Право на жизнь

NC-17
Заморожен
34
автор
Фэндом:
Размер:
139 страниц, 43 349 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Лабиринт

Настройки
Примечания:
Это началось с тишины. Не той тишины, которая бывает, когда засыпаешь, и мир становится мягким, далёким, почти нереальным, и ты чувствуешь, как тело расслабляется, как мысли текут медленно, как река, которая устала и теперь просто несёт свои воды к морю, не спрашивая, куда. И не той, когда просыпаешься и слышишь, как за окном поют птицы, а солнце светит в глаза, и ты знаешь, что сегодня будет хороший день, что мир ждёт тебя, что ты нужен. Другой. Гулкой. Пустой. Тяжёлой, как свинец, который налили в грудь, и теперь она давит, давит, давит, не давая дышать, не давая думать, не давая быть. Он открыл глаза. Свет был. Он лился откуда-то сверху, бледный, холодный, как зимнее солнце, которое не греет, которое светит, но не даёт тепла. Он падал на него, но не касался. Он был рядом, но не с ним. Он протянул руку — и ничего не почувствовал. Ни тепла, ни холода, ни прикосновения. Только пустота. Только отсутствие. Только то, что не имеет ни формы, ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Пустота, которая была везде и нигде. Пустота, которая была им. Холод пришёл не сразу. Сначала он просто чувствовал отсутствие тепла — не холод, а пустоту там, где должно было быть тепло. Потом, постепенно, пустота начала заполняться чем-то другим. Чем-то, что пробиралось под кожу, в мышцы, в кости. Холод. Настоящий. Живой. Он был везде — в пальцах, в ладонях, в запястьях, в груди. Он сжимал сердце ледяными пальцами, и сердце билось медленнее, слабее, тише. Он хотел согреться, но нечем было греть. Не было рук, которые обняли бы его. Не было дыхания, которое согрело бы шею. Не было голоса, который сказал бы: «Всё будет хорошо». Он стоял, и ему казалось, что он стоит здесь уже вечность. Может, минуту. Может, год. Может, всю свою жизнь. Он не знал. Здесь время не имело значения. Здесь были только он и пустота, и тишина, которая была громче любого крика. Он посмотрел вниз. Там, где должны были быть его ноги, была бесконечная ледяная плоскость. Она уходила вдаль, сливаясь с горизонтом, которого не было. Лёд был прозрачным, как стекло, и под ним, глубоко-глубоко, он видел себя — маленького, испуганного, замерзающего. Он смотрел вниз, и отражение смотрело на него, и в его глазах был тот же страх, который он чувствовал в своей груди. Он посмотрел вверх. Там, где должно было быть небо, был тот же ледяной, бесконечный свет. Он отражался от невидимых граней, множился, разбивался на тысячи осколков, и каждый осколок был холодным, пустым, чужим. Он попробовал сделать шаг. Нога опустилась на ледяную поверхность. Лёд был гладким, скользким, и он едва удержался, чтобы не упасть. Он сделал ещё шаг. Потом ещё. Лёд скрипел под ногами — тонко, жалобно, как будто тоже боялся, как будто тоже ждал, когда всё это кончится. Он шёл. Долго. Очень долго. Он не знал, сколько времени прошло. Может, час. Может, день. Может, неделя. Он шёл, и лёд под ногами становился всё тоньше, всё прозрачнее, и под ним, всё ближе, он видел себя — маленького, испуганного, замерзающего. Он шёл, и ему казалось, что он идёт по замкнутому кругу, что каждый шаг возвращает его туда, откуда он начал, что он никогда не выйдет, не найдёт, не сможет. Боль в ногах стала появляться не сразу. Сначала он просто чувствовал усталость — тяжёлую, давящую, как будто кто-то привязал к ногам камни. Потом — жжение. Оно началось где-то в икрах, поднялось выше, к коленям, к бёдрам. Мышцы горели, кричали, умоляли остановиться. Но он не останавливался. Он не мог остановиться. Потому что если остановится, то, может быть, никогда не сможет снова пойти. А если не сможет пойти, то никогда не выйдет. А если не выйдет, то останется здесь навсегда. В холоде. В тишине. В пустоте. Он