Голос, которого нет
Он хотел бы петь — но горло в синяках,
Каждый вдох со хрипом, каждый звук — как страх.
Слабый, как стекло, что вот-вот разобьют,
А в груди так громко струны всё поют.
В сетях его имя — разносят на смех,
Каждый новый пост добивает всех.
Кадры, где он падает, слухи, где он никто,
Чтоб знали все вокруг, что он просто пятно.
Пепел и краска в школьной библиотеке всегда пахли одинаково: пылью, старым клеем и бумагой того времени. Для Николаса этот запах был слаще любого парфюма и в сто раз приятнее запаха хлорки, которая только душила своей силой. В библиотеке всё всегда хорошо и приятнее в разы: он полюбил это место самым первым, когда попал в старшую школу, он помнил, что заперся здесь среди стеллажей в тот первый день учёбы, когда после спасительных летних каникул его по школе искал Скордж. Библиотека была единственным местом, где Николас чувствовал, что его кожа не горит от чужих взглядов. Здесь, между высокими стеллажами, где свет из узких окон падал длинными золотистыми полосами, он переставал быть мишенью. В этом лабиринте из слов, фактов, знаний и спасительной тишины он был невидимым. И это было единственное место в школе, которое сияло от солнца и всë было ярким — в остальных частях Николас его просто напросто не помнит. Он сидел в самом дальнем углу, за самим дальним столом, который скрывала сломанная тележка для книг. Перед ним лежал тяжелый фолиант по органической химии — тяжелое, старое издание с детальными гравюрами, рисунками и даже с подсказками. Цветов внутри книги никогда и не было, но было очень приятно держать в руках издание, которое, наверняка, старше всех взрослых, которых он знает. Дата года производства тоже стерлась из-за неаккуратных учеников и факта древности. Кажется, замены этой книге не найти, но её держат в библиотеке для использования детям без обозначения ценности. Николас проводил пальцем по изображениям формул и подсказок, запоминая. Хорошо запоминая почти каждый. Его завораживала точность и необычность этого предмета, он был его любимым. Благодаря химии можно было столько всего сделать: новые лекарства, создать материалы, источники энергии и удобрения. Учёба была его любимым делом. Если бы он не учился хорошо — его бы выгнали отсюда, ему нужно было хотя бы поддерживать оценки на том уровне, на каком позволяет страх от выступлений или страх высовываться с парты во время урока. Николас не платил за эту школу ни цента. Несколько лет назад, когда он ещё только выбрался из приюта, какой-то фонд с непроизносимым для него названием начал покрывать все его расходы в учёбе, оплачивая обучение. Никто не знал, кто и зачем это сделал, но главное что каждый месяц школа получала чек и Николас продолжал учёбу там, где этого не достоин был, по крайней мере ему так постоянно говорили остальные ученики. Директор пожал плечами и сказал: «Тебе повезло». Приёмные родители сначала попытались потребовать деньги себе, но не смогли. Теперь они срывали злобу на нём же: «ты, мол, имбецил, даже халявную учёбу ценить не умеешь и не учишься достойно». А он учился, старался, потому что не только требовали, чтобы он доказывал свою необходимость тут находится, но и потому что любил это всей душой. Он родного города почти не видел, его пути и дороги всегда были одинаковыми, ему оставалось изучать и учится только так. Он достал свою заветную тетрадь — потрёпанный блокнот, куда записывал всё: от сложных химических реакций, до набросков песен, которые никогда не решался спеть вслух всерьез и напевать там, где кто-то мог пройти рядом. Это была его душа, перенесенная на бумагу. Он не знал, откуда в нём было такое желание говорить что-то так красиво, как делают люди в музыке, но он постоянно хотел и что-то да мог. Не хватало только уверенности повысить голос и что-то сказать. Тишину разорвал звук, от которого у Николаса внутри всё заледенело и он сжался и тетрадь к себе сильно прижал, вспомнив участь остальных его школьных принадлежностей. О нет, только не эту тетрадь... Он знал все формулы наизусть, но слова песен никогда не пытался запомнить и удержать в голове. Почему то боялся даже их. Резкий, издевательский свист предвещал появление зелёного ежа. Главный садист в жизни Николаса, по правде говоря, даже его родной отец в детстве был к нему мягче и иногда лояльнее. А Скордж просто наслаждался чужой болью и своим успехом в этом. Николас давно понял — жалостью его не взять, тот обожал именно картину чужих страданий и мольб остановиться. Псих. Полный псих. И почему такого Шэдоу прикрывает, а не сдаст лечится? Наверное, потому что никогда Скордж до Шэдоу и добраться не сможет и не захотел бы, чтобы того это волновало. — Глядите-ка, наш книжный червь зарылся в навоз, — голос Скорджа прозвучал над самым ухом. Николас не успел даже вскрикнуть. Он так сильно сжался и не двигался, молясь, чтобы его не услышали и не увидели, как не заметил, что Скордж уже подошёл и стоит рядом. Хотя нет, правильнее будет сказать, что он слышал.. просто не хотел слушать и хотел искренне верить, что ему кажется и его обойдут мимо. Не сегодня, видимо, опять не без очередной боли. Сильный рывок за шиворот выдернул его со стула. Он больно ударился коленями о пол, а очки съехали на кончик носа. Над ним возвышался Скордж, а за его спиной маячили еще двое — тени, которые всегда приходили за чужой болью и злобно смеялись. На них смотреть даже смысла иногда не бывало, в таком они не участвовали. Их роль в его унижении всегда была другой. Почему то касаться Николаса в таком понимании имел право только Скордж. — Что тут у нас? — Скордж бесцеремонно сгреб со стола один из Атласов, что Никки собирался прочитать после, вместо обеденного перерыва. — Изучаешь, как устроены мобианцы? Хочешь узнать, почему ты получился таким дефектным? — Пожалуйста... — голос Николаса сорвался на хрип. — Это библиотечная книга. Не надо. — О, ты переживаешь за бумагу? — Скордж оскалился. — А как насчет этого? Он схватил личный блокнот Николаса. Тот самый, где были записаны его мечты, его маленькие открытия и те самые строчки о Шэдоу, которые он боялся произнести даже шепотом и каждый раз с замиранием сердца. — Отдай! — Николас рванулся вперед, забыв о страхе на долю секунды, словно тело его умело не боятся по сей день, но сильный удар в грудь отбросил его обратно на пол. Воздух со свистом покинул легкие. — Сначала посмотрим, что тут за секреты, — Скордж начал медленно листать тетрадь. — «Частота резонанса…», «Химический состав слез…». Боже, Николас, ты даже страдаешь как задрот. А это что? Стихи? «Твои глаза как красная луна»… О-о-о, это про Шэдоу? Ребята, вы слышали? Наш уродец возомнил себя поэтом! Смех прихлебателей заполнил пространство между стеллажами, оскверняя тишину, которую Николас так берег. — Знаешь, что мы делаем с мусором? — Скордж взял страницу за край. Треск разрываемой бумаги прозвучал для Николаса как пушечный выстрел. Один лист. Второй. Третий. — Нет… нет, стой! — Николас пополз к нему, хватая за штанину, но Скордж просто довольно улыбнулся его виду у своих ног, но отпихнул его левой, продолжая методично уничтожать блокнот. Обрывки бумаги посыпались на голову Николаса, как серый, мертвый снег. Его формулы, его мысли, его песни — всё превращалось в клочья. Скордж не остановился на блокноте. Он взял тяжелый Атлас и, широко ухмыляясь, начал вырывать из него страницы с анатомическими схемами. — Ты так любишь знания, Никки? Ешь их! — Скордж скомкал одну из страниц и силой запихнул ее в рот Николасу. Николас давился сухой, жесткой бумагой. Вкус типографской краски был горьким, как сама его жизнь. Он чувствовал, как острые края бумаги царапают нёбо, ведь бумага была сильно твёрдой, старой, пыльной. Он не сопротивлялся. Он просто смотрел, как на пол падает страница, где была изображена гортань — та самая часть тела, которой он так хотел петь. Теперь она была растоптана грязным ботинком Скорджа. Иронично даже и символически вышло, что взгляд его зацепился именно за этот лист и рисунок, но его горше стало, когда именно этот лист зелёный ёж подобрал с пола и пропихнул ему в рот, растягивая губы до боли, заполняя рот и почти глотку, что он начал кашлять, но выпленуть ему не дали. Глаза полные слез и с дрожащими зрачками ему нравились, он держал его голову и зажимал рот. Сзади слышался смех и слезы капали на пол от того, как им весело. Когда они ушли, оставив после себя перевернутые стулья и горы бумажного мусора, Николас остался сидеть в пыли. Он выплюнул комок бумаги не сразу, во рту некоторая растаяла и прилипла и он еле дышал от этого и долго ещё корчился на деревянном полу между стеллажами, пытаясь вытащить. В библиотеке снова стало тихо. Но это была другая тишина. Мертвая, не спокойная как до этого, губительная для головы, которая снова начинает думать. Николас собирал обрывки своих записей дрожащими руками, пытаясь совместить разорванные слова. Но это было бесполезно. Всё было уничтожено. Его личную тетрадь уничтожили полностью и скомковали и разделали по кускам. Он не один стих и строки песен не запомнил. В этот момент в его груди что-то окончательно надломилось за сегодняшний день. Он плакал, но больше из-за того, как ощутил боль, а не из-за случившегося. Он смотрел на свои руки и вдруг заметил, что они больше не дрожат. На секунду ему показалось, что мир вокруг стал подозрительно четким, а шум крови в ушах превратился в ритмичный, быстрый пульс. Из сохранившегося в целостности страницах он нашёл строки. Скордж хотя бы не всё порвал, но оставил малые крупицы того, что было. «Твои глаза — как горизонт событий, где свет застыл, не в силах убежать…» Эти строки были посвящены Шэдоу. Николас знал, что это глупо. Знал, что он для Шэдоу — пустое место. Но бумага была единственным местом, где не смеялись над ним. Он поднял один из обрывков того, что было разорвано, маленький клочок, который остался на полу. Там осталось всего одно слово: «Убегай». И