То, что нас связывает

R
Завершён
12
2
Фэндом:
Размер:
91 страница, 53 033 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
12 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
      У Фомы мигрень, одна из жестоких, ему невыносимо даже моргать, и он не может толком вспомнить, как давно она началась: у него постоянно болит голова, нудно ноет в висках и затылке, однако сейчас стало хуже — словно после бесконечных дней, на протяжении которых Фома вообще не отходил от Саши и едва ли осознавал, что происходит с ним самим, сегодня компенсаторные возможности организма исчерпали себя. Саша, напротив, чувствует себя относительно неплохо, куксится над тарелкой каши, смешанной с фруктовым пюре — и не из магазинной жестянки, а домашним: этим утром Фома встал еще раньше обычного, не в силах спать дальше, поэтому провел полтора часа на кухне, ежеминутно поглядывая на экранчик видеоняни и хитроумные браслеты на своей руке, связанные с датчиками, чтобы не проглядеть начало приступа или какой-нибудь другой напасти. За приступы, впрочем, c недавних пор отвечает и Бейли, белый лабрадор — а ещё гораздо более точный индикатор грядущего припадка, который в эту минуту стоит над миской и сосредоточенно хрустит кормом, изредка поглядывая на своего непосредственного подопечного в Сашином лице. Бейли живет в этом доме всего несколько месяцев, но он словно всегда здесь был — Фома поверить не может, что еще в начале весны внутренне протестовал против служебной собаки: главным образом потому, что боялся не справиться с необходимостью ухаживать за еще одним иждивенцем. Однако Бейли оказался буквально-таки святым и непогрешимым во всех отношениях, а его непростой труд немного уменьшает тревогу самого Фомы: собака ощущает приближение приступа в самом его зачатке, на момент ауры, а в их случае время — самый ценный ресурс, чтобы Саша успел получить нужные препараты, предупреждающие генерализацию судорог. За его состоянием Фома следит гораздо лучше, чем за своим собственным, поэтому и мучается сейчас, ощущая, словно в висок и правую половину лица ему вцепились пульсирующие железные когти. Фома знает — ему бы прилечь, но у Саши строгий распорядок, который нельзя нарушать, и сейчас по расписанию завтрак: голод, во первых, провоцирует припадки, а во-вторых, лекарства для контроля этих самых припадков нельзя принимать на пустой желудок. Саша, однако, не намерен даже чуть-чуть облегчить и без того непростое утро: он едва слышно говорит «не хочу кашу» и пытается оттолкнуть тарелку, чье прорезиненное дно не скользит по столу — Саша чуть хмурится, как только понимает это, а Фома все равно рад услышать его голос после долгих дней общения по карточкам и чтения по губам. У Сашиного нехотения есть не один десяток оттенков, и сейчас это не категорический отказ, так что Фома решает побороться:       — Не хочешь? — он ласково прикасается к Сашиному предплечью, и Саша не сразу, но поднимает на него взгляд. — Давай тогда Розу покормим? — снова привычная пауза, потом Саша кивает, и Фома наклоняется к собаке, просит: — Бейли, где Роза? Принеси Розу, — и они с Сашей смотрят, как Бейли уносится в гостиную, яростно виляя хвостом, и так же стремительно возвращается, высоко держа голову с зажатым в пасти игрушечным кенгуру. Это есть и Роза - или Роуз - собственной персоной, а история её появления заслуживает отдельного внимания: на ту ярмарку Фома с Сашей попали, возвращаясь от доктора вечером; с одной стороны, хорошо, никакой громкой музыки, вспышек и толпы, иначе они не зашли бы туда вовсе, а с другой — их не хотели впускать, но охранник на входе вдруг присмотрелся к Саше, глянул потом на Фому и разрешил пройти. На аттракционы Саше все равно было нельзя, но и обычные палатки уже закрывали на ночь: усталые сотрудники поднимали передние и боковые стенки шатров, застегивали молнии и липучки, прижимали углы грузами, и палатки начинали выглядеть, словно ряды странно выстроенных склепов. Однако тир еще работал — основательный деревянный домик, стилизованный под Дикий Запад, горел всеми лампочками, и старик инструктор в нарочито пыльной ковбойской шляпе и джинсовой жилетке махнул Фоме рукой. Сашу привлекли, конечно же, полки, уставленные игрушками, которые еще надо было постараться выиграть, но о самостоятельной стрельбе в Сашином случае не могло быть и речи. Фома был готов просто купить любого плюшевого зверя даже втридорога, чтобы Саша не запереживал: истерика у него легко могла перейти в приступ, но тот вдруг рывком взял Фому за рукав, второй рукой наклонил вперед рычажок кресла и потащил его за собой ближе к стенду, посмотрев при этом тем самым взглядом кота из мультика, который Фома уже может цитировать по ролям, но никогда не отказывался включить снова. Он в целом старается соглашаться с Сашей, если это никак ему не повредит, поэтому и в тот вечер на ярмарке помог Саше надеть шумоподавляющие наушники, чтобы звук выстрела не стал триггером, устроил его вместе с Бейли возле закрытой на ночь карусели и вернулся к тиру, по пути найдя в кармане смятую пятидолларовую купюру, взамен которой получил пневматическую винтовку. В руках она ощущалась до странного неправильно, Фома привык к другому оружию, но с легкостью выбил два десятка фигурок на вращающихся мишенях, заслужив уважительный хлопок по плечу от инструктора. Фома вернулся тогда к Саше, привез его обратно к тиру и сказал «выбирай игрушку», думая, что они уйдут с каким-нибудь здоровенным зверем, но Саша тогда сосредоточенно порылся среди полчищ медведей и зайцев, откопав небольшого кенгуру, которого немедленно нарек Розой. Заодно выяснилось, что мать из Розы так себе: потомства в сумке на животе у нее недоставало, но она была единственной и неповторимой, ни на какую другую игрушку Саша не соглашался. В качестве компенсации хитро улыбнувшийся старик, оказавшийся хозяином тира, вручил ему плюшевого лемура с яркими глазками-бусинами: сейчас он болтается в качестве брелока на рюкзаке, а бездетная Роза вполне устраивает Сашу. Точнее, биологических отпрысков у нее нет, зато приемных полным-полно: плюшевая зебра, медвежонок, слегка пожеванный крокодил и лев, усы у которого подрисованы маркером. Этот зверинец обитает на ферме из магнитного конструктора, перестраиваемой в зависимости от Сашиного настроения. Фома один раз предложил ему купить второго такого кенгуру, чтобы у свежеиспеченной семейной пары сумчатых появился один детеныш, но Саша тогда помотал головой, а Роза стала его постоянной спутницей