остановился. Закрыл глаза. Открыл. Всё было так же. Бесконечный лёд. Бледный свет. Тишина, которая давила на уши, на голову, на сердце. — Где я? — спросил он. Голос прозвучал глухо, как в пустой комнате, где никто не живёт, где стены помнят только эхо, а эхо помнит только тишину. Слова упали в ледяную пустоту, разбились о невидимые стены, рассыпались на осколки, и каждый осколок затих, не найдя ответа. Он остался один. Он не знал, сколько прошло времени. Может, час. Может, день. Может, неделя. Он ходил по льду, искал выход, но не находил. Он садился, ложился, вставал. Он кричал, но никто не отвечал. Он плакал, и слёзы падали на лёд и замерзали, превращаясь в маленькие ледяные шарики, которые катились в разные стороны и исчезали в трещинах, как будто их никогда не было, как будто он никогда не плакал, как будто он не мог плакать, потому что слёзы — это для живых, а он был здесь, во льду, где даже слёзы умирали, не успев родиться. Голод пришёл позже. Сначала он просто чувствовал пустоту в животе — не боль, а отсутствие. Потом — слабость. Руки дрожали, ноги подкашивались, голова кружилась. Потом — боль. Она сворачивалась в желудке тугим узлом, сжималась, разжималась, сжималась снова. Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как он ел в последний раз. Он не знал, когда ел вообще. Он знал только, что хочет есть. Что хочет пить. Что хочет чувствовать что-то, кроме этого льда, этого холода, этой боли. Жажда была хуже. Она начиналась где-то в горле — сухом, шершавом, как наждак. Потом опускалась ниже, в грудь, в желудок. Он чувствовал, как язык распухает, как губы трескаются, как каждый вдох отдаётся болью. Он думал о воде. О холодной, чистой, прозрачной. О том, как она течёт по горлу, как смывает сухость, как возвращает жизнь. Он думал о дожде, о реке, о море. О том, как они с Джиюн пили воду из одного стакана, когда были маленькими, и смеялись, и вода капала на футболки, и мама ругалась, но не сильно. Он думал. Это было единственное, что он мог делать. Думать. Вспоминать. О том, что было до. О квартире, где пахло кофе по утрам, и Джиюн приходила к нему раньше, чем он просыпался, и ставила чашку на тумбочку, и он чувствовал запах, но не хотел вставать, потому что хотел ещё немного полежать, слушая, как за окном просыпается город, как сигналят машины, как где-то далеко лает собака, как жизнь идёт своим чередом. О мастерской, где пахло красками и скипидаром, и он мог часами смешивать цвета, чтобы получить тот самый оттенок, который видел в голове, но никак не мог перенести на холст. Он вспомнил, как впервые взял в руки кисть — ему было шесть, бабушка подарила ему акварель, и он нарисовал дом, кривой, косой, с окнами разного размера, но бабушка повесила рисунок на холодильник и сказала: «Ты станешь художником». И он стал. Он думал о том, что было после. О крови, которая текла по рукам, горячая, липкая, и он смотрел на неё и думал: «Как красный. Как закат. Как краски на палитре». О темноте, которая накрыла его, мягкая, тёплая, обещающая покой. О голосах, которые звали его, которые не отпускали, которые держали здесь, когда всё внутри тянуло вниз, в ничто, в конец. — Хёнджин. Он узнал его сразу. Не потому, что голос был громким или особенным. Он был тихим, почти шёпотом, но он пробивался сквозь лёд, как свет сквозь тучи, как тепло сквозь холод, как жизнь сквозь смерть. Джиюн. Его сестра. Та, которая всегда верила в него, даже когда он сам переставал верить. Та, которая сидела с ним в детстве на крыше и показывала на звёзды, и они придумывали свои созвездия, и она называла одно из них его именем, потому что он был для неё звездой, которая никогда не погаснет. Та, которая приносила ему герань на подоконник, потому что он сказал однажды, что любит цветы, и она запомнила. Та, которая нашла его в луже крови и не отпустила, не дала уйти, не позволила