по одному слову вспомнил, что он там писал: про то, что он должен убежать от проблем куда-нибудь подальше. Он сжал его в кулаке так сильно, что ногти вонзились в ладонь, а после наваждение спокойствия ушло и он разжал руку и опустил голову, руки и просто остался стоять вот так, на полу, глядя на свои бумаги и задыхаясь в слезах. Он зря притащил это в школу, понадеявшись, что в библиотеке он хотя бы в безопасности. Просто привык, что это единственное место, где его никто не трогает — и ошибся с полна. Ещё и учебную книгу разорвали, за что ответственность брать точно не станут и скинут вину на него и позвонят учителя потом его приёмным родителям, прося оплатить. «Поругают опять..» подумал он и захныкал, уже понимая, что и дома ему сегодня не отдохнуть. Заставят в углу стоять на чём-то твёрдом до середины утра, или же, скорее всего в дом не впустят и придётся посидеть в подъезде. Его не бьют в этом доме, но там никогда не было хорошо, а стало ещё хуже, когда его стали донимать в прошлом году и каждый раз портить его вещи и за это приходилось платить. К слову, никто и не платил то на самом деле. Что и знал Николас, так это то, что приемная мать как-то очень умело научилась забирать в магазинах еду и всякое по мелочи без спроса и оплаты. Ещё и воры. Николас вздрогнул, когда тишину прорезал звук уведомления. Один, второй, десятый. Телефон в кармане завибрировал, прямо как его испуганное сердце. Он не хотел смотреть. Он знал, что там. Но рука сама потянулась к экрану. В закрытом школьном чате «Elite_Confessions», который курировала Руж и там не было учителей или лишних ушей, висел новый пост. Его туда добавили, чтобы видел про себя всë, а если выходил — то учили, что так нельзя и что такого подписчика потерять никто не может. Учили знатно, после первого раза он даже не пытался больше выйти. На фото был Николас — жалкий, скорчившийся над этими же бумагами, забившийся в угол стены, куда его отбросили и следили, как на глазах его рвали его вещи. На кадры не попало то, что именно Скордж испортил школьную собственность, что было ожидаемо. Руж умело двигала публикой в соцсетях, не оставляя им тем о том, что элита могла что-то не так сделать. Но ещё и ракурс был выбран так мастерски, что казалось, будто он сам спровоцировал драку, а Скордж лишь «защищался». Конечно, фрагмент как он бросился отобрать свои вещи и вцепился в штаны Скорджа тоже засняли первым кадром, а что было в самом начале, разумеется, не показали. Подпись гласила: «Наш маленький аутист снова сорвался. Берегите свои вещи, девчонки, он становится агрессивным, когда не принимает таблетки». Сотни лайков за прошедшие пять минут.. Десятки комментариев: «Фу, уберите его из школы», «Он пугает меня», «Бедный Скордж, ему пришлось марать об него руки». И всё это за прошедшие пять минут. Школа буквально следила за каждой новостью в этом чате, затаив дыхание. Всё, что здесь публиковалось — становилось главной сплетней. И помимо Никки сюда загружали всё, начиная с происшедствий, заканчивая изменой учителя физкультуры своей жене с школьницей. Школьница перевелась, а это видео, где засняли флирт взрослого и малолетки великодушно скинули жене. Не ради блага, а ради новых сплетен, все всё ещё ждут того, как отреагировала жена. И Руж обязательно это выяснит и выставит. — Красивый кадр, правда? Свет упал просто идеально, — пропел бархатный голос с долей спокойствия. Николас едва не выронил телефон и завертел её в руках тем самым. Руж стояла у края стеллажа, прислонившись плечом к полкам с классикой. Она выглядела безупречно: идеальный макияж, холодный блеск в глазах и смартфон в руках, который в ее пальцах был настоящим орудием разрушения чужой жизни и репутации. Форма школьная сидит идеально, юбка чуть приподнята, пиджак же не застегнут, как положено. — Руж… — Николас попытался закрыть блокнот, но его движения были слишком медленными. Он знал её хорошо, её страницы и соц-сети заставляли хотеть её смотреть и сам Николас до сих пор не сумел дойти до того, чтобы отключить звук уведомлений и больше никогда не видеть её канала. Словно гипноз, словно манипуляция, словно там может выскочить что-то очень важное и интересное и не всегда о нём. — Знаешь, Николас, в чем твоя проблема? — Она плавно подошла к столу, и запах ее дорогих духов перебил аромат старой бумаги. Николас не понимал даже, почему ему приятно слышать такие спокойные нотки и своё имя из чужих уст без презрения. Но догадался, что Руж точно хочет поглумиться над ним и чего-то от него добиться таким уверенным тоном и мягкостью. Просто она не подходила, не имея причин, но тон её всегда такой — Ты думаешь, что если ты будешь тихо сидеть в углу со своими книгами и смотреть на мир через разбитые очки, вызывая жалость, то мир забудет о твоем существовании и оставит в покое. Но интернет помнит всё. А я… я помогаю интернету формировать правильное мнение. Ты же постоянно учишься, да? Но интеллект без силы — это просто удобная мишень. Шэдоу нужны волки. А ты — мокрая газета. Она легким жестом выхватила его блокнот. Николас дернулся, но даже не сопротивлялся. Она сделала это легко, а он даже отказать не смог. Руж лишь подняла бровь, и он замер, скованный страхом от того, что она дальше скажет. — Оу, — она пролистала страницы с формулами, задерживаясь на его песнях. — «Твои глаза — как горизонт событий»… Это что, лирика? Ты всерьез думаешь, что у такого, как ты, есть право на чувства к такому, как Шэдоу? Это ведь смешно, ты понимаешь? — она улыбнулась, даже как-то мягко и пытаясь словно его пригреть и научить какой-то науке. — Верни, пожалуйста. Это… это просто учеба, — прошептал Николас, чувствуя, как горло сжимает спазм, протянул руку, но задергался и убрал обратно. Побоялся, даже не понятно чего на сей раз. Что его снимают и его любое движение вырвут из контекста, если он потянется к ней? А ведь и такое могло случится. Руж была не из тех, кто не пользуется всем, чем может. — Вовсе нет, это улика, — Руж улыбнулась, сама слегка к нему наклонившись. — Улика того, что ты одержим Шэдоу. Знаешь, как это будет выглядеть в моем завтрашнем посте? «Сталкер в библиотеке: тайный дневник маньяка». И я могу приукрасить эту правду всем, чем захочу. Могу сама написать стихи и сказать, что это твоё. Люди любят такие истории. Они поверят каждому моему слову, потому что я даю им то, что они хотят видеть — монстра, которого не жалко бить. Людей, которых не жалко унизить и посмеяться. Им хочется идти за мной и моей правдой, иногда надеясь, что я их хотя бы не трону. Она достала свой телефон и сделала несколько снимков его записей так спокойно, словно он и не здесь сидел. Но зная, что он не отберёт и Николас ничего не сделал действительно. Он понимал, его унижают сейчас, на глазах же достают то, что его потом еще большей грязью польет, а ласковый голос лишь обман, попытки не казаться как другие, даже может вызвать доверие так, что он скажет что-то, что потом она снова обернёт против него. Он молчал, всё также опустив голову. — Видишь ли, Никки, я не Скордж. Я не оставляю синяков и побоев на коже, я оставляю их на чужой репутации. Я слежу за тем, чтобы ни одно видео с твоими «тренировками» со Скорджем не вышло за пределы школьного сервера. Полиция? Родители? — Она мелодично рассмеялась в руку, — Для них ты — просто странный, неуравновешенный подросток, который постоянно «случайно падает», который не в себе после всего того, что пережил в своём детстве. А школа это наша территория. Здесь правда — это то, что я опубликовала. Она медленно начала вырывать страницу из его блокнота. Медленный треск бумаги отозвался болью в груди Николаса. Он даже не удивился, что она что-то знала о его жизни и детстве, видел где-то два поста про то, что его бросила мать, потому что родился психом и с детства был с отклонениями. И этому верили. Верили. И даже не волновало никого, кто знал бы правду, что он пережил — мать ушла, а отец умер на глазах при попытке убить его самого. — Твое спасение — в твоем исчезновении, малыш, — Руж бросила клочок бумаги ему на колени. — Но пока ты здесь, ты будешь моим любимым контентом. Она встала, последний раз улыбнувшись ему с фальшивой дружбой, развернулась и пошла прочь, цокая каблуками по линолеуму. У самого выхода она обернулась. — Кстати, я удалила те комментарии, где тебя жалели. Не хочу портить общую картину. Хорошего дня, Николас. Николас остался сидеть в тишине, которая теперь казалась ему удушающей. Он повалился назад и столкнулся с стеллажом, оперся спиной, а сверху две книги упали вниз к его ногам. Он смотрел на экран телефона. Видео в чате продолжало набирать просмотры. Мир за пределами этих стен никогда не узнает, что его топтали ногами. Для всех он останется тем, кем его сделала Руж — сумасшедшим изгоем, заслужившим каждый удар. Он посмотрел на свои руки. Они дрожали так сильно, что он не мог собрать обрывки страниц. В этот момент Николас почувствовал не только страх. В самой глубине его души, там, куда еще не добрались фильтры Руж, что-то начало меняться. Интеллект, который он так любил, начал рисовать другие картины. Не химические формулы, а схемы того, как перерезать провода этой социальной паутины. Его взгляд на мгновение стал абсолютно пустым, лишенным всяких эмоций. Николас еще не знал, что эта пустота — идеальное место для созревания сумасшедших мыслей.M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
Mama's boy, mama's boy
M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
M-A-M-A-B-O-Y, mama's boy, mama's boy