дома, на прогулке, во время каждого визита в больницу; она — немой свидетель как нечастых дней, в которые Сашу почти ничего не беспокоит, так и каждого его недомогания, перепадов настроения, пугающих моментов приступов и госпитализаций. А ещё Роза единственная знает, кого Фома продолжает оплакивать — иногда буквально, когда становится совсем тяжело: и он давится слезами в темноте, стиснув пальцами плюшевую кенгуриную лапу, словно его в самом деле кто-то держит за руку. Поэтому Роза просто незаменима, и Фома сейчас осторожно забирает ее у Бейли, чтобы посадить игрушку на стол возле Сашиной тарелки. Саша заметно оживает, не с первого раза забирает у Фомы из рук Розину личную ложку, тоже утяжеленную, и с трудом зачерпывает ею горку каши, рывком подносит к плюшевой мордочке, сопровождая кормление звуком: не то «на», не то «ам». Фома, пользуясь моментом, берет Сашину ложку, набирает немного каши и в нее, чтобы совсем ненавязчиво предложить:       — Давай и ты поешь, — и снова выждать время, необходимое Сашиному мозгу для обработки вопроса. Саша медленно качает головой, но Фома продолжает: — Одну ложку, чтобы Розе обидно не было, — маленькая бессовестная манипуляция, к которой Фома раз за разом прибегает еще с прошлого лета, кажущегося невообразимо далеким, когда Саша вышел из комы и ему нужно было постепенно начинать питаться не через зонд. До знакомства с Розой оставалось много месяцев, и вместо нее в палате реанимации Саше составляла компанию игрушечная черепаха с втягивающейся шеей, которая сейчас обитает на полке у него возле кровати, но тогда, в больнице, Саша с ней не расставался, и Фома кое-как уговаривал его поесть, разыгрывая целое представление с мягкой игрушкой — это одно из немногих светлых воспоминаний, несмотря на все обстоятельства. Фоме пришлось освоить множество новых навыков, количество которых ему временами кажется совершенно безумным, но умение накормить чем угодно и как угодно остается одним из самых необходимых, отчасти напоминая игру, в которой Фома не может не победить для Сашиного блага, поэтому он наконец-то убеждает Сашу съесть первую ложку. Дальше легче, как и всегда: ложку Розе, ложку Саше: и следить, привычно следить, чтобы он ровно сидел, правильно глотал, поворачивая голову влево и слегка прижимая подбородок к груди… но бровь и скула у Фомы пульсируют едва терпимой болью, лоб справа просто разрывается… Ложку Розе, ложку Саше… у него начинает звенеть в ушах… Ложку Розе… его пробивает крупными каплями холодного пота, перед глазами начинают плясать мушки, и Фома все же бросает обе ложки, чтобы на подкашивающихся ногах оказаться у раковины, из последних сил заставляя себя стоять. Он включает кран дрожащей рукой, выбирая режим лейки, и подставляет голову под воду: кожу обжигает горячим потоком, стекающим с макушки вниз, заливающим рот и нос, режущим глаза. Фома едва ли не стонет, однако неожиданное воздействие помогает: может быть, организм решает, что хозяин совсем спятил, и куда такому убогому еще мигрень, но боль понемногу отступает, и ощущение, что он вот-вот потеряет сознание, тоже исчезает. Вместо этого на дно раковины теперь капает кровь, сворачивающаяся от температуры воды: Фома приглушает льющийся из крана поток и переключает на холодную; из носа у него течет, но одновременно сильнее проясняется в голове — Фома думает про средневековых врачей и их методы лечения, пока тянется, не глядя, к рулону бумажных салфеток, чтобы оторвать несколько и промокнуть лицо. Он старается глубоко дышать, успокаивая разошедшееся сердце, когда слышит непонятный звук за спиной и немедленно оборачивается: Саша возится, пытается встать со своего кресла, вцепившись в край столешницы, с нескрываемым страхом в светлых глазах, но система ремней, предотвращающих падение и травму, не пускает его, и Бейли, умница, приподнимается на задних лапах и останавливает Сашино движение, устроив свою голову и передние лапы у него на коленях, позволяя переключиться на вес и тепло собачьего тела, чтобы стресс не стал триггером для очередного приступа. Фома тут же забывает свою боль и торопливо возвращается к столу, садится на стул рядом с Сашей и гладит его по спине одной рукой, глуховато выговаривая:       — Не бойся, Саш, ничего страшного, все в порядке, — и откашливается, ощущая, как по задней стенке горла стекает кровь. Саша вздрагивает, Бейли тянет носом воздух — Фома боится, что он сейчас толкнет его лапой, предупреждая о надвигающемся припадке, но ничего не происходит: они так и сидят, прижавшись друг к другу. Фома дотягивается до ближайшего высокого крючка, и сдергивает с него клетчатое полотенце, которое набрасывает себе на голову, чтобы не капать с волос, и осторожно обнимает тревожно поглядывающего на него Сашу, успокаивает тихим:       — Всё хорошо, Саш, все уже нормально, — через паузу Саша все равно жмется ещё ближе к нему, Фома поглаживает его по плечам, затылку, медленно повторяя «все в порядке» — и невольно добавляет «не бойся, маленький»: почти инстинктивно, но мягкое обращение раз за разом режет слух своей неправильностью даже спустя время, потому что внешне Саша взрослый парень, ростом едва ли не с самого Фому, — но с разумом дошкольника. На контрасте Фома временами ощущает себя глубоким стариком, однако в зеркале видит рано поседевшего мужчину средних лет, очень уставшего, однако не потерявшего привлекательности. С ним иногда пытаются познакомиться: и солидные дамы, и молодые девушки, однако всякий интерес у них пропадает, стоит им увидеть Сашу, и начинаются неловкие извинения, натянутые улыбки. Те, кто посмелее, спрашивают, что произошло — такие моменты Фома всем сердцем ненавидит, потому что до сих пор не знает точно и может только предполагать, что это связано с теми, по чьей вине был убит Паша. Но доказательств нет и по сей день, несмотря на то, что нанятые Фомой специалисты все еще продолжают расследование, начатое в июне двадцать четвертого года — сейчас сентябрь двадцать пятого, словно выход на заказчика и исполнителя может помочь Саше. Неутешительное заключение врачей занимает четыре листа, Фома может его цитировать со всеми знаками препинания, но для незнакомцев ограничивается коротким «последствия утопления»; обычно этого в сочетании с твердым тоном хватает, чтобы вопросы закончились — и начались попытки не то пожалеть, не то похвалить Фому, особенно если собеседник узнает, что Саша не его родной сын. Фома всегда поправляет это короткое строгое «son» на словно бы в определенной