То, что нас связывает

R
Завершён
12
2
Фэндом:
Размер:
91 страница, 53 033 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
12 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Часть 8

Настройки
      Однако несмотря на такое благостное изменение погоды и мирную домашнюю обстановку, пятнадцатого августа у Саши случился генерализованный припадок. Была половина шестого, Саша отдыхал после занятия, результатом которого стала серовато-белая клякса с хвостом и темными завихрениями там, где предполагалась голова: Саша все-таки распробовал пальчиковые краски, от которых наотрез отказывался раньше, его больше устраивали крупные мелки, которыми он выводил размашистые из-за атаксии каракули, но в тот день попросил именно краски, решив изобразить Бейли. На плотной, не рвущейся под его неловкими пальцами бумаге собачьи черты были едва понятны, но Фома знал, что сохранит этот рисунок, и убрал его высыхать. Он как раз хотел взять планшет и заполнить дневники по второму блоку занятий, когда Бейли вдруг подорвался со своей лежанки — и Фома мгновенно понял, что произойдет, еще до того, как Бейли толкнул его лапой раз, другой и заскулил, предупреждая о грядущем припадке. После этого счет мог идти на секунды или минуты, Фома привычно засек время, бросив взгляд на часы, однако ничего больше до начала приступа: Саша издал тихий звук, — закричать он физически не мог, — и его тело начало каменеть в том же положении, как он лежал: на правом боку, с согнутыми ногами и выведенной вперед правой рукой, губы у него посинели, он за секунду вспотел так, словно оказался облит водой. Фома в мгновение ока выдернул из экстренной аптечки спрей с лекарством, встряхнул его и привычным, отработанным действием ввел препарат Саше, ожидая, что страшная напряженность его тела сменится мелкими подергиваниями, которые вскоре угаснут, и не переставал ровным голосом повторять «я с тобой, всё будет хорошо», пока одной рукой, не глядя, вытащил из сумки лакомство для Бейли, которого надо было хвалить за правильное предупреждение о приступе, и тот схватил кусок совершенно механическим движением, проглотил, не жуя, и тревожно заскулил; скулеж немногим позже перешел в отрывистый, предупреждающий лай одновременно с тем, как Фома с неотвратимо накатывающим жутким дежа-вю понял, что лекарство не помогло. Сашино скованное тело спустя две минуты после введения лекарства все еще дрожало в припадке, изо рта у него пошла розовая пена; язык он прикусывал редко, но сильно, если это все же случалось, и Фома, перехлестнутый совсем не забытым страхом, потянулся к консоли за аспиратором, чтобы убирать смешавшуюся со слюной кровь, и резко осипшим голосом произнес «позови на помощь»: по этой команде Бейли сорвался с места и дважды ткнул носом вмонтированную в стену тревожную кнопку, аналогичную вызову парамедиков по звонку в 911. Она же позволяла оператору экстренной службы сразу же увидеть специальный профиль пациента со всеми диагнозами, принимаемыми лекарствами, даже наличием служебной собаки и планом дома, вдобавок активируя двустороннюю громкую связь, и Фома, не узнавая свой голос, сообщил, что Саша находится в эпистатусе, и они ждут помощи. К их счастью, реанимационная бригада уже была на вызове в их районе и примчала через четыре минуты; прибывшие медики купировали приступ, снова установив внутрикостную бранюлю и введя с ее помощью более сильный препарат, — судороги прекратились, но у Саши восемь секунд не восстанавливалось дыхание, и он снова оказался в отделении интенсивной терапии. Фома сидел возле него в знакомом до боли кресле, одной рукой сжимал Сашину ладонь, другой поглаживал Бейли: на кровать ему было нельзя, поэтому тридцать килограмм лабрадора устроились на коленях у Фомы так, чтобы держать в поле зрения Сашу. Едва ли такое можно было бы увидеть в одной из больниц Петербурга, но в Эмори, как и во многих других госпиталях Соединенных Штатов, правила кардинально отличались: у служебной собаки был доступ к подопечному, и Бейли наравне с людьми и приборами продолжал отслеживать Сашино состояние — и надежно удерживать Фому в этой реальности, буквально заякоривая его своим живым весом. Он, однако, все равно потерял счет времени, сконцентрировавшись только на загруженном мощными антиконвульсантами Саше, его дыхании, следил, чтобы не скапливалась слюна, и каждый раз, поднимая глаза на мониторы — особенно тот, который показывал непрерывно записываемую энцефалограмму, — боялся увидеть новый пугающий симптом. Фома осознал, что прошло несколько часов, только после того, как его легонько тронули за плечо и попросили пройти в комнату для консультаций. С Сашей осталась медсестра и, конечно, бессменный Бейли, чьего успокаивающего давления Фоме очень не хватало, пока он слушал доктора Мэдисон, на столе перед которой лежали результаты исследований и анализов. Она всегда осторожно подбирала слова, когда озвучивала родственникам неприятные новости, не пытаясь при этом «подсластить пилюлю», и от каждой ее новой фразы Фому прошибало такой болью, словно его с размаху били в грудь, не оставляя ни единого шанса закрыться от ударов, которыми на него обрушивалось сказанное. Несмотря на скорректированную в июне терапию, благодаря чему Саша почти два месяца провел только с короткими фокальными приступами, он снова переставал реагировать на лекарства, концентрация которых в его крови оказалась ниже необходимого, потому припадок и начал переходить в статус, а врачам предстояло подобрать ему альтернативные препараты, иначе приступы обещали участиться, еще сильнее травмируя Сашин пострадавший мозг, ухудшая его движения и речь — и увеличивая риск пяти страшных букв SUDEP, за которыми скрывалась внезапная смерть при эпилепсии. Доктора также собирались обсудить возможность установки Саше стимулятора блуждающего нерва, способного прерывать приступы электрическим разрядом, что опять-таки было рискованно из-за сопутствующих Сашиных диагнозов, но лекарственная терапия в его случае быстро теряла свою эффективность, и польза от стимулятора могла превысить возможный риск. Всё это сводилось к единственно правильному выводу: Сашина эпилепсия становилось еще более неконтролируемой, сильнее угрожающей жизни одновременно с тем, как способы ему помочь постепенно сводились к куда более опасным инвазивным. Осознавая это, тем вечером Фома не смог сразу вернуться к Сашиной постели: после того, как доктор Мэдисон мягко прикоснулась к его руке в попытке немного поддержать и успокоить и сказала «я зайду к Саше попозже», Фома на негнущихся ногах вывалился в коридор и побрел к лестнице, ничего не видя перед собой. С ключ-картами от дверей, ведущих на крышу, в Эмори было строже, чем в Шепарде: вернее, и там, и там, они не должны были оказываться в