***
К середине дня школа превратилась для Николаса в ожившее зеркальное измерение, где к чертям топтали стекла с его выражением лица. Все смотрели или на него или на светящийся экран, шепча друг другу что-то. Так бывает каждый раз, когда появляется очередная интересная новость, которая привлекла больше популярности, вместо обыденности. Куда бы он ни шел, он видел экраны телефонов. Руж не просто выложила фото его записей — она превратила его чувства в смех и в шутку, опозорила и получила за это популярность. Те самые строки о «горизонте событий» и «красной луне» были наложены на его самые неудачные фотографии: где он плачет, где он мокрый после туалета, где он нелепо падает, где его облили водой перед входом в класс. Каждое слово его души теперь сопровождалось издевательскими смайликами. По коридорам шел шепот, который затихал, стоило ему подойти, и взрывался хохотом за его спиной и в спину прилетали бумажки и вопросы. Кто-то распечатал скриншоты его стихов и расклеил их на шкафчиках, исправив красным маркером «ошибки» — приписывая вместо слов любви грязные оскорбления. В отчаянии, когда уровень насмешек стал невыносимым, Николас совершил свою главную ошибку — он попытался искать защиты у системы. Руж что-то сказала о силе, которой у него нет и в помине, но он было подумал, что сможет не просто молчать и стоять. Он зашёл в учительский кабинет, к руководительнице их класса, его голос дрожал, когда он пытался объяснить мисс Грей (социальному педагогу), что Руж распространяет клевету и его личные вещи были испорчены. Он так мямлил и дëргался, что даже слушать его, оказалось, невыносимо взрослому. Да и тут была подготовлена почва, как оказалось. Учителя боялись элиты, потому что родители Шэдоу тут многое решали и спонсировали. Боялись Скорджа, чьё насилие прикрывали. Боялись Руж, которая уже испортила репутацию их коллеге. Боялись самого Шэдоу, который, если зайдёт в кабинет к учителям — все встанут, а не наоборот. Боялись, черт возьми, Мефилеса, который был, всем очевидно, крайне опасен. Он ничего не сделал, но внушал всем ужас одним своим приходом. У элиты слишком большое влияние и ресурсы, а педагог это педагог, который не может ничего предпринять, ведь в его власти только довести ситуацию куда-то — а это «куда-то» быстро закроется и дело будет аннулировано, а сам человек лишиться работы. Именно поэтому Мисс Грей посмотрела на него не с сочувствием, а с усталым раздражением, ведь в последнюю очередь хотела видеть его. И Николас сразу понял, что пришёл зря и зря понадеялся на другого. Зря понадеялся на спасение. — Николас, интернет — это свободное пространство. Мы не можем контролировать каждый пост. Может, если бы ты вел себя менее… провокационно, у детей не было бы повода для шуток? И вообще, все говорят, что ты сам оставил этот блокнот. Тебе нужно научиться брать на себя ответственность за свои вещи и свои эмоции. Может, тебе стоит взять пару выходных и подлечить нервы? Это было официальное, но не прямое признание: его не существует, как и его страданий. Все охотно игнорировали её и делали вид, что её нет. Его боль — это лишь «неправильное поведение». Учителя видели в нем не жертву, а раздражающий фактор, который портит статистику благополучия школы и может лишить их работы. Когда печешься о своей шкуре — о других и не думаешь. Да и Николас почти перестал считать, что достоин сожаления. Да и учителя тоже считали, что виноват тут он. Конечно же и их чем-то информировали и Руж знала, как сделать так, чтобы и они думали, что совершенно в чем-то бессильны, а виноват во всём только он. Шэдоу славно постарался — он собрал вокруг себя действительно удивительных личностей, которые могли всё. Не школьники, а целые депутаты уже. Итог к концу дня состоял в том, что к последнему уроку Николас чувствовал себя так, словно с него заживо содрали кожу. Каждый смешок в коридоре он воспринимал как удар хлыстом. Он видел, как Руж проходит мимо, победно сияя и поглядывая на количество репостов под его унижением. Она создала вокруг него вакуум: даже те немногие, кто раньше мог бы ему посочувствовать, теперь боялись даже стоять рядом, чтобы не стать частью этого «цифрового позора». Ведь «улики» действительно веские, ведь он правда зря всё это писал и теперь о них знают все и каждый считает теперь его ненормальным. Сам Николас тоже не считал себя уже нормальным, вертя в руках ручку и думая о том, что сказала Руж ему утром. «Твое спасение — в твоем исчезновении». И в этом действительно была какая-то правда, теперь он это понимал. Пока это он — ничего не изменить. У него нет силы, у него нет ничего, что могло бы остановить этот хаос в его жизни. У него нет даже собственных прав на личное и на свою защиту. Он всего лишь пешка, которая осталась одна в одной доске с королями, ладьями и конями. Его раздавят и уберут с доски, если захотят, но позволяют делать шаг дальше и дальше, просто играясь с ним и давая иллюзию свободы. Когда-нибудь пешку раздавят. Пешке этой не дойти до конца границы и не стать королём, пока вокруг столько врагов. Столько... Не наблюдательных врагов, которые даже не ожидают подставы. Он встряхнул головой и побежал с собранными вещами домой сразу, как прозвенел звонок. Задерживаться себе дороже, а дома его ожидало ещё одно испытание, которое нужно пройти как можно быстрее, чтобы попасть в свой угол и отдохнуть и хоть как-то прийти в чувства, а то мысли скачут, сосредоточиться просто невозможно, а ещё в голове такие глупые идеи и сравнения. Совершенно глупые.***
Николас стоял перед дверью своего дома, не решаясь повернуть ключ. Квартира с номером «42», ужасный гнилой подъезд, дешевые комнаты, неблагополучный район. Цифры рядом с дверью почти стерлись и Николас мечтал, чтобы они наконец перестали быть видны и никто не делал снова надписи там. Это число его просто напросто пугало, потому что каждый день видел именно её перед тем как зайти в дом. Из-за тонких, накрашенных несколько лет стен доносился дребезжащий звук старого телевизора и тяжелый, раскатистый тон голоса приемного отца, перекрываемый визгливыми нотами матери. Снова пьяные, снова спорящие. Обычный вечер. Обычный филиал ада за дверью под числами «42». Символичнее было бы, живи они в «13» квартире. Когда он вошел, в нос ударил спертый запах перегара, застарелого табачного дыма и кислых щей, а ещё ужина, но в этом доме готовили довольно паскудно и так, что предпочитаешь до конца голодать. На кухне, в полосе тусклого желтого света из одной единственной лампочки на потолке, сидела Марта. Перед ней стояла полупустая бутылка дешевого вина. Ее лицо было серым, зелёным, а под левым глазом желтел несвежий кровоподтек — след вчерашней «дискуссии» с мужем, которому пыталась объяснить, что еда перегорела не из-за неё, а отсутствия масла. Муж то, когда пошел что-то разогревать, совсем не послушался того, что ему сказали, а обвинил первого, кого увидел в комнате. — Явился, — выплюнула она, даже не оборачиваясь и дергаясь на стуле, явно в гневе и еле сдерживаемой злости. Волосы её, золотистые когда-то и возможно яркие, сейчас казались соломой, которым только торчать осталось на голове для такого сравнения. — Нам звонили из библиотеки. Опять! Штраф за угробленную книгу, Николас. Пятьдесят долларов. Ты хоть понимаешь, сколько литров пойла твой папаша мог купить на эти деньги? Ты понимаешь, что он сделает со мной и с тобой, когда увидит квитанцию? Николас замер у входа, прижимая рюкзак к груди, словно щит и опуская голову молча, готовясь снова терпеть, а защитой надеясь защитить больное место на груди, куда могут ударить. Его губы шевельнулись всё таки, но не издали ни звука. Он хотел сказать, что это Скордж вырвал страницы. Хотел прошептать, что Руж выставила его на посмешище всей школы и он пошëл к учительнице с надеждой и просьбой о помощи. Но в этом доме слова были бесполезны, оправдания слышать не хотели, а его голос терпеть не мог кое-кто у телевизора. Тому лучше не знать, что он всё ещё умеет говорить, Николас не понимал, почему его голос приёмный отец так не любит, но им же спрашивать не рискует. Здесь его голос имел ценность только тогда, когда он молчал и не мешал им деградировать. Николас искренне считал, что у Марты есть шансы на хорошее будущее. Он от неё в момент откровенности один раз узнал, что та была отличницей, но жила в семье, где никто это не считал полезным или нужным. Она ему это рассказывала со словами «ты то хоть учись, тебе нужно будет на что-то жить, когда исполнится восемнадцать». Он тогда ошибочно принял это за заботу, там скорее клубился намёк на то, что после совершеннолетия его выгонят за дверь, ведь ценности он потеряет совсем. Но если к делу, то Марта угодила в лапы к придурку и влюбилась в такого же идиота, каким был её же отец, и всю жизнь тоже терпела насилие и под чьими-то ногам ползала. И Николас иногда считает, что с ней у него больше общего, чем с родной матерью, которая в этом мире где-то там. — Мисс Грей снова звонила, — Марта наконец повернулась, и в ее глазах вспыхнула холодная, пьяная ярость. — Умоляла забрать тебя из школы. Рассказывала, как тебя «прессуют» в коридорах. Говорила, что ты приходишь на уроки в синяках. Она час читала мне лекции, час! Она встала, пошатываясь, и подошла к нему вплотную. Николас почувствовал кислый запах вина из ее рта, даже если та была выше на две головы. Ростом она тоже не могла хвастаться, Николас просто иногда думал, что может быть, станет выше через пару лет и она не сможет больше так на него смотреть? — Ты думаешь, я переведу тебя в другую школу? Ты думаешь, я буду бегать по инстанциям, подписывать бумажки и терять бесплатное место для тебя из-за того, что ты слишком слаб, чтобы дать сдачи? Из-за тебя учителя смотрят на меня как на мусор! Из-за тебя ко мне лезут с расспросами и нравоучениями. Кто бы ни был тот человек, что решил оплатить его учёбу, возможно дальний родственник его настоящих родителей, который не захотел его себе брать, Николас его не любил. Он не мог уйти из этой школы, где учатся дети за слишком большие деньги и он там был слишком лишним. Там учились те, кто всегда был на высоте и имел выгоду и благоприятные в жизни условия и любой путь. Такого как он они ели на завтрак. И сменить учереждения нельзя, платили прямо в саму школу и продолжат платить на постоянной