с накинутым капюшоном и длинное пальто, которое она накинула поверх. Дождь сразу же накинулся на неё — разбивался о плечи, о капюшон, о ткань пальто, которая через минуту станет мокрой и тяжёлой. Она шла к своей машине быстрыми, нервными шагами, и я смотрел на неё, чувствуя, как внутри всё сжимается. Каждый её шаг отдавался где-то в груди. Она не оглядывалась. Шла прямо, сцепив руки в карманах худи, низко опустив голову. Я смотрел, как она приближается к своей машине. И вдруг, когда она была уже в нескольких метрах, она остановилась. На секунду. Всего на секунду. Она подняла голову и посмотрела в мою сторону. Наши взгляды встретились через пелену дождя, через потоки воды, стекающие по стёклам моей машины. Я не знал, видит ли она меня — тонировка, дождь, расстояние. Но я чувствовал этот взгляд. Она смотрела в мою сторону. Прямо на меня. И в этом взгляде было всё. И ненависть, и боль, и что-то ещё, что я боялся назвать. Она стояла так всего секунду. Может, две. А потом резко отвернулась, открыла дверь своей машины и нырнула внутрь, захлопнув её за собой с глухим, тяжёлым звуком. Я смотрел, как она завела двигатель. Как включила фары. Как выехала со стоянки. Красные габариты мелькнули в потоке машин и растворились в серой пелене дождя. И только когда её след исчез совсем, я позволил себе выдохнуть. Выдох получился долгим, болезненным. Как будто я всё это время не дышал. Я откинулся на сиденье, закрыл глаза. Дождь барабанил по крыше, создавая монотонный, усыпляющий ритм. Но я не спал. Я думал о ней. О том, как она стояла в гримёрке, сжавшись, защищаясь. О том, как её ладонь коснулась моего лица. О том, как она смотрела на меня в кадре. О том, как её голос сорвался на «Господи, начерта я с тобой вообще связалась?». И о том, как она остановилась на стоянке и посмотрела прямо на меня. В черном худи, с капюшоном, накинутым на голову, под дождём. Она была похожа на тень. На призрак. На то, что преследует меня уже три месяца. Я не знал ответа на вопрос, который она бросила мне в лицо. Но знал одно: теперь я не смогу от неё отвязаться. И не хочу. Я завёл двигатель, включил фары. Дворники заскрежетали по стеклу, счищая воду. Я выехал со стоянки и направился домой. Дорога была пустой, фонари разгоняли серую мглу, отражаясь в мокром асфальте оранжевыми бликами. Я ехал медленно, не спеша, чувствуя, как напряжение постепенно отпускает тело, но не отпускает мысли. Дома меня никто не ждал. Моя квартира встречала меня тишиной и темнотой. Катя была у себя — мы жили раздельно, встречались, когда обоим хотелось, без обязательств, без обещаний. Так было удобно. Так было просто. Так было пусто. Я не включал свет, прошёл на кухню, налил стакан воды. Посмотрел в окно на дождь, который всё никак не хотел заканчиваться. В стекле отражалось моё лицо — уставшее, с щетиной, со следами сегодняшнего дня. И на щеке всё ещё горел след от её пощечины. Или мне только казалось. Я думал о завтрашнем дне. О сцене в отеле. О том, что снова увижу её. О том, что снова буду стоять слишком близко. О том, что снова буду говорить то, что не должен. О том, что снова буду чувствовать то, что не имею права чувствовать. Я поставил стакан на стол, прошёл в спальню. Снял мокрую рубашку,бросил её на пол. Лёг на кровать, закрыл глаза. Дождь за окном стихал, превращаясь в едва слышный шепот. В этом шепоте я слышал её голос. И свои собственные мысли, которые не могли найти покоя. Перед глазами всё ещё стояла она — в чёрном худи, под дождём, остановившаяся на стоянке, чтобы посмотреть на меня. Всего на секунду. Но этой секунды хватило, чтобы я понял: она чувствует то же, что и я. Она просто боится.Завтра будет новый день. Новая сцена. Новый шанс.
Или новая ошибка.
Я не знал. Знал только, что не могу остановиться.
***
Не могу остыть
Всё оголено
Как всегда курю
И смотрю в окно
Разорвали жизнь
Всё свели к нулю
Всё равно тебя
Я не разлюблю
Всё равно тебя
С ними не сравнить
Небо и земля
Как прикажешь жить
На кого смотреть
В новую весну
Я люблю тебя
Я иду ко дну
Терпеливо жду
Твоего звонка
Прикасаюсь — ток
Не дрожи, рука
Сердце, не стучи
Филином в груди
Взгляд, не выдавай
А другой не жди
Всё равно тебя С ними не сравнить Небо и земля Как прикажешь жить На кого смотреть В новую веснуЯ люблю тебя
Я иду ко дну
***
Назови меня—Диана Арбенина