руках у родственников пациентов, но Фоме это не могло помешать, и заветный пропуск он вытащил у охранника. Фома не помнил, как поднимался наверх, не попавшись никому на глаза, и понял, где находится, только после того, как выбрался навстречу ночному воздуху, который хватанул ртом и шагнул было к ограждению, но не успел сделать и двух шагов, как все внутри у него скрутило, да так, что ноги стали ватными. Фома рухнул на колени, потом — на бок, не почувствовав боли от столкновения с твердым покрытием, его мутило, однако тошноту перебили прорвавшиеся слёзы, через пару мгновений перешедшие в хриплый крик: протяжный, бессильный, горестный, рвущийся из самого нутра, оборвавшийся только, когда Фома им буквально захлебнулся, сорвался на надсадный кашель. Он все еще пытался восстановить дыхание, когда в одном из отделений набедренной сумки у Фомы завибрировал телефон, звонок на который он принял не глядя, думая, что это медсестра или один из врачей, однако раздавшийся голос принадлежал Харперу, доверенному лицу Фомы, контролировавшему обстановку на острове в Новой Шотландии. Последний раз Харпер звонил больше двух лет назад, когда в результате удара молнии и повреждения электростанции погибли четыре человека; воспоминание об этом отчасти отрезвило Фому, однако то, что он услышал следом, мгновенно привело его в чувство: в дом на острове прибыла Таня, целая и невредимая. Любая мысль о ней неизбежно влекла за собой воспоминания о Паше, переживать которые только что заходившийся от мучительного срыва Фома в тот момент попросту не выдержал бы и сорвано поблагодарил за сообщение, но Харпер, совершенно точно понявший, что с шефом что-то не так, извинился и сказал, что это не всё: Таня потребовала от него сообщить Фоме, что она хочет увидеть Сашу. Харпер понятия не имел, о ком идет речь, и просто передал слова, от которых картинка у Фомы перед глазами пошла пульсирующими пятнами, на лбу выступил холодный пот. Фома едва выговорил «я свяжусь с тобой позже» и сбросил звонок, чуть не выронив телефон на крашеный светлой краской бетон, когда его пальцы дрогнули от накатившей волны дурной слабости, которая совсем недавно перестала так интенсивно донимать Фому по вечерам, но очередной сильнейший стресс в сочетании с усталостью заставил мозг снова врубить защитный механизм — вернее, попытаться. Фома кое-как сел, привалился спиной к стене рядом с дверью и сжал перед собой ладони в замок, стиснул зубами костяшку указательного пальца, концентрируясь на напряжении мышц, боли в надрываемой коже, только не на стремившемся закрыться разуме, пока растекшийся на языке железистый привкус не перекрыл собой полыхавший в груди у Фомы парализующий страх, остудил мысли — и заставил его самого думать. Первым же делом Фома осознал, что понятия не имеет, сколько провел на крыше, и снова включил телефон, сообщивший, что с того момента, как он покинул консультационную комнату, прошло двадцать восемь минут плюс те пятнадцать, в течение которых Фоме рассказывали, что нестабильная Сашина эпилепсия продолжает оставаться таковой — и ухудшается, а варианты, способные помочь справиться или хотя бы полноценно сосуществовать с ней, далеко не бесконечны. В тот миг на крыше Фома ощутил утекающее сквозь пальцы время: буквально, словно невидимая субстанция обволакивала его руки, крупными каплями срываясь с кончиков пальцев; этому нельзя было помешать, не вышло бы замедлить или остановить, просто — знать и поступить правильно. Фома тогда неловко поднялся на ноги, поморщившись: колени ныли, он точно ободрал локоть, который неудачно подставил, заваливаясь набок; на указательном пальце запеклась кровь, — но Фома сохранил контроль над телом, не поддавшись гнетущей слабости, и смог сам вернуться в палату к Саше. Возле него стояла медсестра, когда Фома неожиданно твердой рукой откатил прозрачную дверь и зашел в комнату; лежавший у кресла Бейли завилял хвостом, а медсестра обернулась на звук — только тогда Фома узнал Луизу: она поднялась навстречу и шепотом объяснила, что узнала о Сашиной госпитализации и зашла его проведать. Луиза не стала спрашивать у Фомы это выводящее из себя «как вы, держитесь?» — словно у него был выбор, — она принесла ему горячий чай в картонном стаканчике, сказала «если я могу чем-то помочь, позвоните, хорошо?» и перед самым уходом мягко попросила Фому хотя бы попытаться подремать: выглядел он все же паршиво. Фома негромко поблагодарил её, съежился в кресле под своим дежурным пледом, свидетелем каждой больничной ночи, но не мог сомкнуть глаза даже на мгновение — продумывал план, уже с холодной головой, без лишних эмоций. Четырнадцать месяцев он не знал о Тане, ее перемещениях и контактах, ровным счетом ничего; она не предпринимала никаких попыток связаться, и не было никаких гарантий, что она не имела отношения к тем, из-за кого пострадал Саша, и что прибыла с добрыми намерениями. Таня не приехала в Атланту и не стояла на пороге, значит либо действительно не знала, где искать Сашу, либо это являлось частью более масштабной игры, такой же странной, как и Танино появление. Фома доподлинно знал, что ни одна живая душа не интересовалась гибелью Александра Семёнова в Петербурге, точно так же, как и в Штатах никого лишнего не волновал едва не погибший в океане Зандер Симмонс, из чего рождался вопрос: почему спустя год Таня вдруг вбила себе в голову, что Саша жив? У Фомы не было ответа, а способом попробовать узнать оставалась личная встреча: все же это был совершенно не телефонный разговор. Фоме претила сама идея того, что ему потребуется даже ненадолго оставить Сашу, но и не поехать он не мог, чем ставил под угрозу собственную безопасность, однако вариант засады в доме на острове был одним из наименее вероятных: Фома наладил там и береговую, и наземную охрану несколько лет назад, сразу после того, как во время покушения на него в «Озёрном» во время празднования Таниного дня рождения узнал, что Джана с отцом-стариком были жестоко убиты. Искупить эту вину Фома не мог, но приложил все усилия, чтобы кошмар никогда больше не повторился ни с одним из жителей Кейп-Бретон, однако все еще оставалась вероятность, что его самого могут пытаться выманить на остров, чтобы отследить дальний перелет и вычислить Сашино местоположение: рисковать его жизнью Фома не мог. Решение пришло само собой: в конце концов, только от Фомы зависело, случится ли встреча или нет, следовательно — он определял её условия и распорядился организовать трансфер для себя и Тани так, чтобы в девять утра следующего дня они оба оказались в Лос-Анджелесе, где базировалось три головных офиса компаний Фомы. Он намеренно спешил, главным образом потому, что в первые сутки после приступа Саша не осознавал окружающий мир, абсолютно не зная, кто