Часть 2
3 марта 2026 г., 22:07
С этим убеждением Фома впервые за долгие годы пережил октябрь с чуть более слабыми попытками собственного разума все же довести до конца то, что когда-то не удалось Вене. Организм определенно знал: как бы плохо Фома ни чувствовал себя, у него больше не было возможности с головой уйти в работу, чтобы потом поздними вечерами забиваться в темный угол, стараясь утопить в алкоголе все всплывающие перед глазами страшные мгновения, но кошмары все равно привычно стали жестче. Фоме снились выстрелы, боль и кровь, Пашино «заткнись», его горячее запястье, в которое Фома тогда вцепился перед тем, как потерял сознание от вызванного кровопотерей шока. После таких снов Фома не ложился больше, перебирался в кресло поближе к спящему Саше, безмолвно наблюдая за ним, сам ворочал его в постели, освобождая медсестер от этой заботы; тихонечко работал, пока под веками не начинало жечь — и думал, что, наверное, согласился бы еще раз пережить предсмертный опыт, только бы снова ощутить тепло Пашиных рук.
Двенадцатого октября Саша словно уловил состояние Фомы, полночи неподвижно просидевшего с телефоном в руках, снова и снова читая бережно сохраненный архив их с Пашей переписки, где короткие сообщения едва ли могли в полной мере передать всю глубину чувств, которую они испытывали друг к другу, и Фома внимательно искал те редкие даты, в которые сухие слова вдруг оказывались перебиты емким «осторожнее будь», тревожным «напиши, как доберешься» и подбадривающим «держись» — по нему Фома раз за разом пробегал глазами, мысленно воспроизводя Пашиным голосом, пока не вырубился, а уже под утро начинавшийся кошмар неожиданно был перебит тихим Сашиным «не плачь» — Фома немедленно проснулся, обнаружив, что Саша плохо слушающейся своей рукой гладил его по предплечью, подтолкнув поближе к нему плюшевую лису, чье утяжеленное тело помогало спокойнее отдыхать самому Саше. Фома тогда торопливо вытер рукавом влажные ресницы и подсел ближе к Саше, забрал его пальцы в свои, начав их легонько разминать, и постарался объяснить, что просто увидел во сне то, что не хотел. Саша как будто бы удовлетворился таким объяснением, он и сам редко, но просыпался от кошмаров; Фома осторожно потом пробовал узнать, что же ему приснилось, но Саша не отвечал, только плакал — один раз, правда, сказал, что привидения: шепотом, на выдохе прошелестел «ghosts». Фома предполагал, что Саша мог видеть того, кто попытался его утопить, но узнать точно было невозможно; даже не было до конца понятно, что именно Саша помнит до травмы.
В тот октябрьский день занятия дались Саше особенно тяжело, словно он реагировал на Фому, внешне заставлявшего себя держать лицо, улыбаться и подбадривать Сашу, но единственным его внутренним желанием было оказаться на Смоленском кладбище в Петербурге, привалиться к могильному камню, вытягивающему крохи тепла из всего живого, и остаться так, однако дороги в родной город не было, о чем Фома напоминал себе, заставлял концентрироваться на настоящем, в котором Саша просто-напросто «отключался» после самых несложных действий, стоял в подвесах или сидел в кресле с отсутствующим взглядом, и ему позволили больше отдыхать — продолжать насильно не имело смысла, перегруженный мозг мог уйти в приступ. Они вернулись в палату, и Саша попросился лечь; кровать у него была не простой, а целым отдельным домиком, напоминающим детский манеж: мягкие борта и стены, исключающие возможность травмироваться не только в случае в приступа, но и при неловком движении, которое могло бы привести к удару обо что-либо или падению. Сама постель регулировалась во всех возможных направлениях, но для Саши самым главным было постоянно приподнятое изголовье, и подушки у него были специальными, предотвращающими удушье. Фома тогда уложил его и хотел было сесть в кресло рядом, но Саша не позволил: дернул рукой, промахнулся, двинул ею еще раз и поймал Фому за кофту, одними губами попросил «полежи со мной», перейдя на английский. Размеры кровати это позволяли, Фома сбросил обувь и осторожно устроился на боку рядом с Сашей, прежде чем, поддавшись порыву, дотянулся до телефона и нашел в защищенной несколькими паролями папке старую фотографию, сделанную в этот же день, но пятнадцать лет назад: покосившаяся крытая беседка с накрытым столом внутри, возле которой стоит счастливо улыбающийся Паша, чье лицо еще не тронули все печали мира, держащий на руках маленького Сашу, и сам Фома рядом, в наброшенной на плечи Пашиной куртке и с не менее широкой улыбкой.
— У папы твоего сегодня день рождения, — шепотом сказал Фома, чтобы только голос не сорвался, и чуть увеличил изображение, приблизив Пашино лицо, выждал паузу, которая требовалась Сашиному разуму, чтобы обработать информацию и выдать ответную реакцию, но ничего не произошло, Саша мазнул пальцем по фотографии и отвел взгляд. Эмоции он выражал с трудом из-за того же синдрома, создавшего ему трудности абсолютно со всеми движениями; Фома радовался самой крошечной улыбке на его словно застывшем, маскообразном лице, но тогда Саша не то не узнал совсем молодого отца, не то не захотел реагировать, и дождался, пока Фома не уберет телефон, чтобы схватиться за его запястье и все же задремать.
