Глава 2. Душ
12 марта 2026 г., 07:27
Сижу за столом — и не помню, как меня сюда привели. Кажется, вели под руки. Кажется, я падала. Кажется, кто-то смеялся. Но сейчас тихо — только свет лампы над столом. Жёлтый. Маслянистый.
И запахи.
Господи, какие запахи. Жареное мясо, картошка с чесноком и травами, свежий хлеб с тёплой сладковатой нотой — от которой желудок сводит судорогой. Что-то острое — перец, паприка. И сладкое — пирог с яблоками и корицей.
Нос щипет — то ли от запахов, то ли от того, что сейчас расплачусь. Потому что я не ела. Я не помню, когда я ела. Вода была, а еды — нет. Или была, но я не могла.
Смотрю на стол: белая скатерть, красивая. Тарелки фарфоровые, с золотым ободком. Бокалы хрустальные. Вилки и ножи — всё блестит, как в ресторане. Как в той жизни, где я была доктором, а не тем, чем стала.
Он сидит напротив. Джокер.
Ест медленно. Аккуратно. Как будто он не психопат, а английский лорд: отрезает маленький кусочек мяса, жуёт, прикрыв глаза от удовольствия. Пальцы длинные, белые, с идеальным маникюром. На мизинце — перстень. Нож в его руке — большой, острый, для мяса.
Я смотрю на свои руки — и их хочется спрятать под стол, под скатерть, под землю. Они красные. В чёрных трещинах. Ногти сломаны, под ними запеклось что-то — то ли грязь, то ли кровь, то ли то, чем я рисовала на стенах. Костяшки распухли, сбиты в мясо. Кожа на пальцах ободрана — кое-где видно розовое, живое. Уродство.
Я убираю руки под стол, сжимаю в кулаки. Больно. Хорошо.
И тут приходит первая чёткая мысль. Острая, как тот нож, которым он режет мясо.
(Взять этот нож. Рвануть через стол. Перевернуть тарелки, разбить бокалы. Вскочить, навалиться, вонзить ему в горло — прямо сюда, где пульс, где кровь, где его долбаная улыбка).
Я даже чувствую, как это будет: как лезвие входит легко, почти без сопротивления. Как он хрипит. Как красное заливает белую скатерть. Как его глаза — эти безумные глаза — расширяются от удивления. Потому что он не ждал. Никогда не ждёт от своей пташки.
Всё внутри замирает. Мышцы напрягаются. Я почти встаю. Почти.
— Ешь, Харли, — говорит он, не поднимая глаз.
Я смотрю на него. Потом чуть в сторону — и вижу: там, у стены, стоят двое.
Я их сразу не заметила — слишком занята была им, запахами, своими руками. А они стоят молча, руки сложены, смотрят на меня. И я даже сдвинуться не успею: первый шаг — и они уже рядом. Первое движение — и меня скрутят, и нож выпадет, и снова клетка. Или хуже.
Смотрю на него. На его руки. На нож. На его улыбку. Он знает. Он всё знает. Он всегда знает, что у меня в голове — раньше, чем я сама.
— Я сказал: ешь, — повторяет он. Голос всё ещё ласковый, но я знаю этот тон — дальше будет сталь.
Я смотрю на тарелку перед собой. Там всё то же, что и у него: мясо, картошка, овощи, соус. Пар идёт. Я чувствую запах так близко, что голова кружится. Но я не могу.
Не потому что не хочу — хочу, так хочу, что тошнит. А потому что разрешения нет. Он не сказал «можно». Он сказал «кушай». Это не разрешение. Это проверка.
Спина напряжена. Мышцы болят так, что хочется лечь прямо здесь, на пол, и не вставать. Усталость наваливается, давит на плечи, на шею, на затылок. Кажется, я сейчас просто сложусь пополам и усну. Но я сижу ровно. Потому что он смотрит.
От меня пахнет — я знаю. Сыростью. Потом. Кровью. Той камерой, той стеной, тем безумием. Я хочу в душ. Хочу смыть с себя всё это. Хочу стать чистой хотя бы на минуту. Но мыться мне не дают.
— Ты не голодна? — спрашивает он с притворным удивлением в голосе. — Столько дней не ела — и не голодна?
— Голодна, — шепчу я.
— Так ешь.
Я молчу.
Он улыбается. Откладывает нож, откидывается на спинку стула — и смотрит на меня долго, изучающе. Как на интересный эксперимент.
— Знаешь, Харли, — говорит он. — Ты сейчас такая забавная. Сидишь, руки под стол прячешь, дышать боишься. А ведь ещё неделю назад ты битой по моим людям махала — помнишь?
Помню.