находится рядом; ему вводили сильные препараты, чтобы уберечь от повторных приступов, а значит отсутствие Фомы прошло бы для Саши незамеченным. Так и вышло: Фома улетел глубокой ночью на маленьком сверхдальнем джете — по всем документам отражалось, что в Город Ангелов он прибыл из Чикаго, — перед этим ненамеренно организовав себе идеальное объяснение своего отсутствия в больнице: доктор Мэдисон застала его над раковиной в углу палаты с текущей из обеих ноздрей кровью, крупно вздрагивающего, со стиснутой мышечным спазмом правой рукой. Фому скрутило, стоило ему отправить последнее сообщение, касающееся охраны Саши в больнице; никто и не подумал бы, что слоняющийся по лестнице седой со смешными залысинами мужик в старой пижаме или неразговорчивый усатый санитар — на самом деле опытные бойцы, а таких было десять человек. Поэтому мысль о том, что Саша останется в безопасности, достаточно успокоила Фому, но привела к срыву компенсаторных возможностей его тела, решившего, что над ним достаточно поиздевались. Обошлось без обморока: Фоме помогли остановить кровь, сделали несколько уколов, чтобы снять спазм и обезболить плечо, однако доктор Мэдисон совместно с дежурным врачом реанимации отправили Фому отдыхать домой, не позволив больше ютиться в кресле, пообещали позвонить, если в Сашином состоянии что-то изменится, а самому Фоме велели отлежаться и не возвращаться в больницу раньше завтрашнего вечера. Он попробовал, конечно, протестовать — это не было наигранным, Фома всей душой не хотел покидать отделение, пусть и понимал — надо, но ему действительно было плохо, несмотря на лекарства: настолько, что пришлось дожидаться водителя, чтобы вернуться в коттедж вместе с Бейли, которому тоже надо было отдохнуть: все же это была первая Сашина госпитализация с момента появления собаки, переживавшей за своего нездорового хозяина ничуть не меньше Фомы. Бейли пришлось уводить из палаты насильно, дома он улегся на Сашину кровать, зубами к стенке, и не вышел проводить Фому, в два часа ночи отбывшего в аэропорт. За собаку он переживал гораздо меньше: кормушка и поилка были автоматическими, собачья дверь реагировала на чип в ошейнике Бейли, позволяя ему выходить на улицу по нужде, а в середине дня к нему должен был зайти один из помощников Фомы — проверить состояние, настроение и чуть-чуть поиграть. Саша с Бейли оставались со всех сторон присмотрены, Фома же заботился о себе сам: его хватило зафиксировать плечо повязкой, немного поесть, выпить еще один анальгетик и уехать, а потом улететь. Единственный пассажир двенадцатиместного джета, он промаялся все три с половиной часа полёта: Фому знобило без температуры, от сильной тревоги и вторых суток без сна его снова и снова срывало на дрожь, отчего в аэропорту Ван-Найс в шесть пятьдесят пять утра он мало чем отличался от замученных пассажиров обычных самолетов и в просторных апартаментах на Шестой улице приложил немало усилий, чтобы выглядеть как полагается бизнесмену, самой большой проблемой которого была налоговая, а не близкий человек в отделении интенсивной терапии. Костюм сел на Фому как влитой, умение носить формальную одежду его не покинуло, однако вынудило снять ортез, слишком выделявшийся под рубашкой и пиджаком, в которых Фома вдруг ощутил себя, будто в тесной клетке, а галстук только добавил сходство с ошейником, но безукоризненный внешний вид — сопровождаемый, однако, некоторыми гримерными ухищрениями, чтобы спрятать круги под глазами и сероватое лицо, — оставался лучшей его бронёй. Фома не знал, кого видел в зеркале перед собой, кем был этот мужчина в тёмно-синей тройке, с надменным взглядом и непробиваемой уверенностью в собственной правоте, но именно он встретил Таню на пятьдесят четвертом этаже в башне бизнес-центра на Пятой западной улице. В изолированной от внешнего мира переговорной у Фомы было несколько мгновений, чтобы взять себя в руки после того, как секретарь привел Таню в комнату, куда она зашла с такой настороженностью, что Фома мгновенно понял — недоверие оказалось взаимным, что было бы трудно поставить в вину каждому из них: прошедшие четырнадцать месяцев явно выдались нелегкими не только для Фомы. Таня заметно похудела и словно бы немного потускнела — без прежней неповторимой яркости в образе: темные джинсы, светлая блузка без откровенного выреза, черный пиджак; явно неоднократно перекрашенные волосы представляли собой тщательно уложенный чуть отросший мутно-белый «ёжик»; скулы у неё заострились, стал жестче взгляд, которым она окинула Фому, прежде чем сухо поздоровалась. Он отозвался коротким «здравствуй», предложил сесть и хотел было предложить кофе — со сном у них обоих определенно были трудности, — но Таня предпочла сразу же перейти к сути их встречи, миновав взаимные расшаркивания.       — Я знаю, что Саша жив, — сказала она, но слишком уж откровенно впилась при этом глазами в удержавшего лицо Фому, пытаясь считать его реакцию, чем и выдала блеф. — И я хочу его увидеть. Фома предполагал, что разговор начнется именно с этого, поэтому заставил себя посмотреть на Таню тем самым взглядом, каким обычно одаряют душевнобольных в бреду, утверждающих, что с потолка свисают зеленые человечки, прежде чем отбрил её коротким:       — Он умер в реанимации, — фактически не солгав, прежний Саша Семёнов действительно погиб. — Мы с тобой были на похоронах.       — На похоронах, конечно, — Таня криво усмехнулась и покачала головой. — Если я не ошибаюсь, Паша был на твоих, но вот ты здесь. Для Саши ты то же самое провернул, да? Что с ним сейчас?       — Саша умер, — едва ли не по слогам произнес Фома, чье шаткое внутреннее равновесие, так старательно удерживаемое, чуть не разлетелось ослепительными осколками от одного упоминания Паши; над сердцем у него заболело, и, находясь на самой грани, он резко спросил: — Но даже если он был бы жив, с чего ты взяла, что можешь вот так требовать встретиться с ним?       — С того, что Саша не твой сын, — резко ответила Таня, отчетливо сжав кулаки. И она, и Фома могли сколько угодно пробовать притворяться, изображать хладнокровие, безучастность друг к другу, но всё это глубоко личное, непрожитое, задевало обоих, жестоко ранило. Таня поняла это первой — как и то, что ее чрезмерная прямолинейность отталкивает, — и сменила тон, вдруг зачастив: говорила нечто вроде «я тоже не чужой человек», но опешивший от первой её фразы Фома, привыкший думать о Саше как о своем, родном, — иначе просто не могло быть, только не после всего, что они пережили вдвоем, — отреагировал только на Танино «Паша бы не хотел…».       — Откуда тебе знать, чего бы он хотел? — вернувшийся к Фоме голос дребезжал от напряжения и нескрываемого гнева, но Таня перебила его, говорила, что понимает, почему Фома так поступил, спрятав Сашу, и что она готова помогать — Таня, безусловно, не была глупа и понимала, что Саша, если вправду выжил, то был очень нездоров, но, стоило ей заговорить про опеку, как Фома оборвал разговор, не желая больше слышать ни слова. Несмотря на красивые Танины речи, он не верил ей, а она, даже если не лгала, понятия не имела, что значило опекать настолько тяжелобольного человека, каким был Саша. Фома почему-то ожидал вспышки с её стороны, попытки уговаривать дальше, но Таня не стала больше пытаться его подловить, продавить и бог знает, что еще; в её глазах стояла боль — такая же, какую Фома видел в своих глазах, но не переставал сомневаться в чужой искренности. На прощание он сухо бросил «ты можешь остаться на острове» — в конце концов там она была бы на виду и могла сколько угодно забрасывать удочку в попытках найти Сашу оттуда, что едва ли дало бы результат. Вся информация о Зандере Симмонсе, месте его пребывания, состоянии здоровья, и прочие данные тщательно охранялись, точно так же, как и сведения о наличии у него опекуна Томаса Фергюсона, владельца крупных компаний, — и человека-призрака: ни одной фотографии, только сухие строчки в официальных документах, остальное было тщательно вытерто. Еще до встречи с Таней у Фомы проскользнула мысль попробовать дополнительно обезопасить Сашу и себя: привлечь специалиста, способного за время недолгого разговора нашпиговать жучками Танины вещи — перед входом в переговорную ей пришлось сдать сумку, телефон, снять ремень и переодеть обувь на тапочки, однако Фома быстро отмел эту идею: он не сомневался, что Таня за четырнадцать месяцев в вероятных бегах прекрасно научилась менять как одежду и всевозможные аксессуары, так и электронные устройства, чтобы избежать слежки. Поэтому Фома и отпустил её без всякой прослушки — но еще накануне отрядил семь человек, чтобы они по возможности как можно дальше сопровождали Таню с того момента, как она покинула бы здание. Фома не обманывался — с её подготовкой было бы верхом непрофессионализма не заметить «хвост», — поэтому не особо рассчитывал на результат, однако старался не слишком загоняться по этому поводу: со своей стороны он сделал всё возможное, усилив меры предосторожности, с остальным предстояло разбираться по мере возникновения проблем. В Атланту Фома вернулся в половине третьего, проведя весь обратный перелет в полузабытьи: слишком уставший, чтобы бодрствовать, но куда сильнее раздерганный Таниными словами, он забился под плед, устроив рядом с собой телефон, но всем сердцем боялся увидеть входящий вызов из больницы, означавший бы, что Саше стало хуже. Отсутствие новостей в его случае и являлось лучшей новостью: он должен был спать, находясь под действием противосудорожных препаратов, невероятно чувствительный к любым колебаниям как собственного состояния, так и окружающего мира: звукам, температуре, лекарствам, даже прикосновениям. Больше всего на свете Фома хотел поскорее вернуться в палату, оберегать Сашин покой, но в Эмори его ждали не раньше вечера — к счастью, иначе Фома сорвался бы туда прямиком из аэропорта и рисковал снова превратиться в пациента, поэтому попросил водителя, встретившего его в терминале Хартсфилд-Джексона, ехать в коттедж. Дом встретил Фому радостным собачьим лаем и бешено виляющим хвостом: Бейли сменил гнев на милость — и заставил Фому сесть на пол прямо в прихожей, мгновенно переключившись в рабочий режим и уловив, что хозяин едва держался на ногах. Фома откинулся головой на стену под поручнем, мелко поглаживая улегшегося ему на колени Бейли, старавшегося успокоить его сердцебиение методом глубокого давления: понадобилось немногим меньше двадцати минут, прежде чем Бейли позволил Фоме встать, но ни на миг не выпускал из поля зрения, увязался за ним в душ, то и дело засовывая голову за шторку, нисколько не обращая внимание на попытки Фомы успокоить его хриплым «я в порядке, Бейли, просто устал». Он отконвоировал Фому и на кухню, сидел у его ног, тревожно поглядывая, пока боровшийся с собственным протестующим желудком Фома не смог запихнуть в себя полтарелки тыквенного пюре — безопасного Сашиного блюда, но любая другая пища сложнее него попросилась бы наружу: разум Фомы был убежден, что кризис все еще не миновал и считал еду социальным конструктом, однако голодный обморок Фоме больше не грозил — а телефон молчал, — и ему все еще надо было поспать, поэтому он, придерживаясь за поручни, вернулся в спальню, где едва успел прилечь на кровать, как матрас чуть прогнулся от веса запрыгнувшего на постель Бейли: он вытянулся сбоку от Фомы и устроил голову у него на груди, тяжело вздохнув. Он смотрел на Фому из-под полуприкрытых век, не то гипнотизируя, не то убаюкивая: возможно, одно вытекало из другого, Фома не знал, но близость другого живого существа, отчаянно старавшегося помочь; его тепло, приятная тяжесть и ровное дыхание помогли Фоме соскользнуть в сон, не зацикливаясь на всплывавших перед глазами образах и фантомно звучавших голосах: Пашино ласковое «Лёх», его бережная, почти нежная улыбка, сжавшие руку Фомы теплые пальцы; Сашина неловкая ладонь, резким движением схватившая его за запястье, страх в глубине темных глаз и читаемое по губам «ты же не уйдешь?», одновременно с накатывавшими воспоминаниями о желтовато-бледном лице лежавшего в гробу Паше, его впавших щеках и заострившемся носе; они сменялись встававшими у Фомы перед глазами картинками неподвижного Саши на реанимационной койке, синюшных его губах и пальцах и равномерном звуке, с которым аппарат искусственной вентиляции нагнетал воздух в его легкие. Всё это продолжало приходить к Фоме в кошмарах, лишая покоя, но в тот день, шестнадцатого августа, он не был наедине с непрожитой болью, увлекаемый в сон чутким своим проводником, под внимательным взглядом которого сжавший ладонь в густой собачьей шерсти Фома пробормотал «спасибо, Бейли» и смог заснуть. Четыре часа, которые он провел в постели, не перехлестываемый дурными снами и обжигающей тревогой, оказались затишьем перед необходимостью снова вернуться в больницу, где доктор Мэдисон, проверявшая показатели мониторов спящего Саши, беспокойно оглядела зашедшего в палату Фому — вернее, Бейли привел его за собой, словно на буксире, благодаря своей хитрой шлейке с жесткой ручкой, которую Фома смог в полной мере оценить: его слегка пошатывало от усталости, что он постарался скрыть, но без опоры на Бейли держался бы за стены. Доктор помогла Фоме сесть в кресло, придержав его под плечо, и до того, как он успел спросить, сказала, что Сашины показатели оставались в норме, на энцефалограмме не было характерной для приступов активности, он усваивал пищу через зонд, и ему уже вводили два новых препарата, которые в дальнейшем должны были стать частью