Белый опиум любви.

NC-17
В процессе
91
2
автор
wixsqur соавтор
S0naNo гамма
Фэндом:
Resident Evil, Genshin Impact (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 274 страницы, 82 664 слова, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
91 Нравится 65 Отзывы 10 В сборник

VII. Танец на краю.

Настройки
Примечания:
Ночь опустилась на Дворец, как тяжелая бархатная завеса, за которой не было ничего, кроме тишины и холода. За окнами ветер играл со снежинками, гоняя их по карнизам, но внутри дворца было так тихо, что Коломбина слышала биение собственного сердца. Оно стучало где-то в горле, мешая дышать, мешая думать, мешая, наконец, забыться сном. Она лежала на кровати уже несколько часов. Шелковые простыни сбились под её телом в бесформенный кокон, подушка казалась то слишком жесткой, то неестественно мягкой. Коломбина ворочалась с боку на бок, пытаясь поймать ту спасительную нить, что утягивает в сон, но сознание оставалось мучительно ясным. Каждый звук, каждый скрип половиц за стеной отдавался в её голове раскатами грома, каждая мысль тянулась бесконечно долго, как нить паутины на ветру. Мысли возвращались к одному и тому же — к вчерашнему разговору, к лицу Сандроне, искажённому болью и гневом, к тому, как она вытолкнула её за дверь, и к записке, которую нашла потом. Короткой, скупой, но такой важной. Не хочу, чтобы ты уходила. Но понимаю. Коломбина перевернулась на спину и уставилась в потолок, где лунный свет рисовал причудливые узоры. Серебристые блики скользили по лепнине, создавая тени, похожие на крылья — её крылья, которые она так и не научилась расправлять по-настоящему. Сон не шёл. Не шёл, и всё. — Бесполезно, — прошептала она в пустоту. Голос прозвучал глухо, словно она говорила не в своей комнате, а в огромной пещере, где каждое слово обречено на одиночество. Она спустила ноги с кровати. Мраморный пол обжёг ступни холодом, но это было даже приятно — настоящее, физическое ощущение, которое могло хотя бы на мгновение заглушить тупую боль в груди. Коломбина поёжилась, но не стала искать тапочки. Ей хотелось чувствовать этот холод. Хотелось помнить, что она ещё жива. Что она ещё здесь. Босиком, в одной тонкой ночной рубашке, Коломбина выскользнула в коридор. Керосиновую лампу она зажигать не стала — луна и без того освещала путь, разбрасывая по полу серебряные дорожки. Дворец спал. Тяжёлые дубовые двери, мраморные статуи в нишах, длинные ковровые дорожки — всё это было знакомо до боли, до последней трещинки на стене, до выцветшего пятна на потолке. Здесь всего год, но, казалось, могла пройти этот коридор с без потостороних звуков на которые опиралась. Знала, где скрипнет половица под левой ногой, где воздух становится холоднее из-за сквозняка от старого окна, где тени от статуй падают длиннее всего. Субретка шла с закрытыми глазами, положившись на память тела. Дыхание было ровным, шаги — бесшумными, как у кошки, крадущейся в ночи. Но на середине коридора её пальцы сами собой коснулись шершавой поверхности двери, и Коломбина остановилась. Слегка приоткрыла глаза, но в миг они вернулись в привычное закрытое состояние. Комната Капитано. Она не знала, зачем остановилась именно здесь. Может быть, ноги сами принесли её в эту часть дворца, туда, где когда-то — что-то давно было? — она чувствовала себя не просто Субреткой, не просто одним из Предвестников, а… частью чего-то большего. Частью странной, нелепой, порой пугающей, но всё же семьи. Коломбина прижалась лбом к холодному дереву и закрыла глаза. Древесина была шершавой, пахла воском и чем-то ещё — возможно, тем особым маслом, которым Капитано натирал свою амуницию. Она вдохнула этот запах, и в памяти сразу же всплыл его голос. Низкий, раскатистый, такой мощный, что, казалось, мог заставить дрожать стены. Но в её воспоминаниях этот голос звучал совсем иначе — мягко, почти неуклюже, как у человека, который привык отдавать приказы, но вдруг решил научиться шутить. «Слушай сюда, Голубка, — говорил он, садясь напротив неё на корточки, чтобы быть на одном уровне. Его огромная фигура, обычно внушающая ужас, сейчас казалась почти комичной. — Это лучший анекдот, который я знаю. Встречаются как-то заяц и медведь…» Он путался в словах. Заикался на середине. Дважды пересказывал одну и ту же часть, потому что забывал, что было дальше. Его огромные ручищи нервно теребили край плаща, а на лбу выступила испарина — казалось, ему было проще выиграть битву с целой армией, чем рассказать эту дурацкую историю. А потом, когда наконец доходил до конца и понимал, что переврал самую смешную часть, так расстраивался, что Коломбина не выдержала — рассмеялась. Не над анекдотом. Над ним. Над тем, как этот огромный, непоколебимый воин старался ради неё. Над тем, как он, способный одним ударом разрушить стену, боялся обидеть её неудачной шуткой. «Ты слишком серьёзна для ребёнка, — сказал он тогда, и в его голосе мелькнуло что-то, похожее на грусть. — Смейся, пока можешь». Коломбина открыла глаза и отстранилась от двери. Она провела пальцами по дереву, словно прощаясь, и пошла дальше. Смеяться, пока можешь. Она помнила эти слова. Помнила их слишком хорошо. Следующая дверь была украшена изящной резьбой, в которой угадывались очертания лепестков — на раме двери были розы. Лунный свет проходил сквозь них. Слабо. Но проходил. Комната Синьоры. Коломбина остановилась напротив и позволила памяти захлестнуть себя. Она закрыла глаза, и комната наполнилась звуками, которых не было: звон чайных чашек, шорох страниц, тихий смех. Смех. Вот что она услышала в первую очередь. Смех Синьоры — раскатистый, уверенный, такой, что, казалось, мог растопить любые льды. Он всегда пугал подчиненных, но для Коломбины он был музыкой. В нём не было насмешки, не было высокомерия, которым Синьора так любила прикрываться перед чужими. В нём было тепло. Настоящее, живое тепло. «Представь, — говорила Синьора, разливая чай с мятой и падая в кресло с грацией, которая казалась невозможной для женщины, состоящей изо льда. Её длинные волосы рассыпались по плечам, и она небрежно откинула их назад, словно не замечая, как красиво они блестят в свете камина. — Этот идиот-торгаш из Ли Юэ посмел торговаться со мной из-за трёх мор! Трёх, ты представляешь? Я чуть не превратила его в ледышку. Вместе с чайником». Коломбина тогда сидела напротив, поджав под себя ноги, и слушала, затаив дыхание. Синьора умела рассказывать. Она превращала банальные истории в приключения, скучные встречи — в эпопеи, а свои провалы — в комедии. Она жестикулировала, вскакивала с места, изображала голоса — и всё это с таким азартом, что Коломбина забывала о времени, забывала о том, что за стенами идёт война, что мир рушится, что они — орудие этого разрушения. И когда она смеялась, смеялась по-настоящему, без оглядки на то, кто её слышит, Коломбине казалось, что в этой комнате никогда не бывает холодно. Что Синьора своим смехом способна согреть даже самые ледяные сердца. Коломбина провела пальцами по дверной ручке, но не коснулась её. Только прошептала в тишину: — Я помню твой смех. Я помню, как ты умела развеселить. И пошла дальше. Дверь Арлекино была строгой, без излишеств, но где-то на уровне глаз Коломбина заметила едва заметную царапину — след от кисти, которую она однажды уронила, когда училась рисовать. Царапина была маленькой, почти незаметной, но Коломбина знала, что Арлекино её не заделала. Оставила. Может быть, как память. Может быть, как напоминание о том, что не всё в этом мире должно быть идеальным. Она улыбнулась, вспомнив тот день. Арлекино была терпеливой. Это качество удивляло многих, кто знал её только как безжалостного Предвестника, главу Дома Очага, женщину, чьё имя шептали с ужасом. Но Коломбина знала другую сторону. Ту, что брала её за руку, помогая держать кисть. Ту, что поправляла неуклюжие штрихи и говорила тихим, спокойным голосом: «Не дави на грифель, Коломбина. Мир не состоит из одного нажима. Иногда, чтобы изобразить небо, нужно едва касаться». Коломбина помнила, как её первые рисунки были корявыми, непропорциональными — птицы с кривыми крыльями, облака, похожие на камни, деревья, напоминающие вилы. Но Арлекино никогда не критиковала. Она находила в каждом мазке что-то правильное, что-то, что стоило развить. Она говорила: «Вот здесь хорошо, потому что ты чувствовала линию. А вот здесь — потому что не боялась ошибиться». И когда у Коломбины наконец получилось изобразить птицу — не абстрактную, а настоящую, с расправленными крыльями, готовую взлететь, — Арлекино молча положила рисунок перед ней и сказала всего одно слово: Лети Коломбина сжала пальцы в кулак, чувствуя, как к горлу подступает ком. Она тогда не поняла, что это был не просто совет. А теперь поняла. Арлекино видела её тоску. Видела, что она задыхается в этих стенах, что ей нужно лететь. И не пыталась удержать. Только сказала: лети. Может быть, именно поэтому она сейчас уходит. Потому что кто-то когда-то сказал ей, что это правильно. Она пошла дальше, и каждое воспоминание было как удар под дых. Комната Дотторе пахла озоном и металлом даже на расстоянии. Здесь, в коридоре, она чувствовала этот запах — острый, тревожный, но почему-то такой родной. Запах его лаборатории, где всегда что-то шипело, взрывалось, переливалось. Коломбина улыбнулась своим воспоминаниям о нём. Дотторе был странным. Он пугал почти всех — его холодный ум, его эксперименты, его полное отсутствие того, что люди называют совестью. Но с ней он был… другим. Не мягче, нет — он вообще не умел быть мягким. Но он доверял ей. Впускал в свою лабораторию, позволял наблюдать, задавать вопросы, даже трогать то, что другие не смели трогать. «Смотри, — говорил он, подмигивая ей поверх реторты, в которой что-то шипело и переливалось всеми цветами радуги. Его глаза за стеклами очков блестели азартом, как у ребёнка, показывающего новую игрушку. — Сейчас будет красный. Но если добавить вот эту пыльцу…» Он бросал в пламя горсть какого-то порошка, и пламя взрывалось фейерверком синих искр, рассыпающихся по лаборатории, как звёзды. Коломбина тогда ахала, прижимая руки к груди, а Дотторе смеялся — тихо, зловеще, но в этом смехе не было угрозы. В нём было что-то другое. Что-то, что она теперь понимала как одиночество. Он посвящал её в свои эксперименты, показывал химические фокусы, иногда даже подшучивал над ней, превращая воду в пар или заставляя её чашку с чаем менять цвет. «Смотри, Голубка, — говорил он, и в его голосе звучала гордость, — это для тебя. Обычный чай, но он становится голубым, если