степени отдаляющее «nephew»; напоминание самому себе, что у Саши есть настоящие родители. Были. Поэтому меньшее, что Фома, как он сам считает, обязан сделать после того, как не сумел спасти ни Юлю, ни Пашу, и не уберег самого Сашу, так это всеми силами обеспечивать ему достойную жизнь, в чем Фома не видит ни капли героизма: скорее, попытку покаянного искупления. С самого первого дня в Штатах они обитают в Атланте: курсируя между центрами Шепард и Эмори, где есть все необходимые Саше специалисты, высокотехнологичное оборудование для лечения и реабилитации, связь с другими клиниками для консультаций, а также возможность участвовать в клинических исследованиях, — в надежде если не улучшить, то хотя бы облегчить Сашино нынешнее состояние, главной причиной которого является поражение мозга вследствие гипоксии, тянущее за собой множество сопутствующих диагнозов, один из которых — эпилепсия: к несчастью, лекарственно-устойчивая, и у Саши продолжают случаться приступы, несмотря на тщательно подбираемую и корректируемую медикаментозную терапию. Фома знает: рано или поздно наступит момент, когда препаратов окажется недостаточно, а хирургические вмешательства все еще являются предметом обсуждения, где риск превышает пользу, и единственным вариантом останется медицинская кома — из которой Сашу с огромной вероятностью не получится вывести, а значит, именно Фоме придется принять тяжелое решение. По всем документам их родной страны Саша уже давно официально мертв, скончался в реанимации одной крупной петербургской больницы. Но американский гражданин Зандер Симмонс жив, недееспособен, а Фома является его опекуном — и единственным живым родственником, братом отца: соответственно, Сашиным дядей, согласно официальным бумагам, ради получения которых без всех проволочек были приложены немалые усилия, даже учитывая все связи и влияние Фомы: здесь он Томас Фергюсон, влиятельный бизнесмен, не без контактов в криминальном мире, разумеется, что в комплексе позволяет поддерживать точно определенный уровень жизни для Саши — и чуть-чуть облегчить уход за ним для Фомы, который держится как может: если бы не Саша, полностью зависящий от него, то он давно бы уже лежал на кладбище Уэст-Вью. По этой же причине в Петербурге и Москве всё ещё живы некоторые высокопоставленные офицерские чины, причастные к Пашиной смерти, что подтверждено, и к неясному случаю с Сашей — никаких прямых доказательств, а Фома хочет узнать правду, не подставившись при этом, иначе появится ведущая к нему ниточка, что поставит под угрозу Сашину безопасность. Исключительно поэтому несколько генералов и их подчиненных — в особенности, полковник Корытин, — еще не лежат в земле с грудами венков в обрамлении траурных лент на могилах. Спецназу, расстрелявшему Пашу, так, однако, не повезло, но с обычными бойцами оказалось проще: за прошедший год череда словно бы совершенно случайных смертей и тяжелых ранений, приведших к дальнейшей гибели, унесла жизни всех тех, кто забрал у Фомы любимого человека. С того июня Фоме снится повторяющийся сон — вернее, слегка искаженное воспоминание: в нем он лежит в одной постели с Пашей, они едва-едва оторвались друг от друга; обнаженные, жаркие, покрытые следами жадных поцелуев и небольших укусов. Паша гладит его по щеке, целует ласково, касается пальцами губ и спрашивает «мы ведь не прощаемся?». Это не кошмар в привычном понимании, но из-за него Фома просыпается, едва сдерживая крик, и подолгу не может прийти в себя; все его тело отзывается неприятной болью — чистая психосоматика, с которой ему не помогают справиться никакие способы саморегуляции. Фоме на самом деле кажется, что ему едва ли кто-то может помочь: он существует в непрекращающемся кошмаре с десятого июня двадцать четвертого года — с того дня, когда в двенадцать минут второго Паша был безжалостно убит, забрав с собой чудовищно большую часть Лёшиного… всего: сердца, души, воли, желания жить; мир вокруг лишился красок, выцвел — но окончательно поблек через три часа, когда мечущийся от разрывающей боли и жажды мести Фома узнал, что Сашу нашли возле самого большого пруда Елагина острова, лежащим в воде лицом вниз у заросшей беседки, в которой потом была обнаружена опустошенная бутылка водки с его отпечатками пальцев. Саше повезло дважды: для начала он выжил только потому, что сорвавшаяся с поводка и погнавшаяся за уткой собака запуталась в рогозе, и её хозяину пришлось зайти в беседку, чтобы оттуда попытаться выловить непослушную псину — тогда-то он увидел Сашу. Второй раз случился в больнице, куда Фома приехал первым: ему, едва не обезумевшему от горя, хватило остатков критического мышления, чтобы понять — это не было несчастным случаем, наоборот: нарочито незамутненной попыткой обставить всё так, словно не справившийся с потерей отца Саша попытался заглушить боль утраты алкоголем, перебрал и упал в воду — однако экстренно сделанный анализ крови, ускоренный благодаря связям Фомы, показал, что содержание этанола в Сашином организме составило лишь четыре десятых промилле. Страшная догадка еще раз подтвердилась ночью: Фома остался в реанимации, выложив приличную сумму заведующему отделением, чтобы ему позволили сидеть возле Сашиной койки, наблюдая, как вздымается и опускается его грудная клетка под воздействием аппарата ИВЛ, и сам Фома старался дышать в такт, иначе думал — не выдержит. Его исстрадавшийся разум с завидной периодичностью давал сбой, и Фома видел перед собой Пашу: бледного, с синюшными пальцами и губами, с трубками и катетерами, обложенного согревающими одеялами, чью руку Фома бережно сжимал в своей ладони, но мучительное видение было коротким; Фома промаргивался и снова смотрел на Сашу, не замечая никого и ничего больше, хотя рядом постоянно были медсестры, заходил дежурный врач — Фома до сих пор не может вспомнить ни одного лица, ни единой черты, кроме глаз человека, который в четвертом часу ночи заглянул в палату, явно не ожидая обнаружить там Фому. Их взгляды встретились, через секунду Фома уже знал, что это убийца, пришедший закончить начатое; расчетливый хищник. Сколько раз таких присылали за самим Фомой, он и считать не брался, но в ту ночь целью был Саша. Фома все еще проклинает свою заторможенность: чуть живой от горя и усталости, скованный долгой неподвижностью, он потерял драгоценные секунды, позволившие киллеру уйти, но это стало единственной ошибкой Фомы. Выплеска адреналина во время недолгой погони до ближайшего разветвления коридоров ему хватило, чтобы скорбящий мозг включился и привычно заработал на полную. В ту же ночь Сашу со всей осторожностью транспортировали в другую больницу, что было невероятно опасно из-за тяжести состояния, но и оставить его на прежнем месте не представлялось возможным. Фома понимал: те, кто подослал убийцу, повторят попытку, раз уж не смогли избавиться простым методом; попробуют иначе — через медперсонал; возможно, при помощи препаратов, либо путем любых неполадок в оборудовании, которые приведут к Сашиной гибели. Поэтому его тщательно охраняли в реанимационной палате небольшой частной больницы в Карелии, пока Фома через своих людей в двух странах организовывал пути отхода, решал вопросы с документами и был на связи с клиникой в Атланте, готовой принять Сашу, ради спасения которого Фома инсценировал его смерть. Он до сих пор уверен, что Саша стал свидетелем чего-то, связанного с Пашей и трижды клятыми Архитекторами, и именно из-за этого кто-то «наверху» отдал приказ о ликвидации, который так и не был выполнен. Путем нехитрых манипуляций, включавших откровенные угрозы и шантаж наряду с платой за молчание, Фома добился, чтобы документально Семёнов Александр Павлович умер от отёка мозга и полиорганной недостаточности на третий день после экстренной госпитализации. Этого времени хватило, чтобы тот же мастер, когда-то искусно загримировавший неопознанный труп так, чтобы его нельзя было отличить от Фомы, сделал то же самое с другим телом, придав ему максимальное сходство с Сашей, чтобы потом выдать для погребения — вместе с Пашиным телом, об этом тоже договаривался Фома через свои контакты, не спрашивая даже у Тани: просто поставил в известность коротким звонком. Она хоронила двоих: и мужа, и пасынка; Фома же проводил в последний путь одного Пашу с единственной мыслью, что не имеет права лечь рядом с ним до тех пор, пока жив Саша, нуждающийся в помощи. С кладбища Фома ушел до того, как заходившаяся слезами Таня припала к свежим могилам: он сочувствовал ей, но не собирался раскрывать тайну Сашиного существования и местонахождения. Вместо этого вернулся в Карелию, чтобы заново вспомнить все тонкости ухода за лежачим больным, в то же время стараясь не мешать персоналу реанимации: совершенно потрясающим людям, не только заботившимся о Саше, но и с бережной ненавязчивостью поддерживавшим самого Фому, не отходившего от постели крестника: так оказалось легче — погрузиться в больничную рутину, в каждый её малоприятный момент, лишь изредка покидая палату, чтобы ответить на срочный звонок, касавшийся будущих перемещений, или дойти до соседнего невысокого здания, отданного под жилой корпус, там принять душ и переодеться, а потом снова вернуться к Саше. Фоме мягко напоминали поесть, за руку отводили в сестринскую, ставили перед ним тарелку с горячей едой и кружку с горячим чаем; на нормальной кровати за те дни он ни разу не спал: задремывал на стуле в палате, ночью на несколько часов съеживался на каталке в коридоре. Сон был благословением и проклятием одновременно: в нем Паша был жив, Фома видел его рядом с собой, слышал голос, ощущал тепло кожи, — а потом просыпался от боли: сочетания надрывающего сердце, мучительно накатывающего понимания «Паша мёртв» и физического недомогания: надсадно ноющих мышц и суставов, нехватки воздуха и словно зажатой в тисках головы. Тяжелые, безрадостные дни, но иногда Фома отвлекался — и забывал, что произошло: частенько это случалось, когда он разговаривал с Сашей — без цели и смысла, с глухой надеждой, рассказывал обо всем подряд и ни о чем вообще, впадая в подобие транса, из которого неминуемо выпадал, стоило кому-то другому зайти в палату, и реальный мир всем весом ложился на плечи. Они покинули страну спецрейсом в сопровождении реанимационной бригады, когда риск транспортировки самолетом перестал превышать возможную пользу. По плану Фомы всё было обставлено так, словно Саша — вернее, уже Зандер, пострадал непосредственно в Штатах, чтобы нигде не было записей о доставленном из другой страны пациенте. Поэтому официально утопление произошло в тихоокеанских водах у пляжа Санта-Моника, откуда Саша был доставлен в медицинский центр при Калифорнийском университете. Одиннадцатого июня на формально прошедшем заседании суда Фома — точнее, Томас, получил право экстренной опеки, чтобы иметь возможность подписывать необходимые медицинские документы и взаимодействовать со страховой, но только на три месяца, после этого предстояло повторное слушание. Двадцать восьмого июня Саша был перевезен в Шепард-центр на Пичтри-роуд, Атланта, и здесь все прошло гладко — сперва самолет санавиации приземлился в аэропорту Хартсфилд-Джексон, как и должно было произойти, однако это не был короткий перелет из Лос-Анджелеса в Атланту, о чем знали только доверенные лица Фомы, организовывавшие непростое трансконтинентальное путешествие. В тот день Фома был невероятно рад, что их встречали не только медики, которым предстояло работать с Сашей, но и занимавшийся его случаем кейс-менеджер с простой фамилией О’Нил, координировавший весь процесс и с далекого восемнадцатого года знавший Фому, который от усталости едва мог соображать: весь полет он провел, захлестываемый душащей тревогой и страхом, что Саше станет хуже, что Фома снова подведет его ужаснейшим образом — и потеряет вслед за Пашей. Но обошлось, в дороге не возникло трудностей, Сашу со всей осторожностью устроили уже в новой реанимационной палате: просторной, с большим окном, возле которого был синий диванчик из легко моющегося материала, как раз предназначенный для близкого человека, ухаживающего за пациентом: на него-то Фома и рухнул после того, как вместе с О’Нилом продрался сквозь несколько центнеров всевозможных бумаг, которые требовалось непременно заполнить, получил браслет-пропуск и познакомился с Сашиным лечащим врачом и несколькими его коллегами, от которых теперь зависела жизнь Саши и возможность восстановления. На часах было девять вечера, но у измученного, прибитого джетлагом Фомы попросту закончились силы: он вернулся в палату из коридора и упал на диванчик, даже сидеть не смог, сполз по стене набок, вздрагивая всем телом: перегруженный информацией, людьми, незнакомой обстановкой, с вцепившейся в позвоночник справа болью; в конце концов голодный — и беззвучно, облегченно разрыдавшийся от того, что опасения не оправдались. Пути назад не было, но, впервые за все пережитые дни, на протяжении которых Фома по собственным ощущениям тонул во мраке, теперь он словно