базовой терапии. Фома негромко поблагодарил доктора, на что она кивнула и так же тихо спросила «получилось поспать?». Фома честно признался, сказал «часов пять», все же он немного подремал в самолете на обратном пути плюсом к проведенному времени дома; этого было недостаточно, но лучше, чем ничего, учитывая, что даже такой отдых, на нормальной кровати, ему в ближайшее время не светил — Фома бы вообще не покидал отделение, если б не необходимость выгуливать Бейли, которого мир вне больницы не интересовал вообще: он торопился сделать свои дела и вернуться к Саше. Вторые сутки в Эмори прошли столь же муторно: Саша оставался все в том же угнетенном состоянии и в основном спал, ни на что не реагируя; его тело было сковано сильнее обычного, но все занятия активнее осторожных движений в суставах и медленных растяжек, который физиотерапевт и Фома делали за него, были противопоказаны. Ранним утром третьего дня Фома был в палате с Сашей один: Бейли забрал помощник, чтобы вывести его на долгую прогулку; Фома же как раз бережно поправлял небольшую шину на Сашиной руке, призванную предотвратить контрактуру, когда у Саши вдруг задрожали веки и он медленно открыл глаза, — а Фома остолбенел, заметив тот же пустой взгляд, которым Саша смотрел прошлым летом, после выхода из комы, когда его сознание было минимальным. Ему всегда было нелегко приходить в себя после приступа и лекарств, но до этого он каждый раз узнавал Фому, однако в то утро Саша бесцельно обводил глазами комнату, ни на чем не фиксируясь; опускал веки и снова поднимал их — и заплакал, стоило Фоме легонько прикоснуться к его ладони. Немногим позже врачи объяснили, что тяжелый приступ, осложнившийся пусть недолгой, но все же остановкой дыхания, привел к откату, отбросившему Сашино развитие на месяцы назад: его мозг был истощен припадком, усилившим и заторможенность — но только временно. Фома знал, что такое могло случиться, не зря же он разговаривал с докторами и штудировал литературу, но столкнуться с этим в реальности — такими серьезными последствиями приступа, — оказалось хуже любого кошмара. От плача у Саши подскочил пульс, монитор подал сигнал тревоги, и Фома совершенно растерянно повернулся к медсестрам, первым вошедшим в палату, но не смог ничего сказать, сорвался на хрип. К его счастью, доктор Мэдисон уже была в больнице в тот момент, и её вызвали на консультацию — главным образом потому, что Фоме нужно было знакомое лицо: слова врача-реаниматолога он толком не воспринимал, но у доктора получилось до него достучаться. Фому вывели в коридор — где он сполз по стене возле сестринского поста: вспотевший до кончиков волос, с трясущимися руками, заходившийся от страха с зациклившимся на губах сиплым «нет». В реальность его вернули сильная рука, сжавшая надплечье, и громкое «Томас!», заставившее Фому дернуться и распахнуть глаза — он не осознавал, что зажмурился до боли. Сидевшая перед ним доктор Мэдисон бережно поправила оранжевое одеяло, в которое Фому успели завернуть, взяла его ладони в свои, создавая столь необходимый контакт, и мягко объяснила, что Сашин мозг действовал в защитном режиме, чтобы не перегружаться, и вернулся к прежним настройкам: тем самым, с которыми Саша пришел в себя в прошлом июне, но это не значило, что на восстановление должно было уйти столько же времени. Год назад, после утопления, нейронные связи в процессе реабилитации создавались с нуля, в результате оставив Сашу на уровне пятилетнего ребенка, а после приступа в августе эти же связи оказались не разрушены, но именно заблокированы, что должно было постепенно пройти — в течение нескольких дней, не недель или месяцев. Крупно вздрагивавший всем телом Фома едва слышно спросил «он не останется таким?» и смог нормально вдохнуть только после того, как услышал «Саша уже восстановился однажды, это залог того, что он сможет сделать это снова». Саша смог, действительно смог, а Фома поверить не мог, какими темпами его разум возвращался к прежнему: еще во время тех жутких третьих суток Саша не узнавал никого вокруг, едва выполнял простые команды — время для восприятия которых у него увеличилось в разы, — боялся медицинских аппаратов, пытался отталкивать от себя руки медиков и Фомы, то в ночь на пятый день, уже в палате мониторинга неврологического отделения, буквально выключившийся в кресле, измученный Фома проснулся от того, что его лежавшую на кровати руку слабо тронули, и Саша одними губами, беззвучно произнес его имя: Фоме стоило всего на свете, чтобы легонько вернуть ему это прикосновение и прошептать «я с тобой». Часами позже Саша поглаживал устроившегося у него на ногах Бейли, после паузы поворачивал голову, если его самого звали по имени, чуть-чуть уделял внимание Розе и очень быстро уставал, но снова был собой. На следующий день ему проверили глотание, убедившись, что Саша не стал давиться сильнее, и убрали зонд: после этой неприятной процедуры Саша добрых две четверти часа провел, прижавшись к прилегшему рядом Фоме — не плакал, старался спрятаться, а вечером, когда Фома читал ему перед сном, Саша вдруг попросил планшет и ткнул сжатыми пальцами в карточку с фотографией их коттеджа и подписью «дом», слишком уставший, чтобы произнести это вслух, но Фома понял, он всегда понимал и сказал «мы скоро поедем домой», на что Сашино напряженное лицо чуть расслабилось, смягчились мышцы вокруг рта. Скованность его мускулов была сильнее из-за новых лекарств, предотвращавших судороги, Саше назначили и другой препарат, который должен был уменьшать ригидность, но ему требовалось время, чтобы накопиться и начать действовать. Главным образом из-за этого Сашу хотели перевести в то же реабилитационное отделение Шепарда, из которого его выписали летом, но Фоме удалось убедить и кейс-менеджера, и врачей, что он мог обеспечить визиты реабилитологов, логопеда и любого специалиста, который потребовался бы — но на дом, чтобы не перевозить Сашу в другую больницу: Фому напрягало, что у него усилился страх «белых халатов», который раньше вполне компенсировало присутствие Фомы, и транспортировка в очередную клинику только напугала бы Сашу — а значит, повышала риск нового приступа. Этого аргумента оказалось достаточно, чтобы двадцать второго августа Фома привез Сашу домой: точнее, и его, и Бейли, все время дороги проведшего, положив голову на Сашины колени. Им предстояло провести по меньшей мере две недели в спокойной, тихой домашней обстановке без лишних стимулов, способных стать триггерами для приступа; Саша нуждался в покое — которого снова лишился Фома. То, чему он стал свидетелем, не могло не напугать: как единственный приступ перечеркнул, пусть и ненадолго, весь Сашин прогресс, отбросив его далеко назад, буквально до уровня еще более тяжелобольного, толком