дунуть. А если размешать ложкой — снова прозрачным. Как тебе?» Это были маленькие радости в мире, где радостей было так мало. «Ты единственная, кто не боится смотреть на то, что я делаю», — сказал он однажды. И в его голосе не было гордости. Только удивление. И, может быть, благодарность. Коломбина отошла от двери Дотторе, чувствуя, как в груди разливается тепло. Несмотря ни на что, несмотря на его безумие, несмотря на всё, что он сделал и ещё сделает, она была благодарна ему за те моменты. За искры. За цветной чай. За то, что он видел в ней не просто Голубку, а кого-то, кто способен понять. Она шла дальше, и коридор, казалось, становился длиннее с каждым шагом. Время текло иначе, когда идёшь по памяти. Каждая дверь открывала шкатулку воспоминаний, и они высыпались оттуда, как разноцветные стёклышки калейдоскопа, складываясь в картины прошлого. Дверь Тартальи она узнала бы из тысячи. Рядом с ней всегда было тепло. Буквально. Словно сам хозяин комнаты излучал столько жизненной энергии, что стены пропитывались ею. Даже в самый лютый мороз здесь было уютно, как у камина в деревенском доме. Коломбина прислонилась к стене напротив и закрыла глаза, позволяя воспоминаниям захлестнуть её с головой. Тарталья был самым живым из всех. Самый громкий, самый яркий, самый… настоящий. Он не носил масок — по крайней мере, с ней. Когда он был рядом, Коломбина забывала о том, что они — Предвестники Фатуи, что их руки в крови, что их имена шепчут с ужасом по всему Тейвату. С ним она была просто девочкой, которая слушает рассказы о Снежной, а точнее о части её в которой жил раньше. «Ты не представляешь, — говорил он, садясь на пол рядом с ней и жестикулируя так активно, что чуть не сбил вазу, стоящую на тумбочке. Его голос звенел от восторга, глаза горели, и казалось, что он сейчас взлетит от переполняющих его эмоций. — Что такое настоящий праздник Утренней Звезды! Весь город зажигает фонарики — тысячи, десятки тысяч! И пускает их по реке. Вода становится светящейся, понимаешь? Как будто звёзды спустились на землю и решили поплавать». Он рассказывал о традициях — о пирогах с мясом и капустой, которые пекли по воскресеньям, о песнях, которые пели дети, катаясь с горок, о первом снеге, который всегда пах чем-то сладким и горьким одновременно. Он рассказывал о культуре, о людях, о том, что значит быть из Снежной. О том, как по вечерам старики собираются у печей и рассказывают истории о древних героях, о том, как молодёжь водит хороводы на площадях, о том, как пахнет хлеб в маленьких пекарнях на окраинах. И в его голосе было столько тоски по дому, что Коломбина каждый раз ловила себя на мысли: он воюет не за идеалы Царицы. Он воюет за то, чтобы однажды вернуться. Увидеть этих стариков, услышать их песни, вдохнуть запах свежего хлеба. Он воюет, чтобы защитить этот мир, который любит. Чтобы однажды, когда всё закончится, он мог просто сидеть на крыльце своего дома и смотреть, как зажигаются фонарики на реке. «Я хочу когда-нибудь показать тебе, — сказал он однажды, и его голос стал тише, словно он делился самым сокровенным. — По-настоящему показать. Не просто рассказать. Ты должна это увидеть. Увидеть, как зажигаются фонарики. Как они плывут по реке, и кажется, что вся вода превращается в звёздное небо. Ты должна это почувствовать». Коломбина тогда промолчала. А теперь, стоя в пустом коридоре, она поняла, что у неё больше никогда не будет такой возможности. Улыбка, невольно появившаяся на её лице, погасла так же быстро, как и возникла. Она пошла дальше. И чем ближе она подходила к концу коридора, тем тяжелее становился каждый шаг. Сердце стучало где-то в горле, мешая дышать, мешая думать, мешая просто идти. Ноги становились ватными, воздух — густым, как патока. Каждый шаг давался с трудом, словно она шла не по ровному полу, а вверх по бесконечной лестнице. Дверь, ведущая в мастерскую, и по совместительству комнату Сандроне. Коломбина остановилась, как вкопанная. Её пальцы, только что невесомо скользившие по стене, замерли в воздухе. Она смотрела на гладкую, ничем не примечательную поверхность и чувствовала, как в груди разрастается что-то огромное, тяжёлое, неподъёмное. Словно внутри неё выросла гора, и она не знала, как её сдвинуть. Что я помню о ней? Она замерла, пытаясь выудить из памяти личные воспоминания. Рядом с Капитано — шутки и его неуклюжая забота. С Синьорой — смех и тёплые вечера с чаем. С Арлекино — уроки рисования и тихое «лети». С Дотторе — искры и химические фокусы. С Тартальей — рассказы о доме, о праздниках, о культуре Снежной, о фонариках на реке. А Сандроне? Коломбина нахмурилась, чувствуя, как в висках начинает пульсировать. Боль нарастала, пульсировала, отдавалась в затылке, в глазах, в каждой клеточке. Воспоминания не приходили. Вернее, они приходили, но не её. Не её собственные. Голос Пьерро, низкий, торжественный, невольно прозвучал в голове Субретки. «Сандроне — надёжный тыл. На неё всегда можно положиться. Она не подведёт». Голос Синьоры, с лёгкой усмешкой, подхватился тоже. «Она не лезет в распри, не участвует в интригах. За это её стоит уважать. Многие могли бы взять с неё пример». Голос Дотторе, полный странной ревности, которую она тогда не поняла. «Её куклы совершенны. Но это всего лишь инструменты. Не больше. Хотя… в её руках они становятся чем-то большим». Голос Арлекино, задумчивый, тихий, словно раздался прямо перед ней. «Она видит больше, чем говорит. Это редкий дар. Люди часто говорят слишком много, но слышат мало. Сандроне — наоборот. Она слушает». Голос Тартальи, лёгкий, беззаботный. «С ней легко. Она не требует ничего, чего не готова дать сама. Не навязывается, не лезет в душу. Просто… есть. И этого достаточно». Коломбина провела рукой по лбу, чувствуя, как в голове начинается боль — острая, пульсирующая, словно кто-то сверлил ей висок. Она помнила всё, что говорили другие. Она могла составить портрет Сандроне из чужих слов, чужих впечатлений, чужих воспоминаний. Но что она помнила сама? И вдруг, словно стена рухнула, воспоминания хлынули потоком — не яркие, не громкие, не такие, как с другими. Тихие. Незаметные. Но от этого не менее — нет, более — важные. Она вспомнила, как однажды, сидя в своей комнате и перебирая старые чертежи, она чихнула. Просто чихнула. И через минуту в дверь постучали. На пороге стояла Сандроне с кружкой горячего чая и платком. Её лицо было, как всегда, невозмутимым, но в глазах мелькнуло что-то, похожее на беспокойство. «Простудишься», — сказала она и ушла, не дожидаясь благодарности. Даже не посмотрев, примет ли Коломбина чай. Просто поставила кружку на тумбочку и исчезла. Она вспомнила, как однажды ночью, мучаясь бессонницей, она вышла в коридор и увидела, что на подушке в её комнате появился маленький мешочек с травами. Она не знала, откуда он взялся. Только потом, случайно, услышала разговор слуг: Сандроне приказала класть успокаивающие травы под подушку Голубки каждую ночь. «Она сказала, что если Госпожа Коломбина не спит, то это плохо сказывается на всех», — перешёптывались слуги. — «Госпожа Сандроне сказала, что уставшая Голубка поёт громче и мешает ей работать». Но Коломбина знала. Знала, что это была не работа. Что Сандроне просто… заботилась. По-своему. Не умея иначе. Она вспомнила, как любила определённые сладости — мягкие, с фруктовой начинкой, которые привозили из Ли Юэ. Она никогда не просила их, никогда не говорила о своей любви вслух. Но эти сладости всегда появлялись в её комнате, когда она особенно в них нуждалась — после тяжёлых дней, после разговоров с Царицей, после ночей, когда сны становились слишком тяжёлыми. Кто-то незаметно ставил тарелку на стол, пока она спала или отсутствовала. Коломбина замерла, чувствуя, как к горлу подступает ком. В Сандроне было всё то, что она любила в остальных. Забота Капитано, но без его неуклюжести. Теплота Синьоры, но без её громкости. Терпение Арлекино, но без дидактичности. Странная, искренняя забота Дотторе, но без его безумия. Душевность Тартальи, но без его тоски. В ней было всё. Даже больше. Вся моя любовь была в ней, — подумала Коломбина, и от этой мысли у неё перехватило дыхание. — Вся. Я просто не замечала этого раньше. Я принимала это как попытку избавится от меня.. Она прислонилась лбом к холодной двери, чувствуя, как солёная жидкость подступает к глазам, но не проливаются. Она не позволяла им пролиться. Не сейчас. Не здесь. Но... не ненавидит ли она меня после моих слов? Мысль ударила под дых, как удар в солнечное сплетение. Коломбина судорожно вцепилась пальцами в дверной косяк, чувствуя, как реальность начинает расплываться. Древесина была гладкой, холодной, и под пальцами она чувствовала каждую неровность, каждую царапину. Я ухожу. Я оставляю её. Ту, в ком была вся моя любовь. Не потому что не люблю. А потому что люблю слишком сильно, чтобы заставлять её страдать. Потому что если я останусь, я умру. И она будет видеть, как я угасаю. Каждый день. Каждый час. Я не могу сделать ей больно. Не могу. Голова начала раскалываться. Это было похоже на то, как если бы все голоса Предвестников разом заговорили в её сознании, споря друг с другом, перебивая друг друга, требуя ответа на вопросы, которых она не могла задать. Слишком много эмоций за одну ночь. Слишком много осознаний. Слишком много боли. — Тише, — прошептала она в пустоту, отступая от двери Сандроне. — Тише. Она развернулась и почти побежала обратно в свою комнату, боясь оглянуться, боясь, что если она останется здесь ещё на мгновение, то просто рухнет на пол и не сможет подняться. Ноги путались в длинной ночной рубашке, сердце колотилось где-то в горле, перед глазами всё плыло. Она споткнулась о край ковра, едва не упала, но удержалась, вцепившись в стену. Она влетела в свою спальню, не зажигая света, и рухнула на кровать. Свернулась калачиком, прижала колени к груди и уставилась в потолок, где всё ещё плясали лунные блики. Они были такими же, как всегда — холодные, равнодушные, вечные. И от этого становилось ещё больнее. Долгое время она просто лежала, пытаясь унять бешеный стук сердца. В голове всё ещё гудело, мысли метались, как испуганные птицы, но постепенно, медленно, они начали успокаиваться. Словно кто-то невидимый убаюкивал их, гасил одну за другой. Коломбина подтянула одеяло к подбородку и закрыла глаза. В этот раз тишина вокруг была не враждебной, а мягкой. Казалось, даже стены, пропитанные воспоминаниями, сжалились над ней. Казалось, даже луна за окном стала светить мягче, словно прощаясь. В этот раз сами боги соизволили ей уснуть.