основе до его дня выпуска, и его уход означает, что школе бесплатно будут капать деньги. Да и за другую школу придётся платить, хоть и меньше, но для этой семьи слишком дорого. «Тогда сделай что-нибудь, поговори с ними, переведи на домашнее обучение за эти деньги...» думал он, но вслух.. о, сказать страшнее всего. Если и он поддастся в нравоучения для неё, то получит сильнее обычного. Марта не любила чужие советы, ей почему то всё ещё хватает иногда смелости отстаивать свои слова перед пьяным мужем, даже если за это получит. Вот в этом они были не похожи. Николас не мог и слова другим сказать. Но ведь она знала всё. Николас видел это в ее мутном взгляде сейчас и по её словам. Если ей там час вели рассказ о том, почему важно его забрать из школы, то не всё ли ей рассказывают каждый раз? Она ведь точно обо всем вкурсе, никаких сомнений. Она видела следы пальцев на его шее, видела порванную одежду. Она знала, что его убивают в этой школе каждый день, но ей было плевать. Для нее он был не ребенком, а какой-то инвестицией. Живым чеком, который государство присылает раз в месяц, чтобы они могли продолжать заливать свои глотки, ведь сами зарабатывать не хотят идти. Удобно устроились, после него они еще таких детей возьмут, может даже двоих, пока законом их не схватят и не увидят подозрительные действия. — Если из-за тебя опека начнет копать под нас, я лично вышвырну тебя обратно в приют, — прошипела она, указывая пальцем куда-то в стену, словно опека стояла там и туда идти было нельзя. — Понял меня? Ты для этой семьи обуза. Ты — червяк, который только и умеет, что ныть под ногами и ползти. Николас червяком себя не считал. Он бегать любил иногда, но чаще всего просто убегал. Червяки же не бегают? Ну вот. В глубине дома что-то грохнуло — «отец» Николаса, споткнувшись о пустую бутылку, разразился площадной бранью, из которых Николас и знал, что такое мат и нецензурная лексика. Хотя бы в этом он не был невинен, но вовсе и не ругался также даже в мыслях. Марта вздрогнула, ее лицо на мгновение исказилось страхом и она обернулась в ту сторону и лицо её было напуганным до чертиков. Но весь этот страх быстро пропал с лица, точнее, скрылся за злостью, которую она тут же выместила на Николасе, с силой толкнув его в плечо так, что синий ёж пожалел, что не прикрыл его вместо груди. Никогда не знаешь, куда ударят, к сожалению. — Пошел в свою комнату! И не смей выходить, пока не протрезвеет твой отец. Ужина не будет. Отработаешь штраф в выходные — будешь драить весь дом до блеска. Николас пошел в сторону кухни, где была кладовая, а точнее говоря — его комната, где еле вмешалась одна кровать, зеркало и комод. Он закрыл дверь своей каморки на щеколду и сполз по стене. В темноте его трясло — не от холода, а от жгучей, густой ненависти и накатывающей истерики, когда он один. Он в момент нападений на него даже научился не реагировать, но когда оставался один, сдерживаться не мог. Проходилось быть тихим и аккуратным, но главное было лёгкое чувство облегчения, что всё позади, а он наконец один, не в школе, не на улице, не в прихожей. Тут, у себя в комнате. Но даже это не избавляло от зуда и накатывающей в теле паники, которую можно было высвободить наконец спокойно и не быть за это наказанным. Стены тонкие, но он еле держится, чтобы не начать дёргаться и биться головой об неё, хотелось просто затылком ударяться в не дискомфортном жесте и этим самым себя успокоить. Он ненавидел Скорджа, но Скордж был хотя бы.. честен? Почему то Скордж вызывал меньше ненависти, чем эти люди. Ведь эти же люди… они звали его «сыном» перед социальными службами, а дома смотрели на него как на плесень на стене. Они предали его в тот самый день, когда забрали из приюта, пообещав спасение, а на деле купив себе раба для пособий. Это они его закинули в пепло, это они должны были за него отвечать, должны были защитить. Николас знал, что если кто-то свяжется с опекой ради него — он сможет покинуть это место и школу, но помнил и приют, куда попадать не хотел заново. Он даже не знал, где лучше. Точно знал, что везде будет плохо. Николас обхватил колени руками. В его голове, среди шума ссоры, вспыхивающей за дверью, вдруг воцарилась странная, абсолютная тишина. Он посмотрел на свои руки. Пальцы его были тонкими и слабыми. Он совершенно беззащитен, дать отпор не сумел бы не только из-за отсутствия сил, но и из-за отсутствия смелости и страха получить удар сильнее. Николас очень боялся умереть в мучениях. К сожалению, он даже не хотел умирать и не видел в этом выхода. Смерть не приносила облегчения, ведь он боялся даже её. Смерти. Полной пустоты. Отсутствия всего и любого шанса. Каморка, которую Марта называла «его комнатой», была размером с кладовку, что, впрочем, точно соответствовало её прошлому предназначению. Здесь раньше хранили консервы, старую одежду и сломанный пылесос. Теперь здесь хранили его. Дверь закрылась на щеколду — единственный замок, который ему разрешали иметь, и то потому, что от него не было ключа, а хлипкую задвижку можно было сорвать одним ударом ноги. Николас знал это. Он проверял каждый раз перед сном, представляя, как этот удар прозвучит и делал это, когда домашние спали так крепко, что их это не разбудит. Света не было. Лампочка перегорела ещё месяц назад, и менять её никто не собирался. Но Николас уже привык. Его глаза научились различать очертания в темноте: узкая кровать у стены, продавленный матрас, на котором пружины вылезали наружу с левой стороны, поэтому он спал всегда только на правой и на одном месте двигался или менял позу, и старый комод, служивший ему и столом, и шкафом, и всем, чем только можно, смотря сколько он может в нём хранить. Он включил телефон. Тусклый свет выхватил из темноты его мир. На комоде — идеальный порядок. Книги стояли ровно, по высоте, корешок к корешку. Школьные тетради — стопкой, углы выровнены. Ручки — в старом стакане с отбитым краем, лезвия которой были острее всего, что у него было. Карандаши — заточены, разложены по цветам. Три таблетки парацетамола — завернуты в чистый листок, на всякий случай, если заболит зуб или начнется температура. Он не мог позволить себе болеть. В этом доме больных не лечили. Этот порядок был его единственной привилегией. Единственное, что он мог контролировать и иметь спокойно. Если здесь всё правильно — может, и он сам когда-нибудь станет правильным. Глупая философия, которая его преследовала, но ему просто нравился порядок. Этому его хотя бы всегда учили, а за бардак ругали. Николас сел на кровать, снял очки и протер стекла краем свитера. Без них мир расплывался в пятна, становилось всегда плохо и тревожно и голова начинала болеть, но иногда это было легче — не видеть четко, не замечать деталей. Он открыл ящик комода. Там, под стопкой старых тетрадей, лежало то, что он никому не показывал. Коробка из-под обуви. Когда-то в ней были кроссовки Марты, теперь в ней было всё, что осталось от его души. Он вытащил её, поставил на колени и открыл. Внутри — обрывки. Тетрадь, которую Скордж разорвал в библиотеке сегодня, он аккуратно его туда положил, вытащив из кармана, весь разорванный, в кусках и в пятнах от обуви. Некоторые листы были испорчены водой из унитаза, бумага покоробилась, текст расплылся. Но он всё равно пытался. Клочок к клочку, скотч к скотчу, бумага к бумаге. Это было как единственное возможное хобби, собирать свои же вещи по кусочкам и хранить, а ещё сожалеть, что взял их с собой куда-то. Но зато ему было что собирать заново. Сверху лежал целый кусок листа, на котором не буквы без целого слова и не с отсутствием строк. Клочок, где сохранилась важная часть. Тот самый, который Скордж пропустил, который остался в целости. Николас вытащил его и поднес к экрану телефона. «Твои глаза — как горизонт событий, где свет застыл, не в силах убежать…» Он перечитал строчки, и в груди привычно заныло. Не от боли — от чего-то другого. От того, что эти слова всё ещё были правдой. Что даже после всего, после унижений, после того, как Шэдоу смотрел на него с холодным безразличием каждый день, — даже после всего он не мог перестать всё это писать для него. Николас аккуратно положил лист обратно в коробку, закрыл крышку и убрал её в комод, под стопку тетрадей. Потом его рука нашарила за комодом то, что лежало там, в щели между стеной и деревянной панелью. Прятать это смысла не имело, его комнату не обыскивали. В этом доме он не был популярен, как в школе, в этом доме он был пустым местом, которому дали право находится. Разбитый кусок стекла. Он вытащил его осторожно, привычным движением. Это был осколок зеркала из ванной — того самого, что разбилось два года назад, когда приёмный отец швырнул в стену бутылку и задел край. Николас нашёл этот осколок потом, когда мыл полы. Он был идеальной формы — вытянутый, с острым краем и гладкой рукояткой из того места, где когда-то была рама. На её конце оставалась засохшая кровь, грязные разводы и он держал его так часто, что пальцы помнили каждую неровность. Николас посмотрел на своё отражение в тусклом свете телефона. Синяк на скуле. Разбитая губа. Мешки под глазами. Огромные, испуганные зрачки. — Ты такой жалкий, — прошептал он сам себе с сочувствием, опустив голову в плечи и сидя на кровати, поджал ноги под себя. Сжался, так привычно, просто попытался согреться сам и стать меньше. И это было не ново. Это уже был как ритуал, прежде чем начать. Слова, которые он говорил каждый раз, когда доставал стекло и применял его в том деле, ради которого и хранил этот мусор. Слова, которые он слышал от Скорджа, от Марты, от учителей, от всех. Они стали его собственными для себя самого. Он в них верил, он в них не сомневался, он думал, что весь мир прав на его счёт. Он провел пальцем по острому краю. Легко, не нажимая, просто ощущая. Он был так аккуратен с стеклом, потому что оно было для него родным. Другое тащить домой из улицы уже не хотелось, этот хранил