не контролировавшего собственное тело, — без гарантий, что это не случится вновь. Сашина эпилепсия выходила из-под контроля, это понимали и врачи, и Фома: каждый следующий приступ — который рано или поздно, но наступил бы, — продолжил бы понемногу разрушать Сашину личность, тормозя реабилитацию — и, следовательно, компрометируя возможность не только говорить и двигаться, но правильно глотать и даже дышать. Обсуждение вопроса об установке стимулятора, способного за счет электрических разрядов снизить частоту и тяжесть припадков, откладывалось по понятным причинам: кроме всех уже имеющихся противопоказаний, едва ли не перевешивавших пользу, ослабленный Сашин организм не перенес бы операцию без значительного ухудшения, а значит доктора могли рассчитывать только на новую схему приема лекарств: сложную комбинацию препаратов последнего поколения, надеясь, что с их помощью удастся не допускать прорывов «электрических бурь». Фома же ощущал себя совершенно беспомощным, если не глубоко бесполезным: толку-то было в том, что он обеспечивал Сашу необходимыми лекарствами и врачами; организовывал его жизнь в изолированном от внешнего мира коттедже, приспособленном к Сашиным нуждам, если всего этого снова и снова оказывалось недостаточно, доводя Фому до отчаяния: временами ему казалось, словно он не делает ничего вообще — сидит сложа руки в ожидании следующего приступа; истерзанная часть его сознания играла злую шутку с разумной, особенно в первую неделю дома, когда Саша продолжал адаптироваться к препаратам. Он спал по восемнадцать часов — не подряд, утром ему требовалось в два раза больше времени для того, чтобы его мозг достаточно включился, разбудив и тело, позволяя Саше безопасно покинуть кровать; бодрствовать он мог недолгими периодами — практически не разговаривая, не отпуская от себя Фому ни шаг; искал глазами Бейли и чуть расслаблялся, когда тот подлезал головой ему под руку или укладывался рядом. У Саши не было сил практически ни на что: ел он понемногу, неохотно; все занятия свелись к легкой гимнастике — физической и дыхательной, посреди которой он то и дело задремывал; его не интересовали никакие игрушки, кроме Розы и той самой утяжеленной лисы, которых Фома старательно чистил от белой шерсти, прежде чем отдать Саше. Фома на память читал ему сказки, даже не вставая за книгой, если лежал вместе с Сашей, когда тот одним взглядом просил побыть с ним так; в спальне Фома настроил ему панель — как и в сенсорной комнате, реагировавшую на взгляд и слабые жесты, позволявшую включать тихую музыку и рассматривать медленные видеозаписи с разными пейзажами: Саше нравился густой лес под аккомпанемент фортепиано и развалины старой крепости посреди степи в сопровождении негромкой мелодии из знакомого мультфильма, под которые он снова засыпал. Дежурившие по ночам медсестры были предельно бережны с ними обоими: не только с Сашей, жизненно в этом нуждавшимся, но и с Фомой, старательно державшимся ради Саши — и рядом с ним, но едва ли способным достаточно скрывать свои смятение и тревогу, когда Саша не мог его увидеть. Трудностей добавлял и сбившийся режим: Фома начал сильно хуже спать после своего возвращения из Лос-Анджелеса, что немногим позже усугубилось испугом из-за Сашиного отката, приведя за собой очередные кошмары: в них Фома приезжал в больницу и оказывалось, что на календаре все еще июнь прошлого года, Саша так и не пришел в себя, а всё остальное Фоме привиделось; или заходил в палату и обнаруживал, что Саша его не узнает, не понимает, где находится, и только плачет; но еще страшнее был сон, в котором у Саши случался приступ, прервать его не удавалось никакими лекарствами, и доктора были вынуждены погрузить Сашу в медикаментозную кому, но через два дня у него развивался неконтролируемый отек мозга, приводивший к его гибели — и каждый раз перед тем, как сон обрывался, Фоме как раз говорили, что Саша не очнется. После этого Фома просыпался с рвущимся из груди криком, которым давился, не издавая ни звука, с непрошенными слезами, — словно оплакивая живого Сашу, — и больше не мог заснуть; он попробовал было вернуться к тому же снотворному, которое ему назначали в больнице, но в итоге оставшуюся часть ночи промаялся с больным желудком, не выдержавшим дополнительной нагрузки вдобавок к анальгетикам для плеча и таблеткам от головной боли, помогавшим на три-четыре часа вместо обещанных двенадцати, остальное сжигала тревога, но Фома зарекся пить и их после того, как двое суток вместо обычной еды цедил вязкий овсяный кисель вприкуску с подсушенным хлебом, то и дело пережидая тошноту. Он мог сколько угодно убеждать самого себя, что всё это пройдет, как только Саше станет получше; держал лицо во время телемедицинских звонков с врачами и координатором, чтобы никто не мог даже попытаться предположить, что с Фомой что-то не так, но единственной живой душой, которую обмануть не получалось, оставался Бейли. По ночам он курсировал между своей лежанкой у Сашиной кровати и постелью Фомы, запрыгивал к нему и укладывался головой на грудь, стараясь снизить скачущий пульс; иногда будил во время кошмаров, толкая Фому носом в руки, или просился к нему на колени, когда Фома, неспособный лечь после кошмара, сменял медсестру и устраивался в кресле возле Саши, прижав к себе плюшевого кенгуру — а потом и сворачивавшегося удивительно компактным калачиком Бейли, чтобы вместе с ним следить за каждым Сашиным вдохом и самым маленьким движением в совершенно бесплодной попытке сохранить контроль — Фома не понимал даже, над чем: электрической активностью Сашиного мозга и возможным наступлением припадка, с которыми не могли до конца справиться даже медицинские светила? Фома не знал ответ. Его наполненные страхом и болью ночные бдения едва ли имели смысл, и именно они в итоге привели к чудовищному приступу мигрени, который Фома, по правде, ждал гораздо раньше, но плохо ему стало четвертого сентября, на вторую неделю дома, когда Саша уже чуть оклемался: достаточно для того, чтобы начать понемногу заниматься с приезжавшими из Шепарда специалистами, бережно помогавшими справляться со скованностью, ухудшившейся речью и все еще значительной замедленностью, но Саша все еще уставал сильнее обычного, и по вечерам начинал клевать носом в начале восьмого, продолжая нуждаться в более длительном отдыхе, что беспокоило Фому, однако не настораживало ни доктора Мэдисон, ни Бейли — особенно последнего, способного без всяких устройств распознать как приближающийся приступ, так и бессудорожную активность, но он с момента выписки из Эмори предупреждал Фому только о чрезмерном напряжении мышц у Саши по утрам, после чего ему скорректировали отвечавший за это препарат, но о припадках Бейли ни разу не сигнализировал. Однако в этот день, четвертого сентября, через шесть часов после того, как Фома в буквальном смысле отделался малой кровью и оборвавшейся мигренью, Бейли подталкивает его передней лапой, заставляя снова сесть, и явно собирается прижать своим весом к полу, стараясь успокоить, но Фома придерживает его за ошейник — лакомство, разумеется, даёт: Бейли отреагировал на его грохочущее сердце, причиной чего впервые за долгие недели стали не физическая боль вместе с зашкаливающей тревогой, но накатившая ярость, какой Фома давно не испытывал — ровно до того, пока минуту назад не ответил на звонок: снова от Харпера, обладающего всеми полномочиями на острове, однако неспособного унять одну-единственную женщину. Фома знал, что Таня все же осталась на Кейп-Бретоне, в том доме, первые три дня в котором практически беспробудно спала: Фома определенно угадал, предположив, что все эти месяцы она провела в бегах, а далекий канадский остров, превосходно охраняемый, был достаточно безопасным местом, чтобы перевести дух. Не то чтобы Фома рассчитывал услышать благодарность за гостеприимство — он в целом предпочел бы убрать Таню из своего информационного поля, поручив её сторонним наблюдателям, — но надеялся, что она по меньшей мере оставит свой интерес Сашиным местонахождением, раз уж Фома предельно ясно дал понять, что это плохая затея. Таня, однако, не была бы собой, ни реши она попробовать снова, предприняв вторую попытку на четвертый день Сашиной госпитализации — в моменты бодрствования он уверенно фиксировал взгляд, не пытался отдернуться от прикосновений, понемногу сидел в кровати, сжав руку Фомы, которого больше не пугался, и издавал малоразборчивый звук, когда смотрел на Бейли. По сравнению с безумным третьим днем, для Фомы, проведшего ночь в страхе перед тем, каким Саша проснется, такие значительные подвижки в его состоянии выглядели удивительным чудом, как и то, что доктор Мэдисон показала ему «сонные веретена» на энцефалограмме, количество которых постепенно увеличивалось, что означало медленный, но возврат к прежнему уровню развития, предшествовавшему откату. На волне хороших новостей Фому слегка отпустило, достаточно для того, чтобы у одной из медсестер получилось уговорить его прогуляться до кафетерия на третьем этаже, пообещав не уходить от Саши, и Фома как раз стоял в очереди перед длинной витриной, размышляя, сможет ли он съесть макароны с сыром или безопаснее будет обойтись супом, когда телефон заморгал входящим сообщением. Отправителем оказался Харпер, сообщивший, что Таня просит о новой встрече, снова по поводу Саши. У Фомы тогда на языке крутилось, что Таня может катиться ко всем чертям с такими просьбами, раз не понимает с первого раза, но он обошелся коротким отказом, сославшись на рабочую занятость, а короткая вспышка гнева придала Фоме достаточно энергии, чтобы все-таки победить полтарелки пасты с курицей и стакан холодного сока, но оставить его с пониманием — Таня так просто не сдастся. Её хватило на шестнадцать дней радиомолчания, в течение которых на глазах у Фомы Саша восстановился от уровня минимального сознания до прежнего себя, пусть очень измученного приступом и лекарствами, но не замершего в полусознательном состоянии: едва ли что-то могло быть важнее этого. Фома слабо надеялся, что на фоне Сашиного улучшения — и его собственной с трудом пережитой мигрени, — у него все же получится поспать в ближайшую ночь, хотя бы на пару часов дольше, чтобы меньше давила усталость и руки не перехватывало дрожью, однако, этот план оказался перечеркнут звонком Харпера: который толком ничего не смог объяснить, Фома никогда раньше не слышал его таким — тот, сбиваясь, несколько раз повторил, что Фоме надо приехать на остров, и что это касается Тани (Тан’ьи, как Харпер чуть коверкал ее имя) и все того же неизвестного Саши. Такая настойчивость сначала пробуждает у Фомы слепое бешенство, верного спутника не самых логичных решений, но Бейли успевает перехватить его как раз вовремя, чтобы заставить сесть — и отвлечься на сумку с лакомствами, — а потом все же подумать. Он знает: Таня не отступится и вряд ли банально объявит голодовку и приклеит себя к полу в знак протеста, с неё станется и ненарочно навредить, поэтому Фома решает ехать, чтобы закрыть вопрос окончательно. Его ответ при этом не изменится, но, если Таня продолжит начатый еще в Лос-Анджелесе разговор в том же тоне, а уж тем более, если всерьез соберется начать искать Сашу, чтобы предъявить какие-то права… Даже если Фома не уничтожит её своими руками, одно его слово, один звонок, от Тани не останется ни следа, ни упоминания: ни единого свидетельства того, что она когда-либо была в Новой Шотландии. От этих мыслей Фома не испытывает ни малейшего угрызения совести: главное — Сашины безопасность и спокойствие; Таня ничем не может ему помочь, а вот ухудшить состояние — легко. Фома уезжает в аэропорт сразу после того, как укладывает Сашу: с ним остается София, медсестра, и один из личных помощников самого Фомы, прошедший специальную подготовку в медицинской школе Дьюка; местной охране отдан приказ об усиленном наблюдении за домом и территорией вокруг, а Фома всем сердцем надеется, что ночь пройдет спокойно, и Саша не заметит его отсутствие — проспит до самого утра, как и в прошлые дни. Фома как раз дочитывает ему сказку: из новой книжки, короткую историю про лисят, и Саша кажется глубоко задремавшим к последней строке, однако, стоит Фоме собраться встать с кровати, как Саша вдруг, едва приоткрыв глаза, тянет его к себе за край лонгслива. Фома податливо подается навстречу, и Саша утыкается головой ему в грудь, одной рукой неловко обхватывает поперек тела и стискивает в пальцах мягкую ткань на боку у Фомы, не желая его отпускать — словно подсознательно чувствуя, что Фома не будет рядом грядущей ночью. Оставить Сашу после этого кажется немыслимым, но необходимым, и Фома проводит с ним еще четверть часа: гладит по голове, нашептывает ласковое, и очень осторожно устраивает под его рукой валик, прежде чем поднимается с постели. Бейли тоже встает со своей лежанки, смотрит вопросительно, на что Фома гладит собаку по голове и тихо просит «присматривай за ним» — словно Бейли нуждается в напоминаниях. София уже ждет у двери в спальню, готовая занять свой пост, и мягко говорит «всё будет в порядке», прежде чем Фома успевает сказать ей хоть что-то. До ожидающей во дворе машины его провожает помощник, Джереми, которому Фома коротко бросает «головой своей отвечаешь», прежде чем занимает пассажирское место во внушительном Шевроле, которое по гораздо менее загруженным вечерним дорогам за двадцать минут довозит его до аэропорта. Спустя беспокойные четыре с половиной часа — из которых три часа двадцать минут чистого полетного