***

Настало заветное утро. Новогодний бал — самое масштабное событие года во всей Снежной — должен был начаться через несколько часов, и замок гудел, как потревоженный улей. Даже стены, казалось, вибрировали от суеты, наполняясь запахами пряностей, воска и свежей выпечки. Слуги бегали по коридорам, сбиваясь с ног, кухня работала на пределе возможностей, а в главном зале расставляли столы, украшали колонны и проверяли акустику. Царица хотела, чтобы этот бал стал лучшим за последние годы. Никто не смел её подвести. Сандроне разбудил Пулония. Его механическое тело не издавало лишних звуков, когда он бесшумно вошёл в комнату и открыл шторы, впуская утренний свет — серый, холодный, но такой настоящий. Он замер у кровати, ожидая, когда хозяйка проснётся. Его механические глаза тускло светились в полумраке, корпус слегка поблёскивал в лучах рассвета. Сандроне открыла глаза. Она не помнила, когда уснула. Кажется, под утро, когда мысли наконец перестали метаться и затихли, обессиленные. Она села на кровати, провела рукой по лицу, чувствуя, как голова тяжёлая, словно налитая свинцом. Глаза слипались, веки были тяжёлыми, но сна не было ни в одном глазу. Посмотрев на часы, она поняла, что время уже близится к полудню. До бала оставалось всего несколько часов, а дел было невпроворот. Сандроне быстро поднялась, отбрасывая одеяло. Простыни были сбиты в комок, подушка смята — она металось во сне, хотя не помнила, что ей снилось. Пулония молча протянул ей повседневное платье — то самое, которое она носила каждый день. Тёмно-серое , строгое, без лишних украшений. Ткань была плотной, практичной, не мнущейся — идеальная для работы. Воротник стоячий, рукава длинные, юбка до середины икры — ничего лишнего, ничего, что могло бы помешать беготне по кухням и залам. Удобное для работы, для того, чтобы отдавать приказы слугам и следить за порядком. В таком платье можно было и на кухню, и в зал, и в кладовые — ничто не стесняло движений, ничто не привлекало лишнего внимания. Сандроне оделась быстро, не глядя в зеркало, застегнула пуговицы на груди, одёрнула юбку, поправила воротник. На всё ушло не больше минуты. Она не хотела смотреть на себя. Не хотела видеть тени под глазами, бледность, усталость. Она хотела быть невидимой. Рабочей лошадкой, которая делает своё дело и не требует ничего взамен. Она вышла в коридор. Пулония следовал за ней, как тень, его механические шаги были беззвучны на ковровых дорожках. Она шла быстро, глядя прямо перед собой, не позволяя мыслям отвлекать её. Сегодня было слишком много дел, чтобы позволить себе роскошь думать о… о том, о чём думать не стоило. Но когда она подходила мимо комнаты Коломбины, ноги сами замедлили шаг. Сандроне остановилась. Дверь была закрыта. За ней было тихо — ни звука, ни движения. Коломбина, наверное, ещё спала. Или не спала. Или её вообще не было в комнате. Сандроне не знала. И не хотела знать. Она стояла перед дверью, глядя на неё, и в груди снова заныло. Вчерашние слова Коломбины — те самые, что заставили её сердце сжаться — всплыли в памяти, чёткие и острые, как осколки льда. Я хочу уйти из Фатуи Тогда она не поняла. Подумала, что это шутка. Такие же странные шутки, которые Коломбина иногда отпускала, глядя куда-то вдаль, словно видела то, что никто другой не мог разглядеть. Шутки, после которых становилось неловко и почему-то грустно. Но сегодня, стоя перед её дверью, Сандроне вдруг подумала. А если это была не шутка? Она постояла так недолго, думая обо всём, что произошло между ними за последние дни. О том, как Коломбина смотрела на неё в примерочной Фонтейна — долгим, изучающим взглядом, от которого у Сандроне тогда перехватило дыхание. О том, как её голос дрожал, когда она говорила о побеге. О том, как её лицо исказилось от боли, когда Сандроне вытолкнула её за дверь. О том, как она потом ей отдала записку — короткую, скупую, но такую важную. Надеюсь, это правда была шутка, просто чтобы позлить меня, — подумала Сандроне, сжимая пальцы в кулак. — Просто шутка. Она не уйдёт. Не может уйти. Марионетка развернулась и пошла дальше, не оглядываясь. Пулония бесшумно последовал за ней.

***

Кухня встретила Сандроне шумом, жаром и суетой. Повара бегали между столами, слуги раскладывали посуду, помощники нарезали овощи и взбивали соусы. Воздух был наполнен запахами — пряным, сладким, острым, мясным — и от этого калейдоскопа ароматов у Сандроне на мгновение закружилась голова. Огромные медные кастрюли поблёскивали на полках, на плитах что-то шипело и булькало, из печей доносился запах свежего хлеба. На длинных столах рядами стояли блюда, ожидающие финальной отделки. Слуги сновали между ними, как муравьи в муравейнике, каждый знал своё место, свою задачу, свою роль в этом сложном механизме. Но она взяла себя в руки. Она — Сандроне, Седьмой Предвестник Фатуи. Она управляла дворцом, координировала сотни слуг, отвечала за каждую деталь, каждую мелочь. Она не имела права на слабость. Она принялась отдавать приказы, двигаясь между столами, проверяя каждое блюдо, каждую тарелку, каждую вилку. Пулония следовал за ней, готовый в любой момент выполнить любое поручение. — Это блюдо — на центральный стол, — указывала она слугам, тыкая пальцем в поднос с закусками. — Эти закуски — в малую гостиную, для тех, кто захочет уединиться от общей суеты. Вино подавать только после тоста Царицы. И проверьте, чтобы все бокалы были начищены до блеска. Если я увижу хоть одно пятно — вылетите все. Работа спорилась. Слуги, наученные горьким опытом, выполняли распоряжения быстро и чётко. Сандроне даже не заметила, как пролетело время, как одно за другим исчезали дела из её списка. Она проверяла меню, сверялась с планом рассадки гостей, уточняла у поваров, сколько порций каждого блюда готово, следила за тем, чтобы ничего не перепутали, ничего не забыли. Но мысли её были заполнены Коломбиной. Она вспоминала их ссору, слова Голубки, тот толчок, которым она вытолкнула её за дверь. Ей было стыдно. Ей было больно. И где-то глубоко внутри, в том уголке души, который она так старательно прятала ото всех, она надеялась, что всё это было просто способом позлить её, вывести из себя, заставить обратить внимание. Заставить посмотреть на неё так, как она смотрела на Коломбину, когда думала, что никто не видит. Надеюсь, это правда шутка, чтобы позлить меня, — снова подумала она, глядя на суету вокруг. — Она не сможет уйти, она не оставит меня.

***

Коломбина проснулась ближе к шести вечера. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая снег за окном в розовато-золотистые тона. Небо было чистым, редким для Снежной, и лучи заходящего солнца проникали сквозь витражное окно, расписывая пол её комнаты разноцветными узорами. До бала оставались считанные часы. Гости должны были начать съезжаться к девяти. Она села на кровати, чувствуя, как голова всё ещё гудит после вчерашнего. Во рту было сухо, в висках пульсировало, но это была привычная боль. Та, с которой она научилась жить. Та, которая напоминала ей, что время уходит. На ней была та же одежда, что и вчера — простая, та, в которой она ходила по дворцу. Светло-голубая ночная рубашка, удобная, не стесняющая движений, с длинными рукавами и простым вырезом. Ничего особенного. Ничего, что заставило бы кого-то смотреть на неё дольше обычного. Взгляд упал на пакет в углу, где было платье из того самого магазина— белое, серебристое, мерцающее в вечернем свете, как звёздная пыль. Тонкая ткань струилась, создавая иллюзию движения даже в неподвижности. Длинная полупрозрачная накидка, усыпанная мелкими кристаллами, напоминала крылья — те самые крылья, которые она так и не научилась расправлять по-настоящему. Это платье я надену пожалуй вечером, — подумала она. — На бал. Не ради приказа Царицы. Для неё. Она встала, подошла к пакету в котором было платье и осторожно коснулась ткани. Она была мягкой, прохладной, как первый снег, и скользила под пальцами, как вода. Коломбина провела рукой по накидке, и кристаллы заискрились в свете заходящего солнца, рассыпая по стенам маленькие радуги. Сегодня я надену его для неё, — мысль продолжилась без особых усилий. — Чтобы она запомнила меня такой. Чтобы, когда я уйду, у неё осталась хотя бы эта картинка — я в этом платье, в этом свете, в этот последний вечер. Голубка отошла от пакета и начала переодеваться в повседневное платье — простое, светло-голубое, чтобы не привлекать внимания, пока не настанет время. Пуговицы застёгивались легко, привычно, руки делали всё автоматически, пока мысли были далеко. Но не успела она закончить — в дверь постучали. Стук был уверенным, настойчивым, но без агрессии. Коломбина узнала эту манеру — Синьора всегда стучала именно так, трижды, с паузой между вторым и третьим ударом. — Минуту! — крикнула Коломбина, торопливо застёгивая последние пуговицы. Она поправила воротник, одёрнула юбку, провела рукой по волосам, чтобы убрать непослушные пряди. Открыв дверь, она увидела Синьору. Та стояла на пороге, уже полностью готовая к балу — её волосы были уложены в сложную причёску, платье сияло в свете коридорных ламп. Синьора выглядела великолепно, как всегда, но в её глазах был какой-то особенный блеск — предвкушение праздника, радость, лёгкое волнение. — Доброе утро, Голубка, — сказала Синьора, и в её голосе слышалась лёгкая насмешка. Она окинула Коломбину взглядом, оценивая её внешний вид, и её брови слегка приподнялись. — Не думала, что увижу тебя у себя. — Она хихикнула, поправляя выбившуюся прядь. — Пойдёшь со мной? Мне нужна помощь для укладки. Коломбина моргнула, не сразу понимая, о чём речь. Она смотрела на Синьору, на её идеально уложенные волосы, на её сияющее платье, и чувствовала себя неуместной в своей серой повседневности. — В смысле — для укладки? — переспросила она. — До бала же ещё много времени…И как я могу тебе помочь? — Ну ты же понимаешь, — Синьора закатила глаза с видом человека, который уже сто раз объяснял очевидные вещи. — Это всё очень долго делать. Сначала укладка, потом макияж, потом проверить, всё ли на месте, потом переодеться, потом ещё раз проверить…А ты поможешь...Эээ... В общем, времени в обрез. Поэтому пошли. Коломбина кивнула, не находя сил спорить. Она закрыла дверь своей комнаты, бросив последний взгляд на пакет с белым платьем, и последовала за Синьорой.