видел впереди слабый свет, разгоревшийся чуть сильнее, когда во второй невероятно жаркий июльский день, в ответ на снижение седации, Саша впервые открыл глаза: взгляд его плавал, ни на чем не фиксируясь; сам Саша, хрупкий и похудевший, осунувшийся до неузнаваемости, никак не реагировал на осматривавших его врачей, пока Фома сидел на полу в углу комнаты и никак не мог продышаться, настолько сильно на него накатило — сколько суток он провел, мысленно умоляя всех богов, в которых не верил, чтобы Саша очнулся, но, когда это случилось, оказался совершенно не готов. Первое же хорошее событие едва не стало той самой соломинкой, как бы Фома не старался доказать обратное самому себе. Он пытался, действительно пытался — ради Саши, для него одного, но вставать по утрам стало значительно труднее — еще один пункт в бесконечном списке причин вины и ненависти к себе; потому что не ему было по-настоящему плохо, а Саше, как Фома убеждал себя; Саше, которого реабилитологи стремились привести в состояние минимального сознания едва ли не тысячей разных способов — одним из которых были как раз голоса близких людей. По защищенному каналу связи Фоме прислали те немногие видео с Юлей и Пашей, которые только смогли найти и в их семейном архиве, и в закромах старой квартиры самого Фомы, который продолжал разговаривать с Сашей, иногда сбиваясь, когда в словах вдруг появлялись тонкие, отчаянные почти дрожащие ноты: «пожалуйста, посмотри на меня», однако Саша смотрел сквозь. У Фомы начались кошмары, в которых точно такой же взгляд был у Паши, но не лежащего на больничной койке — он стоял перед Фомой, не моргая, после чего отталкивал его и уходил, не обращая внимание на крики и мольбы. В этих снах Фома не мог побежать следом за Пашей, хрипел в своем оцепенении, потом просыпался в холодном поту, с закушенной до крови щекой или губой, и видел неподвижного Сашу, которого он вместе с реабилитологом и медсестрами по часам растирал и массировал, сгибал ставшие тонкими руки и ноги, мышцы на которых быстро деревянели из-за сопутствующего тяжелого синдрома, учился применять методы стимуляции: тепло и холод, мягкие и жесткие ткани, даже зубные щетки с отличающейся щетиной, не говоря уже о музыке. Сашу начали вертикализировать при помощи специальных наклонных столов; ко всему этому Фома помогал вывозить его во внутренний сад этажом ниже — невероятно трудозатратное мероприятие, но в Шепарде свято верили, что новые сигналы быстрее заставляют пострадавший мозг восстановиться, с чем нельзя было поспорить. Саша понемногу отвечал на стимуляцию — с огромной задержкой, некоторые моменты Фома никогда бы не заметил, если бы реабилитолог не говорил: расширившиеся всего на секунду зрачки, слабая гримаса, едва ощутимая попытка отдернуть ладонь от холода, понемногу начавший следить за людьми и предметами взгляд, но подергивания Сашиных глаз Фома увидел первым. Это могло быть признаком восстановления сознания — или судорожной активности, как объясняли врачи, назначившие соответствующие исследования, но Саше не успели даже сделать ЭЭГ: нистагм перешел в его первый генерализованный судорожный припадок, отбросивший назад реабилитационный прогресс из-за вводимых антиконвульсантов в больших дозах, внимательно титруемых так, чтобы не позволить Сашиному разуму совсем откатиться назад, но и погасить судороги. Это были страшные три дня, которые Фома пробыл рядом с оглушенным припадком и лекарствами Сашей в палате с неярким светом, где нельзя было издать ни единого громкого звука, чтобы не спровоцировать новый приступ. Все занятия были остановлены, Фома тихонечко, едва прикасаясь, держал Сашу за руку, нашептывал ему ласковое — Саша изредка приоткрывал глаза, обводил взглядом комнату и снова опускал веки; это выглядело так, словно они вернулись к самому началу. Фома задыхался в четырех стенах, которые не мог покинуть, чтобы не оставлять Сашу, и в один момент поймал себя на мысли, что продумывает, как именно уйдет, если Сашино хрупкое тело все же сдастся. Страшно не было — только тупо болело за грудиной и в висках; порой Фоме чудилось, будто рядом с ним стоит Паша и легонько гладит его по голове: Фома вздрагивал и обнаруживал, что задремал, сидя в кресле, придвинутом к Сашиной постели, и кто-то уже успел накрыть его одеялом. Фома плелся умыться к ближайшей раковине и не узнавал самого себя в зеркале, совершенно измотанного и загнанного — он не мог ничего сделать и страдал от собственной бесполезности и беспомощности. На вторые сутки после приступа Сашино состояние признали достаточно удовлетворительным, чтобы возобновить реабилитацию, начать с мягкого массажа, укладок, бережного разгибания рук и ног, что для Саши было жизненно необходимо: из-за акинетико-ригидного синдрома его тело буквально становилось каменным в отсутствие сторонней помощи, и до этого всегда помогавший реабилитологу Фома в то утро едва смог подняться со своего диванчика, спина у него разрывалась от боли, вспыхнувшей, стоило ему открыть глаза и понять, что впереди предстоял очередной изводящий день. Спасла его случайность: в Шепард периодически приходили волонтеры со специально обученными собаками, чьи призванием было помогать пациентам и их близким справляться со всеми непростыми эмоциями. В палату к Саше их по понятным причинам не могли пустить, но крошечная медсестра-филлипинка мягкими уговорами все же вывела сопротивлявшегося Фому в коридор, пообещав не отходить от Саши, и к Фоме тут же подошел один из «коллег» будущего Сашиного помощника Бейли, такой же белый лабрадор, забравшийся к Фоме на колени и пролежавший так сильно больше положенного времени, пока его хендлер сначала со всей аккуратностью вытягивал из Фомы по слову, пока он сам не заговорил рваными, пропитанными болью фразами, неспособный поделиться всем тем, что отравляло его изнутри; из его речи едва ли можно было собрать связный рассказ, но это был первый раз за два месяца, когда Фома открылся кому-то: пусть так, но ему стало легче, и в палату он вернулся, уже не сжавшись от боли, продолжая ощущать жестковатую собачью шерсть под пальцами — и благодарность за то, с каким бережным участием его выслушал волонтер, обнявший Фому перед уходом и сказавший «вам нужна поддержка ничуть меньше, чем вашему племяннику». С этим Фома согласиться не мог, но с отчетливой ясностью осознал, что его собственный организм не железный и скоро он сам себе не сможет помочь, не то, что Саше, от которого не отходил, света белого не видя, надеясь на улучшение, слабый проблеск, но новости были безрадостные. После нескольких проведенных исследований пришедший врач попросил Фому сесть и осторожно объяснил, что случившийся приступ обещал стать не единственным — у Саши была эпилепсия. Фома тогда удивительно спокойно спросил, что будет дальше, выслушал доктора, покивав в нужных местах, потом предупредил медсестер, что отлучится — его попросили попробовать хоть немного отдохнуть, Фома до этого ни разу не покидал отделение, но в соседнее здание жилого комплекса он тогда впервые пришел за другим: в западном крыле был маленький зал, практически неиспользуемый, так как этажом выше был более современный; в этом же оказался минимум снарядов и тренажеров, запылившаяся беговая дорожка поскрипывала, но функцию выполняла. Фома сначала шел, потом бежал, все быстрее и быстрее, ослепленный и оглушенный перехлестывающим ужасом бессилия — он мог организовать лучшие условия, блестящих врачей, самых внимательных медсестер и редкие препараты, но купить Саше здоровье — нет. От этого он пытался убежать с хриплым воем, неконтролируемыми слезами, бежал и бежал, пока не сорвался, и упал, сильно ударившись, ссадив ладони и локти движущейся лентой дорожки, после чего лежал на полу, перебивая собственные тяжелые выдохи полустонами-полувсхлипами, пока наконец не смог встать, словно посреди выжженного поля, где не было ничего живого и стоял едкий запах гари. С того дня Фома помнил не всё: в один момент он еще тяжело облокачивался на стену возле стойки со штангой, в следующий миг смывал кровь в небольшой душевой, примыкавшей к залу, обнаружив, что вдобавок рассек подбородок и получил россыпь синяков, потом нашел себя возле сестринского поста в Сашином отделении: он сидел на стуле, пока ему перевязывали руки и обрабатывали подбородок. Фома понятия не имел, каким образом вернулся, что говорил и как объяснил внезапные травмы; отдельными вспышками всплывало разное: чашка с горячим чаем, разломанная на дольки шоколадка — его, кажется, попытались накормить, но Фоме кусок в горло не лез. Он помнил свои дрожащие пальцы и то, как его заставили сделать снимок головы, чтобы убедиться, что у него нет ничего страшнее легкого сотрясения; но все нутро Фомы требовало не уходить больше от Саши. Кажется, ему помогли вернуться в палату и лечь на тот же диванчик, а потом проверяли не только состояние Саши, но и осторожно тормошили Фому, пролежавшего ничком до следующего утра с приклеившимся к губам «я в порядке» в ответ на каждый вопрос о самочувствии, которое, безусловно, было крайне далеко от такого, однако Фома теперь мог хотя бы попытаться оттолкнуться от дна, о которое со всей силы приложился. Разумеется, Саша оставался главным приоритетом, это уже никто не мог изменить, но срыв оказался достаточным стимулом, чтобы Фома начал находить время и чуть-чуть переключаться с тяжелой рутины: ходил все в тот же зал ранним утром или поздно вечером, понемногу стал дистанционно участвовать в рабочих делах, которые до этого были делегированы: попутно узнав от своего источника в Петербурге, что Таня исчезла еще в июне, буквально испарилась, но перед этим «сдала» саму себя как Архитектора и поделилась интереснейшей информацией про генерала Мельникова. Фома тогда только хмыкнул, нисколько не удивившись: в конце концов Таня была Пашиной женой, а это что-то да значило. Намеренно искать ее или помогать ей Фома не собирался, только не после Пашиной гибели — и покушения на Сашу, фактически убийства, в котором он продолжал винить Таниных коллег и не мог быть полностью уверен, что она с этим никак не связана. Фома знал: Паша осудил бы и его мысли, и принятое решение, назвал бы идиотом, параноиком, способным обвинить в подобном человека, которому сам Паша целиком и полностью доверял, но у Фомы не было ни единого сомнения в том, что он поступил правильно. Тем не менее он распорядился, чтобы ему доложили, если о Таниных перемещениях станет что-то известно: особенно если она объявится в Штатах — или же если в целом кто-то будет пытаться выйти на Фому-Томаса, узнать что-то о состоянии Зандера Симмонса, или же поднимать какие-либо архивы в петербургской больнице, где по документам умер Саша. В реальности же его лечение и реабилитация продолжались полным ходом: Саше подбирали антиконвульсантную терапию, корректировали препараты и дозы; у него продолжались приступы, теперь очаговые, из-за чего осознанные Сашины движения не всегда можно было отличить от фокального припадка, и его физиотерапия довольно часто проходила под энцефалограммы. Это были долгие дни массажей, лечебной гимнастики, вертикализации — всё это проходило невероятно бережно, чтобы чрезмерно сильная стимуляция не спровоцировала припадок. Девятнадцатого августа Саша впервые узнал Фому, которому на миг, всего на миг показалось, словно на него смотрит прежний Саша, слабо улыбнувшийся ему, дернувший рукой навстречу со слабым, неразборчивым из-за трахеостомы звуком, — и спустя минуту заплакавший, тихо и горестно. Фома сжал его худые, слабые пальцы, забормотал «я здесь, Саш, все хорошо», переходя с русского на английский и обратно. Саша реагировал на оба языка, но с самим пониманием и скоростью реакции случилась беда, слишком долго мозг пробыл без кислорода, и брадифрения — замедленность, — теперь была более чем очевидна. На простой вопрос или несложную команду Саша реагировал спустя несколько десятков секунд, и этот промежуток времени становился больше, если ему меняли антиконвульсанты, «усыплявшие» разум. Врачи старались найти золотую середину — Фома же старательно сдерживался, чтобы в отчаянии не начать биться головой об стену: Саше обеспечивали максимально возможный комфорт, но его состояние иногда казалось Фоме хуже смерти — и к нему приходили пугающие, выворачивающие сознание мысли, всплывающие сами по себе: поменял бы он местами Пашу с его сыном, если б это означало, что Паша выживет, но таким же инвалидом — и Фома инстинктивно думал «конечно», а потом наблюдал, как Сашу учили откашливаться по команде — даже такой простой навык оказался утерян, и сомневался абсолютно в каждом своем выборе, сделанном с десятого июня того года. Двенадцатого сентября Фома уже лично присутствовал на Прайор-стрит, участвуя в заседании суда, на котором Саша-Зандер был официально признан недееспособным с установлением полной опеки, а Фома-Томас принес присягу и двадцать третьего сентября получил опекунское свидетельство. До этого дня и немногим позже него произошло многое: Сашу отлучили от аппарата искусственной вентиляции лёгких, ему закрыли трахеостому, и дышал он теперь сам, без так раздражавшей его трубки в горле. У него оставались фокальные приступы, но ни одного генерализованного припадка больше не случилось, и его перевели из реанимации в отделение стационарной реабилитации, для чего, однако, потребовалось некоторое увеличение дозы противотревожных препаратов, чтобы Саша перенес смену ставшей привычной обстановки без лишнего стресса. Он все равно переживал: несмотря на то, что вместе с Фомой заранее несколько раз побывал в новой палате, познакомился и с новыми врачами и медсестрами, но первые сутки там дались Саше чуть труднее предполагаемого, занятия в тот день были менее интенсивными — и все равно Саша чаще «выпадал», в конечном итоге проведя свободный от разных процедур остаток дня, прижавшись к Фоме и мусоля в пальцах плюшевого тигра. Как только Сашино состояние стало позволять, нейропсихологи провели ему расширенное тестирование — с неутешительным результатом: когнитивный дефицит из-за перенесенного повреждения мозга оставил Сашу на уровне пятилетнего ребенка. Фома смутно помнил его таким, но не мог и помыслить, что Саша теперь обречен до конца жизни взрослеть исключительно внешне, но внутренне оказался отброшен на годы назад, с возможностью ухудшения. Последний факт никто Фоме не озвучил напрямую, разве что намеками, тщательно подбирая слова, однако он достаточно жил на этом свете и умел читать: не только между строк, в целом изучал информацию, общался с родственниками других пациентов Шепарда — и по ночам, когда Саша уже спал, а сам Фома работал или читал, в один момент он вдруг понимал, что уже долго сидит, не двигаясь и уставившись в стену, подсвечиваемую ночником в виде полумесяца: Саша не засыпал — и все еще не засыпает в полной темноте. Фоме же временами — когда количество бессонных часов начинает ощущаться жизнеугрожающе, — кажется, что он отрубится, даже если ему в лицо будут светить Ималентом последней модели, однако тогда, в палате он отмирал, напоминая самому себе Сашу, точно так же возвращавшегося из ступора, и сильно сдерживался, чтобы не запустить ноутбук в стену. Он никогда бы так не сделал — все еще из-за Саши, и мучился в тишине, вытирая мокрые щеки, если становилось совсем невмоготу от чудовищной несправедливости мира, из-за опалявшей сердце ярости, с которой Фома немо спрашивал в никуда: «видишь, во что мы превратились?». Вопрос, наверное, предназначался Паше: Фома, верный своим принципам, никогда его ни в чем не винил, — но это было до того, как Саша, на глазах у Фомы на протяжении многих лет превращавшийся из малыша в красивого молодого мужчину, талантливого студента и спортсмена, который мог упоенно рассказывать о недавно прочитанной книге, увлекательной паре в университете, прекрасном преподавателе, ведущем шахматный кружок, о компьютерной игре, которую они создавали с одногруппниками; который играл гитаре и неплохо пел; облазил с друзьями все крепости в окрестностях Лондона — в конце концов по секрету признавшийся Фоме, что, кажется, встретил ту самую и собирался познакомиться с родителями. Но всё его замечательное будущее рухнуло только потому, что так решил кто-то из власть имущих и отдал приказ избавиться от сына подполковника Семёнова, едва не отправив его вслед за отцом, чего не произошло по великой случайности, оставившей вместо прежнего Саши лишь небольшой отпечаток его личности, едва ли заметный, если не вглядываться пристально. Фома вглядывался, не мог не; в глубине души продолжая надеяться, что какое-то волшебное лекарство или упражнение чудесным образом вернет Саше его самого — того, кем он являлся до десятого июня, однако каждый новый день жестоко разбивал ожидания. Саша отчаянно цеплялся за Фому, единственное знакомое лицо, родного человека, который снова неотлучно находился с ним: успокаивал и хвалил, подбадривал и утешал, даже когда больше всего на свете хотел трусливо закрыть глаза, чтобы не видеть, как Саше тяжело. Его реабилитация стала более активной: Саша уже мог сидеть — с постоянной поддержкой, и его заново учили стоять и ходить, преодолевая вызванный атаксией хаос в движениях, скованных из-за ригидности. Сашу закрепляли в специальном жилете, подвешенном к рельсу на потолке, и поначалу терапевт был его руками и ногами, пока Саша не мог даже сам сделать первый шаг. С ним занимались и на больших мячах, и на нестабильных платформах, потому что Саша не держал равновесие, когда стоял, его раскачивало, как пьяного, он боялся упасть — Фома там был, видел всё это, удерживал перед Сашиным лицом игрушки, стимулируя поднять голову, не обвисать безвольно, стараться; уговаривал его продолжать, вытирал ему слёзы. Все занятия были четко определены по времени, скоординированы с приемом лекарств, мозг нельзя было перегружать: иначе Саша зависал посреди действия, «выключался» с открытыми глазами, ни на что не реагируя, когда его разум буквально замыкало. Если случался очаговый приступ, график смещался, Саше позволяли отдохнуть несколько часов под контролем врачей — и всё продолжалось. Фому тоже продолжали обучать: техникам кормления, перемещения и великому множеству других навыков, чтобы не навредить и без того хрупкому Сашиному здоровью. Еще до закрытия трахеостомы стало очевидно, что у него есть проблемы с глотанием — и будущие с речью: Фома присутствовал во время исследования, стоял за стеклом, когда врачи выяснили, что левая сторона гортани у Саши ограничена в подвижности из-за пареза. Этим занимались ещё с тех дней, когда Сашино сознание было минимальным, боролись разными способами, в том числе электростимуляцией, которая, к счастью, не становилась триггером для припадка, но помогала Саше учиться глотать, над чем потом продолжал работать логопед — вместе с Фомой, на руках у которого Саша старался спрятаться, отказывался открывать рот, пугаясь хитрых приспособлений, которые использовал врач со всей осторожностью, но опрокинутый в детство Сашин разум воспринимал это как угрозу. Тогда-то появилась та самая игрушечная черепашка, которая не боялась электродов и специальных зондов, любила дыхательные упражнения и старательно кашляла; помогала разговаривать, пусть коротко, негромко и тихо, соскальзывая на шепот и свист, но Фома смаргивал невольно набежавшую влагу с ресниц, когда Саша, после долгих недель и попыток произнести что-то сложнее разрозненных букв и неясных звуков, срывающихся слогов, позвал его по имени. Черепашка помогала Саше