времени, Кейп-Бретон встречает Фому десятью градусами тепла, косым дождем и ветром, погода на острове последние пару недель не балует теплом из-за идущего с Атлантики циклона. Джет приземлился раньше предполагаемого времени, и Фома, стоя под зонтом, раскрытым предусмотрительным охранником, в ожидании машины растирает висок и лоб пальцами левой руки — правой совсем не понравился перелёт даже в удобнейшем кресле: плечо у Фомы нехорошо ноет, спина справа отдается жгучей болью. Из аэропорта Дугласа МакКёрди до дома пятьдесят восемь минут езды: треть пути по асфальту, потом по извилистым лесным дорогам, местами и по грунтовке, отчего Фома заранее размышляет, насколько разбитым после такого путешествия он выберется из иссиня-черного, почему-то по уши грязного Лексуса, на котором его встречает лично Харпер, немедленно извиняясь и за задержку, и за то, что выдернул на остров в целом, — но все еще не торопится объяснить причину: качает головой вместо ответа и говорит «вам все расскажут». Не то чтобы Фому это устраивает, совсем нет, но и выпытывать информацию у него тоже нет сил: он устал, ему больно, так что едут они в тишине, не нарушаемой даже бормотанием радио. Асфальтированная дорога вскоре заканчивается, и машину начинает покачивать на ухабах, удивительно терпимо даже для Фомы, чуть разомлевшего в тепле салона; однако их пару раз сильно встряхивает, когда Лексус выпадает из накатанной колеи, объезжая неожиданные препятствия в виде здоровенных луж: Харпер тревожно поглядывает на Фому, сжимающего зубы до гуляющих желваков от каждого толчка, и старается вести еще аккуратнее. В начале третьего ночи хмурый охранник в длинном дождевике приветствует их обоих, когда откатывает ворота, за которыми начинается короткий бетонированный отрезок, ведущий прямиком к дому. Харпер останавливает машину прямо перед крыльцом и, замявшись на мгновение, спрашивает «мне зайти вместе с вами?», но Фома отказывается, просит только «здесь подожди, скоро поедем обратно» и выбирается на улицу один, поднимается было на две ступеньки — и замирает, запрокидывает голову, оглядывая подсвеченный яркими фонарями дом, темный и безмолвный. Фома должен был оказаться здесь еще год назад — вместе с Пашей, вытащить его из Петербурга до того злополучного дня, не позволив убиться ради неведомой цели, но Паша мёртв уже четыреста пятьдесят один день, лежит в могиле на Смоленском кладбище, а Фома мокнет под холодным канадским дождем на пороге дома, в котором его ждет нарушитель их с Сашей спокойствия, и сама мысль о том, чтобы заставить его — вернее, её, — исчезнуть, все сильнее крепнет в голове Фомы, и он специальным коротким жестом предупреждает охранников, чтобы те были готовы войти в дом сразу после того, как он сам его покинет: потому что Фоме есть кого терять — но главное, беречь. Ключ от входной двери у него тоже есть, поэтому Фома не трудится постучать, справедливо полагая, что его ждут, и заходит сам. В длинной прихожей свет не горит, только в дальней гостиной неярко светит лампа; Фома снимает ставшую жаркой куртку и выбирается из обуви, прежде чем идет туда, но комната пуста, зато становится слышен шум и плеск воды в ванной: необходимость ждать начинает выводить Фому из себя, но не врываться же ему в душ, и он убивает время, осматриваясь. В доме ощущается присутствие, но не обжитость: минимум личных вещей на видных местах, никаких фотографий, — словно его используют только как перевалочный пункт, чтобы вскоре покинуть: Фома не намерен позволить этому случиться, одновременно думая, что ему самому надо постараться хотя бы подремать во время перелёта обратно в Атланту, чтобы потом обойтись без сюрпризов от собственного измученного тела — которое не заставляет себя ждать: Фома вдруг понимает, что у него не просто болит голова, но от скулы вверх, к брови, ползет вымучивающее жжение, а перед правым глазом мелькает надоедливый золотистый зигзаг. Фома едва сдерживается, чтобы не выматериться вслух: это аура, предвестник очередного приступа мигрени, не иначе как в продолжение утреннего, обещая новые страдания — и риск потерять работоспособность, а значит и возможность ухаживать за Сашей, поэтому Фома спешно тянется рукой к ремню, на котором у него сейчас карабином закреплена аптечка: его личная, и Фома выдергивает из неё спрей с лекарством, впрыскивает его в нос, чуть морщась — и надеясь, что успел вовремя. К его счастью, так и происходит: проходит едва ли три минуты, когда интенсивность боли начинает уменьшаться, словно где-то под черепом поворачивается тумблер, и Фома длинно выдыхает через рот: его подташнивает, глотку сушит; он всегда так реагирует на этот препарат и решает сначала сходить за водой, а потом все же постучать в ванную — чем скорее он разберется со всем этим, тем быстрее вернется к Саше. На кухне Фома наливает себе полстакана из питьевого крана и делает большой глоток: вода на вкус ощутимо жестче, чем в коттедже в Атланте, однако там и встроены другие фильтры, а здесь он собирался заморочиться с системой очистки, но все откладывал, думал — до лета, а потом наступил тот ужасный июнь, и Фому перестало что-либо волновать, кроме Сашиной жизни. В одиночестве полутемной тихой кухни Фома, перехлестнутый воспоминаниями о тех чудовищных летних днях, проведенных в больницах двух стран, опирается обеими руками на край столешницы и замирает, низко опустив голову. Не оборачивается даже, когда понимает, что вода больше не шумит и за спиной у него раздаются приближающиеся шаги: Фома только приподнимает веки и ловит свой взгляд в отражении лезвия ножа-кливера, неровно и не до конца вставленного в деревянный блок-подставку, словно в ожидании неминуемо приближающейся расправы; отполированная до блеска сталь лучше всякого зеркала показывает Фоме его неживые совершенно глаза, мало отличающиеся от пустого Сашиного взгляда, которого он так страшится. Однако Фома никогда не боялся самого себя, и понимание, что вдали от Саши он буквально теряет человеческие черты, нисколько не пугает: словно Фома не знает, что в этой жизни у него остался один-единственный якорь, поврежденная цепь которого становится слабее после каждого приступа. Вместе с её обрывом сорвется и Фома, готовый заплатить любую, даже самую страшную цену, чтобы только никто не отнял у него Сашу раньше отпущенного срока, и широкий нож мясника кажется Фоме решением проблемы. Чужие шаги стихают в считанном метре от него одновременно с тем, как Фома незаметно напрягает мышцы левой руки, ближайшей к подставке, и за мгновение до того, как он собирается едва уловимым, скользящим движением выхватить самый большой нож, развернуться и нанести удар, Фома слышит хрипловато-мягкое:       — Привет, Лёх. fin.
12 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник