Птичка в клетке

Горячая работа
NC-21
Завершён
8
Фэндом:
Размер:
90 страниц, 25 548 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Глава 1. Клетка

Настройки
Примечания:
Просыпаюсь — и первая мысль: («Я одна»). Ну как мысль, это не мысль даже, это в груди так ёкает, будто кто-то наступил и забыл убрать ногу. Холодно. Пол ледяной — ноги нащупали его, и по спине мурашки… противные, липкие. Будто меня кто-то облизал и выплюнул. Сижу на краю кровати, смотрю в стену. Обои старые, с цветочками. Я их ненавижу. Они тут были, когда я въехала, тут будут, когда я съеду… или когда сдохну. Цветочкам вообще плевать. Провожу рукой по лицу — мокро. То ли слюни, то ли слёзы, то ли окно не закрыла и дождь накапал. Я вечно его забываю закрывать, или просто люблю, когда сыро. Хер разберёшь уже, где люблю, где привыкла, где просто больно, но по-другому не умею. Встаю — ноги чужие, ватные. Подхожу к зеркалу — и охренеть: из зеркала на меня смотрит чмо. Волосы — патлы, торчат во все стороны, будто я всю ночь с вентилятором дралась и проиграла. Тушь размазана по щекам чёрными дорожками до самого подбородка, на шею уже затекает. Глаза красные, опухшие, под ними синяки — неделю не жрала, только вискарь и слёзы. А ну да, так и было. Стою, смотрю на эту уродину в зеркале минуту, две — и вдруг начинаю хихикать. Сначала тихо, потом громче. Это не смех, это истерика, которая разгоняется медленно, а потом как шарахнет. — И кто ж тебя полюбит? — говорю я своему отражению, утирая щёки ладонью. Тушь размазывается ещё сильнее, теперь до уха. Кажется, я теперь панда. Хотя пандам идёт. — Жук ты, прости господи. Голосину. Отражение молчит, смотрит на меня своими красными глазищами. — Ты глянь на себя, Квинн, — продолжаю я, и голос уже хриплый, срывается. — Красотка. Мисс Готэм. Папочка бы тобой гордился. Увидел бы — сразу в камере обоссался от счастья. Хихиканье обрывается. Папочка. Он там. Сидит где-то в этой дурацкой тюряге, в бетонной коробке, на жёсткой шконке. Один. Без меня. А я здесь, перед зеркалом, размазываю сопли и тушь и выгляжу как смерть в дешёвом парике, и разговариваю сама с собой, потому что больше не с кем. Сглатываю — горло дерёт, будто я стекло жрала. Смотрю себе в глаза — те, которые в зеркале. Они смотрят на меня усталые, злые, до слёз. — Ты чего, — шепчу я. — Ты чего расклеилась, дура? Он же там. Ждёт. Наверное. Или не ждёт. Может, ему вообще всё равно. Может, он там уже другую нашёл. Какую-нибудь психованную с зелёными волосами и дырой в голове. Плечи вздрагивают. Тру глаза кулаком — сильно, до искр. Тушь теперь не только на щеках, но и на лбу, и на носу. Панда-алкоголик, мать её. — Ну ничего, — говорю громче, зло. Так говорю, как собака, у которой кость отобрали, а она пришла за ногой. — Сейчас мы ему устроим. Сейчас мы ему покажем, каково это — просыпаться одной. Я ему покажу, как пахнет дом. Я ему напомню. Натягиваю куртку прямо на голое тело — кожанка холодная, липнет к плечам, но мне плевать. Ботинки на босу ногу, шнурки волочатся по полу. Хватаю биту. Она тяжёлая, родная. Ручка отполирована ладонями до блеска. Надпись «Good Night» почти стёрлась. Я и так помню, для чего она. Перед дверью останавливаюсь. Оборачиваюсь на этот бардак, который называю домом: бельё на полу, кружки с засохшим кофе, в углу валяется тот дурацкий пони, которого я выиграла в тире, когда мы с ним… когда мы… не могу даже думать дальше. Ком в горле. — Прости, малыш, — бросаю я пони. — В другой раз поиграем. Выхожу под дождь. Воздух сырой, тяжёлый, хлещет по лицу — и это кайф. Я запрокидываю голову, подставляю морду под капли. Тушь течёт по шее, за воротник, на грудь, но мне плевать. Готэм умывает меня, говорит: «Очнись, дура. Ты ещё живая. Пока». Завожу тачку. Мотор ревёт так, что у соседей, наверное, окна дрожат. Врубаю музыку на полную — какую-то попсу дебильную, под которую хочется крушить. Даю газу. В голове пульсирует: один, один, один — он там один, я одна, но сейчас будем вместе, или не будем, но кому-то сегодня точно прилетит битой. Дорога как в тумане. Дворники херачат туда-сюда, но дождь стеной — нихера не видно. Я и не вглядываюсь, просто жму на газ и думаю о нём: о том, как он смеётся, как пахнет его пиджак — порохом, больницей и чем-то сладким, приторным, от чего зубы сводит. Как он гладил меня по голове, когда я засыпала у него на коленях, и говорил, что я его маленькая безумная птичка, а потом закрывал дверь камеры и уходил. Но это же любовь, да? Больно — значит любит, уходит — значит вернётся, сажает в клетку — значит боится потерять. Я сама себе это придумала? Или он мне это в голову засунул? Пофиг. Светофор. Останавливаюсь. Смотрю на капли, ползущие по стеклу, барабаню пальцами по рулю — и вдруг вижу его. Тень на крыше. Стоит как памятник самому себе. Плащ полощется на ветру. Белые линзы смотрят прямо на меня. — Только тебя не хватало, — говорю я вслух. Он спрыгивает с крыши прямо на капот. БАБАХ! Машина проседает. Я влетаю грудью в руль. Удар такой, что дыхание перехватывает — резко, рёбра будто огнём обожгло. Выдыхаю со всхлипом, потому что больно. Но внутри что-то даже радуется: эта боль — живая, она перебивает ту, другую, которая в груди разъедает. Вылетаю из тачки, потираю грудь — под курткой уже синяк наливается. Дождь хлещет по лицу, волосы прилипли, тушь течёт. Подхожу к нему вплотную, задираю голову — высокий, зараза. — Ты охренел? — ору. — Тачку помял! И мне больно, если ты не заметил! Он даже не двигается. Стоит, смотрит сверху вниз. Белые глаза эти, жуткие. Голос как из могилы: — Харли. Разворот. Едешь домой. Джокера ты не увидишь. — Ты мне указывать будешь? — рычу. — Ты кто вообще такой? — Я пытаюсь тебя спасти. Я застываю. Эти слова врезаются куда-то под рёбра. Не туда, где синяк от руля, а глубже. Спасти? Меня? Смотрю на него и не могу ничего сказать. В голове каша, потому что никто никогда не пытался меня спасти. Папочка — он ломал, переделывал, забирал себе. А этот стоит под дождём, мокрый, дурацкий — и говорит «спасти». Я сначала отшатываюсь на шаг назад, как будто он ударить собрался, а не спасти. — Чего? — выдыхаю я. — Спасти? А потом злость накрывает с головой. Потому что если он хочет меня спасти — значит, я жертва? Значит, я та дура, которую надо вытаскивать? Значит, я сама не справляюсь? — Спасти? — уже ору. — От чего спасти, Мышь? От жизни? От любви? От того, кто меня хотя бы замечает? — Он тобой манипулирует. Использует тебя. Бросит, как только ты перестанешь быть полезной. Я застываю. Смотрю на него. Дождь течёт по лицу, по губам. И где-то глубоко — там, куда я никого не пускаю — шевелится гаденькое: «А вдруг он прав?» Но я давлю это. Нахер. Не сейчас. — А ты, значит, лучше? — тихо так говорю. — Советы раздаёшь? «Уйди от него, Харли, он плохой»? А ты хороший? Ты вообще живой? Ты хоть раз кому-нибудь просто так руку протянул, не по кодексу? Молчит. Плащ хлопает. Долго молчит. Так долго, что я уже думаю — всё, не ответит. — Я твой друг, — говорит наконец. Голос тихий, но я слышу каждое слово. — И мне не всё равно, что с тобой происходит. И тут меня прорывает. — Друг? — я смеюсь ему в лицо. — Ты, который вечно сверху смотришь, как на таракана? Ловишь меня, сдаёшь в Аркхэм, а потом приходишь с умным видом? Толкаю его в грудь. Пауза. Он даже не шатается. Стоит как скала. Толкаю ещё раз — ноль эмоций. — Убирайся! Не нужен ты мне! Молчит. Замахиваюсь и бью кулаком в грудь. Потом ещё. И ещё. Бью, пока кулаки не начинают болеть, пока слёзы не смешиваются с дождём. А он стоит. Не уворачивается. Не хватает за руки. Просто стоит и принимает. И вдруг, в какой-то момент, я замахиваюсь по-настоящему — со всей дури, от плеча, вкладывая всю злость, всю боль, всё «почему ты не спас меня раньше» — и бью ему прямо в морду. Кулак входит в челюсть с глухим звуком, голова чуть дёргается, маска съезжает — на долю секунды вижу край бледной кожи, край губ. Но он даже не поднимает руки поправить, стоит. Я смотрю на него, дышу тяжело, в костяшках пульсирует боль — острая, горячая, живая — и шепчу, почти без голоса, глядя ему в глаза: — Тоже стерпишь? Он молчит. Стоит. И я вижу — стерпит. Всё стерпит. Потому что… потому что я не знаю, почему. Но он стоит. Смотрю на него. На этот дурацкий съехавший костюм. На глаза, которые смотрят на меня — не осуждают, не ловят, просто смотрят. И вдруг так тошно становится. Не от него — от себя. Опускаю руки. Стою, тяжело дышу. Дождь хлещет, волосы на лицо налипли, трясёт. Костяшки саднят, разбиты в кровь. — Проваливай, — говорю тихо. — Просто проваливай. Сама как-нибудь. Он смотрит на меня ещё секунду. В линзах что-то мелькает — помехи? сигнал? Потом он касается пальцем виска, вслушивается в голос в ухе — и я вижу, как меняется его поза. Спина напрягается, плечи разворачиваются. Он уже не здесь. Он уже там, в городе, где что-то горит и кто-то орёт. — Пять минут, — говорит он жёстко, официально. — Потом вызовут подкрепление. Я не прикрою. Разворачивается — и исчезает в темноте, только плащ мелькнул. Даже не оглянулся. Даже не попрощался. Стою под дождём. Одна. С разбитыми кулаками. С кровью на костяшках — моей кровью. С грудью, которая всё ещё ноет от удара о руль. С мыслью, которая не уходит: «Спасти? А если я не хочу, чтобы меня спасали? А если мне нравится гореть?» И с другой мыслью, злой, обидной: «Налёт у него. Дела городские. А у меня тут, понимаешь, драма. Жизнь и смерть. Любовь до гроба. А он — по вызову ускакал». Плюю на асфальт. Сажусь в тачку. Жму на газ. Тюрьма вырастает из темноты как бетонный монстр. Торможу прямо перед воротами, вылетаю из тачки на ходу, скольжу по мокрому асфальту — удерживаюсь. Бита в руке. Охрана орёт, бежит, свистит. Первый подлетает — бью битой по коленям. Оседает, орёт. Второй — с дубинкой, уворачиваюсь, бью локтем в лицо, чувствую хруст — и мне не противно, мне кайфово. Я живая. Я что-то делаю. Я не просто сижу и теку. — Где он?! — ору. — Где мой придурок?! Кто-то тычет пальцем в сторону корпуса. Бегу — ноги мокрые, ботинки хлюпают, волосы прилипли, тушь течёт, плевать. Лечу как пуля, как бешеная собака. Влетаю в корпус — светло, сухо, воняет хлоркой и страхом. Охранников человек пять сразу стволы вскинули. — Стоять! — орёт один, толстый такой, с усами. — Ни шагу дальше, Квинн! — Я на пять минут, — рычу я. — К нему. Открывайте. — Посещения запрещены, — усы топорщатся. — Вали отсюда, пока цела. Скалюсь ему в ответ. Бита в руке тяжёлая, родная. — Слышь, пупсик. Я сказала — открывай. Я к Папочке. Он там без меня скиснет. — Стрелять буду! — орёт он, и ствол трясётся, видно же, что ссыт. Я делаю шаг. Они все напряглись, пальцы на спусковых — и тут… Хреначь! Свет гаснет. На секунду — полная темнота, только аварийные лампы мигают. Слышу глухие удары, хруст, чей-то вскрик — и тишина. Но один выстрелить успел: пуля вжик — прошивает воздух где-то у виска. Я дёргаюсь, пригибаюсь, но поздно — чувствую жгучий ожог по плечу. Твою мать, царапнуло. Провожу рукой — пальцы мокрые, то ли дождь, то ли кровь. Дёргаю куртку, смотрю — рукав разрезан, и под ним красное расползается. — Ай, больно! — ору я в пустоту. — Ты меня задел, придурок! Совсем охренели?! Но орать уже не на кого. Когда лампы загораются снова, трое уже на полу — лежат красиво так, аккуратно, будто спать уложили. Усы тоже в отключке, лицом в кафель. Тот, кто стрелял, под стеной, ствол валяется рядом. Остальные двое шарахнулись по углам, стволы побросали. А в проходе — никого. Только плащ мелькнул в вентиляции. — Сука, — выдыхаю я, зажимая плечо. — Помощничек. Сказал же — не прикрою. А сам? Сам вот… Но внутри что-то ёкает. Тепло такое, колючее. Злость и… не знаю, не благодарность, нет, что-то другое. Может, от того, что он всё-таки рядом, даже когда говорит, что уйдёт, даже когда у него налёт. — Спасибо, Бэтси, — бросаю в пустоту. — Но я не просила. И вали уже, работай давай. Плечо саднит, кровь течёт по руке, но я её сжимаю и иду дальше. Иду по коридору — сердце колотится, рёбра трещат, каждый шаг как по стеклу. Воздух спёртый, тяжёлый, но я чувствую его. Его запах: порох, больница и сладкое. Подхожу к камере. Останавливаюсь. Смотрю в окошко. Он там. Стоит у решётки. Ждёт. Лыбится своей красной пастью. Руки сложил на груди. Смотрит прямо на дверь. Прямо на меня. Как будто знал. Всё это время знал. Улыбается. Открываю рот, чтобы что-то сказать, хотя бы «здравствуй», хотя бы «я пришла», хотя бы «соскучился?» Язык присох. Стою. Мокрая. Страшная. С тушью по щекам. С битой в руке. С разбитыми костяшками, которые всё ещё пульсируют болью. С плечом, которое горит огнём. С мыслями, которые разъедают изнутри: «А вдруг Бэтси прав? А вдруг я правда дура?» Молчу. А он смотрит. Улыбается. Медленно так говорит: — Запахло домом, Харли. Стою. Смотрю на него. На эту улыбку. На эту рожу зелёную. На глаза, в которых пляшут черти. И чувствую, как внутри всё разваливается. Потому что я пришла. Я реально пришла. Пёрла через весь Готэм под дождём, влетела грудью в руль, разбила кулаки о морду Бэтси, получила пулю в плечо, раскидала охрану — и стою тут, мокрая, страшная, с текущей тушью и кровью под курткой. А он стоит и улыбается. И ничего не говорит. Только это своё «запахло домом». И я понимаю, что если я сейчас разрыдаюсь — всё, пиздец. Растаю тут как зефирка какая-то, размажусь по стеклу и потеку в канализацию. А я не хочу растекаться. Я хочу бить. — Не поняла, — говорю я, голос хриплый, чужой. — Ты чё, думал, я не приду? — Пришла, — говорит он. — Вся такая… мокрая. Растрёпанная. С битой. Оглядывает меня с головы до ног. Медленно, смакуя. Как будто я не человек, а экспонат. — Ты бы в зеркало посмотрелась, Харли, — добавляет он. — Тушь потекла. Волосы как у чучела. И кровью пахнет. — Тебя это волнует? — рычу я. — Меня? — он смеётся. — Нет. Просто констатирую факт. Выглядишь так себе. Сжимаю биту. В костяшках стреляет болью. Хорошо. — Знаешь что, папочка? — говорю я, и голос уже твёрже. — А хер тебе. Разворачиваюсь — и бью битой по прутьям. БАМ! Звон стоит на весь коридор. Вибрация отдаёт в руки, в плечо, в рёбра. Прутья даже не гнутся. Но мне похуй. БАМ! БАМ! БАМ! Бью раз за разом. По клетке. По железу. По этой долбаной решётке, за которой он стоит и улыбается. И каждый удар — как сердцебиение. БАМ — и сердце ёкает. БАМ — и ещё один кусочек меня отваливается. БАМ — и я чувствую, как внутри что-то рвётся напополам. Останавливаюсь. Тяжело дышу. Бита дрожит в руках. А он стоит. Всё так же. Улыбается. Только в глазах что-то новое. Интерес. Азарт. Как у кота, который смотрит на мышь и думает: «А она сегодня бойкая». — Харли, — говорит он ласково, как ребёнку. — Ты пришла. Ты здесь. Чего ты злишься? — Чего я злюсь? — я смеюсь, и смех выходит истеричный. — Чего я злюсь? Я, блядь, через весь город пёрлась, меня чуть не пристрелили, я Бэтси по морде съездила — между прочим, за тебя! — а он, кстати, свалил. Налёт у него, понимаешь. Дела. А ты стоишь тут, лыбишься, и говоришь, что я выгляжу так себе? — Ну да, — он даже не моргает. — Ты же меня любишь. А любовь красит не всех. И всё. Одно слово. Три слога. И я стою, сжимаю биту, и чувствую, как внутри всё обрывается. Потому что да. Люблю. Идиотка. Смотрю на него. На эту рожу. На эту улыбку. На руки, которые меня гладили и которые меня били. На человека, который сломал меня так, что я уже не помню, где были трещины до него. — Люблю, — говорю тихо. Почти шепотом. — Дура. Он улыбается ещё шире. Тянет руку к решётке… и просто толкает её. Дверца открывается. Сама. Легко. Без скрипа. Будто вообще никогда не была заперта. Я застываю. Смотрю на него. На открытую дверь. На его довольную рожу. — Ты чё… — выдыхаю я. — Ты чё, блядь? — А ты думала, меня можно поймать? — он смеётся, тихо так, довольно. — Харли, Харли. Ты правда поверила, что эти идиоты способны меня удержать? Я пячусь назад. Бита в руке дрожит. Или это я дрожу. — Это… это всё… — Ловушка, — кивает он. — Для тебя, пташка. И тут сзади — шаги. Я оборачиваюсь. Из соседних дверей, из темноты, из-за углов выходят. Двое. Трое. Пятеро. Его люди. Те, кого я знаю. Те, с кем я когда-то работала. Они обходят меня с боков, берут в полукруг. А сзади — он. Стоит в открытой клетке и улыбается. Клетка замкнулась. Я внутри. Смотрю на него. На эту рожу. На эту улыбку. На руки, которые сейчас протянутся и возьмут меня. Я даже не поняла, как это случилось. Вот только что я стояла, сжимала биту, смотрела на него, на этих уродов, что обступили меня сзади, и думала: «Ну хер вам, я просто так не дамся». А в следующую секунду — темнота и полёт. Он двигается быстрее, чем я успеваю сообразить. Рука — его рука — вцепляется мне в шиворот. Грубо. Так, что воротник куртки врезается в горло, ткань больно впивается в кожу, пережимает дыхание. Пальцы у него стальные, я знаю. Сейчас порвёт кожанку к херам. — Пусти, — пытаюсь выдохнуть, но он уже тянет. Рывок — такой силы, что у меня ноги отрываются от пола. Швыряет. Меня подбрасывает в воздух как тряпичную куклу, руки разлетаются в стороны, ноги не успевают найти опору, бита — где бита? — выскальзывает из пальцев. Я слышу, как она с грохотом падает на пол где-то снаружи, и в следующий миг я влетаю внутрь камеры. Грудью об пол. Больно. В рёбрах, которые ещё не отошли от удара о руль, взрывается огонь. Головой об стену — искры из глаз. Пол мокрый, холодный, пахнет плесенью и ржавчиной. Лежу. Пытаюсь вдохнуть. Пыль, холодный бетон под щекой, волосы разметались по лицу, тушь, кажется, уже не просто течёт — я сейчас вообще без лица останусь. Панда-алкоголик после заплыва в кислоте. — Ох… — выдыхаю я. — Твою мать… Сзади — шаги. Медленные. Спокойные. Как у кота, который только что загнал мышь в угол и теперь наслаждается моментом. — Харли, Харли, — голос Джокера плывёт надо мной, ласковый, почти нежный. — Ты даже не представляешь, как я скучал. Переворачиваюсь на спину. Смотрю на него снизу вверх. Он стоит в дверях камеры — теперь уже снаружи. За его спиной — те двое, что вышли из темноты. Один наклоняется, подбирает мою биту. Смотрит на неё, усмехается, перебрасывает другому. — Эй! — пытаюсь вскочить, но ноги не слушаются, скользят по полу. — Это моё! — Уже нет, — Джокер улыбается той самой улыбкой, от которой у меня внутри всегда всё переворачивалось. Раньше от любви, сейчас… от страха? Он делает шаг в камеру. Нависает надо мной. Смотрит сверху вниз, как на что-то маленькое, жалкое, забавное. — Ты пришла, — говорит он. — Сама. Без приглашения. Без плана. Просто села в свою большую красную тачку и приехала. За мной. — Я… я думала… — Ты не думала, — перебивает он, в его голосе проскальзывает сталь. — Ты вообще не умеешь думать, когда дело касается меня. Это и мило, и… предсказуемо. Он присаживается на корточки передо мной. Тянет руку, касается моего лица — проводит пальцем по щеке, размазывая тушь ещё сильнее. — Красивая, — шепчет он. — Даже сейчас. Вся разбитая, в крови, с этой дурацкой тушью… Моя девочка. Я смотрю на него. В его глаза. В эти бездонные зелёные дыры, в которых никогда не поймёшь, где правда, а где игра. — Зачем? — шепчу я. — Зачем ты… — Затем, что я так хочу, — он улыбается шире, злее. — Ты моя, Харли. Была моей. Будешь моей. Всегда. А когда моя девочка забывает об этом… я должен ей напомнить. Встаёт. Отходит к двери. — Отдыхай, пташка, — бросает он через плечо. — Завтра у нас будет долгий день. Дверь камеры захлопывается. Лязг металла. Щелчок замка. Я одна. В клетке. Я не знаю, сколько я пролежала. Время здесь не работает. Часов нет, окон нет, только этот тусклый свет под потолком, который никогда не гаснет, и сырость, которая пробирается под кожу, под куртку, под рёбра, прямо в кости. Стены мокрые — проведу пальцем, и на ладони остаётся холодная влага. Плесень где-то рядом, я чувствую её запах, сладковатый, противный, смешивается с запахом крови и ржавчины. Меня кормили? Кажется, да. Кто-то приносил. Открывалась дверь, ставили поднос, уходили. Я смотрела на еду и не могла. Просто не могла заставить себя взять в руки вилку. А вдруг? А вдруг он?.. Но он бы не стал травить. Это не его стиль. Он хочет, чтобы я смотрела. Чтобы я видела. Чтобы я ждала. Я пила. Воду. Много. Потому что внутри всё горит, и плечо горит, и костяшки горят, и если не пить — можно сгореть совсем. А потом… не знаю, в какой момент… мне захотелось рисовать. Это пришло внезапно. Как удар. Сижу, смотрю на стену, на эту серую бетонную стену с разводами сырости, и думаю: «На ней же пусто. Совсем пусто. Так не должно быть». Бумаги нет. Красок нет. Карандашей нет. Но пальцы болят. И ногти сломаны. И под ними — запёкшаяся кровь, моя кровь, с костяшек, с плеча, с губ, которые я раскусила, чтобы не орать. Я провожу пальцем по стене. Красная полоса. Тонкая, неровная, но — красная. И я начинаю. Сначала просто линии. Полоски. Какие-то загогулины. Потом — круги. Потом — лица. Я рисую глаза — много глаз, они смотрят на меня со всех сторон, и это почему-то не страшно, это успокаивает. Я рисую его. Его улыбку. Его рожу зелёную. Его глаза, в которых никогда не поймёшь, любит он тебя или хочет убить. Я рисую себя. С битой. С тушью по щекам. С разбитым сердцем, которое всё ещё бьётся, гад такое, никак не сдохнет. Пальцы саднят. Кровь сочится из-под ногтей, смешивается с той, что уже на стене, и рисунки становятся ярче, сочнее, настоящие. Я не знаю, что это. Нервы? Наверное. Сумасшествие? Оно всегда со мной. Безумие? А кто в Готэме нормальный? Отчаяние? Может быть. Потому что если не рисовать — я начну выть. А выть нельзя. Он услышит. Он придёт. А я не готова. Я не знаю, что скажу ему, когда он придёт. Боль. Точно. Каждый штрих — это боль. И она — единственное, что доказывает: я ещё жива. Я рисую и шепчу: «Это не стена. Это я. Это вся я. Вся моя жизнь. Вся моя любовь. Вся моя боль. Смотрите, уроды. Смотрите, чего стоит ваша Харли». Кровь на стене не сохнет. Она блестит в тусклом свете. И мне кажется, что стены дышат. Или это я дышу в такт с ними. За дверью — тишина. Но я знаю: он придёт. Он всегда приходит, когда я заканчиваю рисовать. Я рисую. Пальцы уже почти не чувствуют боли. Или