— По моим прутьям лупила, кричала, злилась — красивая была, бешеная, — продолжает он. — А сейчас сидишь как мышка. И ждёшь. Чего ты ждёшь, Харли?
— Разрешения, — выдыхаю я.
— На что?
— Есть. Говорить. Дышать.
Он смеётся — тихо, довольно. Берёт бокал, пьёт, смотрит на меня поверх хрусталя.
— О, я люблю тебя послушной, — говорит он. — Ты в этом такая настоящая. Но знаешь, послушная Харли — это скучно. Я хочу, чтобы ты злилась. Чтобы била. Чтобы рисовала кровью на стенах. Чтобы была моей безумной девочкой.
Он ставит бокал, наклоняется вперёд.
— Так что ешь, — говорит он. — Я разрешаю. А потом мы поговорим о том, зачем ты здесь. О том, кто ты теперь. О том, почему ты всё ещё моя — даже когда думаешь, что свободна.
---
Я смотрю на него. В голове — каша. Воспоминания плывут, путаются, накладываются друг на друга.
Мы вместе в постели, он гладит меня по голове и шепчет глупости. Мы в камере, он бьёт меня — и я лечу в окно. Мы на крыше, я смеюсь, и он смеётся, и мне кажется, что это счастье. Мы в клетке, я рисую кровью — и он смотрит.
Я беру вилку. Руки дрожат. Начинаю есть.
Мозг почти не думает — там пустота. Серая, тягучая, как тот туман за окном, которого я не вижу, но чувствую. Вкуса нет. Я жую, глотаю — но не чувствую ничего. Мясо как камень, картошка как камень, хлеб как камень. Всё камнем проваливается в желудок.
Наверное, это нервы. Или усталость. Или то, что я уже не понимаю, живая я вообще — или это такой длинный, долгий, страшный сон.
— Харли.
Голос откуда-то издалека. Я поднимаю глаза. Он смотрит на меня, что-то говорит — губы двигаются. Эти его безумные, красные, идеальные губы. Я смотрю на них и не могу оторваться. Такие красивые, такие страшные, такие знакомые.
Я не слышу слов совсем. Они долетают до ушей, но мозг их не обрабатывает. Просто звуки, просто шум. Я смотрю на его лицо — на эти скулы, на эти глаза, на этот рот — и внутри всё сжимается.
— …хочешь?
Я моргаю.
— Что? — шепчу я.
Он улыбается — терпеливо, как взрослый улыбается ребёнку, который ничего не понимает.
— Я спросил, хочешь ли ты помыться, Харли.
Помыться.
Слова доходят медленно, как сквозь вату: помыться, вода, тепло, чистота, смыть с себя эту камеру, эту кровь, эту боль.
— Да, — выдыхаю я. — Да. Пожалуйста.
---
Он кивает. Щёлкает пальцами — и чьи-то руки ложатся мне на плечи. Чужие. Равнодушные. Поднимают.
Ноги не слушаются, подкашиваются. Они почти несут меня — я просто перебираю ногами по инерции. Коридор плывёт перед глазами: стены серые, одинаковые, лампы под потолком — как в больнице, как в Аркхэме, как везде, где меня держали.
Я считаю про себя шаги, чтобы не провалиться в темноту: поворот, ещё один, дверь.
Меня вводят внутрь. Белый кафель, пар, горячий влажный воздух. Руки отпускают. Я стою, шатаясь, посреди этого белого сияния — и не понимаю, что делать дальше.
— Раздевайте, — голос сзади, чужой, безразличный.
Чьи-то пальцы расстёгивают пуговицы, стягивают с меня тряпки, в которые превратилась моя одежда. Я смотрю в стену и считаю плитки: раз, два, три, четыре — не смотреть на руки, которые меня раздевают, не думать о том, что это не он, просто считать.
Потом меня подталкивают вперёд, к двери душевой.
Я захожу.
---
Душ. Кафель белый, чистый, блестит. Пар клубится под потолком. Вода горячая, льётся сверху, обжигает кожу.
Я стою под ней — голая, раздетая. Не помню, как сняла одежду — мне помогли. Не помню, как осталась одна — кажется, просто закрылась дверь, и я перестала считать.
Вода течёт по лицу, по плечам, по груди, по животу. Смывает всё: кровь, грязь, ту камеру, те стены, те рисунки. Уходит в слив розовая вода — моя вода, моя боль, мои дни в клетке.
Закрываю глаза и просто стою. Дрожу — то ли от холода, хотя вода горячая, то ли от того, что будет дальше, то ли от всего сразу. Время тянется. Я даже не знаю, сколько простояла так — под водой, с закрытыми глазами, в этом белом пару. Может, минуту. Может, полжизни.
Шаги.