***

В комнате Синьоры уже сидела Арлекино, которую укладывали слуги. Её волосы, обычно собранные в строгую причёску, сейчас были распущены и блестели в свете ламп, падая на плечи тяжёлыми прядями. Слуги осторожно расчёсывали их, укладывая в сложную конструкцию, которая должна была держаться весь вечер. — Доброе утро, Арлекино, — тихо сказала Коломбина, присаживаясь на стул у стены. — Доброе утро, — отозвалась та, не поворачивая головы, чтобы не мешать слугам. Но в её голосе Коломбина уловила что-то — тепло? облегчение? — и это согрело. Синьора уселась на стул, и другая группа слуг тут же принялась за её волосы. Они работали быстро, умело, пальцы их мелькали в воздухе, расчёски скользили по волосам, шпильки ловко вонзались в причёску, фиксируя каждую прядь. Коломбина сидела в кресле у стены и замерла, наблюдая за происходящим. Ей было неловко. Она не понимала, для чего она здесь. Ей не нужно было делать укладку — она решила ничего не надевать на голову вечером для бала. Её волосы будут распущены, как она любила, как ходила всегда. Но Синьора, видимо, просто хотела компании. Или, может быть, хотела, чтобы Коломбина была рядом. Или может чтобы голубка не натворила глупостей после ссоры с марионеткой. Или чтобы не думать о том, что сегодня вечером может случиться что-то, что изменит всё. Спустя двадцать минут Синьора покрутилась перед Коломбиной, демонстрируя результат. Её волосы были уложены в замысловатую причёску, украшенную мелкими бриллиантовыми шпильками, которые сверкали при каждом движении. — Как тебе? — спросила она, и в её голосе слышалось ожидание похвалы. Коломбина посмотрела на неё, но мысли её были далеко. Она видела перед собой не Синьору, а Сандроне. Она представляла, как та будет выглядеть сегодня. Наденет ли она то платье из Фонтейна? Белое, с золотом, которое так ей шло? Или выберет что-то другое? — Нормально, — ответила она, не в силах выдать большего. Синьора нахмурилась, внимательно разглядывая себя в зеркале. Она поворачивала голову так и этак, оценивая каждую деталь, каждую прядь. — Надо, чтобы было идеально, — решила она и повернулась к слугам. — Переделайте. Коломбина вздохнула, понимая, что это надолго. Время тянулось медленно. Коломбина смотрела, как слуги колдуют над волосами Синьоры, как Арлекино терпеливо сидит в соседнем кресле, как за окном медленно темнеет, уступая место вечеру. Звёзды начали появляться на небе одна за другой, и Коломбина считала их, чтобы не думать о том, что будет через несколько часов. Мысли её были далеко. Она думала о Сандроне. О том, что сегодня вечером всё решится. О том, что, возможно, она больше никогда не увидит её лица. Не услышит её голоса. Не почувствует её присутствия рядом. Прошло два часа. До прихода гостей оставался всего час. Синьора, наконец, была довольна своей укладкой. Теперь слуги принялись наносить ей макияж. Она сидела с закрытыми глазами, что-то рассказывая Арлекино, полностью погружённая в разговор. Её голос лился, как ручей, перескакивая с темы на тему — о вчерашних новостях, о сплетнях, которые дошли до неё из столицы, о том, какой фасон сейчас в моде в Фонтейне. Коломбина поняла, что это её шанс. Тихо, словно тень, она поднялась с кресла. Синьора, увлечённая беседой и своими ощущениями от макияжа, не заметила её ухода. Арлекино тоже была занята разговором, кивая время от времени в ответ на слова Синьоры. Коломбина выскользнула за дверь и, не оглядываясь, направилась в свою комнату.

***

Ей нужно было переодеться в платье, что купила голубка, вместе с остальными во время поисков по Фонтейну. То самое, которое она берегла для этого вечера. Она закрыла дверь своей комнаты и прислонилась к ней спиной, переводя дыхание. Сердце колотилось где-то в горле, руки слегка дрожали. Сняв с себя платье, аккуратно повесила его на спинку стула и подошла к пакету, который словно банк охранял бриллиант. Достав его, оно висело перед ней, мерцая в вечернем свете, как живое. Коломбина протянула руку и осторожно положила его на кровать. Ткань была невесомой, прохладной, она струилась сквозь пальцы, как вода. Она надела платье медленно, словно готовясь к чему-то важному. Сначала — нижняя юбка, шуршащая, многослойная, создающая форму. Потом — основное платье, белое, с серебристым отливом, плотно облегающее фигуру до талии и расходящееся книзу мягкими складками. Рукава были длинными, полупрозрачными, они струились при каждом движении, создавая иллюзию крыльев. Накидка — длинная, усыпанная мелкими кристаллами — крепилась на плечах и спадала до самого пола, шлейфом тянулась за ней. Коломбина подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Белое платье сияло в свете ламп, кристаллы на накидке переливались всеми цветами радуги, волосы, распущенные, чёрные, блестящие, струились по плечам, контрастируя с белизной ткани. Она не стала ничего надевать на голову — ни диадемы, ни заколок, ни шпилек. Только платье. Только оно. Интересно, её реакция будет такая же, как в магазине, или нет? , — подумала Коломбина, глядя на своё отражение. — Чтобы она запомнила меня такой. Чтобы, когда я уйду, у неё осталась хотя бы эта картинка — я в этом платье, в этом свете, в этот последний вечер. Она провела рукой по ткани, вспоминая, как выбирала его в Фонтейне. Как Сандроне смотрела на неё тогда — с каким-то странным, непривычным выражением, которое Коломбина не сразу смогла прочитать. А теперь поняла. Это было восхищение. И страх. И что-то ещё, чему она не решалась уделять больше внимания в размышлениях, словно боялась думать об этом. Сердце забилось быстрее, тревога накрывала её с головой. В коридоре слышались шаги и голоса гостей — они уже начали собираться. Гул голосов, смех, звон бокалов — всё это доносилось из главного зала, создавая ощущение праздника, который вот-вот начнётся. Скоро, — сказала она себе, поправляя воротник платья. — Скоро всё решится.

***

Сандроне закончив с расставлением блюд вернулась в свою мастерскую. Ей тоже нужно было переодеться. Она закрыла за собой дверь и прислонилась к ней, чувствуя, как усталость наваливается на плечи тяжёлым грузом. Весь день она была в движении, проверяла, руководила, отдавала приказы. И всё это время мысли её были заняты одним. Она сняла повседневное тёмно-серое платье, бросив его на стул, и открыла шкаф, где висело то самое — белое, словно лилии, с золотыми акцентами, и черным корсетом, который идеально дополнял его. То самое, в котором Коломбина смотрела на неё так, что у Сандроне тогда перехватило дыхание, она боялась, не хотела думать что значит этот взгляд. Она достала платье и повесила его на дверцу шкафа, чтобы видеть целиком. Белая цвета слоновой кости ткань отливала блики, словно от озера в свете ламп, золотая вышивка на корсете и подоле мерцала, как застывшее пламя. Короткие рукава из тонкой, почти прозрачной ткани, струящиеся, воздушные. Юбка, мягко ложащаяся вокруг ног, с глубокими складками, которые при ходьбе создавали иллюзию движения. Сандроне надевала платье медленно, неспеша, словно готовясь к какому то важному ритуалу: и в тот момент она поняла, что день был прожит не зря. Корсет плотно облегал фигуру, подчёркивая талию, золотая вышивка на груди переливалась при каждом движении. Рукава струились, слабо как маленький водопад, когда она поднимала руки. Юбка мягко ложилась вокруг ног, не стесняя движений, но создавая ощущение тяжести и значимости. Подойдя к зеркалу она посмотрела на себя. Марионетка почти не узнавала себя. В этом платье она выглядела не просто Предвестником Фатуи, отвечающим за порядок и кухню. Она выглядела… красивой. Белый цвет делал её кожу светлее, золотые нити в вышивке оттеняли глаза, рукава придавали движениям плавность, почти грацию. Сандроне тряхнула головой, прогоняя эту мысль. Она не из тех, кто думает о красоте. Она из тех, кто делает свою работу. Но сегодня надела это платье для Коломбины. Чтобы та увидела. Запомнила. Чтобы, когда она уйдёт, но надеюсь что нет, то чтобы у неё осталась картинка — Сандроне в этом платье, в этом свете, в этот вечер. — Пулония, сколько времени? — спросила она, поворачиваясь к механическому слуге. Тот молча указал на часы. Девять ровно. Значит, бал начинается. Сандроне глубоко вздохнула, собираясь с силами. Она поправила воротник, одёрнула юбку, провела рукой по волосам, убирая непослушные пряди. Всё было на месте. Всё было готово. Выходя из мастерской, Пулония последовал за ней, как тень.