много памяти в себе, каждую ночь, бессонные слезы, истерики и он каждый раз видел в этом стекле своё отражение и привык к нему только так. Это было не желание причинить себе боль. Это было желание почувствовать что-то, что он мог контролировать и знать, что это делают не другие, а он сам себе. Боль, которую он выбирал сам. Боль, которая не была сюрпризом. Боль, после которой не было смеха за спиной. Боль, которая отрезвляла душевную. На самом деле он больше любил физическую боль, чем ту, что причиняли в душе. Наверное поэтому, в элите, помимо Шэдоу, «любимчиком» Николаса был Скордж? Стекло легло на запястье, лёгкое нажатие последовало за этим спустя секунду. Тонкая, едва заметная полоса. Кровь выступила медленно, неохотно, тонкой нитью, которой становилось больше. Николас выдохнул от облегчения, впервые за весь день. Это был его способ расслабиться, напомнить себе, где он находится, что он всё ещё существует, ощущает и не потерян. А ещё способ снизить то, что чувствовал внутри. Он убрал стекло обратно в щель, завернув в старую тряпку, чтобы не пораниться, когда будет доставать в следующий раз. Потом поднёс запястье к губам, слизнул кровь. Горько. Металлический привкус, смешанный с чем-то неприятно липким. Он закатал рукав свитера — длинный, великоватый, надёжно скрывающий всё, что должно быть скрыто. За стеной что-то грохнуло. Марта крикнула что-то неразборчивое, потом затихла. Тишина. Николас лёг на кровать, поджал колени к груди, обхватил их руками. Свернулся в позу эмбриона — ту самую, в которой, говорят, все мы приходим в этот мир и в которую многие хотят вернуться, когда мир оказывается слишком жесток, чтобы был шанс начать всё сначала. Он не закрывал глаза. Он смотрел в потолок, где трещина в штукатурке напоминала карту неизвестной ему реки, и думал заодно о том, что происходит сейчас и постоянно. Думал о том, как завтра снова идти в школу? Как снова видеть их лица? Как снова слышать чужой смех над собой? Как снова будет чувствовать на себе взгляд Шэдоу — холодный, пустой, ничего не значащий. Думал о том, что где-то там, за стенами этого дома, есть другие места. Другие люди. Другие жизни и возможности. Что есть талантливые люди, которые открыли в себе возможности и стали лучше, или же, наоборот, родились с ними и сумели стать кем-то в этой жизни. Да даже самые обычные люди, которые просто живут, находят свою здоровую любовь, создают семьи, работают, встречают старость и на этом умирают довольные. И думал о том, что ему в этих других жизнях места нет. И это было странно. В жизни так много возможностей и вариантов, а он застрял в самом низу в жалком существовании без возможности проявить себя и без всяких талантов и идей. Он иногда думал, что если бы жизнь сложилась у него иначе, ничего бы не изменилось: он ведь так никчемен и ничего совсем не может. Он оставался бы в любом случае обузой, просто... возможно, чуть счастливее. Он закрыл глаза, повернувшись к краю кровати на левой стороне. Сон пришёл не сразу и мысли не прошли так скоро. Но когда пришёл — он был глубоким, без снов, без криков, без злобных лиц. Сон был тёмным, как эта комната. Как его жизнь. Эй, Вам не стоит считать, что он не привык. Он привык настолько, что не стремится ничего прекратить уже. Привык так, будто это нормально, нужно лишь терпеть и ждать, с завистью смотря, как живут те, кто с таким не сталкивался. Привык так, что думал — смысла что-то делать нет и исправлять уже нечего, все правильно говорят, что он ничего не может. Но вот за что подвергают насилию — не понятно. Скорее всего, людская жалость это всё же выдумка.***
Самым обидным было то, что он не прекращал испытывать чувств, таких сладких и невинных, по отношению к Шэдоу. Это было ему самому обидно, но в тоже время приятно и вызывало у него мысли о том, что его чувства — настоящие. Николас не винит Шэдоу ни в чем по той же причине, по которой люди не винят погоду за то, что она решила подарить дождливый день. Шэдоу для него — недосягаемый эталон, а ещё физически ни разу не оказывался даже рядом, но всегда словно был всюду. Остальные его ребята причиняют физическую и ментальную боль «здесь и сейчас». Шэдоу же стоит выше этого настолько, что синему ежу это комфортно и нравится. Николас не понимает всецело того, что идеализирует его холодность, превращая её в божественное безразличие, которое ему комфортно. Легче любить «далекое божество», чем признать, что твои мучения — результат чьего-то приказа именно из-за этих чувств. Словно идола, айдола, какую-нибудь звезду. Шэдоу ведь ни разу ничего ему прямо не сделал, так ведь? Тому просто наплевать. Николас видит в Шэдоу то, чего лишен сам: абсолютную силу, контроль и, парадоксально, свободу быть собой, деньги, счастье и хорошую семью. Никки всего лишь желает «прикоснуться к солнцу», даже если оно сжигает. Он понимает всё так хорошо, что даже больно. Его любовь содержит и зависть и одержимость, чтобы окончательно не сойти с ума и не потерять опору. Шэдоу был опорой и Николас сам его им сделал, а тот и не догадывался и даже не участвовал в этом. Николас не поддается типичному детскому порыву «прекратить всё здесь и сейчас», потому что в нем живет гордыня творца и желание дальше жить, чтобы ничего не терять насовсем. Он боится потерять всё, свои мелочи, которые делают счастливым. Он вообще не хочет умирать и поддаваться этим словам, тем самым обрадовав обидчиков. А ещё не хотел, чтобы даже его смерть стала для других проблемой. Смерть — это всегда шум, похороны, попытки узнать причину, а Николас любил звуки, ритмы, слова, а ещё свой голос, который не исчезал. Он ищет хорошее во многом, в мелочах особенно, чтобы не сойти с ума и не потеряться. Мелочами Шэдоу не был, тот казался единственным светом в непроглядной тьме, единственный, кто не делает ничего абсолютно для него. Если Скордж применяет насилие вживую, а Руж травит его в соцсетях, то Шэдоу не прибегает ни к чему из этого. Лис Найн его презирал, Наклз считал слабаком и от того ничтожеством, а Эми.. Эми была добротой среди них, но слишком высоко стоит и считает себя кем-то вроде принцессы. Ей нравилось внимание и нравилось своя женственность и очаровательность. А Шэдоу... Шэдоу был выше их всех, не досягаем настолько, что фактически ничего ему и не сделал сам. Николас думал, что даже от крохи его внимания с ума сошёл бы, поэтому безразличие другого ежа ему нравится. Николас совсем не хочется сходить с ума и что-то испортить, сделать хуже. Мелочами в его жизни еще являлось его уединение там, где обычно никого не бывает. Скептизм и реализм помогает ему не боятся того, чего боятся другие, поэтому он в одиночестве проводит время по ночам там, где спокойно и темно. Он не знал, что именно вытолкнуло его из дома в этот раз. Может, слишком тяжелый воздух в каморке, который после сегодняшнего дня стал совсем спертым. Может, стены, которые, казалось, сжимались, когда он ложился на кровать, и давили на грудную клетку, не давая дышать. А может, просто привычка — та самая, что заставляла его просыпаться в два часа ночи и идти туда, где его никто не ждал, но где он чувствовал себя свободнее. Дом выплюнул его в холодную сырость ночи. Николас закрыл входную дверь с осторожностью сбегающего, хотя знал — это лишнее в этом доме. Начиная хотя бы с того, что его уход никто не замечает и не придаёт этому внимания, и заканчивая тем, что в гостиной раздавался тяжелый, перебиваемый всхрапами шум; приемные родители спали в обнимку с бутылками, и если бы он сейчас взорвал этот дом, они бы лишь недовольно поморщились во сне. Им было плевать. Эта свобода, рожденная из абсолютного чужого безразличия, была отдушиной в таких обстоятельствах и даже радовала. Он шел по пустым улицам трудного района, где всегда было мрачно из-за отсутствия света и фонарей, держа телефон поблизости и подсвечивая им. На нём тот же свитер, красный, и сверху слишком большая толстовка не его размера — черт знает откуда украли это — и тёплые вязанные носки, тоже не его размера, а отцовские и с дыркой. Обувь ему надевать не разрешали вне времени, когда он шёл не в школу, «чтобы не изнашивать», она ему подарена до совершеннолетия. Ходить босиком уже не так трудно, когда привыкаешь каждый вечер куда-то выходить. Наушники сломались еще вчера — Скордж вырвал их с проводами и растоптал, — и теперь музыка лилась из динамика тихим, жестяным потоком и оставалось только скучать по тем любимым звукопроводам, которые он берёг тщательно, потому что любил и достались они ему со стола на кухне, потому что Марте оказались не нужны. Николас держал телефон у самого уха. Слабый бит дешёвой поп-мелодии тихо звучал, чтобы не разбудить никого и не получить из окна угрозы. Заброшенный цех мебельной фабрики вырос из темноты, как скелет доисторического зверя в фильмах в неподходящий момент. Это место было заброшено, было за его районом, который в городе был в самом конце. Ещё с девяностых годов это место игнорировали и не хотели покупать землю из-за дурных слухов жителей. В городе говорили, что здесь «плохое место». Что стены впитывают мысли и возвращают их искаженными. Что люди, зашедшие сюда в одиночестве, выходят с чужими глазами и мыслями. Николас не боялся призраков, Николас боялся живых. А здесь живых обычно не бывало, по крайней мере взрослых. Сюда ходили днем дети, но заходить не решались, а подростки курили или кого-то избивали. Николаса здесь ещё ни разу не били, его это почему-то поражало. Ночью же, он знал, сюда никто носа не сувал — слишком страшно, темно и мрачно. Если вы смотрите ужастики, то этого места бояться будете. Он ужастики не смотрел также, как и мультфильмов, но одну книжку прочитал про оборотней — эти волки крупных размеров ему очень нравились с того времени. Он вошел внутрь, и запах сырости, ржавчины и старой древесной трухи накрыл его, как одеяло и заставило на секунду потерять ориентир и задохнуться им. Хуже, чем запах хлорки, но этот запах хотя бы ощущался с чувством безопасности, как бы жалко это не звучало. Здесь, в этом ужасном месте, забытое Богом и людьми, он чувствовал себя хорошо и спокойно. Это не должно быть нормально, но что имеем, ничего не поделаешь. Тут везде обломки, трещины на стенах, пауки всюду ползают, а тараканы пробегают у ног. Мусора тут не было, хотя им и воняло, но сюда так редко кто-то заходил, что место было чище, чем кто-то мог себе представить снаружи. И Николас тут по ночам пару раз пытался что-то выкинуть, поднять и убрать. На что-то тяжёлое сил не хватало, но место он себе прибил, а на свалке недалеко, по пути сюда, увидел старое мешок-кресло и затащил внутрь спустя две ночи попыток — было не тяжело, но он очень быстро уставал от нагрузок. Это можно объяснить тем, что он не полноценно питался или почти не занимался физической нагрузкой, а ещё часто терял кровь и всё тело болело и все силы уходили на лечение. Зато у него быстро всё заживает, словно тело привыкло только это и делать. Николас думает, что если бы его тело было здорово и он питался нормально, то имел бы очень хороший иммунитет в итоге. Ну, как известно, если дети с детства питаются фигнёй, часто на улице в любую погоду и едят грязь — то их организм в будущем менее восприимчив к трудностям болезни и более стойкий к выживанию. Николас прошел в цех — туда, где когда-то стояли станки, а теперь громоздились их ржавые останки, похожие на скелеты доисторических животных. Тут пахло трупом и кровью тоже, поэтому это сравнение ему нравилось. Он сел на старое кресло-мешок, на котором всегда сидел — у самого края, где лунный свет, пробиваясь через дыры в крыше, рисовал на полу неровные прямоугольники и круги. Достал телефон, включил музыку. Тихий, почти невесомый звук наполнил пространство вокруг него, и Николас закрыл глаза, расслабившись ненадолго. Было темно, было тихо и это место имело ауру полного одиночества и тьмы, словно попал в ящик, который закрывает тебя от всего остального мира. Понятно ведь, почему ему здесь нравится? Но в какой-то момент тишина стала совсем другой. Он не услышал прямо таки шагов — услышал что-то до них. Движение воздуха и ощущение, что ты больше не один. Чувство, которое выработалось за последний год из чувства страха, когда нужно было знать, что кто-то приближается, прежде чем удар обрушится на спину. В такие моменты он даже не убегал, а замирал в ступоре и сжимался. И он замер, пальцы инстинктивно сжались на телефоне, выключая музыку и он придавил рот рукой, чтобы даже дыхание не было слышно. Может, всё обойдётся и никто не войдёт. — Я же говорил, он здесь, — голос низкий, с хрипотцой, с ленивой ноткой мобианца, который привык брать то, что хочет. По голосу было понятно, что это кто-то из взрослых, старшекурсник возможно или даже не ученик его школы. Сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле, мешая дышать. Он чувствовал это всеми фибрами души: это пришли за ним, говорят о нём, ищут его. И кто-то теперь знает с уверенностью, что он здесь и что он бывает здесь часто. — Точно он? — второй голос, помоложе, с каким-то скучающим равнодушие поинтересовался, зевая и чем то клацая, кажется, кнопкой от фонарика, потому что свет из окна то появлялся, то пропадал, светя прямо внутрь. Тем самым было понятно, что они высматриваются в ту сторону, где сидел девятиклассник и ищут определённо его, словно точно зная, что он был бы здесь. «Поджидали? Или не первый день видят тут?» думает судорожно Никки, сжимая рот рукой и начиная дрожать как осиновый лист, но пытается себя сдержать, схватить и заставить успокоиться. — А кто ещё по ночам шляется по заброшкам? Ненормальные или бездомные. Этот — бездомный. Точно. Николас вжался в ящик, к которому еле как тихо отполз, стараясь стать тенью среди теней и хламом среди развалин. Он не видел их — только силуэты, размытые пятна у входа в цех, свет одного фонарика и голоса. Двое. Может, больше. Но двое — это уже двое. Двое — это больше, чем он. — Эй, ты! — окликнул первый голос с каким-то весельем. — Выходи, не прячься. Мы просто поболтать. Он знал этот голос. Точнее, знал что он означает. Не этот конкретный — этот тип голоса. Голос людей, которые говорят «мы просто поболтать» перед тем, как сделать больно и посмеяться над тобой. Скордж говорил точно так же, когда только начинал, «Эй, ты, подойди сюда, просто поговорить». И Николас понимает по тембру и ядовитости в голосе, что на сей раз тоже не просто поболтать зовут его. Николас не двинулся, разумеется. Он что, дебил, идти в их руки добровольно? Запомните главное правило, братцы, даже если вы сдаётесь добровольно, участь и боль вас всë равно не обойдёт. Он сидел, сжавшись в комок, и чувствовал, как дрожь поднимается от пальцев ног, забитых в носки, вверх по ногам, по позвоночнику, и растекается по плечам. Он сжал зубы, чтобы они не стучали так громко, как ему то казалось. Даже холод никогда так не влиял на него, как страх. Но это была единственная защита, которую он знал в свои годы— стать маленьким, стать тихим, стать невидимым и надеяться на лучшее, чего обычно, с его удачей не происходит. Но попытка не больше пытки, которая приближается всë равно. — Ну и ладно, — хмыкнул второй. — Сами найдём. Уверенность у того в голосе звучит страшнее, Николас еле сдерживает всхлип. Ладно в школе ещё, он знает, что там постоянно опасно и морально готов глотать эти чертовы слезы, но тут, в его обычно укромном местечке, в его углу тишины.. ну почему даже тут он не один и не в безопасности? Сдерживаться труднее от осознания, которое глубоко, не впереди мыслей, но очевидно: его лишили места, где он может быть счастлив хоть чуть-чуть и может отдохнуть ночью. Дома всегда было тесно и страшно, а тут хотя бы тихо и пространства много. Шаги. Тяжелые, неторопливые, уверенные. Они шли прямо на него, и каждый шаг отдавался в груди ударом, каждый хруст битого стекла под подошвой заставлял внутренности сжиматься. Николас закрыл глаза. Он не мог смотреть. Не мог дышать. Не мог крикнуть. Он просто сидел, вжавшись в деревянный ящик, и ждал. Как всегда. Как всегда, всегда, всегда. Он уже чувствовал, как сейчас чья-то рука схватит его за шиворот, как его дернут вверх, как засмеются, как заново побьют и оставят тут одного, но... Что-то с грохотом упало и прокатилось по полу. Медленно, слышно, и невероятно громко в этой тишине, которую они поддерживали без согласования. Звук был таким громким, что Николас подпрыгнул, ударившись затылком о стену и начал дёргаться и всюду оглядываться. Они уже внутри? Как они могли оказаться внутри так быстро и бесшумно? Их гораздо больше, чем он думал? Металлический скрежет пронёсся по цеху, отразился от стен, многократно усилился эхом, превратился позже в вой, в крик, в нечто такое, от чего волосы на загривке встали дыбом, а глаза по пять копеек. Словно дом с привидениями, который вдруг ожил сам по себе и начал шуметь. Кто-то провел чем-то тяжелым по ржавому куску железа — или, может быть, сам кусок сорвался и рухнул вниз, — и звук был похож на то, что кто-то надвигается и идёт сюда. Словно тот же скелет вдруг ожил и идёт по их души, приближаясь медленно и наслаждаясь реакцией посторонних на его земле. Реакция была не только у Николаса, он не один испугался для такого состояния, что обрадовался, что не было нужды идти в туалет. Звук битого стекла под невероятно твёрдыми ботинками прекратился. — Что за... — первый голос дрожал уже и никакой уверенности в нëм больше не было. Впервые в нём появилось нечто, кроме ленивой уверенности. Потом — снова удар. Глухой, тяжелый. Что-то упало, покатилось по бетонному полу, грохоча и звеня. Следом — второй звук, похожий на стон, на вой, на голос из-под земли, словно что-то пыталось вылезти из этих полных мусора мест. Николас не верил в призраков до сея момента. Он до этого верил в то, что видел: верил в боль, в жестокость, в равнодушие других, в плохих родителей и в безнаказанность. В призраков он не верил никогда, потому что особо ими не интересовался, он то и фильмов не смотрел почти и никогда ни одного не досмотрел. Но в этот момент, в этом цеху, где лунный свет падал на ржавые станки, а из темноты доносились звуки, которых не должно было быть, — в этот момент он был готов поверить во что угодно и уже в голове думал о своих последних словах. Ему было так страшно, что он не мог шевельнуться, тело било крупной дрожью, он поджимал к себе колени и боялся теперь не того, что сзади — тех хулиганов — теперь он боялся того, что впереди, монстра из темноты. — Ты слышал? — прошептал второй. — Слышал. — Голос первого стал тихим, быстрым. — Пошли отсюда. Быстро. — А пацан? Скордж сказал его найти... Николас лишь краем уха уловил имя, и пазл в голове сложился достаточно легко, но было совершено не до этого сейчас. Даже мыслей не было. — Забудь. Здесь... здесь что-то не так. Пошли, я сказал! Шаги стали отдаляться, а не приближаться. Быстрые, топчущие, ломающие стекло с хрустом. Нет, серьёзно, что за ботинки у них? Даже интересно стало, что так хорошо держится при наступлении на стекло. Кто-то споткнулся, выругался сквозь зубы. Хруст битого стекла. Снова крик — но уже не металлический, а человеческий, испуганный, удаляющийся всë дальше, не смотря на боль от падения. Потом тишина. Такая густая, оставляющая место только для лихорадочных и глупых мыслей, по типу, монстр их темноты может не съесть его, потому что мяса почти нет в теле? Николас не особо надеялся, но размышлял. Николас сидел, не двигаясь. Прошла секунда. Потом десять, с которыми прошло уйма мыслей и рассуждений. Минута. Самая страшная его минута за.. последнюю неделю, чего уж скрывать и преуменьшать остальные плохие дни, где эта реакция и страх были так знакомы. Сердце колотилось где-то в ушах, заглушая всё, но в цеху было тихо. Абсолютно, неестественно тихо. Но вот потом тишина шевельнулась, причём, на секунду показалось, что буквально. Он