Я слышу их сквозь шум воды. Медленные. Спокойные. Босые ноги по кафелю.
Открываю глаза.
Он стоит рядом. Тоже голый. Смотрит на меня — не раздевая взглядом. Это он умеет, но сейчас по-другому. Сейчас он просто смотрит, как будто видит в первый раз. Как будто я не я, а что-то новое, неожиданное, ценное.
Я смотрю на него. На его тело — бледное, худое, в шрамах. На его лицо — без улыбки, серьёзное, почти нежное. На его глаза — зелёные, бездонные. Смотрят на меня так, что хочется провалиться сквозь землю — и остаться здесь одновременно.
— Харли, — говорит он тихо.
Я молчу. Не могу говорить — горло перехватило.
Он протягивает руку. Берёт мочалку. Намыливает — и начинает меня мыть. Медленно. Осторожно. Как самую дорогую вещь в мире.
Проводит по плечам — тем, что помнят пулю. По спине — той, что билась об пол камеры. По рукам — тем, что рисовали кровью. По груди — над сердцем, которое всё ещё бьётся для него, гад такое.
Я стою, не двигаюсь. Дрожу.
Он моет мои волосы — пальцы путаются в спутанных патлах, распутывают, гладят. Моет лицо — смывает остатки туши, остатки слёз, остатки меня прошлой.
— Тихо, — шепчет он. — Тихо, пташка. Я здесь.
Я всхлипываю. Сама не замечаю, как слёзы смешиваются с водой.
Он продолжает мыть — ещё медленнее, ещё нежнее. Как будто у нас есть вечность. Как будто он правда заботится. Как будто это не он запер меня в клетке, не он смотрел, как я рисую кровью, не он швырнул меня об пол.
Я закрываю глаза — и позволяю себе поверить хотя бы на минуту. Хотя бы пока вода течёт и его руки такие тёплые.
Он моет мои ноги. Опускается на колени, проводит мочалкой по бёдрам, по коленям, по щиколоткам. Поднимает мою ступню, моет каждый палец — как будто я драгоценность.
Я смотрю на него сверху. На его макушку. На зелёные волосы — мокрые, прилипшие к голове. На то, как он старается. И внутри что-то тает. То, что должно быть мёрзлым. То, что я клялась не оттаивать.
— Джокер, — шепчу я.
Он поднимает голову. Смотрит снизу вверх. Улыбается — не той улыбкой, страшной, а другой. Тихой. Почти человеческой.
— Моя девочка, — говорит он.
Встаёт. Прижимается ко мне сзади — вплотную. Грудь к спине. Руки обхватывают талию, притягивают ближе. Губы — к шее, к мокрой коже, к тому месту, где пульс бьётся как бешеный.
— Моя, — шепчет он. — Моя девочка.
Я чувствую его всего — твёрдого, горячего, готового. И внутри — страх, и желание, и стыд, и любовь, и ненависть. И всё сразу — так что невозможно дышать.
Его руки гладят живот. Поднимаются выше, сжимают грудь — не больно, нежно, как будто я из стекла. Губы целуют шею, плечо, ключицу. Он медленный сейчас. Не торопится. Даёт мне время.
— Ты как? — шепчет он. — Не больно?
Я мотаю головой. Не могу сказать вслух — голоса нет.
Он разворачивает меня резко. Я смотрю ему в глаза.
— Ты хочешь? — спрашивает он.
Я молчу. Он ждёт — не давит, просто смотрит.
И я киваю. Потому что да. Хочу. Даже после всего. Даже зная, что будет потом.
Хочу.
— Я знаю, — говорит он с той самой улыбкой. — Ты всегда хочешь.
---
И берёт меня.
Грубо. Прижимает к стене — кафель холодный, обжигает спину. Входит резко, без предупреждения, глубоко — так что я вскрикиваю и тут же закусываю губу, чтобы не закричать снова.
Он двигается жёстко. Ритмично. Властно. Руки сжимают бёдра, талию, грудь — оставляют синяки. Я буду их потом считать. Губы на шее, на плечах — кусают до крови, зализывают, снова кусают.
Я цепляюсь за него — за плечи, за спину, за эту бледную кожу. Ногти впиваются — те самые, сломанные, которыми я рисовала на стенах. Он шипит от боли — и улыбается.
— Да, — шепчет он. — Да, пташка. Царапай. Бейся. Будь живой.
Я не знаю, плачу я или стону. Вода льётся сверху, пар застилает глаза. Внутри всё разрывается от боли и удовольствия. От того, что это неправильно. Но это он. И я хочу. И не могу не хотеть. И ненавижу себя за это — и люблю его за это же.
Он кончает резко, глубоко, с рыком, впиваясь зубами мне в плечо. Я вздрагиваю, выгибаюсь, чувствую, как внутри всё сжимается.
Мы стоим под водой. Тяжело дышим. Он всё ещё во мне. Руки на моей талии — уже не сжимают, просто держат.
— Харли, — шепчет он в мокрые волосы. — Моя безумная, грязная, прекрасная Харли.
Я молчу. Потому что не знаю, что сказать. Потому что если открою рот — разревусь. А разреветься нельзя: он не любит, когда я плачу. Или любит? Я уже ничего не понимаю.
Вода течёт. Смывает всё.
Но внутри остаётся.
---
Вода всё ещё льётся, а я сижу на полу.
На кафеле — холодном, мокром, твёрдом. Прижимаю колени к груди, обхватываю их руками. Сжимаюсь в комок. Маленький. Жалкий. Незаметный.
Хочется исчезнуть.
Он ушёл. Вышел из душа — даже не обернувшись. Сказал что-то — я не слышала. Или слышала, но не запомнила. Слова пролетели мимо, как вода мимо тела.
Я одна сижу под душем. Вода горячая, но мне холодно изнутри — так холодно, что зубы стучат, хотя губы уже онемели.
Смотрю на свои руки. Красные пятна на запястьях — от его пальцев. Синяки на бёдрах — от того, как он держал. На груди — следы укусов, царапины от его ногтей. Трогаю их, провожу пальцами — больно. Хорошо.
Мысли в голове — как рой. Как мухи. Как осколки.
Раньше было по-другому. Раньше, когда он брал меня, я таяла. Я кричала. Я летала. Я чувствовала себя нужной, любимой, его — даже если потом он бил. Даже если потом закрывал в камере. В тот момент, там, с ним — я была счастлива.
А сейчас — пустота.
Сижу на полу холодная — и не знаю, что случилось. Может, я сломалась окончательно. Может, та Харли, которая любила его до безумия, осталась в той камере, на тех стенах, в тех рисунках кровью.
Раньше я летала. Сейчас терплю.
Что изменилось?
Я. Я уже не та. Или та, но сломанная. Или та, но проснувшаяся. Не знаю. Не могу понять. Вода шумит, смывает — но внутри всё равно грязно.
И вдруг — мысль.
Острая, как тот нож за ужином. Как его зубы на моём плече. Как осколок стекла под пальцами.
(Он кончил в меня).
Я застываю. Дыхание перехватывает — не от страха. От этого слова. От этой мысли. От этой правды, которая вдруг встала передо мной — голая и страшная.
(Он не спросил. Он никогда не спрашивает. Он просто берёт — всегда брал. А я никогда не думала. Никогда не считала дни. Никогда не боялась).
А сейчас — боюсь.
Руки опускаются на живот. Там, внутри, под кожей, под мышцами, под всем, что ещё живо — может быть уже что-то маленькое. Его. Моё. Наше.
— Нет, — шепчу я. — Нет, нет, нет.
Я не хочу.
Не хочу рожать. Не хочу, чтобы внутри росло это — его безумие, его кровь, его улыбка. Не хочу смотреть в глаза ребёнку и видеть там его зелёные зрачки. Не хочу учить его смеяться так же страшно. Не хочу, чтобы он бил его так же, как бьёт меня.
Я не хочу рожать монстра.
Такого же, как он. Такого же, как я. Потому что я тоже монстр — я это знаю. Я рисовала кровью на стенах. Я била людей битой. Я смеялась, когда им было больно. Я его творение, его шедевр, его безумная девочка.
Но ребёнок… ребёнок не должен быть монстром. Не должен расти в этом. Не должен видеть, как отец бьёт мать, как мать смеётся сквозь слёзы, как любовь пахнет порохом и больницей.
Я давлю на живот. Сильнее. Ещё сильнее — как будто могу выдавить это наружу. Как будто могу решить всё прямо сейчас, здесь, под водой.
— Пожалуйста, — шепчу я в пустоту. — Только не это. Всё что угодно — только не это.
Вода течёт. Смывает.
Но если внутри уже есть — вода не смоет.
Не знаю, сколько я так сижу — минуту, час, вечность. Потом встаю. Ноги не слушаются — приходится держаться за стену. Выключаю воду.
Тишина — звонкая, больная.
Стою, смотрю на себя в зеркало. Там — чужая женщина. С мокрыми волосами. С разбитыми губами. С синяками на шее. В глазах — пустота. Ни злости, ни боли, ни любви. Просто серое ничто.
Рука всё ещё на животе.
— Кто ты? — шепчу я ей.
Она молчит. Только смотрит.
Я отворачиваюсь. Не могу смотреть на ту, которой стала.