***
Чо Юмин вошел в комнату так, как входят в пустоту — беззвучно, но необратимо. Двадцать один год, статная стать альфы, темные волосы, зачесанные назад, и глаза, в которых читалось то, что он никогда не произнесет вслух: решимость. Конхо сидел на подоконнике. Блондин, двадцать два года, длинные ноги, упрямо сжатые губы и поза, кричащая о вызове, который он бросал всему миру — и себе в первую очередь. — Ты подумал? — спросил Юмин, останавливаясь у двери. Расстояние между ними было измеряемо — три метра, семь шагов. Но пахло оно уже сейчас чем-то необратимым. — Подумал, — голос Конхо звучал ровно, но омега внутри дрожал. Не от страха. От предвкушения, которое он отказывался признавать. — Твоя сперма решит мои проблемы с долгами. Моя способность забеременеть решит твои проблемы с кланом. Честный обмен. — Честный, — эхом отозвался Юмин. В этом слове не было тепла. Не должно было быть. Договор есть договор. Альфе нужен наследник, чтобы дед перестал угрожать лишить его всего. Омеге нужны деньги, чтобы брат не пошел по наклонной, с которой не возвращаются. Расчет. Чистая математика. Биология, возведенная в абсолют. — Тогда приступим, — Конхо спрыгнул с подоконника и направился к кровати. — Чего тянуть? Юмин поймал его за запястье, когда тот проходил мимо. Крепко. Почти больно. — Не так. Конхо замер, удивленно вскинув бровь. В этой дерзости было все его существо — омега, который отказывался быть омегой, бунтарь, запертый в теле, созданном для подчинения. — А как? Юмин не ответил. Вместо ответа он толкнул Конхо к стене — мягко, но так, что тот оказался прижат к прохладной поверхности всем телом. Ладони Юмина легли на запястья блондина, прижимая их к стене по обе стороны от головы. — Ты будешь делать, что я скажу, — голос альфы звучал низко, почти гипнотически. — Когда я скажу. Как я скажу. — Мечтай, — выдохнул Конхо, но в этом выдохе не было силы. — Это не мечта, — Юмин наклонился ближе, почти касаясь губами уха омеги. — Это условие. Ты получишь деньги. Я получу то, зачем пришел. Но на время этого… ты мой. Сердце Конхо пропустило удар. Один. Второй. Третий — и понеслось вскачь, выдавая то, что словами было запрещено. Бридинг-кинк — так это называют на форумах, в грязных пересудах, в шепотах за спиной. Мысль о том, чтобы быть наполненным, оплодотворенным, использованным по прямому назначению природы. Конхо презирал эту мысль. И хотел ее. Годами. До дрожи. До боли в паху. До бессонных ночей, когда приходилось довольствоваться собственными пальцами и фантазиями, в которых всегда был кто-то — сильный, властный, берущий свое. В которых всегда был Юмин. Чертов Юмин с его вечным спокойствием и глазами, в которых плескалась бездна. — Договорились, — выдохнул Конхо, отворачиваясь. Юмин отпустил его запястья только затем, чтобы развернуть к себе лицом и заглянуть в глаза — долго, пристально, будто искал что-то, чему сам не мог дать имени. — Ты уверен? — Уверен, — усмехнулся Конхо. — Трахни меня уже, альфа. У нас договор.***
Юмин раздевал его медленно. Слишком медленно для расчетливого секса по расчету. Слишком бережно для равнодушного осеменения, продиктованного долгом перед кланом. Футболка полетела на пол. Джинсы расстегнулись — пальцы Юмина задержались на пуговице дольше необходимого. Белье сползло вниз, обнажая бледную кожу, на которой уже выступали мурашки — не от холода. — Ложись, — голос Юмина сел на октаву ниже. Конхо лег на спину, глядя в потолок. Тело гудело, предвкушая. Душа сжалась в комок, предчувствуя нечто большее, чем просто физическое проникновение. Юмин навис сверху — тяжелый, горячий, пахнущий хвоей и чем-то терпким, что невозможно было определить, но хотелось вдыхать снова и снова. Альфа. Настоящий альфа. Его альфа. Нет. Не его. Чужой. Просто партнер по сделке. — Смотри на меня, — приказал Юмин, и Конхо послушался, ненавидя себя за эту мгновенную покорность. Поцелуй был неожиданным. Глубоким, почти нежным, с привкусом горечи и чего-то неуловимо сладкого, как обещание, которого никто не давал. Конхо застонал в чужие губы — и замер, испугавшись собственной реакции. Юмин отстранился, глядя на него с выражением, которое невозможно было прочесть. — Ты пахнешь… — начал он и осекся. — Чем? — Готовностью. Это слово повисло между ними, тяжелое, как свинец. Потому что готовность омеги к альфе — это не просто физиология. Это нечто большее. То, что случается раз в жизни. То, после чего невозможно притворяться, что ничего не было. Конхо отвернулся, пряча глаза. — Просто смазка работает, — бросил он, но голос дрогнул. Юмин молчал. Долго. Так долго, что Конхо уже решил — сейчас он встанет и уйдет, разорвет договор, оставит его одного с этим позором и болью неразделенности. Но Юмин не ушел. Вместо этого он раздвинул ноги Конхо шире, устраиваясь между ними, и начал готовить его — медленно, осторожно, почти благоговейно. Пальцы скользили внутрь, растягивая, подготавливая, и каждый толчок отдавался в позвоночнике электрическим разрядом. — Ты дрожишь, — заметил Юмин. — Холодно. — Врешь. — Тебе какое дело? Юмин наклонился и поцеловал его в ключицу. Потом в грудь. Потом в живот — туда, где через несколько месяцев, если повезет, начнет расти новая жизнь. — Никакого, — ответил он, но руки его говорили иначе. Они говорили на языке, который Конхо понимал всем телом, — языке прикосновений, поглаживаний, почти невесомых касаний, от которых хотелось плакать. Потому что так не трогают по расчету. Так трогают… так трогают тех, кем дорожат.***