услышал это прежде, чем увидел. Легкий шорох, скрип — не тот, что издают ботинки по бетону, а тот, что издают мягкие подошвы, ступающие осторожно, почти неслышно, аккуратно и проверяюще. И тогда из-за ржавого остова станка, того самого, который Николас всегда обходил стороной, потому что он напоминал ему скелет, высунулась голова и любопытные жёлтые глаза. Светлая голова, точнее серебристая. В лунном свете иглы отливали почти белым, и казалось, что они светятся и за этим существом стоит светлая аура добра. Большие глаза, чуть раскосые, смотрели на него с цепким любопытством и... весельем? Уши торчали в попытках прислушаться уверенно, но Николас слышал только своё сердцебиение и думал, не слышат ли его и этот появившийся из неоткуда.. ёжик. Или ангел? Уж больно похож по описанию. Николас не мог поверить, что у него действительно может быть ангел хранитель. А если и есть, явно плохо работу свою выполняет. Где был все эти годы?! — Ушли, — сказал голос. Молодой, мягкий, без хрипотцы, без насмешки. Такой спокойный, как будто ничего особенного не произошло. — Прости, что напугал. Но они выглядели не очень дружелюбно, да! Николас смотрел на него, не в силах вымолвить ни слова. Губы дрожали, язык прилип к нёбу, и единственное, что он мог, — это смотреть, как из-за станка выходит ёж. И хотя он уже понял, что это был не призрак и не скелет, ситуации это не меняло, а страх не ушёл. Белый и пушистый хоть и был белым и пушистым, но страх перед любой личностью у Николаса уже хронический. Он был весь светлый. Белая шерсть, серебристые иглы, мягкий солнечный цвет глаз. Эдакий милашка с невинным лицом. Легкая фиолетовая куртка, по краям снизу в огненной оправе и по рукавам розовые полосы, кепка того же оттенка и кеды с носками — всё простое, слегка броское, но чистое. Он выглядел так неуместно в этом царстве ржавчины и разрухи, словно явился из другого мира — того, где есть свет, где есть чистота, где есть что-то, кроме серости и этого злого района. Точно не с неба ли упал? — Ты как? — спросил он, подходя ближе. В его шагах не было угрозы, только уверенность и скорость того, кто идёт к другу. Он двигался легко, свободно, но не крадучись — как ёж, который не знает, что такое личное пространство и что лучше держать чутка дистанцию при первом знакомстве. — Живой? Николас кивнул судорожно, потом замер, глядя снизу вверх. Потом помотал головой. Потом снова кивнул, чувствуя, как глупо это выглядит, после чего прекратил и зарылся носом в свитер, смущённо и напуганно. Хотя.. напуганно уже вряд ли, серебристый ни чем не выражал опасность или скрытый замысел, как, например, Наклз, который сначала подойдёт, спросит как ты, протянет руку помощи и резко уберёт, смеясь с чужой наивности. Хоть и настороженно, но Николас вдруг понял, что его спасли и этот ёж незнакомец, потому что такого даже в школе не видел. — Я Сильвер, — белый ёж улыбнулся. Улыбка была тёплой, открытой, без снисхождения, как у той же Эми. Такая улыбка, какой Николас не видел никогда — или видел так давно, что забыл, как она выглядит. — А ты? Николасу стало почти физически больно. Понимать, что к тебе действительно неравнодушны и не делают что-то из вежливости, и перед тобой реально кто-то светлый было так странно и пугающе. Где подвоха ожидать, слева? Справа? И если подвоха и не будет, это ведь ещё страшнее. Он совсем не знает, что нужно делать, если к тебе подойдут просто так. Губы всё ещё не слушались. Николас сглотнул, чувствуя, как горло сжимается от напряжения. — Н-николас.. — выдавил он наконец, кивнув и снова спрятавшись в своём коконе. Голос прозвучал хрипло, как у того хулигана, только без ленцы, а от страха и от того, как редко он разговаривал. Даже произносить своё имя прозвучало чуждо языку, он ни разу словно не представлялся никому. — Приятно познакомиться, Николас, — Сильвер присел на корточки рядом с ящиком, оказываясь на одном уровне с ним, безмятежно и спокойно, поджав под себя ноги и не обращая внимания на грязный пол. — Извини за методы, я напугал и тебя, да? Просто эти двое... — он кивнул в сторону поверх головы собеседника, куда убежали хулиганы, — они были явно не с добром сюда. А я не очень умею драться. Но напугать — могу! В его глазах мелькнул задорный огонек, и Николас вдруг понял, что этот светлый, нежный ёж только что в одиночку разогнал двоих взрослых парней. Не силой. Скорее смекалкой и бесстрашием. И теперь сидит здесь, улыбается, и в его улыбке нет ни капли жестокости или страха от случившегося. — Как... — голос снова сорвался. Николас прочистил горло, чувствуя, как краска заливает щеки под шерстью. Но ему было любопытно, чтобы не спросить всë таки. — Как ты это сделал? Сильвер пожал плечами, но выглядел гордым собой за чужое и своё спасение таким методом. — Там, за станком, есть старая металлическая балка. Я её сдвинул — она тяжелая, но если приноровиться, можно скинуть так, что она покатится и будет грохотать минуту. А потом я просто включил звуки «природные» на телефоне и завыл. — Завыл? — Ну да, — Сильвер снова улыбнулся, и в этой улыбке было что-то детское, почти наивное и смущенное. — Знаешь, в таких местах все ждут чего-то странного. Люди сами себя пугают. Им только дай повод. Николас смотрел на него и не мог понять. Не мог понять, как этот ёж — такой милый, светлый, с таким красивым голосом — мог издавать те звуки, словно оборотень какой-то перед превращением. Не мог понять, почему он помог — незнакомцу, которого видел впервые. Не мог понять, почему он просто сидит рядом до сих пор и не уходит, разговаривает, хотя Николас уже создал о себе впечатление труса. Или он ждёт, что Николас уйдёт сам? — Почему ты помог? — вырвалось прежде, чем Николас успел подумать и впасть в раздумья о том, чтобы уйти на всех парах, как-нибудь поблагодарив. Сильвер посмотрел на него как-то мягко, отзывчиво и с непониманием, почему о таком его спрашивают вообще? И его глаза так сияют добром, что Николас чувствует себя странно. К сожалению, в плохом смысле, потому что он не знает чего ожидать и сомневается везде и во всëм сейчас. А этот парень точно.. не один из дружков Скорджа тоже? Ну знаете, отменный актёр театра дружелюбия, и его милое личико за него всë делает, но в душе монстр? Прогнал двух парней — значит ведь не робкого десятка в любом случае. — А почему нет? — ответил он просто. — Ты сидел тут один. Они шли к тебе с плохими намерениями, это было очевидно. Я мог помочь — я помог. Всё просто! Любой бы так поступил, разве нет? Нет, не любой, Николас знает, что никто бы так не поступил ради него в этом городе. Да ради любого, Боже, тут каждый сам за себя, а особенно этот район, где каждому чуждо чужие страдания. Николас никогда не был настолько смелым, как Сильвер, чтобы так поступить. Он помнит, как слышал за углом и видел насилие над женщиной, надругательства и её крики, и где мужчина обвинял её в том, что сама так оделась. Он не полез помогать, звать на помощь, что-то делать. Он стоял и смотрел с большими глазами и дрожью в теле, думая лишь, что этой женщине не повезло и нужно было одеваться как все, и её бы не тронули. Тут нужно быть тихим, тут нужно быть в тени. Приходится, если ты слабак. И нужно терпеть, если вышел из дома ночью в такое место, как это, и хулиганы тебя нашли. Николас бы вытерпел их издевательства, принял всю боль и ушёл бы домой — ну как ушёл, дополз скорее всего, если в этом имел участие и Скордж — и винил бы только себя, что в безопасности своей коморки не остался. Именно так устроен этот город, район, его детство и мир. Или ты сильный и нападающий, или ты слабый и терпящий. Николас бы никогда не полез помогать так, как сделал это Сильвер сейчас. И поэтому это пугало сильнее всего. Ведь такого ещё не приходилось видеть синему ежу. Заступление, помощь, протянутую руку без того, чтобы что-то просить взамен. О, или Сильвер ждёт всë-таки что-то взамен? — И-и что ты хочешь за это?.. — Ну глупый! Я ничего не хочу. Говорю же, я хотел лишь помочь, — Сильвер улыбается как ангел и Николасу легче верится в ангелов из неба, чем в живого такого существа на земле. Николас опустил голову, разглядывая свои руки. Пальцы всё ещё дрожали мелкой дрожью. Ногти обкусаны до крови, а кожа под шерстью белая, её заметно в принципе потому, что шерсти от стресса Николас лишался часто и есть открытые участки. Поэтому и мёрзнет впрочем и ходит в свитере своём. И кожа его белая, как иглы Сильвера, потому что ему страшно и он бледнеет. Но также кожа и синяя, а в некоторых местах фиолетовая и с царапинами. Понятное дело, откуда они — от боли. Но как Сильвер может так спокойно смотреть и улыбаться, видя это? Или в темноте совершенно не видно, какой синий ёж перед ним сидит? Измученный, израненный, настоящая побитая жизнью собака, словно он бомж с улицы, а не ребёнок. Николас верит, что тут просто темно и его плохо видно. Это даже успокаивает и настораживает перед приближающей реакцией. — Но это опасно, — сказал он в свои колени. — Они могли... с тобой тоже... — Могли, — согласился Сильвер достаточно спокойно, чуть кивнув в подтверждении. — Но не сделали, потому что я был убедительным признаком! И если что, я бы дал отпор, вообще-то. И мне.. немного нравится опасность. Сильвер смущённо почесал под подбородком, будто признавался в том, что влез в это из жажды своего адреналина. Это тоже успокоило Николаса чуть-чуть. Почему то успокоило. Будто знать, что Сильвер мазохист легче, чем то, что Сильвер добрый. И Николасу тошно от себя, ведь он сгребает всех-всех в одну кучу и каждого считает плохим, а этот серебристый ёж просто добр. Николас это понимает, но панически не может в это поверить и заставить себя поверить, потому что разбитые надежды хуже, чем быть побитым. Николас чувствовал его присутствие. Оно было тёплым, спокойным, не приносящим никакой опасности. Не физически — просто... спокойным. Как будто рядом кто-то есть. И этот кто-то не причинит боли