***

Вход в главный зал был переполнен людьми. Капитано и Пьеро стояли у дверей, пропуская гостей по очереди, чтобы не создавать давку. Капитано, в своём парадном мундире, выглядел внушительно, почти угрожающе, но он приветливо встречал каждого входящего, стараясь быть гостеприимным. Пьеро, напротив, был невозмутим, как статуя, и только кивал, пропуская очередную группу гостей. Сандроне, которая не очень любила скопления людей, но выбора у неё не было, направилась в главный зал. Она старалась держаться ближе к стенам, избегая толпы, но всё равно то и дело натыкалась на кого-то, кто хотел поздороваться, обменяться парой слов, пожелать счастливого Нового года. В зале уже было шумно и многолюдно. Синьора, успевшая выпить бокал шампанского, стояла у одного из столов, оживлённо жестикулируя. Арлекино держалась рядом с ней, кивая в ответ на её слова, но было видно, что она тоже уже успела выпить — её щёки слегка порозовели. Тарталья, пытавшийся убрать нитку с костюма, выглядел комично — он крутился на месте, пытаясь разглядеть, что же там зацепилось, и чуть не опрокинул вазу с цветами. Пульчинелла каждые пять секунд смотрел на часы, нервно постукивая пальцем по циферблату. Дотторе деликатно пил мохито, общаясь с Панталоне, и делал вид, что его совершенно не волнует, что происходит вокруг. Арлекино и Синьора заметили Сандроне. Восьмая тут же оживилась, её глаза загорелись. — А что, если моя теория правдива? — прошептала она Арлекино, сверкая глазами. — Что, если она всё-таки сбежала? К ним подошла Марионетка, стряхивая с себя невидимую пыль. Она была в своём новом платье — бордовом, с золотом, непривычно нарядная и красивая. Арлекино и Синьора, увидев её, переглянулись. Синьора приподняла бровь, Арлекино едва заметно улыбнулась. — Чего ж ты без голубки? — спросила Арлекино, оглядываясь по сторонам. Синьора кивнула, поддерживая вопрос. Её взгляд был пристальным, изучающим. Сандроне замялась. Она не знала, что сказать. Не могла же она признаться, что они поссорились, что Коломбина хочет уйти, что она вытолкала её за дверь, а потом нашла записку, в которой было написано «Не хочу, чтобы ты уходила». Не могла же она сказать, что боится, что сегодня вечером потеряет её навсегда. — Она всё ещё наряжается, — соврала Седьмая, отводя взгляд. — Вы же знаете, она любит всё делать в последний момент. Синьора и Арлекино обменялись быстрыми взглядами. Синьора прикусила губу, чтобы не рассмеяться, Арлекино покачала головой. В этот момент Коломбина, словно кошка, плавно пробралась в зал. На ней было то самое платье, что так понравилось Сандроне — белое, серебристое, мерцающее, как звёздная пыль. Волосы распущены, никаких украшений. Она двигалась легко, бесшумно, и никто из гостей, погружённых в свои разговоры, не заметил её появления. Она встала в такое место, где её трудно было увидеть — за колонной, в тени, — и замерла, ожидая, когда Капитано и Пьеро зайдут внутрь. Ей нужно было, чтобы вход никто не охранял. Нужно было время. Вдруг музыка стихла, и из колонок послышался голос Царицы. Звонкий, радостный, но в нём чувствовалась та особая холодная властность, которая заставляла всех замолкать и слушать. — Здравствуйте, граждане, — говорила она, потягивая вино из бокала. В её голосе слышалась лёгкая насмешка, словно она знала какой-то секрет, о котором остальные могли только догадываться. — Сегодня у нас бал в честь Нового года. Надеюсь, все готовы? Весь зал захлопал. Царица улыбнулась, подняла бокал и продолжила: — Этот год был непростым. Были победы и были потери. Но мы — Фатуи — сильны. Мы — Снежная — сильны. Пусть новый год принесёт нам новые возможности. Пусть каждый из вас найдёт то, что ищет. Она произнесла ещё несколько речей — о величии Снежной, о мощи Царицы, о том, что в новом году их ждут великие свершения. А когда она закончила, музыка заиграла снова — странная, необычная для балов мелодия, медленная, тягучая, словно патока. Но это никого не смутило. Гости начали выходить на танцпол, люди кружились в объятиях танцев. Коломбина заметила, что Капитано и Тарталья зашли в зал. Это был знак — вход никто не охранял. Но сначала она должна оставить последний танец в этом дворце. Последний танец с ней.

***

Синьора, Арлекино и Сандроне о чём-то говорили, но Марионетке было неспокойно. Она чувствовала, что что-то должно произойти. Что-то, что изменит всё. Её сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, и она то и дело оглядывалась по сторонам, пытаясь разглядеть в толпе знакомый белый силуэт. Седьмая решила отойти к столу, взять что-нибудь поесть, чтобы успокоить нервы. Отлучившись, она начала выбирать закуски, даже не заметив, как музыка сменилась на медленный танец. Все парочки, и не только, начали танцевать. Гости кружились в медленном, тягучем танце, прижимаясь друг к другу, шепча что-то на ухо, смеясь, целуясь. Сандроне стало тошно от этой картины — все эти объятия, все эти взгляды, все эти счастливые лица, которые не знают, что сейчас происходит с ней. Она отвернулась обратно в сторону стола, чувствуя, как в груди разрастается пустота. И вдруг чьи-то руки перехватили её со спины и утянули в медленный танец. Сандроне уже хотела убить того, кто посмел это сделать, но, повернувшись, увидела её. Коломбину. Свою возлюбленную. Сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле, мешая дышать, думать, мешая просто стоять на месте. Сандроне чувствовала, как её лицо заливает краска, как предательский румянец поднимается от шеи к щекам, от щёк к самым кончикам ушей. Она старалась скрыть смущение, сделать лицо холодным и невозмутимым, но внутри всё кипело, бурлило, требовало выхода. — Что ты тут делаешь? — спросила она, и голос её прозвучал глухо, словно сквозь вату. Она надеялась, что это прозвучало раздражённо, но сама слышала в своих словах что-то совсем другое — растерянность, надежду, страх. Коломбина улыбнулась. Не той привычной, беззаботной улыбкой, которую носила, как маску, а другой — тихой, нежной, почти грустной. Она притянула Сандроне ближе, и та не сопротивлялась. Не могла. Руки сами легли на плечи Коломбины, пальцы вцепились в ткань белого платья, словно это был последний якорь, удерживающий её в реальности. — Пришла к тебе, — тихо ответила Коломбина, и в её голосе не было игривости, только правда. Простая, страшная, невыносимая правда. — Только к тебе. Сандроне почувствовала, как что-то внутри неё переворачивается. Слишком много эмоций за один миг. Слишком много того, что она так долго прятала, отрицала, заталкивала в самые дальние уголки своего механического сердца. Музыка текла вокруг них, медленная, тягучая, как патока. Сандроне двигалась в танце почти автоматически, подчиняясь рукам Коломбины, которая вела её мягко, но уверенно. Они кружились по залу, и Сандроне казалось, что они единственные, кто здесь есть. Все остальные — просто тени, декорации, или же просто фон. В какой-то момент Коломбина сделала резкое движение — и спина Сандроне прогнулась, голова запрокинулась, и на мгновение она увидела только потолок, сверкающий огнями люстр, и белое платье Коломбины, нависающее над ней, как облако. А потом сильные руки притянули её обратно, и она снова оказалась очень близко... Так близко, что могла чувствовать дыхание Коломбины на своей коже.

***

Арлекино и Синьора стояли у стола, потягивая шампанское и наблюдая за танцующими парами. Синьора уже успела выпить два бокала и теперь смотрела на мир сквозь розовую дымку лёгкого опьянения. Арлекино держалась рядом, тоже с бокалом в руке, но её взгляд был более сосредоточенным. — А где Сандроне? — спросила Синьора, оглядываясь. — Только что же была здесь… Она же отошла к столу за закусками и пропала. Арлекино пожала плечами, тоже оглядывая зал. Гости кружились в танце, мелькали платья, мундиры, украшения. И вдруг Синьора увидела. Её глаза расширились, рот приоткрылся, и она чуть не выплеснула всё шампанское на платье Арлекино. Она начала трясти подругу за плечо, тыкая пальцем в сторону танцпола. — Смотри! Смотри туда! — шипела она, и голос её дрожал от возбуждения. — Там! У столов! Арлекино сначала не поняла, куда смотреть, а потом увидела. И замерла. В центре зала, под медленную, тягучую музыку, кружились две фигуры. Небесно голубое платье Коломбины и Белое цвета слоновой кости платье Сандроне. Они двигались так, словно были единым целым, словно между ними не было ни сантиметра воздуха, ни секунды сомнения. Коломбина вела, Сандроне подчинялась, и это было так естественно, так правильно, что казалось, они танцуют так всю жизнь. — Это… это они? — прошептала Арлекино, хотя прекрасно знала ответ. — Они! — Синьора чуть не подпрыгивала на месте, забыв о своём высоком статусе и о том, что за ними могут наблюдать. — Я же говорила! Я всегда говорила! С самого первого дня! Помнишь, в Фонтейне? Или когда они растилали скатерть? Я говорила, что между ними что-то есть! К ним незаметно подошёл Капитано, и его взгляд тоже упал на танцующую пару. Он посмотрел, усмехнулся и, положив руку на плечо Арлекино, сказал: — Всё-таки я проиграл спор. Арлекино только головой покачала, не в силах оторвать взгляд от завораживающего зрелища.

***

— Зачем тебе уходить? — спросила Сандроне, и в её голосе не было обычной резкости. Была боль. Было недоумение. Было что-то, похожее на мольбу. — Обьясни мне, я хочу понять. Коломбина тихо ответила, так тихо, что Сандроне пришлось напрячь слух, чтобы расслышать слова сквозь музыку и шум зала: — Это очень долго объяснять, прости. Три слова. Три маленьких слова, которые разбивали сердце на тысячу осколков. Сандроне хотела кричать, хотела трясти Коломбину за плечи, хотела вытрясти из неё правду, но вместо этого она только крепче сжала пальцы на её плечах, словно пытаясь удержать, не дать исчезнуть, раствориться в воздухе. — Прости? — переспросила она, и голос её дрогнул. — Ты хочешь уйти, и говоришь мне «прости»? Ты понимаешь, что это значит? Ты понимаешь, что я… что ты… Она запнулась, не в силах произнести слова, которые рвались наружу. Что я люблю тебя. Что без тебя мне будет пусто. Что ты — единственная, кто видит во мне не просто механизм, а человека. Свои же мысли пугали, осознание пришло совсем недавно, осознание своих чувств. Видимо, суеверие Коломбины в тот вечер у дворца, было правдой. Коломбина не ответила. Только посмотрела на неё — тем своим особенным взглядом, который, казалось, проникал прямо в душу, минуя все защитные механизмы, все барьеры, все стены, которые Сандроне так старательно возводила вокруг своего сердца. В этом взгляде было всё. Любовь. Боль. Страх. Надежда. И прощание. --- Музыка достигла своей кульминации. В песне наступил тот самый момент, когда пары замирают, смотрят друг другу в глаза, а потом… целуются. По всему залу парочки притягивались, как магниты. Где-то тихо, где-то страстно, где-то неумело, но все они делали это — целовали тех, кто был рядом, кого любили, кого боялись потерять. Воздух наполнился тихими вздохами, приглушённым смехом, шёпотом признаний. Синьора, наблюдавшая за этим со стороны, испепеляла взглядом Сандроне и Коломбину. Ей казалось, что сейчас решится всё. Сейчас или никогда. Она затаила дыхание, забыв про шампанское, забыв про всё на свете. Коломбина и Сандроне замерли. Они смотрели друг другу в душу — одна с закрытыми глазами, но видящая больше, чем любой зрячий, другая — с широко распахнутыми, полными страха и надежды. Сандроне вспомнила тот вечер, на пороге дворца, когда Коломбина спросила её: «А что, если бы я захотела это сделать просто так?» Тогда она ответила, «Не неси чушь» . Испугалась. Отвернулась. Сделала вид, что не поняла. Сказала что-то резкое, колкое, чтобы скрыть смущение, чтобы оттолкнуть, чтобы не показывать, как сильно её сердце билось, когда Коломбина была рядом. А теперь она понимала. Понимала всё. И ждала, что Коломбина сделает шаг. Но Коломбина словно вышла из гипноза. Её лицо, только что такое мягкое и открытое, вдруг стало решительным, почти суровым. Словно она вспомнила что-то важное. Словно что-то щёлкнуло внутри, напоминая, что время на исходе. — У меня нет времени, — сказала она, и голос её звучал твёрже, чем когда-либо. — Сандроне, прости меня. И я… Она замолчала, подбирая слова. Что она могла сказать? Что любит? Что всегда любила? Что уходит не потому, что не хочет остаться, а потому, что не может? Что если она останется, то умрёт? Что она уже умирает? — Я буду скучать по тебе, — наконец выдохнула она. — Спасибо за всё. Она крепко, быстро обняла Сандроне, прижалась на мгновение, вбирая в себя её запах, её тепло, её присутствие. Запах машинного масла и ванили. Тепло, которого было так мало, но которое грело лучше любого огня. Присутствие, которое стало для неё воздухом, водой, жизнью. А потом разжала руки и, не оглядываясь, плавно, словно кошка, рванула к выходу. Сандроне осталась стоять посреди зала, и мир вокруг неё словно рухнул. Музыка продолжала играть, пары продолжали кружиться, но для неё всё замерло. Она смотрела вслед удаляющейся белой фигуре и не могла пошевелиться. Она уходит. Она правда уходит.