День своей пусть и клинической, но все же смерти в машине «скорой» спустя четверо суток после Пашиного дня рождения Фома провел гораздо насыщеннее во всех смыслах: ему было нехорошо еще накануне с вечера, накатывал беспричинный страх, тени в углах начали приобретать человеческие очертания. Фома дождался, пока Саша заснет, сходил к медсестрам, сослался на мигрень — его заверили, что присмотрят за Сашей, и он ушел в комнату отдыха для членов семьи, которая и была закреплена за ним, просто Фома ночевал в Сашиной палате на предназначенной для этого кушетке, однако в ту ночь понимал, что может быть опасен даже сам для себя, не говоря уже о Саше, потому и отступил, закрылся в комнате, пытался дышать по счету, проговаривал то, что видит, слышит и ощущает; стискивал в ладонях колючие мячики — и съеживался на ковре, хрипел, когда окружающий мир перекрывали воспоминания, но одновременно Фома понимал, где находится на самом деле, выпадал в реальность, пытался отвлечься, отжимаясь, пока не мог больше согнуть руки; в буквальном смысле отползал в душ под ледяную воду, пока не начинал трястись, не ощущая пальцев.
Годами эти безумные часы у него сопровождались мыслями о самоубийстве, Фома всегда оставлял снятый с предохранителя пистолет в пределах досягаемости, но в Шепарде у него с собой, понятное дело, не было оружия, однако оставалось множество других способов уйти из жизни, но впервые со дня тех ранений Фома остро понимал — нельзя. Потому что Саша. К нему Фома вернулся утром, умудрившись даже сорок минут подремать на полу, стащив с кровати покрывало; под одеждой у него прятался сложный ортез, как часть доспеха, поддерживавший и спину, и плечо справа; шрамы на груди Фома ощущал горяще-пульсирующими, но мог всё это терпеть. Саша же чувствовал себя не в пример лучше и по дороге на утренние занятия вдруг сам попросился погулять. Упускать такой шанс было нельзя: Сашу регулярно пробовали вывезти на прогулку во внутренний двор, с переменным успехом, иногда у него учащались приступы; при этом он был не против находиться на балконе в палате, возился там с игрушками. Поэтому его реабилитолог согласился переместиться на улицу, Саша даже немного охотнее пробовал шагать в ходунках, напоминавших космический скафандр с ремнями и колесиками, потом подустал и закапризничал, но еще немного посидел вместе с Фомой за столиком под навесом, покатал грузовичок, перевозивший слегка побитого жизнью кота, а потом заснул в кресле, когда его везли обратно в палату.
Через неделю после этой прогулки, во время занятия с психологом, у Саши случился второй генерализованный припадок без явной на то причины: Саша принимал лекарства по строгому графику, все возможные триггеры были сведены до минимума, и его эпилептолог только незначительно корректировал дозы, чтобы фокальные приступы не учащались, однако всего этого оказалось недостаточно. В то утро Саша сидел на полу за низеньким столиком и возился с сортером, опираясь спиной на Фому, бережно его поддерживавшего, не позволяя завалиться назад или вбок. Саша как раз пытался уместить кубик в ячейку, предназначенную для цилиндра, и с поразительным спокойствием не раздражался от каждой новой неудачи — пытавшегося подсказать ему доктора он слушать не хотел, но спустя еще несколько таких попыток вдруг сообразил и протолкнул кубик в нужное отверстие. После этого всё произошло быстро: ни Фома, ни психолог не успели и похвалить Сашу, как он вдруг размашистым резким движением оттолкнул от себя игрушку и заплакал, тихо и коротко, тут же потерял сознание и весь словно окаменел в руках Фомы, руки и ноги у него вытянулись, сжались зубы, всё лицо от лба до подбородка стало синюшным. Фома отработанным на занятиях по первой помощи движением успел уложить его, потяжелевшего, неподвижного, на правый бок, благо пол был мягким, и посмотрел на часы, засекая время, когда приступ перешел в следующую фазу — напряженное Сашино тело скованно вздрагивало от судорог, и первая доза экстренного препарата, которую необходимо было впрыскивать в нос, не помогла.
Фома до сих пор помнит, как ждал, что сейчас все прекратится, Саша обмякнет, но судороги продолжились, изо рта у него сильнее пошла превращенная в пену слюна, которую врач немедленно убирал аспиратором. Была вызвана реанимационная бригада, буквально прилетевшая через пару минут — Фома уже мысленно умолял всех существующих и несуществующих святых, чтобы Саша не умер у него на руках. Отпустить его он тоже не мог, держал на боку, пока Саше специальной дрелью не поставили в голень иглу для внутрикостного доступа и не ввели уже другой, более сильный препарат, наконец оборвавший приступ. Саша снова попал в реанимацию: загруженный антиконвульсантами и опутанный датчиками, он выглядел практически неживым, но энцефалограмма показала, что у него, несмотря на отсутствие внешних проявлений судорог, продолжалась уже бессудорожная активность, снова и снова повреждая и без того страдающий мозг, что не могли купировать эпилептологи Шепарда, и на консилиуме было принято решение о переводе Саши в центр эпилепсии Эмори, специализирующийся на таких тяжелых случаях.