Когда Юмин вошел в него — медленно, глубоко, до самого предела, — Конхо зажмурился. Не от боли. Ее почти не было, только распирающее чувство наполненности, которое отзывалось где-то в основании позвоночника сладкой судорогой. Оттого, что это был он. Что внутри был Юмин. Что его тепло, его запах, его тяжесть сейчас принадлежали Конхо — пусть на час, пусть по договору, пусть без права на утро. — Хорошо? — выдохнул Юмин в шею, замирая, давая привыкнуть. — Делай, что должен, — прошептал Конхо, кусая губы, чтобы не сказать лишнего. Чтобы не попросить остаться. Чтобы не признаться в том, что горело в груди огнем, способным спалить дотла. Юмин начал двигаться. Ритмично, глубоко, почти нежно — и в этой нежности было что-то неправильное, выбивающееся из канвы расчетливого секса. Он целовал лицо Конхо — скулы, веки, уголки губ, — и от каждого поцелуя внутри разрасталась пустота, которую невозможно было заполнить ничем, кроме него. Руки Юмина сжимали запястья Конхо, прижимая их к подушке по обе стороны от головы. Обездвиживание, о котором они не договаривались, но которое оказалось именно тем, чего Конхо хотел всю жизнь — быть в чужой власти, принадлежать, не иметь возможности пошевелиться, только принимать, чувствовать, таять. — Юмин… — выдохнул он, и это имя прозвучало как молитва. — Что? — альфа замер на мгновение, глядя в глаза. Скажи. Скажи что-нибудь. Скажи, что тебе не все равно. Скажи, что я для тебя не просто инкубатор для наследника. Скажи… — Ничего, — Конхо отвернулся. — Продолжай. Юмин продолжил. Движения стали глубже, быстрее, отчаяннее. Где-то на краю сознания Конхо отметил, что альфа дышит так же рвано, как он сам, что его пальцы впиваются в запястья до синяков, что его стоны срываются с гул тише, но не менее выразительно. Это не по расчету. Это не может быть по расчету. Но если это не по расчету, тогда почему они молчат? Финал приближался — горячей волной, закручивающейся внизу живота, напряжением мышц, сладкой судорогой, которая начиналась в кончиках пальцев и ползла вверх, к сердцу. — Внутрь? — выдохнул Юмин, замирая на грани. — Да, — Конхо вцепился в его плечи, не в силах больше сдерживаться. — Да, пожалуйста, внутрь, я хочу… Он не договорил. Оргазм накрыл его волной — горячей, долгой, разрушительной. И в тот же миг Юмин дернулся внутри, наполняя его теплом, которое обещало новую жизнь и новую боль. Они лежали, тяжело дыша, сплетенные в узел, от которого невозможно было распутаться. Конхо чувствовал, как пульсирует член внутри, как растекается сперма, как медленно возвращается способность мыслить. И мысли эти были невыносимы.***
Юмин вышел из него осторожно, будто боялся причинить боль. Лег рядом, глядя в потолок. Между ними поместилась бы ладонь. Между ними поместилась бы пропасть. — Договор выполнен, — голос Конхо звучал хрипло, но ровно. — Придешь через месяц, проверять результат? — Приду, — так же ровно ответил Юмин. Молчание. За окном шумел город. Где-то сигналили машины, где-то смеялись люди, где-то начиналась обычная жизнь, в которой не было места этой странной, никому не нужной боли. — Конхо, — позвал Юмин. — М? — Я… Конхо замер, боясь дышать. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, разбиться, умереть от надежды. Юмин молчал. Долго. Очень долго. Так долго, что Конхо успел представить тысячу вариантов продолжения — и в каждом из них они были счастливы. — Я позвоню, когда будет нужно, — закончил Юмин. И встал. Конхо смотрел, как он одевается — спина, широкая, сильная, такая знакомая и такая чужая. Как застегивает рубашку, пряча тело, которое только что было внутри него. Как обувается, не оборачиваясь. У двери Юмин остановился. — Береги себя. Два слова. Два гребаных слова, в которые можно вложить все что угодно. Любовь. Безразличие. Вежливость. Отчаяние. Конхо молчал. Юмин вышел. Дверь закрылась с тихим щелчком, отозвавшимся в груди разрывом гранаты. Конхо лежал неподвижно, глядя в потолок. Между ног медленно остывала сперма, обещающая новую жизнь. В груди разрасталась пустота, обещающая смерть при жизни. Он любил его. Любил так давно, что уже не помнил, как это — не любить. И только что понял, что Юмин, кажется, тоже… Но они оба молчали. Потому что альфа и омега. Потому что долги и кланы. Потому что гордость и страх. Потому что проще сделать вид, что это просто расчет, чем признать — расчет здесь был только один. Они просчитались оба. Решили, что смогут контролировать чувства. Решили, что договор важнее. Решили, что слова не нужны. И теперь весна прошла. А за ней придет лето, осень, зима — и снова весна. Но эта весна — та, в которой они могли бы быть вместе, — прошла безвозвратно. Конхо закрыл глаза. По щеке скатилась слеза. Он не стал ее вытирать. Потому что некоторые вещи не лечатся словами. Некоторые вещи лечатся только временем. А времени у них не было. Ни минуты. Ни секунды. Только этот миг — вечность, уместившаяся между одним ударом сердца и другим. Между «я люблю тебя» и молчанием. Между весной, которая прошла, и весной, которая никогда не наступит.***