и поесть, гнездилась у него на столике; с ее помощью и логопед, и Фома снова и снова показывали Саше, как он должен сглатывать жидкости и пищу — поворачивая голову влево и опуская подбородок вниз, чтобы не подавиться и избежать попадания в легкие всего того, чему там было не место. С Сашей занимались и психологи — и это каждый день надламывало Фому сильнее обычного: все те минуты, которые он проводил с Сашей в большой комнате, где пол и стены были закрыты мягкими матами светлых оттенков, не было ни одного выступающего угла, ни единой яркой лампы, где Саша сидел на высоком стуле с целой системой ремней и подушек, поддерживавших его стремившееся скособочиться или качнуться большое тело, в которое словно по ошибке поместили разум маленького мальчика, возившегося с пазлами и пирамидками, расстраивавшегося при виде развивающих досок с кнопками и молниями, лепившего причудливых зверей-комочков из пластилина, способного недолго концентрироваться на развивающих карточках — и то частенько через слезы и «выключения», — и с удовольствием только игравшего в конструктор. Фома читал ему сказки, короткие стихотворения, по совету реабилитолога находил детские книги — только печатные, с матовой бумагой, неяркие, без кричащих картинок, чтобы не провоцировать приступ. Однако это провоцировало, разве что, желание Фомы закричать, до хрипоты, до сорванного голоса, когда он дочитывал Саше очередную историю о медвежонке или о котятах, о жирафах и маленьких зебрах, о приключениях забавных детей, и в этих книгах всё всегда было хорошо: в них никто не плакал, едва просьба или задание становились слишком сложными для поврежденного разума, там ни один персонаж не страдал от эпилептических приступов; в этих книгах Фома по ночам ни разу не поднимался на крышу главного кампуса, в котором находилось отделение реабилитации, не перелезал через ограждение и не стоял у самого края, ослепленный огнями неспящего города; он не опускал взгляд, рассматривая белые линии, расчертившие парковку, и не думал, что, стоит ему сделать один шаг, — и всё закончится. И он встретит Пашу. Но в те дни у Фомы снова и снова срабатывал второй браслет на руке, связанный с Сашиным заушным датчиком, сообщавшим об очередном фокальном приступе, и Фома вспоминал, что, кроме него, у Саши здесь никого больше нет. Подвести его снова, теперь бросив вот так, Фома не мог, поэтому шагал назад, вслепую протягивал руку, пока не ощущал металлический холод ограждения, длинно выдыхал, иногда срываясь на сдавленный крик, и возвращался в палату. Несколько раз он общался с психологом — обязан был как опекун тяжелого пациента, но пользы от этих сессий было мало: в больнице Фома не мог никого посвятить в тайну своей личности, не мог рассказать, что бизнесмен Томас Фергюсон на самом деле был криминальным авторитетом Алексеем Фоминым, сложившим свои обязанности, но по сути не переставший являться человеком, стоявшим по колено в крови, в которой годами едва не тонул, держась за единственное светлое, что у него было в жизни, самое драгоценное — Пашу, безжалостно изрешеченного пулями; и что у Фомы на руках остался крестник, Пашин сын, которого он теперь называет племянником и, несмотря на то, что прикладывает все возможные силы и средства для Сашиного восстановления, всё чаще ему кажется, что он только продлевает его мучения. Поэтому на каждой встрече с психологом Фома старательно поддерживал образ, соответствующий обстоятельствам, ни словом, ни жестом не выдавая при этом свое настоящее внутреннее состояние. Врач понимала, конечно, он неискренен, но Фома выдерживал принятую линию поведения, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его способности ухаживать за Сашей, однако в некоторые, казалось бы, совсем не травмирующие моменты он ощущал себя так, словно разваливается. Один из них случился тихим осенним днем, когда эрготерапевт объяснял Фоме все тонкости бритья и стрижки, которые ему потом предстояло выполнять самостоятельно: обученный он был в разы безопаснее любого профессионального мастера, не имеющего представления об особенностях всех манипуляций с учетом Сашиных диагнозов. Втроем они были тогда в отдельной комнате, Саше показали электробритву, помогли её подержать, ощутить вибрацию машинки, и рассказали сказку про шмеля, который немного пожужжит и улетит, а Сашино лицо будет приятным, гладким на ощупь, и волосы станут покороче. Саша согласился посидеть и хотя бы попробовать, но собрался заплакать, едва терапевт взял в руки бритву, — и передумал расстраиваться спустя несколько долгих минут после того, как машинку отдали Фоме, уже наученному способам фиксации Сашиной головы: мягко, но надежно, чтобы избежать травмы. Фома боялся навредить, боялся резкого Сашиного рывка, однако внутри него что-то будто осыпалось с тихим болезненный хрустом, когда под его ладонями Саша и не шевельнулся, доверчиво позволил убрать щетину с лица, а потом укоротить волосы другой насадкой; и разве что чуть забеспокоился во время мытья головы, чтобы его не кололи мелкие осыпавшиеся волоски, а потом, уже завернутый в полотенце, рвано сжал пальцы на футболке Фомы и потянулся к нему с неразборчивым звуком, ткнулся макушкой под подбородок. Фома обнял его в ответ с привычным «всё хорошо, маленький, ты умница», но голос подскочил на пару тонов на последнем слове, заставив откашляться. Сидевший рядом эрготерапевт, не впервые становившийся свидетелем такого, отреагировал быстро, сказав, что пока всё уберет и отошел к шкафам, создавая для Саши и Фомы небольшую иллюзию уединения, потянувшую за собой воспоминание родом из Лондона: Фома в тот день приехал обсудить с Юлей бумажные вопросы, но застал дома одного Сашу, на щеке у которого был свежий порез, причиной которого были пробившиеся у него на лице жесткие темные волоски, от которых тот неудачно попытался избавиться, и Фома предложил показать мастер-класс. Саша почему-то смущался, Фома тогда позволил ему тронуть себя под челюстью, нащупать шрам: он сам попробовал «побриться» еще в двенадцать лет, по глупости откопав старое отцовское опасное лезвие, и после первого же движения залил кровью раковину. Но Сашу научил на совесть — чтобы, в конечном счете, спустя шесть лет он сидел, прижавшись к Фоме, и не мог не то, что взять бритву и привести себя в порядок перед зеркалом, но и с первого раза просто сжать пальцы вокруг любого предмета. Саша нуждался в близком человеке — остальное могло подождать.
12 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)