Перевозили его реанимобилем, за которым Фома ехал на своей машине — после трех практически бессонных дней, не сидев за рулем с июня, но Саша все равно был до того накачан лекарствами, что не понимал, кто рядом с ним, а, случись у него новый приступ, присутствие Фомы в относительно небольшом пространстве реанимобиля только помешало бы. Ехать было двадцать минут, руки и ноги у Фомы словно сами по себе переключали передачи и нажимали педали, пока он неотрывно смотрел на медицинский фургон впереди, горевший всеми световыми балками для обеспечения приоритета на дороге, но включивший сирену только один раз для расчистки перекрестка. Фома сжимал руль обеими ладонями до побелевших костяшек — и боялся, безумно боялся, что Саше станет хуже; кажется, почти не дышал, пока не оставил машину на крытой парковке возле главного корпуса Эмори и побежал к выгрузочному доку позади здания, где транспортная реанимационная бригада как раз бережно передала пациента местным докторам. Накрытый одеялом Саша показался Фоме чуть бледнее обычного, но он был стабилен, в пути обошлось без приступов, и его повезли в палату: уже не просто реанимационную, но специализированную для мониторинга, с камерой и дюжиной мониторов над кроватью; Саше надели шапочку с электродами, подсоединенными к аппарату, непрерывно показывавшему электрическую активность мозга, которая у Саши была чрезвычайно далека от правильной, и докторам в Эмори предстояло попробовать помочь ему. У Фомы с собой имелась папка, сравнимая по толщине с томом бессмертной русской классики, содержавшая в себе все Сашины результаты исследований и обследований с самого первого дня, принимаемые лекарства: словом, всё то, из чего состояла их жизнь последние несколько месяцев, однако и Шепард, и Эмори, были подключены к одной системе Epic, здорово облегчавшей жизнь: у здешних врачей была вся необходимая информация, а Фоме предстояло заполнить в разы меньше документов. Его попросили перейти в комнату для консультаций, там уже пообщаться с лечащим врачом и бессменным кейс-менеджером О’Нилом, который в один момент извинился и отошел сделать звонок: чтобы поругаться со страховой: это, кажется, было международным опытом, несмотря на частную страховку у Саши.
Фома остался сидеть с врачом, парой десятков листов бумаги с гербом клиники и грызущей мигренью, из-за которой мерцающая муть перед правым глазом мешала разбирать печатные строчки, и Фома украдкой растирал висок и лоб. Он как раз подписывал очередное согласие на проведение манипуляций, отчетливо скрипнув зубами: сколько подписей он уже оставил на подобных листах еще в Шепарде, каждый раз надеясь, что один из таких документов станет действительно последним — потому что Саше смогут помочь, но чудо не происходило. Фома настолько потерялся в бумагах и собственных невеселых мыслях, перебиваемых недосыпом и болью, что не сразу ощутил, когда врач — невысокая женщина с покрытыми пятнами витилиго щеками, кистями и шеей — вдруг прикоснулась к его плечу, спросила «вы позволите?», и Фома бездумно кивнул: это не относилось к Саше, а значит ему было все равно — однако он неловко замер, когда его вдруг мягко обняли, погладили даже по спине. В Шепарде Фому могли разве что легонько похлопать по руке, обнимал его один Саша, но никому из медперсонала Фома, пусть аккуратно, но не позволял такого, воспринимая это не как желание поддержать, а пожалеть; чужую жалость Фома ненавидел еще с тех далеких дней, когда сам валялся на больничной койке. Но в тот день он не отстранился, бережные прикосновения немного успокаивали его ничем не унимаемую тревогу, и доктор нашла для него правильные слова: о том, что Фома (Томас) делает невероятно трудную работу, заботясь о своем племяннике, и что его теперешней команде докторов и медсестер предстоит заниматься тем же, и они приложат все силы, чтобы общий труд дал свои плоды и облегчил состояние Саши (Зандера).
Несомненно, врач объясняла всё это уже не первому и даже не сотому родственнику пациента с тяжелой инвалидностью и туманными перспективами, и исходы совершенно точно были диаметрально разными, однако Фоме нужно было услышать каждую фразу, и в палату к Саше он немногим позже пришел чуть успокоенным. Ему предложили принести обед, но Фома отказался, слишком измученный, чтобы пытаться что-то съесть — и удержать в желудке, потому как острее накатывающая головная боль обещала, что через несколько часов он и встать-то не сможет, чего Фома не мог допустить, и закрылся в уборной, подрагивающими руками распаковал не одно из Сашиных лекарств, но свой шприц-ручку с обезболивающим, которое вколол себе в бедро — и уткнулся лбом в один из вертикальных поручней, пережидая растекающееся жжение в мышце одновременно с пульсирующим колючим шаром, впившимся в правый глаз. Ему надо было хотя бы присесть — а еще лучше лечь и поспать: Фома выполз обратно в палату и с трудом приземлился на очередной диванчик, обнаружив, что его уже успели застелить, однако Фома, несмотря на сумасшедшую усталость, не надеялся заснуть: сел, прижавшись спиной к стене, дотянулся до одной из сумок с вещами и вытащил лежавшую сверху тяжелую Сашину лису, которую опрометчиво сначала посадил себе на колени, пока искал плед — от боли Фому морозило. Заодно он выяснил, что глубокое давление терапевтической игрушки работает и на нем, когда, по ощущениям, просто моргнул, но глаза открыл через три часа уже не в полуобморочном от измотанности состоянием, пусть и все еще уставшим.
Однако, у Фомы не было возможности даже немного оклематься в Эмори, пока Сашина активность временно была сведена до минимума: врачи старались купировать приступы более агрессивной терапией, для чего применяли целые комбинации мощных препаратов, и Фома временами боялся, что Саша снова впадет в кому, настолько жутко это выглядело: он едва открывал глаза и практически не шевелился сам, ему снова установили назогастральный зонд, потому что лекарства расслабляли мышцы, в том числе и глотки, а значит риск подавиться пищей или жидкостью был чрезвычайно высок вдобавок ко всем остальным трудностям. Доктора пытались понять, почему Сашина эпилепсия вышла из-под контроля во время его нахождения в Шепарде, предположили скрытое воспаление мозга — энцефалит; Саше сделали люмбальную пункцию, однако результаты пришли отрицательными. У него брали кровь несколько раз в сутки, контролируя концентрацию препаратов: Фоме моментами хотелось закрыть Сашу всем собой, не позволять больше никому прикасаться к нему: в отчаянии думая, что не могло быть в Сашином исстрадавшемся щуплом теле столько крови, сколько требовалось для исследований. Но это было половиной беды: откатился назад прогресс в реабилитации, выстраданный и вымученный всеми часами прошлых занятий. Из-за повреждений, полученных Сашиным мозгом, он и так не мог подавать правильные сигналы телу, а большие дозы мощных препаратов только ухудшали это, и Саша буквально каменел на глазах, усиливалась ригидность. С ним очень осторожно занимались физиотерапевты и логопеды, Фома тоже, как ему казалось, только и делал, что осторожно растирал, разминал и растягивал сопротивляющиеся конечности и напряженное тело; Саше снова нужна была помощь, чтобы откашливаться; частенько он напоминал рыцаря в доспехах, которые ему заменяли ортезы и валики; его тщательно осматривали при каждой смене положения тела — даже самый небольшой пролежень, появись он, стал бы проблемой. В ответ на всё это безумное количество жизненно необходимых действий Саша приподнимал веки, иногда останавливал взгляд на Фоме, но через пару секунд снова погружался в сон.
Сам Фома спал урывками — чему виной были и новые кошмары, начавшиеся еще в Шепарде: в них Сашин приступ либо длился бесконечно долго, а помощь все не приходила, и Фома кричал, звал, но двинуться с места не мог, и на этом сон обрывался; или же судороги заканчивались — одновременно с тем, как Фома понимал, что Саша не дышит и сердце у него не бьется; иногда рядом оказывался Паша, чаще мертвый, окровавленный, редко он тоже кричал, тряс Сашу, но все было без толку. Фома просыпался молча только потому, что громкий звук мог спровоцировать реальный припадок у настоящего, живого Саши, к которому Фома ложился и тихонечко обнимал его, чтобы слышать тихие вдохи и выдохи, ощущать сердцебиение. Фома почти не отходил от него, разве что выбирался поговорить с родителями, и близкими родственниками тех, кто, как и Саша, страдал от тяжелой эпилепсии; никакие консультации врачей не могли заменить такой опыт. В один из особенно мрачных ноябрьских дней Фома как раз возвращался в Сашину палату, когда в самом начале длинного коридора, ведущего к отделению, вдруг увидел здоровенную лужу, виновницей которой была поломоечная машина с треснувшим баком, рядом с которой никого не было. Фома хотел вытащить из отсека у машины желтый знак «мокрый пол» и поставить его возле лужи, а потом позвать одного из санитаров, сделал шаг — и вдруг упал. Не поскользнулся, рухнул, словно снятый снайпером, не сумев и руки подставить, здорово приложился лицом и не мог пошевелиться — не иначе как тело решило вытребовать себе перерыв, любым способом, даже настолько варварским. Фома лежал, ощущая, как одежда пропитывается водой, и смотрел на разрисованную стену: вереница цыплят куда-то шла за матерью, два больших кота грелись на солнышке с непропорционально длинными лучами, нескладный утенок прятался под крылом пестрокрылой утки. Фома лежал и думал — хорошо, что вот так упал он, а не один из таких же беззащитных, как и Саша пациентов, для кого это могло закончиться тяжелой травмой.
Ему самому повезло больше: до того пустовавший коридор буквально через минуту наполнился людьми и звуками: Фому подобрали, очень бережно упаковали в позорный воротник и забрали осмотреть, несмотря на слабые протесты, но один из врачей пообещал, что не пустит его к Саше — как угрозу для пациента из-за возможной травмы, и Фома заткнулся. Свое падение он потом видел на записях с камер: если не знать реальную причину, можно было действительно подумать, что он поскользнулся, и даже на видео момент удара выглядел весьма и весьма неприятно. Перед Фомой долго извинялся руководитель клиники, явно старавшийся избежать иска — Фома и не собирался судиться с больницей, от профессионализма врачей в которой зависела Сашина жизнь, но к определенной договоренности они все пришли, а сотрудника, бросившего и лужу, и сломанную машину в итоге уволили: это оказалось не первое его нарушение, однако впервые приведшее к чужой травме. Томография, однако, не показала ничего страшнее сильного ушиба: на челюсти у Фомы расплылся синяк, лопнувшая губа припухла, он не мог и рот открыть без боли — которой втайне радовался, украдкой вдавливал пальцы в свежую гематому, чтобы перекрыть острой вспышкой перехлестывающую через край тревогу и гнетущую боязнь за Сашу.
Заживал синяк по этой причине плохо, Фома носил тканевую медицинскую маску — темно-зеленую, с машинками, чтобы не пугать окружающих, и она отлично скрыла его дрогнувшие губы, когда Саше наконец-то смогли подобрать сложнейшую комбинацию трех препаратов с дозировками, достаточными для того, чтобы его мозг не оказывался снова и снова травмирован продолжающейся импульсацией невидимых глазу приступов, но и Саша при этом не был настолько сильно угнетен. Поистине ювелирная работа врачей и медсестер, которых Фоме хотелось поблагодарить не только словами — сошлись на пожертвовании в пользу фонда Эмори, в том числе занимающимся разработками новейших лекарств для пациентов с эпилепсией, которая в середине ноября у Саши была официально зафиксирована как лекарственно-устойчивая, и в этой больнице ему теперь тоже предстояло наблюдаться. Но стационарное лечение в Эмори ему на тот момент больше не требовалось, и двадцать третьего ноября он с Фомой вернулся обратно в Шепард: за реанимобилем Фома в тот день ехал, уже ощущая не страх, но единственную безнадежно-неизбежную мысль «только не снова» — потому что дальнейшая реабилитация обещала быть чрезвычайно трудной.
Реабилитологи в Эмори, как и он сам, делали всё возможное, чтобы уменьшить скованность Сашиного тела, однако высокие дозы антиконвульсантов, которые ему вводили в реанимации, чтобы спасти мозг от фатальных повреждений, усилили заторможенность как разума, так и суставов и мышц, из-за чего достигнутый до генерализованного припадка прогресс оказался отброшен назад, и многие вещи, которые еще в октябре давались Саше значительно проще, теперь были ему подвластны в меньшей степени. Его тело сопротивлялось движениям сильно хуже прежнего, а пауза между заданным вопросом или озвученной командой и реакцией на них иной раз доходила до минуты — настолько были замедлены нейронные связи. Фому осторожно предупреждали еще в Эмори, что так случится: фактически это было ценой спасения, иначе продолжающиеся приступы нанесли бы непоправимый ущерб, привели к новому большому припадку — который, скорее всего, закончился бы смертью. Знать это, слышать от врачей Фоме было жутко на грани с нетерпимым, но видеть своими глазами — сравнимо с пыткой: потому что Саша помнил, что ему было подвластно до приступа: в октябре он неплохо сидел, с поддержкой, но куда без нее; понемногу стоял, опираясь на специальную раму; пробовал ходить с помощью страхующих его подвесов и ходунков; пытался есть сам, одну ложку до рта все-таки доносил и мог проглотить еду под неусыпным контролем; а пауза, которая требовалась его мозгу для обработки информации, составляла примерно тридцать пять секунд, что было и личной Сашиной заслугой, и огромным достижением всех ухаживающих за ним. Однако ко всему этому предстояло теперь заново прийти, и Саша расстраивался, не понимая, почему быстро устает, а его тело болит сильнее прежнего, почему руки и ноги отказываются подчиняться как раньше, а глотать и разговаривать стало труднее. Сложности в общением беспокоили его всё из-за тех же непростых лекарств, Саше чаще прежнего приходилось пользоваться простым планшетом: пластиной из моющегося пластика, к которой прикреплялись карточки с рисунками, подписанными простыми словами и фразами. Иной раз ему было легче ткнуть в карточку, чем стараться произнести вслух; планшет был его верным помощником с лета, но в октябре Саша больше разговаривал, чем полагался на карточки, однако зимой, после приступа, он иногда переставал говорить на минуты, иногда часы, но порой и дни — самым долгим на тот момент были полтора суток.
У Фомы просто разрывалось сердце, он старался, как мог, объяснить Саше понятными для него — фактически пятилетнего, словами, что в его голове случилась большая гроза, и, чтобы ее прекратить, врачам пришлось дать ему очень сильное лекарство, и голова теперь медленно думает, а мышцы заснули, но все вокруг — и доктора, и Фома помогают ему с этим справиться, и они знают, конечно, знают, как Саше от этого страшно и больно, и делают всё, чтобы ему стало получше. Саша ненадолго успокаивался, словно чуть примирялся с мыслью, что всё плохое — временно, но потом плакал, когда у него вновь что-то не получалось; отталкивал от себя чужие руки во время физиотерапии, пытался спрятать лицо и отказывался открывать рот, занимаясь с логопедом; хуже ел и иногда не хотел по утрам выбираться из кровати. Казалось, так трудно ему — и с ним — не было даже в начале осени, когда Саша приспосабливался к новой жизни со всеми ее ограничениями, но декабрь катился неподъемным валом; Фома порой не думал — не справится, однако бросить Сашу, предать его доверие даже в мыслях казалось омерзительной гнусностью; Фома не имел права отступить и продолжал каждый день вставать, что-то есть и пить, чтобы были силы заботиться о Саше, придумывать новые способы поднять ему настроение, общаться с врачами и сестрами, быть с Сашей на каждом занятии, видеть каждую крошечную победу и неудачу, читать ему и просто рассказывать что-то бережное, иногда из прошлого, иной раз дожидаясь слабого отклика — Саша кивал, редко шепотом говорил «я помню», но в основном молчал, жался только поближе к Фоме, словно прячущаяся рыбка.
Случались дни, когда Фома в очередной раз понимал с оглушительной ясностью, что, не будь его рядом, Саша бы совсем перестал стараться — не то чтобы это было открытием, Саша нуждался в его поддержке, всегда искал взглядом, звал, когда мог, тихим своим слабым голосом: он, между тем, удивительно легко обращался к Фоме по его «местному» имени; короткое «Том», сокращение от Томаса, Саше было безусловно легче произнести, чем любое другое имя, буквально привезенное Фомой из родной страны, и он слышал, как к нему обращаются врачи и сестры, так что Фому никто не называл по настоящему имени с самого июля. Разве что в тщательно шифруемых деловых переписках то и дело проскальзывало несколько величественное «Алексей Леонидович», казавшееся оторванным от реальности Фомы, в которой он снова и снова приходил по первому Сашиному зову, помогая или подбадривая, обнимал его — и в самые непростые моменты почти отчаянно просил: еще немного, маленький, попробуй, пожалуйста, постарайся ради меня, и Саша почему-то слушался: делал очередной шаг, переставал закрывать уши ладонями и начинал слушать доктора, пытался собрать небольшие шарики со стола и переложить их в коробочку нужного цвета; смотрел за черепашкой и повторял правильный глоток, — а потом смотрел на Фому, чтобы услышать теплую похвалу, на которую тот никогда не скупился, и Саша заметно выдыхал, мог чуть-чуть улыбнуться, и его оставшийся день проходил легче. Это было настолько очевидно, что Фоме неоднократно говорили, не скрывая восторга, какие у него чудесные взаимоотношения с племянником — Фома в ответ кивал, но вот улыбнуться не мог: он никогда не хотел, чтобы все случилось так; чтобы причинами, неразрывно связавшими его с Сашей, последовательно стали сначала жуткая Пашина смерть, а потом невообразимая Сашина трагедия, исключительно из-за которой Фома все еще был жив, порой ненавидя сам факт своего существования из-за уплаченной за это страшной цены.
Он уходил на крышу чуть ли не каждую ночь, приноровившись вытаскивать один из дубликатов ключей на посту охраны и так же незаметно возвращать его, опять стоял перед ограждением, пока не переставал чувствовать пальцы от промозглого холода или не вымокал под дождем, — но иногда забивался в закуток между вентиляционными коробами и выл, словно дикий зверь, заглушаемый шумом работающих механизмов, сам не зная, что — или кого — оплакивает: наверное, невозможную теперь жизнь, которую он мог провести на острове с Пашей, а с Сашей они оба общались бы звонками и сообщениями, навещая его в Лондоне во время длинных выходных, но главное — были бы счастливы. Никаких смертей и кладбищ, больниц и врачей, страшных диагнозов и временами угасающей надежды на лучшее. Однако медперсонал центра Шепард отлично знал своё дело, и, как бы трудно ни было Саше восстанавливаться после приступа, его реабилитационная команда прилагала все усилия, чтобы помочь ему на этом нелегком пути. Саше с величайшей осторожностью подобрали лекарство, уменьшающее мышечную напряженность, но не провоцирующее судороги; один из физиотерапевтов, вернувшийся с курсов по профессиональному развитию, чуть иначе применил тепловые аппликации и показал несколько новых приемов массажа; а Саша сменил гнев на милость по отношению к логопеду. Планомерная работа, как и всегда, не прекращалась ни на день, следуя строгому расписанию: занятия могли быть в разной степени интенсивными в зависимости от Сашиного самочувствия, но никогда не отменялись, потому и приносили свои плоды, хотя и небыстро.
Рождество и Новый год Фома с Сашей провели в клинике вместе с полусотней таких же пациентов, кого не могли отпустить домой даже на праздники: центр организовывал досуг для них, внимательно адаптируя мероприятия для своих особенных подопечных; Фома же организовал поздравление и подарки для персонала Сашиного отделения, пусть внутренне он едва мог поверить, что этот невыносимо-жуткий год подходил к концу — и что его предстояло встречать без Паши. Прошлое тридцать первое декабря они провели вместе: Паша работал до самого вечера, освободился около одиннадцати, но не поехал в собственную квартиру, к жене, загадывать желание и целоваться под бой курантов, а остался у Фомы: в полночь они сидели на веранде, прижавшись друг к другу под пледами, и смотрели, как над верхушками деревьев взмывали в ночное безоблачное небо красочные фейерверки, их запускали в центре деревни, у пруда; и Паша задремал на плече у Фомы, они оба были слишком уставшими для празднования, поэтому вернулись в спальню и спокойно проспали всю новогоднюю ночь, а утром лениво ласкались, наслаждаясь неторопливой близостью. Осознавать, что ни один из этих моментов — и каких-либо в целом, связанных с Пашей, — никогда больше не повторится, потому что его с Фомой теперь разделяли не только тысячи километров и безраздельная океанская гладь, но и два метра промерзшей земли, и так было хуже пытки, однако, наблюдая за всеобщим праздником на пороге две тысячи двадцать пятого года, Фома острее ощущал собственное одиночество, душаще-неправильное и только усилившееся, когда утром двадцать пятого декабря он смотрел, как устроенный за столиком Саша катал семейство плюшевых ежей в вагончике поезда, удобного для его плохо слушавшихся пальцев. Что-то подобное Фома дарил ему так много лет назад, что это казалось нереальным, но цикл надежно замкнулся, вернув Сашу в детство: немногим позже, в январе, врачи с практически полной уверенностью сказали, что уровень его интеллектуального развития останется таким: едва ли можно было ожидать улучшения из-за особенностей травмы и развившейся эпилепсии, пусть человеческий мозг и оставался во многом неизведанной территорией, однако некоторым прогнозам все же стоило верить: главным образом для того, чтобы сохранить с таким трудом наработанные навыки. Саше предстояла непрерывная реабилитация и в последующем: речь, разумеется, шла не о полном восстановлении, но поддержании комфортного образа жизни, иначе без регулярных занятий Саша рисковал сильнее регрессировать.
В стационаре об этом не приходилось переживать, однако, Фома, наблюдавший, как на рождественские праздники некоторых достаточно стабильных пациентов отпускали домой на одну-две ночи, с болезненной неожиданностью понял, что им с Сашей было бы некуда возвращаться. Это не стало случайной мыслью: в октябре, до Сашиного припадка, с Фомой обсуждали дальнейшие этапы — Сашу планировали перевести в отделение дневной реабилитации Шепарда в Декейтере еще в конце ноября: это означало, что в больнице он бы проводил шесть-семь часов ежедневно, находясь дома остальное время. И, несмотря на то, что у Фомы имелась недвижимость в Атланте, ничто из нее не подходило Саше, обустройство жилья для которого было той еще задачей; Фома собирался вплотную заняться этим вопросом, но на следующий день у Саши случился генерализованный припадок, и все планы перестали иметь значение: неясно было, покинет ли Саша реанимацию, что уж говорить о возможности поехать домой. Однако теперь, когда его эпилепсия была под бо́льшим контролем и меньше тормозила реабилитацию, возрастала вероятность повторного обсуждения Сашиного перевода в отделение амбулаторной реабилитации Шепарда, и Фома хотел быть готовым. Полностью заниматься покупкой дома и тонкостями его оснащения он не мог, в его сутках все еще оставалось двадцать четыре часа, подчиненных Сашиному режиму, поэтому жилищные вопросы легли на специально назначенного ассистента, что было непростым процессом: дому и его оборудованию требовалось соответствовать определенным критериям, подтвердить соблюдение которых потом должны были специалисты Шепарда, выезжавшие на аудит, иначе пациент не мог покинуть стационар. Самым простым оказалось определиться с локацией — Норт-Друид-Хилс, меньше, чем в получасе езды и от Шепарда, и от Эмори, потому как с этими больницами им предстояло взаимодействовать всю Сашину теперешнюю жизнь, сколько бы ему не было отведено, и это время должно было стать настолько комфортным и безопасным для него, насколько возможно.
По вечерам, когда Саша засыпал, Фома выходил на связь со своим ассистентом, в том числе взаимодействовавшим с реабилитационной командой: конкретный дом уже был выбран, но ему предстояли значительные изменения и переделки. Фоме порой казалось, что проще было бы построить его с нуля — что он, безусловно, и сделал бы, позволяй время, однако располагать подобной роскошью ему не приходилось, только довольствоваться неограниченным бюджетом и возможностью воспользоваться услугами лучших специалистов: строителей всех видов, медицинских консультантов и, разумеется, охранного агентства, — Фома не собирался испытывать судьбу: то, что ни его, ни Сашу никто из недоброжелателей еще не нашел, совсем не означало, что их никто не искал; у переезда в дом были свои риски, те же закупки и доставки дорогостоящего оборудования проводились так, чтобы концы вели к крупным госпиталям, но не к отдельно взятому жилью: большому коттеджу, экстерьерно ничем не отличавшимся от соседних, однако полностью адаптированному внутри с учетом всех особенностей Сашиного состояния: один этаж, никаких лестниц и порогов, расширенные дверные проемы; непрерывные поручни вдоль всех стен, полы из амортизирующего материала, скругленные углы у каждого предмета мебели. Ударопрочное стекло во всех окнах; климат-контроль и система фильтрации, чтобы поддерживать комфортную для Саши температуру и влажность; тщательно регулируемое освещение; датчики падения.