***

Слуга, которому Царица приказала следить за Коломбиной, заметил её стремительное движение к выходу. Его глаза расширились, и он, забыв обо всех приличиях, рванул к тронному возвышению, где Царица потягивала вино, наблюдая за танцами. Он пробивался сквозь толпу, расталкивая гостей локтями, не обращая внимания на возмущённые возгласы. — Царица! — выпалил он, задыхаясь от быстрого бега, и рухнул на колени прямо перед троном. — Коломбина… она… она всё-таки решилась! Она бежит! К выходу! Царица чуть не подавилась вином. Бокал звякнул о подлокотник трона, тёмно-красная жидкость плеснулась на мраморный пол, оставляя тёмные пятна на белом камне. Она быстро осознала, как мало у неё времени. Её глаза сузились, лицо стало жёстким, холодным. — Микрофон! — приказала она, и слуга, дрожащими руками, подал ей устройство. Голос Царицы разнёсся по залу, перекрывая музыку, перекрывая шум, перекрывая всё: — Предвестники, быстро явитесь сюда. Музыка стихла. Гости замерли, не понимая, что происходит. Пары разомкнули объятия, люди оборачивались, искали глазами источник голоса. Царица, не обращая на них внимания, продолжила, её голос был холоден, как лёд Снежной: — Остальные пусть веселятся, и не беспокоятс. Бал продолжается. Она повернулась к слуге и тихо, но так, что тот вздрогнул, приказала: — Готовьте пушки. И всё, что нужно для… поимки. Когда все Предвестники собрались перед троном, Царица обвела их взглядом. Её глаза были холодны, как зимнее небо, и в них не было ни капли сомнения. — Коломбина решила сбежать, — сказала она, и каждое её слово падало на мраморный пол, как камень. — Ваша цель — схватить её. Живой… или мёртвой — уже не важно. Сердце Сандроне пропустило удар. Живой или мёртвой. Эти слова врезались в её сознание, выжигая всё остальное. Она смотрела на Царицу, на её холодное, равнодушное лицо, и чувствовала, как внутри что-то обрывается. Предвестники кивнули. Кто-то с готовностью, кто-то с сомнением, но никто не посмел ослушаться. Они рванули к выходу — все, кроме Сандроне. Она стояла, парализованная, не в силах сделать шаг. Перед глазами всё плыло, в ушах шумело. Она слышала только стук своего сердца и слова Царицы: «Живой или мёртвой». Арлекино, заметив это, вернулась. Она положила руку на плечо Сандроне и сказала тихо, но твёрдо: — У нас нет выбора. Мы не можем ослушаться Царицу. Я понимаю тебя. Но если ты не пойдёшь, она заметит. И тогда будет хуже. Сандроне молчала. Внутри неё боролись два чувства: долг перед Царицей и что-то другое, более сильное, более древнее, более человеческое, чем всё, что она когда-либо испытывала. Я должна её догнать, — решила она. — Должна поймать её первой. Прежде, чем они… Она не позволила себе закончить мысль. — Пулония! — крикнула она, и механический слуга мгновенно оказался рядом. — Бежать за Коломбиной. Быстро. Вперёд! Пулония молча подхватил её, и они рванули вперёд, обгоняя остальных. Арлекино, вместе с Синьорой, уловив, что задумала Сандроне, последовала за ней, не отставая.

***

Коломбина бежала. Вокруг неё свистели пули, взрывалась земля, небо над головой раскрасилось огнями, как во времена падения Каэнри'ах. Снаряды разрывались позади неё, поднимая фонтаны снега и земли. Она уворачивалась от выстрелов, двигаясь легко, словно птица в непогоду, но силы её были на исходе. Впереди бежали Дотторе и Тарталья, их голоса перекликались в ночи, прицелы сбивались. За ними — Панталоне, Капитано и Пульчинелла, что старательно придумывали стратегию, но Капитано говорил неуверенно. А сзади, обгоняя всех, неслись Пулония с Сандроне, Арлекино, и Синьора. На лице Сандроне не было эмоций. Вернее, их было слишком много, чтобы можно было разобрать, что именно она чувствует. Боль, страх, гнев, отчаяние, надежда — всё смешалось в один клубок, который душил, не давая дышать. Она вцепилась в руку Пулонии, пальцы побелели от напряжения. Пулония ускорился. Он перелетел через Панталоне, Пульчинеллу и Капитано, их взгляды устремились вверх, не успев понять что происходит. Следующие, Доктор и Чайлд, Пулония устремился из всей мощи, что есть. Резкий выпад, и лёгкая лавина снега затмила на мгновение взгляды Дотторе, и Тартальи,Сандроне Оказалась в лидирующей группе. Вопли Дотторе остались позади. Коломбина, обернувшись, заметила Сандроне. Та приближалась. Быстро. Сандроне с помощью Пулонии устроила дымовую завесу. Густой, едкий дым окутал всё вокруг, скрыв их от преследователей. Пулония подхватил Коломбину, и они рванули в сторону обрыва горы, в правую сторону, от основной группы. Все остальные, кроме Синьоры и Арлекино, бросились налево, в сторону леса, и возвышения гор, туда, где, как им казалось, скрылась беглянка. Синьора и Арлекино просто остановились и пошли шагом. Они не могли идти против подруги. Не могли.

***

Пулония нёс их к обрыву горы. Ветер свистел в ушах, снег бил в лицо, но Сандроне не чувствовала ничего, кроме тяжести в груди и одного желания — успеть. Она смотрела на Коломбину, которая сидела на руке Пулонии рядом с ней, и не верила, что это происходит на самом деле. Остановка свершилась у самого края. Коломбина и Сандроне слезли с механического слуги, и тот замер в стороне, ожидая дальнейших приказов. Его механические глаза тускло светились в темноте, корпус слегка дымился после быстрого бега. Такой выброс истратил достаточно энергии. Коломбина посмотрела на Сандроне. В её лице не было страха, только тихая, спокойная грусть. Белое платье развевалось на ветру, кристаллы на накидке сверкали в свете луны, и она казалась не человеком, а птицей — голубкой, готовой взлететь. — Почему ты не ловишь меня? — спросила она, и в её голосе не было насмешки. Только любопытство. И боль. — Ты же должна. Царица приказала. Сандроне попыталась что-то ответить, но слова застряли в горле. Ком, тяжёлый, колючий, мешал дышать, мешать говорить, мешать думать. Она открывала рот, но не могла произнести ни звука. Только смотрела на Коломбину и чувствовала, как слёзы подступают к глазам. Коломбина, всё так же тихо улыбаясь, подошла к ней. И обняла. Так крепко, как никто никогда не обнимал Сандроне. Так, словно хотела передать через это объятие всё, что не смогла сказать словами. Всю любовь, всю боль, благодарность, тоску. Сандроне, не в силах сопротивляться, ответила на объятия, она больше не могла показывать маску безразличия. Её руки обвили талию Коломбины, прижимая её ближе, ближе, ещё ближе. Она чувствовала, как платье Коломбины скользит под её пальцами, как волосы щекочут лицо, как бьётся сердце — громко, часто, словно хочет вырваться из груди. А потом Коломбина отстранилась. Субретка развернулась, чтобы уйти, проститься, но Сандроне резко схватила её за руку. — Стой! — крикнула она, и голос её, наконец, прорвался сквозь ком в горле. — Стой, Коломбина! Пожалуйста. Не уходи... Коломбина не успела опомниться. В этот момент раздался звук курантов. Настало заветное первое января, день который ждал весь Тейват. Новый год. Небо взорвалось фейерверками. Тысячи огней рассыпались над головой, раскрашивая ночь в золотые, красные, синие цвета. Люди внизу, что не пошли на бал, в городе, кричали «Ура!», обнимались, целовались, радовались наступлению нового года, дети зажигали бенгальские огни вместе с родителями. А на краю обрыва, под этим бесконечным фейерверком, Сандроне притянула Коломбину к себе. И вдруг, растояние между ними в мгновение стало очень опасным. Губы Сандроне соприкоснулись с губами Коломбины. Коломбина опешила. На мгновение её тело замерло, не понимая, что происходит. А потом она ответила. Её рука нашла руку Сандроне, сжала её, а другая легла на лицо марионетки, нежно, почти благоговейно. Поцелуй был глубоким, яростным, полным обиды и страха, любви и отчаяния. Языки изучали полости рта друг друга, словно желали этого с самого начала. В нём было всё, что они не сказали друг другу за эти долгие месяцы. Всё, что прятали, отрицали, боялись признать даже перед собой. Коломбина чувствовала, как по её щекам текут слёзы. Не только её — Сандроне тоже плакала. Её слёзы падали на их переплетенные руки, смешиваясь со слезами Коломбины, и в этом было что-то окончательное, бесповоротное. Время длилось медленно, сейчас для них не существовало никого, только они, предоставленые друг другу, в последний раз. Субретка отстранились. Коломбина смотрела на Сандроне и улыбалась — той самой улыбкой, которую Марионетка видела только несколько раз, когда та выбирала платье в Фонтейне. После поцелуя в щеку из за традиции в магазине. Улыбкой, в которой было всё: и любовь, и боль, и прощание. — Ещё, — прошептала Коломбина. — Я хотела тебе сказать в зале… что я люблю тебя, Сандроне. С самого первого дня, просто боялась. Боялась, что ты отвернёшься. Боялась, что ты правда, не такая как эти, как ты говорила. Но я люблю тебя. Я всегда любила. Слова повисли в воздухе, кружась вместе со снежинками, сверкая в свете фейерверков. Сандроне смотрела на Коломбину и не могла вымолвить ни слова. Слишком много чувств навалилось на неё, слишком много правды, которую она так долго отрицала. Коломбина покашляла, чувствуя, что время уходит. Ей нужно было идти. Нужно было успеть. Нужно было… — Я буду скучать по тебе, — сказала она напоследок. — Моя милая Сандроне. Голубка подошла к обрыву. Снег кружился вокруг неё, белое платье развевалось на ветру, кристаллы на накидке сверкали в свете фейерверков, и на мгновение она показалась Сандроне не человеком, а птицей — голубем, расправляющим крылья. Коломбина бросилась вниз. Она летела, раскинув руки, словно в последнем объятии с небом, в сторону Нод-Края — место, которое знала только она. Место, где фальшивая луна висела ближе к настоящему небу. Где сквозь искусственную оболочку просачивался свет настоящей луны, давая ей жизнь. Где она могла быть собой. Сандроне упала на колени. Слёзы лились рекой, но она не издавала ни звука. Только сжимала край платья, вцепившись в него мёртвой хваткой, и смотрела вниз, туда, где исчезла белая фигура. Она не знала, что за всей этой сценой наблюдают Арлекино, тащащая подвыпившую Синьору. Не знала, что они видели всё — и поцелуй, и слёзы, и последний полёт Коломбины. Потом она почувствовала, как кто-то кладёт руку ей на плечо. Арлекино. Сандроне быстро вытерла слёзы и встала, стараясь вернуть лицу привычное выражение холодного спокойствия. Но руки её дрожали. — Я прикрою тебя перед Царицей, — тихо сказала Арлекино. — Надеюсь, всё будет нормально. Ты… ты сделала правильно решение... Я бы сделала то же самое. Сандроне молча кивнула, не в силах вымолвить ни слова. На душе было паршиво. Хотелось рвать, кричать, молчать — всё одновременно. Она смотрела вниз, в темноту, где исчезла Коломбина, и не могла поверить, что это конец. Второй раз, — думала она, глядя в пустоту. — Второй раз я доверилась. Первый был Алан. После его потери я поклялась себе больше не привязываться и не доверять людям. Но опять… повелась. Она тихо сказала: — Пулония, руку. Механический слуга опустил свою огромную руку, и Сандроне села на неё. В другую руку они решили поместить Синьору, которая еле держалась на ногах после всего выпитого и увиденного. Они двинулись обратно к дворцу.

***

Во дворец вернулись все, но без признаков Коломбины. Время было около часу ночи. Гости всё ещё веселились, но Царице было уже не до веселья. Она оставила Пьеро главным в зале и направилась в зал заседаний, приказав всем оставшимся Предвестникам следовать за ней. Когда все сели, она начала свою речь. Голос её был холоден, как зимняя стужа. — Почему вы пришли без неё? Все молчали. Тишина в зале была такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом. Арлекино оказалась самой смелой. — Мы не можем равняться с божеством, — сказала она, и в её голосе не было ни вызова, ни оправдания. Только факт. — Коломбина — не просто человек. Она — бог. Мы не можем её догнать, если она не хочет, чтобы её догнали. Царица перевела взгляд на Сандроне. — Мне сказали, ты была самой первой. Ближе всех к ней. Почему она не у тебя? Сандроне ответила, стараясь сохранять ровный тон: — Она устроила дымовую занавесу. И ушла. Ложь далась ей тяжело, но она не могла сказать правду. Не могла признаться, что сама помогла Коломбине сбежать. Что отпустила её. Что любила её. Царица закрыла лицо рукой. Когда она убрала её, в глазах её горел холодный, расчётливый огонь. — Вы понимаете, что мы потеряли силу? — сказала она. — Субретка была ценным активом. Дотторе, до этого молчавший, подал голос: — Но тогда это повод создать что-то новое. Сильнее. Особеннее. — Его глаза загорелись азартом, как всегда, когда речь заходила о новых экспериментах. — Мы можем создать нечто, что заменит её. Или даже превзойдёт. Идея словно лампочка зажглась в голове Царицы. Она заулыбалась — той самой улыбкой, от которой у подданных стыла кровь в жилах. — С этого дня, — провозгласила она, — Субретка — наш враг. Увидите её — убить. Сандроне проглотила невидимый комок в горле. Её пальцы, лежавшие на коленях, побелели от напряжения. Она смотрела на Царицу и чувствовала, как внутри всё переворачивается. Царица продолжила: — Все могут идти праздновать дальше. Дотторе, останься. Он кивнул, и все вышли. Сандроне вышла последней. Праздновать она не хотела. Ничего не хотела. Она приказала Пулонии вести её в мастерскую.

***

В мастерской Сандроне еле переоделась, стянула с себя белое платье, в котором была сегодня, и надела привычную домашнюю одежду, в которой ложилась спат. Она подошла к кровати, легла, глядя в потолок. На душе было ужасно. Ком в горле, который никак не проходил. Она начала говорить в пустоту, надеясь, что тишина ответит ей: — Коломбина… почему ты ушла? Я ничего не значила для тебя? Она знала ответ. Знала, что значила. Знала, что Коломбина любила её. Но от этого было не легче. Было только больнее. Мысли бились в голове, как птицы в клетке. Их поцелуй. Их начало. Их конец. Она вспоминала каждое прикосновение, каждое слово, каждый взгляд. И понимала, что никогда не сможет забыть. Никогда не сможет отпустить. Голова раскалывалась. Сандроне лежала на кровати, а из коридора доносились музыка и гул голосов — празднование продолжалось без неё. Кто-то смеялся, кто-то пел, кто-то танцевал. А она лежала и смотрела в потолок, чувствуя, как внутри неё разрастается пустота. Время пролетело незаметно. Она не знала, сколько прошло — час, два, три. Ей было всё равно. Празднование закончилось. Гости разъехались. Слуги убирали зал. Но Сандроне не волновало, как там сейчас остальные после этого. Не волновало, как Царица, испортила ли Коломбина своим побегом бал. Её волновало только одно — что её больше нет рядом. Она заставила Сандроне привыкнуть к своему присутствию. К своим песням по ночам. К своим объятиям, от которых Сандроне так отчаянно защищалась, но которые так сильно полюбила. К своему теплу, своему голосу, своей улыбке. А потом пропала. Сандроне посмотрела на тумбочку, на которой сидел тот самый чёрный кот — глупый подарок, который Коломбина принесла ей задолго до Нового года. Она взяла его, прижала к груди, чувствуя, как ком в горле становится невыносимым. Она легла с котом, закрыла глаза. И, к своему удивлению, поток ужасных мыслей, остановился. Но на душе было паршиво. Паршиво, как никогда.

***

Ветер свистел в ушах, рвал волосы, хлестал по лицу ледяными иглами. Коломбина летела вниз, раскинув руки, и мир вокруг неё превратился в размытое пятно из чёрного неба, белого снега и далёких огней города, которые мерцали внизу, как звёзды, упавшие на землю, спустя время, полёт выровнился, её движения были плавные, как у драйвера по волнам. Она не знала, сколько продлится этот путь. Может быть, час. Может быть, вечность. Время растянулось, стало вязким, как патока, и каждая мысль тянулась бесконечно долго. Сердце её билось где-то в горле, но это был не страх. Это было что-то другое. Освобождение. Небесное платье развевалось вокруг неё, как крылья, кристаллы на накидке сверкали в свете луны, рассыпая вокруг миллиарды искр. Она казалась падающей звездой, сорвавшейся с небес, — ослепительной, прекрасной, обречённой. Коломбина смотрела на небо — на ту самую фальшивую луну, что висела над Тейватом, огромная, бледная, равнодушная. Она знала, что там, за ней, есть настоящая луна. Та, что давала ей жизнь, когда она была ребёнком. Та, к которой она стремилась все эти годы. Та, чей свет, пробиваясь сквозь искусственную оболочку, питал её, давал силы, позволял быть собой. Скоро, — подумала она. — Скоро я буду дома. Но мысли о доме почему-то не приносили радости. В голове её кружились не образы Нод-Края, не воспоминания о настоящей луне, не обещание новых сил. А совсем другое. Сандроне. Её лицо, искажённое болью, когда Коломбина сказала, что уходит. Её голос, дрожащий, когда она кричала «Стой!». Её губы, настойчивые, тёплые, когда они накрыли её губы в том поцелуе на краю обрыва. Её слёзы, падающие на их соединённые руки, смешивающиеся со слезами Коломбины. Коломбина закрыла глаза, и солёная жидкость снова потекла по её щекам, смешиваясь со снежинками, таящими на коже. Она плакала не от холода. Субретка плакала от того, что оставила там, далеко во дворце, самое дорогое, что у неё было. Ту, кто стала для неё воздухом, водой, светом. Ту, кто научил её, что такое тепло, хотя сама была холодной, как механизм. Ту, кто заботился о ней так тихо, так незаметно, что Коломбина не сразу это заметила. Прости меня, — мысленно повторяла она снова и снова, и каждое слово отдавалось болью в груди. — Прости, что не сказала раньше. Прости, что ухожу. Прости, что не могу остаться. Прости, что заставила тебя плакать. Прости, что не была рядом, когда ты нуждалась во мне. Прости… Ветер стал тише. Коломбина открыла глаза и увидела, как над ней проносятся последние деревья ели— она вылетела за пределы Снежной, дальше был лишь океан. Снежные карнизы позади нависали над сугробами, как огромные белые крылья, сталактиты льда сверкали в лунном свете, создавая причудливые тени. Она чувствовала, как силы покидают её. Не сейчас, в этом полёте, а вообще. За последние месяцы она стала слабее. Головные боли, которые раньше были редкостью, теперь приходили всё чаще. Сны стали тяжелее, а пробуждение — более утомляющим. Она теряла вес, кожа её стала почти прозрачной, а голос — тише, чем прежде. Фальшивая луна Тейвата высасывала из неё жизнь, каплю за каплей, день за днём, месяц за месяцем. И Сандроне видела это. Видела, но не говорила. Только приносила чай, когда Коломбина чихала. Клала травы под подушку, когда та не спала. Ставила сладости на стол, когда та грустила. Проверяла температуру, прикладывая руку ко лбу. Заботилась по-своему, не умея иначе, не находя слов для того, что чувствовала. Она знала, — вдруг поняла Коломбина, и эта мысль пронзила её насквозь, как ледяная игла. — Она знала, что я угасаю. Знала и молчала. Потому что не могла ничего изменить. Потому что не умела говорить о чувствах. Потому что боялась. Боялась признаться даже себе, что я для неё значу. Боялась, что если скажет вслух, то потеряет. И всё равно потеряла. Дальше, виднелся остров, берег которого окутывало глубокое синие сияние. Над ним мерцал голубоватый свет. Он был слабым, едва заметным, но Коломбина узнала его сразу. Это был свет настоящей луны, просачивающийся сквозь фальшивое небо Тейвата. Там, вдалеке, была трещина в небесной тверди — место, где искусственная оболочка истончилась настолько, что сквозь неё пробивался настоящий свет. Свет, который давал ей жизнь. Свет, ради которого она оставила всё. Она направилась туда, раскинув руки шире, словно пыталась обнять этот свет, впитать его, напиться им. Тело её, уставшее, измученное, наполнилось новой силой, немного, но хоть что-то. Голова перестала болеть. Дышать стало легче. Словно кто-то снял с её плеч один из камней, которые она тащила годами. Словно сама луна протянула к ней свои лучи, как руки, и подхватила её, не давая разбиться. Это оно, — подумала она, и сердце её забилось быстрее. — Это то, что мне нужно. То, что даст мне жизнь. То, ради чего я всё это сделала. Спустя, некоторое время, беглянка опустилась на берег, плавно, но даже это заставило планктонов засиять ярче. Берег, он был девственно чист, ни одного следа, ни одной тени. Только она и этот свет. Вокруг неё мерцало голубоватое сияние, и Коломбина подняла голову, глядя вверх, туда, где сквозь трещину в небе виднелся настоящий диск луны — огромный, яркий, живой. Он был в сотни раз больше той фальшивой луны, к которой она привыкла. Он пульсировал, дышал, жил. И его свет ласкал её лицо, как руки матери, как поцелуй любимого. Она смотрела на него, и слёзы снова текли по её щекам. Но теперь это были слёзы облегчения. Она была дома. Не в том доме, где родилась, не в том, где провела детство, но в том, где могла жить. Где могла дышать. Где могла быть собой. Но почему же тогда сердце её так болело? Почему, когда она закрывала глаза, перед ней вставало не лицо луны, а совсем другое лицо? Холодное, надменное, но такое любимое. Почему свет луны не мог согреть её так, как согревали руки Сандроне в ту ночь у порога Дворца. В ту ночь в Фонтейне, когда она обняла её во сне? Почему тишина здесь казалась такой оглушительной, такой пустой, без её голоса, без её ворчания, без её фразы «глупая»? Коломбина достала из кармана платья две фотографии. Ту, старую, из Натлана, где они с Сандроне стояли на фоне заката, и ту, новую, из магазина в Фонтейне, где она целовала Сандроне в щёку, а та смотрела на неё с таким изумлением и… и любовью. Даже тогда, даже не понимая ещё своих чувств, Сандроне смотрела на неё с любовью. Она смотрела на эти фотографии долго, очень долго, пока свет настоящей луны не начал менять цвет, становясь золотистым, а потом розовым — начинался рассвет. Лучи пробивались сквозь трещину, окрашивая берег, и холмы в тёплые, живые цвета, и Коломбина чувствовала, как они наполняют её, как сила возвращается к ней, как боль уходит. — Я вернусь, — прошептала она в пустоту, глядя на изображение Сандроне. Голос её был тихим, но твёрдым. — Когда смогу. Когда силы вернутся. Я вернусь к тебе. Обещаю. Она поцеловала фотографии — сначала ту, старую, потом новую — и спрятала их обратно в карман, туда, где они всегда были, у самого сердца. Пальцы её коснулись ещё чего-то — маленького мешочка с травами, который Сандроне положила ей под подушку много месяцев назад, а Коломбина так и не выбросила. Она носила его с собой, как талисман, как напоминание о том, что кто-то заботится о ней. А потом она легла на песок, раскинув руки, и позволила свету настоящей луны наполнить её. Тело расслабилось, мышцы, сжатые в напряжении последних дней, наконец отпустили, мысли успокоились, перестали метаться, и впервые за долгое время она почувствовала покой. Настоящий, глубокий, целительный покой. Сон пришёл сразу — глубокий, без сновидений. Но где-то на границе сознания, между явью и забытьём, она всё ещё чувствовала присутствие Сандроне. Тёплые руки, обнимающие её талию. Губы, настойчивые и нежные, пахнущие ванилью и машинным маслом. Слёзы, падающие на их соединённые руки, горячие, живые, настоящие. Я вернусь, — повторила она, проваливаясь в сон, и слова эти стали колыбельной, под которую она почти засыпала. — Я обязательно вернусь. Жди меня.

***

В мастерской Сандроне было тихо. Пулония, закончивший зарядку, стоял у стены, его механические глаза тускло светились в темноте, как два маленьких уголька. Он не двигался, не издавал ни звука, только ждал. Ждал, когда хозяйка позовёт его. Или когда перестанет плакать. Сандроне лежала на кровати, прижимая к груди чёрного кота, и смотрела в потолок. Белый, высокий, с лепниной, которую она знала наизусть. Сколько ночей она провела, глядя на этот потолок, думая о чертежах, о механизмах, о формулах. А теперь она смотрела на него и видела только одно — белое платье, падающее в темноту. Она не спала. Не могла. Слишком много мыслей кружилось в голове, слишком много чувств бушевало в груди, не находя выхода. Она прокручивала в памяти каждый момент, каждое слово, каждое прикосновение. Поцелуй на краю обрыва — тот самый, который она так долго ждала и так боялась. Слёзы на щеках Коломбины, сверкающие в свете фейерверков, как бриллианты. Её голос, когда она сказала: «Я люблю тебя, Сандроне. С самого первого дня». — Я люблю тебя, — прошептала Сандроне в тишину, пробуя эти слова на вкус. Она никогда не произносила их раньше. Никому. Даже Алану. Она была уверена, что не способна на такие чувства. Что её механическое сердце не умеет любить. Что она создана для работы, для порядка, для чётких линий и выверенных формул. Но сейчас она знала, что это неправда. Её сердце умело любить. Оно любило всё это время. Просто она не давала ему говорить. Слова были горькими и сладкими одновременно. Горькими — потому что сказаны слишком поздно. Потому что их никто не услышит. Потому что та, для кого они предназначались, сейчас летела в темноту, в далёкий неизвестный край, куда Сандроне не могла за ней последовать. Сладкими — потому что правдивыми. Потому что, сказав их хотя бы в пустоту, она наконец призналась себе в том, что отрицала годами. Она посмотрела на кота, на его вышитые нитками глаза-угольки, на его пушистую чёрную шерсть, которую она загладила на голове, сама того не замечая. И вспомнила тот день, когда Коломбина подарила его. Глупый подарок задолго до Нового года. Тогда она рассердилась, сказала, что подарки дарят первого января, а не двадцать шестого декабря. Наговорила колкостей, наверное, обидела. А потом всю ночь гладила его, сама не замечая этого. А утром Пулония застал её с игрушкой в руках, и ей стало так стыдно, что она пригрозила механическому слуге, чтобы он никому не рассказывал. — Какая же ты дура, — сказала она коту, но в голове звучал голос Коломбины. — И я дура. Ещё больше. Мы обе дуры, которые боялись сказать друг другу самые важные слова, пока не стало слишком поздно. Она закрыла глаза и представила, что Коломбина рядом. Что она лежит на этой же кровати, обнимает её, поёт свои колыбельные. Что Сандроне может повернуться и сказать ей всё, что не сказала тогда. Всё, что копилось годами. Я люблю тебя. Я всегда любила. С того самого дня, когда ты впервые спела под моей дверью. С того дня, когда ты сидела со мной на чаепитиях. С того дня, когда мы поехали в Натлан, и ты захотела сфотографироваться. С того дня, когда ты купила эту дурацкую игрушку и пришла проситься ко мне в постель. Я люблю тебя, глупая, бестолковая, невыносимая птица. И я буду ждать. Сколько понадобится. Я буду ждать. Потому что ты — единственная, кто видит во мне не механизм, не инструмент, не функцию. Ты видишь меня. Просто меня. И я никогда не смогу тебя забыть. Слёзы снова потекли по её щекам, горячие, солёные, настоящие. Она не вытирала их. Пусть текут. Здесь, в темноте, никто не увидит. Здесь она может быть слабой. Здесь она может плакать. Здесь она может быть той Сандроне, которую знала только Коломбина. Она прижала кота к груди сильнее, чувствуя, как его искусственный мех впитывает её слёзы, и закрыла глаза. Сон не шёл, но она хотя бы перестала бороться с мыслями. Пусть приходят. Пусть терзают. Пусть напоминают. Это всё, что у неё осталось. За окном занимался рассвет. Первый рассвет нового года. Того года, в котором не было Коломбины. Небо за окном окрашивалось в розовые и золотистые тона, снег на крышах сверкал, как бриллианты, город просыпался, полный надежд на новый год, на новые возможности, на новую жизнь. Но Сандроне не чувствовала ничего, кроме пустоты. Она знала, что будет ждать. Сколько понадобится. Месяц, год, десять лет. Она будет ждать. Потому что верила. Верила, что Коломбина вернётся. Что она станет сильной и вернётся. Что их история не закончилась на этом обрыве, под фейерверками, под поцелуй, под слёзы. Она будет ждать.

***

А далеко-далеко, в песке между холмами, где сквозь фальшивое небо просачивался свет настоящей луны, Коломбина спала. Её дыхание было ровным, глубоким, лицо — спокойным, без тени боли, и впервые за долгое время она не чувствовала усталости. Белое платье её было усыпано крупинками песка, которые сверкали, как алмазы, кристаллы на накидке переливались в свете луны, создавая вокруг неё сияющий ореол. Она была дома. где родилась, где провела детство. Тут она могла жить, дышать, могла быть собой. Где свет настоящей луны наполнял её силой, заживлял раны, возвращал жизнь. Она вернётся. Обязательно вернётся.
Примечания:
91 Нравится 65 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (7)