тебе, а просто будет испытывать жалость. Такого Николас почти не помнил, но знал, что так бывает, в приюте были няньки, которые также к нему относились, но тем было настолько жаль, что после первого раза они держались подальше, чтобы не видеть того, чего исправить не могут. — Ты часто сюда ходишь? — спросил Сильвер, глядя на дырявую крышу, где в прорехах виднелось ночное небо. Николас кивнул. — Иногда, когда.. дома душно... Неприятно даже говорить про дом, потому что дома нет, там он себя чувствует чужим. — Я недавно в этом районе, — сказал Сильвер. — Переехали. Ещё не всё изучил и знаю. А это место... — он огляделся, и в его глазах мелькнуло что-то вроде восхищения. — Тихое. Здесь хорошо думается. Николас хотел сказать, что здесь хорошо не думать. Что здесь можно просто быть — не убегать, не прятаться, не ждать ничего. Но слова застряли в горле, как всегда. Да и уже уверенности не было, ведь его и тут нашли, хоть ничего и не произошло. Физически стало тошно от мысли, что больше сюда возвращаться нельзя, слишком опасно. — Да, — сказал он только, снова кивнув слишком резко и сожалея об этом сразу же. — Тебя часто так... — Сильвер начал и замолчал, подбирая слова, крутя пальцами и пытаясь быть осторожным в словах. Эта осторожность с таким, как Николас, поражает до рваного вдоха. — Часто к тебе приходят с плохими намерениями? Николас не знал, что ответить. Правду? Он не умел говорить правду, потому что людям от неё неудобно, а тем самым неудобно становится и ему. Они так хорошо разговаривают сейчас, Никки совсем не хочет это портить правдой, потому что даже так, но это его первый диалог за последнее время, где на него не давят и не пытаются раздавить. Но правда всегда оборачивалась против него. Его или становилось жаль или на него наплевать, но узнав правду, его остерегаются. Правда была тем, что Скордж использовал против него всю свою агрессию. Правда была тем, что Руж выворачивала наизнанку и выставляла на всеобщее обозрение его жизнь и боль, наслаждаясь этим. Правда была в том, что Николас настолько унизительная жертва, что он груша для битья у тех, кто пользуется его отсутствием голоса и отсутствием поддержи для него. Правда в том, что Николас — жертва, которой никак не помочь. — Иногда, — сказал он. И сам не поверил своему голосу, который вздрогнул. Сильвер повернул голову, посмотрел на него. В свете луны его глаза казались золотыми — тёплыми, глубокими, какими-то... понимающими. — Ты же врешь, да? — сказал он так мягко и сожалеюще, что больно. Но без осуждения. Без попытки пристыдить за ложь. — Но ладно. Я не буду лезть, если ты не хочешь. Николас почувствовал и облегчение и укол. Хорошо, что Сильвер не лез к нему сильно с этим, но обидно чуть-чуть, что чувствуется какое-то безразличие. А ещё понятнее стало, что его состояние видно в темноте, видимо, глаза собеседника уже привыкли и Николасу надо было смотреть внимательнее, чтобы увидеть тот момент, когда его тело было замечено и проанализировано другим, чтобы знал, что у того на лице и в душе. Он сжал пальцы на коленях. Он ждал подвоха. Ждал, что сейчас этот светлый ёж начнёт задавать вопросы, на которые нет ответов. Или, наоборот, встанет и уйдет, как все, кому он становится неудобен. И Николас не знает, какой вариант лучше для него сейчас. Он так хочется остаться один и расслабиться, но в тоже время ему так мало общения и контакта с кем-то в жизни, где не надо ожидать плохого. Но он ожидает плохого в свою сторону в любом случае, поэтому Сильверу лучше уйти, пожалуйста. Но Сильвер не уходил. Он просто сидел, прислонившись к ящику, и смотрел на небо, и в его позе не было ни капли напряжения. — Ты завтра придешь? — вырвалось у Николаса. Он сам удивился своей смелости. Голос дрожал, но слова прозвучали четко. Что на него вообще нашло этим вечером? Он так себе противоречил, хотел и не хотел. Нуждался и боялся, отрицал и ругал себя за сомнения. У него в голове такой диалог и события будущего, что Сильвер бы удивился, увидев его панику на самом деле. Сильвер посмотрел на него. В его глазах мелькнуло удивление — но не то, которое обижает, а то, которое радует, сияет. Удивление, которое радо, что задали такой вопрос. — Могу прийти! — сказал он и сразу добавил, увидев чужой взгляд — Если хочешь? Николас кивнул. Кивнул так быстро, что шея хрустнула. И почувствовал, как уголки губ — впервые за долгое-долгое время — пытаются сложиться в улыбку для вежливости и попытки... что? Создать контакт? Но зачем же убегать от желаний, если есть возможность во что-то поверить? Поэтому его ответ прозвучал чуть увереннее, чем всë остальное, что он говорил. — Хочу. Сильвер улыбнулся в ответ. И в его улыбке не было ничего, кроме простой, человеческой теплоты. — Тогда завтра. В это же время? Николас снова резко кивнул. Они посидели ещё немного. Сильвер рассказывал о том, как переехал в этот район, как заблудился в первый день и нашел эту фабрику случайно, как она ему понравилась — «в ней есть что-то светлое, знаешь? Во всём этом районе единственное такое место!». Николас слушал и был согласен. Он не говорил почти ничего, но это было неважно. Важно было то, что кто-то говорил с ним не для того, чтобы потом использовать его слова против него. Кто-то просто... был рядом. Потом Сильвер встал, отряхнул джинсы. — Мне уже пора домой, пока не заметили моего отсутствия, — Он посмотрел на Николаса, и в его взгляде было что-то, от чего у Николаса сжалось сердце. Почему тот выглядит так, будто не хочет уходить? — Спокойной ночи, Николас! — Спокойной ночи, — ответил он. И почувствовал, что эти слова — простые, пустые, которые он обычно никому не говорил, очень тёплые. Сильвер улыбнулся на прощание и растворился в темноте цеха так же тихо, как и появился, но резво убегая. Только быстрый и лёгкий шорох шагов, только скрип половиц, только ощущение, что рядом кто-то был — и теперь его нет и осталась пустота. Николас остался сидеть на своём месте. Он смотрел на то место, где исчез белый ёж, и чувствовал, как внутри него, в самом глубоком, самом темном колодце, где годами копилась тьма, что-то медленно выглянуло и попыталось поверить в то, что перед ним не что-то снова тёмное, что скопится внутри и заслонит снова собой свет мира. Ощущение, что можно снова верить в то, что мир не такой маленький и полный только плохого. Просто ощущение, что мир — этот серый, жестокий, равнодушный мир — вдруг стал чуть-чуть больше. И в нём, оказывается, есть место для кого-то, кто не смеется. Кто не бьет. Кто не смотрит с высоты своего превосходства и может улыбаться с сочувствием так, что становится приятно, будто тебя любят ни за что. Сильвер убежал, оставляя за собой ощущение, словно легче дышать. Словно ангел опустился с неба и протянул руку, которой коснулся щеки, улыбнулся и поддержал. Николас поднял голову к небу. В прорехах крыши не было звезд — облака всё так же закрывали небо. Но ему показалось, что где-то там, за этими облаками, всё-таки есть свет. Просто он пока не может его увидеть и ни разу просто ещё не заметил как следует, видя плохое. А может он просто не там, где надо и есть другой мир, куда нужно лишь добраться? Он встал с ящика. Ноги затекли от долгого сидения, но он не чувствовал этого. Он чувствовал только, как в груди бьется что-то живое. Сердце — оно колотилось всегда, да, но на сей раз иначе, словно что-то другое. Что-то другое. Что-то, что он ощущал когда-то, но совершенно не помнил. Он вышел из цеха, оставив за спиной ржавые станки и лунные прямоугольники на полу. Шёл домой, ступая босиком по холодному асфальту, и впервые за много ночей не думал о том, что ждет его завтра. Он думал о сегодняшнем дне. О том, что случилось. О том, что завтра, возможно, случится снова и ему снова будет казаться, что у него есть шансы на что-то хорошее. Когда он вошел в свой дом, ключ звякнул о гвоздь в прихожей, и никто не проснулся. Он лёг на кровать, натянул одеяло до подбородка, посмотрел на потолок с трещиной-рекой. Завтра он снова пойдет в школу. Завтра будут Скордж, Руж, их смех, их взгляды. Завтра будет боль, которую нельзя избежать точно, потому что избежав удара этим вечером — завтра он получит по заслугам. Он шмыгнул носом, снова вспомнив, что беззащитен. И он искренне хочет знать, за что его так не любят и за что наказывают так? За что? За что? За что, мать вашу, за что? Он закрыл глаза и уснул со слезами на глазах, чтобы во сне увидеть себя самого в той же фабрике. Но это был словно не он. Словно кто-то дикий, очень злой, который всë скидывал по разным углам, ломал, заставлял хрустеть и разбиваться на каждом углу всë. Тело его было болезненно согнуто, везде летела пыль, крики. Его же крики и его же голос, такой надломленный, но не в отчаянии, нет, в полной ярости. Иглы стояли дыбом, дыхание тяжёлое, словно он еле глотает воздух. Он видит себя, задыхающимся в ярости, без этого глупого прикида, очков. Чистая ярость во плоти, у которой глаза сияли так, как не могли зажечься у Николаса. Нет нет, Николас, стоило увидеть эти глаза и лицо, сразу понял — это не он. Он не мог так себя вести, не мог так сильно злиться, не мог смотреть так, будто мог взять себя в руки и уверенно направить удар полёта на кого-то и прихлопнуть его. Эта фигура выглядела более мощной, опасной, настолько раздраженной, словно только бездействует и это злит её настолько, что она готово уничтожить любимое место, даже его же сознание. Этот образ выглядит настолько пугающе, что Николас думает, что это самое страшное, что он видел. Себя, точнее, своё лицо, искажённое яростью, и просыпается в поту и больше не может уснуть, тяжело дышит и сжимается, бьётся головой об подушку и рыдает. Он напуган этим сном больше, чем напуган был перед теми хулиганами у фабрики. Он напуган настолько, что не может поверить ни одной тени в комнате, словно из неё мог выйти он сам и снова так на него смотреть. Он боится, что не один находится в этой комнате.