Под спальню была отведена большая комната, в которой предстояло обитать и Фоме; безопасная для Саши кровать с датчиком мониторинга, подающим сигнал тревоги при генерализованном припадке; встроенная консоль с аспиратором и концентратором кислорода; система рельсов и подвесов, позволяющая перемещать Сашу из постели в кресло или адаптированную ванную, где снова был мягкий нескользящий пол, никаких бортов и стеклянных стен, буквально «мокрая комната» с душевым креслом и обустроенной туалетной зоной с цветными кодировками. Оборудование на кухне — маленькая космическая станция с блендерами и хитроумно запакованными добавками, у Саши была строгая диета, и не менее строгая необходимость поддерживать имеющуюся физическую форму, поэтому в доме был зал для реабилитации: Фома отвел себе там небольшую личную зону, практически крошечную, по сравнению со всеми тренажерами и снарядами, требовавшимися Саше.
Отдельно была сделана сенсорная комната: интерактивные панели с мягким светом, реагирующие даже на движение глаз, пузырьковые колонны, отзывающиеся вибрацией на прикосновения; платформы и подвесные системы — лишь малая часть того, что чем оснастили комнату. Была выделена и жилая зона для медсестер, которым в дальнейшем предстояло приходить несколько раз в неделю, однако Фома понимал: наступит момент, когда медработник — или даже несколько таких — будет постоянно находиться возле Саши, поэтому потребовал оборудовать буквально «дом в доме». Двор тоже был обустроен так, чтобы Саша не мог травмироваться во время прогулки, а система безопасности не должна была оставить ни малейшей возможности незваному гостю попасть в коттедж. Все эти оснащения, даже взятые вместе, составляли лишь часть того, как адаптировали дом; некоторыми приспособлениями не обладала даже клиника, о чем Фоме с долей восхищения сообщил эрготерапевт, в конце февраля прибывший в составе целой группы, чтобы проверить пригодность коттеджа для Сашиного проживания в нем. В ответ Фома только кивал, хмурясь: ни один предмет, ни одна деталь в этом доме не являлись чрезмерными излишествами, попросту не могли быть, учитывая особенности состояния Саши; об экономии речь и не шла, Фома не смотрел на итоговые суммы в сметах, проверял только то, что именно закупалось — если это облегчило бы Сашину жизнь и уход за ним, то Фому не волновала цена. Все усилия и средства, вложенные, чтобы дом был оснащен по высшему разряду, но не выглядел при этом больницей в миниатюре — которой в определенной степени и являлся, конечно, — оправдали себя, когда двадцать восьмого февраля, в Сашин день рождения, который он провел в стационаре, Фоме сообщили, что в понедельник их уже точно смогут перевести в дневное отделение реабилитации в Декейтере, так как все нужные специалисты дали добро.
Это, разумеется, не было неожиданностью, резкие изменения в образе жизни могли спровоцировать приступ у Саши, поэтому Фома, наученный психологом, на протяжении двух недель осторожно рассказывал Саше, что, после случившейся в его голове грозы, сейчас он достаточно поправился, чтобы снова жить дома — и на некоторое время каждый день приезжать в клинику на занятия; Фома показывал ему фотографии и реабилитационного отделения Шепарда, и нового коттеджа, в котором спальня получилась самой уютной, но не потерявшей функциональности комнатой, — и она понравилась Саше, явно подуставшему от больничной обстановки: при этом Фома ни разу не слышал от него «хочу домой», хотя Саша узнавал на фотографиях и петербургскую квартиру, и дом в области, и лондонский особняк, иногда говорил «мы тут с папой жили» или «с мамой», но не более того. И, когда он услышал от Фомы, что через два дня они переедут из клиники в коттедж, то сипло выдохнул маленькое «okay»: на английском Саша общался сильно лучше, все же Фома был единственным русскоговорящим рядом с ним, и, пусть родной язык Саша не забыл, но почти на нем не разговаривал; английские слова давались ему проще, да и медицинский персонал, понятное дело, взаимодействовал с ним на национальном языке Соединенных Штатов. Однако Саша не отзывался на имя, указанное в его американском удостоверении личности, и Фома позаботился, чтобы во всех медицинских документах было указано, что его племянник предпочитает, чтобы его называли Сашей — таким же производным от имени Александр, как и «Зандер», поэтому сложностей не возникало. И в тот день, когда Фома сказал ему про переезд, Саша не занервничал, но перед сном вдруг схватил Фому за руку и шепотом спросил «ты тоже поедешь?». Речь у него была совсем тихой, Фома в основном понимал его по губам, и кивнул тогда, обнял Сашу с мягким «конечно», прозвучавшим клятвой.