исчезнуть. — Джиюн! — закричал он. — Я здесь! Я здесь! Он побежал. Лёд под ногами скрипел, трещал, но он бежал. Он чувствовал, как его ноги скользят, как он падает, встаёт, бежит снова. Он чувствовал, как сердце бьётся всё быстрее, как кровь быстрее бежит по венам, разгоняя холод, разгоняя страх, разгоняя пустоту. Он уже почти слышал её дыхание. Он уже почти чувствовал её руку. Он уже почти был там. Но голос начал отдаляться. Он не знал, почему. Он бежал, он кричал, он звал её, но голос уходил всё дальше, становясь тише, тоньше, прозрачнее, как вода, которая утекает сквозь пальцы, как песок, который сыплется из кулака, как время, которое не остановить. Он упал. Лёд обжёг колени, ладони, лицо. Он встал. Побежал снова. Но голос уходил. Он упал на колени. Слёзы текли по щекам, падали на лёд, замерзали. Он сжал кулаки, ударил по льду, и боль отозвалась в костяшках, острая, живая, настоящая. Лёд треснул под его кулаками, пошли тонкие паутинки, но голос замолк. Тишина вернулась, густая, тяжёлая, давящая. — Не уходи, — прошептал он. — Пожалуйста, не уходи. Но голос не вернулся, а потом появились они. Стены. Они выросли из ледяной пустоты, как грибы после дождя, как сны, которые не отпускают, как память, которая жжёт изнутри. Сначала он не заметил их. Он лежал на холодном льду, смотрел в никуда и слушал тишину. Он думал о Джиюн, о её голосе, о её руке, которую он почти чувствовал. Он думал о том, что, может быть, он ошибся. Может быть, это была не она. Может быть, лёд играл с ним, дразнил, обещал то, чего не мог дать. А когда открыл глаза, они уже были здесь. Стены были изо льда. Прозрачного, холодного, безжалостного. Они стояли вокруг него, высокие, как горы, как небо, как вечность. Они были везде. Спереди, сзади, слева, справа. Он был в ловушке. Он подошёл к одной стене. Коснулся её. Лёд был гладким, как стекло, и холодным, как смерть. Холод пробирался сквозь пальцы, сквозь кожу, сквозь кости, поднимался по руке, к плечу, к сердцу. Он отдёрнул руку, но холод остался. Он был внутри. Он был везде. Он ударил по стене кулаком. Боль пришла не сразу. Сначала он почувствовал, как костяшки врезаются в твёрдую поверхность, как сухожилия натягиваются, как мышцы напрягаются. Потом — глухой, тяжёлый звук, который отдался в груди, в голове, в каждой клетке. А потом — боль. Острая, режущая, живая. Она разлилась по пальцам, по запястью, по руке, поднялась выше, к плечу, к сердцу. Кровь выступила на сбитой коже, потекла по пальцам, капнула на ледяной пол. Красная на прозрачном. Живая на мёртвом. Лёд не дрогнул. Он ударил снова. И снова. И снова. Кровь замерзала на стене, превращаясь в тёмные, бурые пятна. Лёд оставался неподвижным. Он не трескался, не крошился, не отвечал. Он просто стоял, высокий, прозрачный, холодный, и смотрел на него тысячью невидимых глаз. Он пошёл вдоль стены. Она тянулась бесконечно. Он шёл, шёл, шёл, но стена не кончалась. Он повернул — и упёрся в другую стену. Повернул снова — третью. Четвёртую. Пятую. Он был в лабиринте. Лёд под ногами становился тоньше, прозрачнее, и под ним, всё ближе, он видел себя — маленького, испуганного, замерзающего. Он смотрел вниз, и отражение смотрело на него, и в его глазах был тот же страх, который он чувствовал в своей груди. Он не знал, как долго он бродил. Может, час. Может, день. Может, год. Коридоры были одинаковыми — ледяными, прозрачными, пустыми. Они закручивались в спирали, которые не имели конца, уходили в тупики, которые возникали из ниоткуда, возвращали его туда, откуда он начинал. Он оставлял метки на стенах — царапины, кровь, слёзы, которые замерзали и превращались в ледяные кристаллы. Но лабиринт стирал их. Он затягивал раны льдом, смывал следы, делал вид, что ничего не было. Он менялся. Он дышал. Он жил. Иногда коридоры становились шире, и он мог идти быстрее, почти бежать, почти верить, что сейчас, вот сейчас, на следующем повороте, он увидит выход. Но коридоры сужались, сжимались, давили на плечи, на грудь, на голову, и он едва протискивался, дышал, задыхался, падал, полз, вставал, шёл снова. Иногда лабиринт затихал. Стены замирали, коридоры выпрямлялись, и он мог идти прямо, долго, бесконечно, и ему казалось, что он идёт по прямой линии, которая ведёт куда-то, ведёт к выходу, ведёт к свету. Но линия не кончалась. Она тянулась, тянулась, тянулась, и он понимал, что это не выход. Это просто ещё один коридор. Ещё один. Ещё один. Он уставал. Садился на лёд. Закрывал глаза. Слушал тишину. Она была гулкой, тяжёлой, давящей. Она заполняла уши, голову, грудь. Она была везде. Она была внутри. Хёнджин открывал глаза. Вставал. Шёл. А потом он начал смеяться. Не голосом — льдом. Стены вибрировали, дрожали, издавали низкий, гулкий звук, который отдавался в груди, в голове, в каждой клетке. Смех лабиринта был холодным, безжалостным, как смех Минхёка, когда он нажимал вилкой на его шею. Он был везде. Он был внутри него. — Ты никуда не уйдёшь, — шептал лёд. — Ты здесь навсегда. Ты мой. — Нет, — сказал Хёнджин. — Я уйду. — Куда? — смеялся лёд. — Посмотри на себя. Ты даже не знаешь, где ты. Ты даже не знаешь, кто ты. — Я знаю, — сказал Хёнджин. — Я — Хёнджин. — Хёнджин? — Лёд захохотал громче. Стены задрожали, посыпалась ледяная крошка, которая падала на плечи, на голову, на лицо, и он чихал, кашлял, задыхался, но не останавливался. — Хёнджин — это тот, кого изнасиловал брат. Хёнджин — это тот, кого отец назвал шлюхой. Хёнджин — это тот, кто пытался вскрыть себе вены вилкой. Хёнджин — это никто. Хёнджин — это ничто. — Замолчи! — закричал Хёнджин. Голос его сорвался, сломался, рассыпался на осколки, и каждый осколок был криком, болью, страхом. Он сжал кулаки, ударил по ледяной стене, и стена засмеялась громче. — Ты не знаешь меня! Ты не знаешь! — Покажи мне, — сказал лёд. — Покажи, кто ты. И стены стали зеркалами. Он увидел себя. Не того, который стоял здесь, в лабиринте, а другого. Того, который мог бы быть. В первом зеркале он сидел на кухне с отцом. Было утро, солнце светило в окно, и отец не кричал. Он говорил тихо, спокойно, и в его голосе не было злобы. Он спрашивал о рисунках Хёнджина, о том, что он хочет рисовать, о том, что будет, когда он вырастет. Хёнджин чувствовал запах отцовского одеколона — тёплый, древесный, знакомый. Он видел его улыбку — ту, которую не помнил, но которая, возможно, была когда-то давно, в самом начале. — Я горжусь тобой, — говорил отец. — Я всегда гордился. Хёнджин протянул руку к зеркалу, но лёд был холодным, и отражение исчезло. Во втором зеркале мать гладила его по голове. Её руки были тёплыми, мягкими, и она пела колыбельную — ту самую, которую пела, когда он был маленьким, когда мир был целым, когда она не молчала. Её голос был тихим, нежным, обещающим защиту. — Спи, мой хороший, — пела она. — Всё будет хорошо. Он закрыл глаза, и слёзы замерзали на ресницах, а когда открыл, зеркало было пустым. В третьем зеркале Минхёк учил его кататься на велосипеде. Он бежал рядом, держал за руль, смеялся, когда Хёнджин падал, но помогал встать. Он не был тем самым монстром. Он был братом. — Не бойся, — говорил Минхёк. — Я держу. Хёнджин смотрел на него и не мог дышать. Потому что это был тот брат, которого он хотел иметь. Тот, который защищает. Тот, который любит. Тот, которого не оказалось. В четвёртом зеркале вся семья сидела за одним столом. Отец, мать, Минхёк, Джиюн, он. Они смеялись, передавали друг другу блюда, спорили о том, какой фильм посмотреть. Тепло. Свет. Дом. — Видишь? — шептал лёд. — Вот какой могла быть твоя жизнь. Но ты её не получишь. Ты заслужил только боль. — Нет, — сказал Хёнджин. — Это моя жизнь. Это настоящее. — А что не настоящее? — смеялся лёд. — Боль? Страх? Кровь? Хёнджин пошёл дальше. Зеркала множились, отражали, искажали. Он видел себя счастливым. Видел себя целым. Видел себя таким, каким хотел быть. И это было больнее, чем любой удар, чем любая стена, чем любой холод. Но он шёл. Он не останавливался. А потом лёд начал таять. Не вокруг него — внутри. Где-то глубоко, там, где холод был самым сильным, появилась трещина. Тонкая, едва заметная, но она была. Из неё шёл свет. Не тот, бледный, холодный, который был здесь всегда. Другой. Тёплый. Золотой. Живой. Хёнджин пошёл на свет. Лёд под ногами трещал, крошился, но он шёл. Стены расступались перед ним, медленно, неохотно, как будто не хотели отпускать, как будто хотели удержать, спрятать, стереть. Но они расступались. Потому что свет был сильнее. Потому что свет был теплее. И тогда он увидел. Не зеркала, не ложь, не то, что могло бы быть. А то, что было. Настоящее. Он увидел Чана. На набережной, ветер трепал его волосы, и он смотрел на Хёнджина и улыбался. Он отдавал ему свою куртку — тёплую, пахнущую домом. — Держи, — говорил Чан. — Замёрзнешь. — А ты? — спрашивал Хёнджин. — Я привык. Он видел Минхо. На крыше, ночью, звёзды были яркими, и Минхо показывал на одну из них. — Видишь? — говорил Минхо. — Это твоя звезда. Я назвал её в честь тебя. — Звёзды нельзя называть в честь людей, — смеялся Хёнджин. — А я назвал. Он видел Феликса. На море, волны набегали на берег, и Феликс боялся воды, но держал его за руку и шёл. — Не бойся, — говорил Хёнджин. — Я держу. — Я не боюсь, — отвечал Феликс, но его рука дрожала. Он видел Джисона. В незнакомом районе, они заблудились, и Джисон обнял его и сказал: — Мы не одни. У нас есть друг друг. Он видел Чанбина. На асфальте, цветными мелками, он рисовал Хёнджина с крыльями. — Почему у меня крылья? — спрашивал Хёнджин. — Потому что ты летаешь, — отвечал Чанбин. — Ты просто ещё не знаешь. Он видел Сынмина. На кухне, они пекли хлеб в первый раз, и он получился твёрдым, как камень. — В следующий раз получится лучше, — говорил Сынмин. — Ты всегда так говоришь. — Потому что я верю. Он видел Чонина. В парке, они сидели на скамейке, и Чонин молчал. — О чём ты думаешь? — спрашивал Хёнджин. — Ни о чём, — отвечал Чонин. — Просто слушаю тишину. — А что она говорит? — Что меня не нужно говорить. Они были здесь. Все семеро. Не в словах, не в обещаниях, не в надежде, которая могла не сбыться. В том, что было. В том, что никогда не исчезнет. В том, что было настоящим. Хёнджин смотрел на них, и слёзы текли по его щекам, и они не замерзали. Они были тёплыми. Они были живыми. — Я помню, — прошептал он. — Я помню всё. Лёд затрещал. И он побежал. Не от страха. Не от боли. На свет. На тепло. На них. Лёд под ногами трещал, крошился, разлетался осколками. Стены падали, рассыпались, исчезали. Смех лабиринта превратился в крик, крик — в стон, стон — в тишину. Но он не останавливался. Он бежал. Он чувствовал, как ноги скользят, как он падает, встаёт, бежит снова. Он чувствовал, как сердце бьётся всё быстрее, как кровь быстрее бежит по венам, разгоняя холод, разгоняя страх, разгоняя пустоту. Он увидел его. Силуэт. Тёплый, живой, настоящий. Чан стоял в конце коридора, и свет падал на него золотыми квадратами. Он стоял и ждал. Он всегда ждал. Хёнджин бежал. Он чувствовал, как лёд под ногами тает, как стены падают, как лабиринт рассыпается на куски. Он бежал, и ему казалось, что он бежит не по льду, а по воздуху, по свету, по надежде. Он добежал. Он протянул руки. Он обнял. Руки Чана были тёплыми, сильными, настоящими. Они обхватили его плечи, прижали к груди. Он чувствовал тепло — живое, настоящее, такое, которого не было в лабиринте, которого не было во льду. Он чувствовал, как сердце бьётся — ровно, спокойно, сильно. Он чувствовал, как дыхание — тёплое, ровное — касается его волос. И запах. Он чувствовал запах. Тот самый, который знал с первой встречи, когда Чан отдал ему свою куртку. Запах Чана был запахом дома, запахом защиты, запахом того, что он не один. — Чан, — прошептал он. — Я здесь. Руки сжали крепче. Он обнял в ответ. Крепко. Изо всех сил. Из последних сил. И вдруг — темнота вырвала его. Не постепенно, не мягко. Резко. Как будто кто-то схватил его за плечи и рванул назад. Тепло исчезло мгновенно. Запах — тоже. Руки Чана, которые держали его, растворились в пустоте, как будто их никогда не было. Он упал. Или не упал — он просто летел. Вниз, вверх, в никуда. Он не знал. Он чувствовал только, как темнота обволакивает его, как вода, как сон, как смерть. Она была везде. Она была внутри. Она была им. Он попробовал крикнуть, но голос исчез. Попробовал пошевелиться, но тело не слушалось. Он был только сознание. Только мысль. Только страх. Темнота была бездонной. Она не имела ни дна, ни края, ни конца. Она была везде. Она была нигде. Она была всем, что осталось. Он падал. Долго. Очень долго. Может, минуту. Может, час. Может, вечность. Он не знал. Здесь время не имело значения. Здесь были только он и темнота, и тишина, которая была громче любого крика. А потом он перестал падать. Он просто был. В темноте. В тишине. В пустоте, где не было ничего — ни боли, ни страха, ни надежды, ни любви. Только он. Только темнота. Только тишина. Он закрыл глаза. Или открыл? Он не знал. Здесь не было разницы. Здесь не было ничего, кроме него самого. Он ждал. Не знал, чего. Но знал, что когда-нибудь вернётся. Что они будут ждать. Что они будут рядом. Все. Но сейчас была только темнота. --- Чан сидел на балконе. Было поздно, город внизу уже заснул, только редкие огни горели в окнах, как звёзды, которые упали на землю и застряли между этажами. Он держал в руках кружку с кофе, но давно уже не пил. Кофе остыл, покрылся тонкой плёнкой, которая лопалась, когда он двигал кружку, но он не замечал. Он смотрел на звёзды. Их было мало — город засвечивал небо, и только самые яркие пробивались сквозь дымку. Но он смотрел. Он всегда смотрел на звёзды, когда не мог заснуть. Ему казалось, что если смотреть достаточно долго, можно увидеть что-то важное. Что-то, что ответит на вопросы, которые он не решался задать. Он думал о Хёнджине. О том сне, который ему недавно приснился. О том, как тот сжал его руку. О том, как его пальцы дрожали, но не отпускали. О том, как он сказал: «Я вернулся». О том, как он улыбнулся — слабо, едва заметно, но это была улыбка. Он думал о том, что Хёнджин борется. Что он не сдаётся. Что он вернётся. Он закрыл глаза. И вдруг — он почувствовал. Кто-то обнял его. Руки были слабыми, дрожащими, но они обнимали его. Они обхватывали его плечи, прижимались к его груди. Он чувствовал, как сердце бьётся — часто, слабо, но бьётся. Он чувствовал, как дыхание касается его шеи. Он чувствовал запах. Тот самый. Который он помнил пять лет. Который он искал в каждой куртке, в каждой комнате, в каждом сне. Запах Хёнджина. Настоящий. Живой. Слёзы потекли по его щекам. Он не вытирал их. Он боялся пошевелиться. Он боялся, что если пошевелится, всё исчезнет. Он знал, что это не сон. Он знал, что Хёнджин там, внутри, в этой неподвижной оболочке, и он борется. Он знал, что Хёнджин вернётся. Он знал, что он не один. Он не скажет никому. Ни Джиюн, ни Минхо, ни Феликсу. Он не скажет, потому что это было его. Только его. Потому что это было чудо, которое случилось только с ним. Но он знал. Он знал, что Хёнджин борется. Он знал, что Хёнджин не сдаётся. Он знал, что Хёнджин вернётся. Он открыл глаза. Звёзды всё так же мерцали в вышине. Холодный кофе стоял на перилах. Город спал. Он улыбнулся сквозь слёзы. — Я жду, — прошептал он. — Мы все ждём. И звёзды мерцали в ответ. Тишина была живой. В ней слышалось, как капает капельница. Кап... кап... кап... Как мониторы пищат ровно, мерно. Как кто-то дышит. Тихо, ровно, как будто ждёт. Как будто верит. Он смотрел на звёзды и ждал.
Примечания:
Отзывы (1)