просто привыкли. Или внутри отключилось что-то важное, то, что отвечает за «ой, больно». На стене — уже пол-камеры. Лица, линии, какие-то загогулины, глаза, рты. Моя красная галерея. Моя кровь на стенах. Моя душа, размазанная по бетону. И вдруг — мысль. Острая, как осколок. А где он? Замираю. Палец застывает в воздухе. Красная капля медленно ползёт по костяшке вниз, щекочет, падает на пол. Бэтмен. Он же знает. Он должен знать, где я. Он следит. Он всегда следит. У него эти его… штучки, спутники, прослушки. Он же Бэтмен, мать его, он всё знает про всех в этом городе. Он ушёл. У него был налёт. Дела. Важные, блядь, дела. Но налёт кончился. А я — нет. Я всё ещё здесь. Смотрю на дверь — закрыта. На стены — сырые. На потолок — высокий, с трещиной. — Где ты, Мышь? — шепчу я, голос хриплый, чужой, я его почти не узнаю. Тишина. Только вода капает где-то в углу. — Ты же обещал, — говорю громче. — Пять минут, говорил? Я не прикрою, говорил? А сам… сам вентиляцию ломал, охранников вырубал, пули ловил… Смеюсь. И смех выходит страшный. — А потом ускакал. Дела, понимаешь. Спасать Готэм. А я так… мелочь. Сама справлюсь. Мысль уже зацепилась. Сидит под черепом и зудит. Почему он не приходит? Я же для него… что-то значу? Или нет? Он говорил «я твой друг». Врёт? Не врёт? Друзья бросают в клетках? Друзья позволяют, чтобы тебя швыряли об пол и забирали биту? — Ну приди, — шепчу я. — Приди, Бэтси. Сделай что-нибудь. Ты же герой. Герои спасают. Даже таких дур, как я. Тишина. Только кровь капает с пальцев на пол. И вдруг — злость. Горячая, знакомая, родная. — А с какой стати, собственно? — говорю я уже вслух. — С какой стати он должен меня спасать? Я сама. Сама села в тачку. Сама приехала. Сама битой махала. Сама перед ним истерику закатывала, по морде ему била, царапала, орала «проваливай». Я замолкаю. Смотрю на свои руки. Красные. В крови, в трещинах, в ссадинах. — Я сама его прогнала, — шепчу я. — Сказала «сама как-нибудь». Ну вот… как-нибудь. Докакалась, пташка. Смех опять подкатывает. Истеричный, злой, с надрывом. Я смеюсь и не могу остановиться, и слёзы текут по щекам, смешиваются с кровью, с тушью, с этой проклятой сыростью. — Сама, блядь, как-нибудь, — повторяю я сквозь смех. — Сама долетаюсь. Долетелась. Лежишь в клетке, рисуешь кровью, ждёшь принца на чёрном коне. А принц, может, вообще не придёт. Потому что у принца налёт. Потому что ты сама сказала — не надо. Смех затихает. Остаётся пустота. Такая, знаешь, когда внутри ничего нет. Ни злости, ни боли, ни надежды. Только холод и звон. Я прислоняюсь спиной к стене, к своим рисункам, к своей крови. Закрываю глаза. — Бэтси, — шепчу я в темноту. — Если ты меня слышишь… я не знаю, хочу ли я, чтобы ты пришёл. Потому что если ты придёшь — значит, я была права. Ты правда друг. А если нет — значит, я просто дура, которая сама во всё это влезла. Пауза. — И в том, и в другом случае — я дура, — добавляю я. — Просто в одном случае — дура с надеждой, а в другом — без. --- Тишина. Капает вода. Где-то далеко — шаги? Замираю. Вслушиваюсь до звона в ушах. Шаги. Тяжёлые. Чёткие. Не его — не те, шаркающие, охранников. И не его — не лёгкие, кошачьи, папочкины. Другие. Слишком уверенные. Слишком твёрдые. Идут сюда. Останавливаются прямо за дверью. Я смотрю на дверь камеры, не дыша. Тишина. Потом — щелчок. Короткий. Электрический. Замок. Свет в коридоре мигает — раз, другой. И гаснет совсем. Темнота — хоть глаз выколи. Только мои красные рисунки на стене тускло поблёскивают во влажном воздухе. Я не знаю, кто там. Я не знаю, откроется ли дверь. Я просто сижу и жду. Сама не знаю, чего.
8 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник