Царская весна

Горячая работа
NC-17
Завершён
15
автор
Размер:
67 страниц, 20 230 слов, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник

+ Лето

Настройки
Примечания:
Июнь 1819 года. Санкт-Петербург. Лето началось и было на удивление холодным. Нева тихо бурлила под низкими облаками, ветер гнал по улицам пыль дорог, а солнце появлялось очень редко и нехотя, словно его заставляли выходить на службу. Петербуржцы кутались в плащи и шутили, что столица решила устроить им вторую осень, минуя лето. В квартире на Фонтанке шторы были задёрнуты уже вторую неделю. Жуковский сказался больным. Сначала это было почти правдой — он действительно чувствовал себя разбитым, опустошённым, вымороженным изнутри. Потом болезнь стала удобной ширмой, за которой можно было спрятаться от мира. От людей. От самого себя. Он почти не выходил. Лежал на диване, смотрел в потолок, пытался читать — буквы расплывались. Пытался писать — рифмы не складывались. Пытался не думать — и думал только об одном. О рыжих волосах. О веснушках. О голосе, который повторял: «Я тебя люблю». — Глупость какая, — бормотал он в пустоту. — Сентиментальная глупость. В моём-то возрасте. Но сердце не слушало доводов разума. Записки от Александры Фёдоровны приходили регулярно. Великая княгиня беспокоилась, желала выздоровления, спрашивала о правописании — она продолжала заниматься русским самостоятельно и хотела, чтобы учитель проверял её домашнии задания. Жуковский отвечал коротко, вежливо, сухо. Он не мог смотреть на эти записки без укола совести. Её доверие, её дружба, её светлая вера в него — и то, что он сделал с этим доверием... Пушкин захаживал чаще других. Врывался, как весенний ветер, шумный, возбуждённый, с новыми стихами, с новостями, с приглашениями в салоны. — Василий Андреевич! — гремел он с порога. — Вы что тут, как медведь в берлоге? На улице июнь, между прочим! Лето! Холодное, правда, но всё же! Вставайте, поедем к Карамзиным! Там будет сам... — Александр, — останавливал его Жуковский устало. — Оставьте. Мне нездоровится. Пушкин смотрел на него внимательно, своими быстрыми, всё замечающими глазами, и в них мелькало что-то — понимание? сочувствие? — но он никогда не спрашивал прямо. — Ну как хотите, — говорил он и, помявшись, читал новые стихи. О чём-то светлом и далёком. Жуковский слушал, кивал, но мысли его были далеко. После ухода Пушкина наступала тишина. И в этой тишине дом начинал говорить с ним голосом того, кого здесь больше не было. Одним днём Жуковский решил прибраться. Это была отчаянная попытка навести порядок не только в квартире, но и в мыслях. Он взялся за уборку с методичностью одержимого — перекладывал книги, протирал пыль, перебирал бумаги. И на каждом шагу находил его. Вот сломанная ножка дивана — та самая, которую они сломали в пылу страсти. Жуковский тогда ворчал, а теперь смотрел на этот изъян и чувствовал, как сжимается сердце. Вот клякса на рукописи — жирная, чёрная, оставшаяся после того, как Николай отвлёк его поцелуем. «Ода кляксе, возникшей от любовного томления», — пошутил он тогда. Жуковский не выбросил этот лист. Не смог. Вот высохшие соцветия сирени, которую Николай приносил ему каждый раз. Жуковский думал, что выбросил всё, но пару лепестков оставались лежать на подоконнике и под столом, а один — с пятью отростками всё также лежал в книге между страниц, хрупкий, как память. Вот крошки от круассанов — чёрствые, давно превратившиеся в пыль, но всё ещё заметные в щелях дивана. Вот книга, которую Николай листал, ожидая, пока он допишет строфу. Вот... — Довольно, — сказал Жуковский вслух и сел прямо на пол, посреди этого хаоса воспоминаний. — Господи, довольно. Он закрыл лицо руками. И долго сидел так, не двигаясь, слушая, как за окном шумит холодный ветер.

***

Вечером он всё-таки заставил себя выйти. Салон княгини Н. был полон народу, наполнен звоном бокалов и светскими сплетнями. Жуковский стоял у окна, делая вид, что рассматривает белую ночь за стеклом, и чувствовал себя чужим среди этого веселья. — Василий Андреевич! — Пушкин возник рядом, как черт из табакерки, сияющий, с бокалом в руке. — Вы ожили! Я уж думал, вы решили стать затворником, как какой-нибудь средневековый монах. Жуковский поморщился: — Александр, оставьте свои эпиграммы для светских львиц. Пушкин присмотрелся к нему внимательнее, и улыбка его стала мягче. — Да что с вами, право? Вы какой-то... призрачный. Будто вас высушили и оставили на чердаке. — Бессонница, — коротко ответил Василий Андреевич. — Белые ночи. Сами знаете. — Знаю, — Пушкин вздохнул. — Они и меня сводят с ума. Но я хотя бы стихи пишу. А вы? — А я... — Жуковский не договорил. В этот момент к ним подошли Пущин и Данзас. Иван выглядел озабоченным, Константин — как всегда, невозмутимым. — Василий Андреевич, рады вас видеть! — Пущин поклонился с искренней теплотой. — Выздоравливаете? — Стараюсь, — кивнул Жуковский. Данзас, который, кажется, вообще не улавливал социальных нюансов, вдруг спросил: — А где ваш друг? Николай? Тот, рыжий, с которым мы вместе плыли в лодке? Он сегодня не пришёл? Пущин издал звук, похожий на предсмертный хрип утопающего. — Костя! — зашипел он, дёргая друга за рукав. — Я тебе сколько раз говорил! Не лезь! — А что такого? — удивился Данзас. — Он твой друг и Василия Андреевича. Я просто спросил, придёт ли он. Мы тогда хорошо посидели, я хотел поблагодарить его за компанию. Пушкин закашлялся, пряча смех. Иван выглядел так, будто хотел провалиться сквозь земл, а Василий... Жуковский побледнел ещё сильнее и отставил бокал, который держал в руке. — Его сегодня не будет, — сказал он ровно. — И вообще, господа, прошу меня извинить. Мигрень разыгралась. Поеду домой. Он поклонился и направился к выходу, не слушая возражений. Пушкин смотрел ему вслед, и в его быстрых глазах плясали не черти, а скорее грустные ангелы. — Эх, — вздохнул он. — Любовь, господа, любовь. Великая вещь. И ужасная. — Сашка, помолчи, — Пущин дёрнул его за рукав. — Не твоего ума дело. — Моего, — возразил Пушкин. — Конечно моего. Я же поэт. Я всё понимаю. И всё чувствую. И от этого ещё больнее. Данзас смотрел на них обоих с недоумением: — Вы о чём? — Ни о чём, Костя, — Саша хлопнул его по плечу. — Пойдём карты метать. Сегодня я тебя обыграю. У меня настроение такое... поэтически-зловещее.

***

На улице было светло, как днём. Белая ночь обволакивала Петербург прозрачным, призрачным светом, в котором всё казалось нереальным — дома, мосты, Нева, собственная тень. Жуковский шёл пешком, отвергнув извозчика. Ему нужно было проветрить голову, успокоить сердце, перестать думать. Не получалось. Мысли метались, как птицы в клетке. Данзас, этот бестактный, милый, невозможный Данзас, спросил о Николае. Просто спросил, а у него внутри всё оборвалось. «Где ваш друг?» Друг. Если бы это было так просто. Жуковский дошёл до Фонтанки, повернул к своему дому. Улица была пуста, только вода в канале поблёскивала под белым небом, да где-то вдалеке слышались голоса местных гуляк. Он подошёл к двери. И замер. На ступеньках, прислонившись спиной к косяку, сидел человек. Серая шинель накинута на плечи, голова опущена, рыжие волосы растрёпаны и кажутся в этом призрачном свете почти чёрными. Он сидел, обхватив колени руками, и, кажется, дремал. Жуковский остановился в двух шагах, не в силах двинуться дальше. Сердце пропустило удар, потом ещё один, потом забилось где-то в горле. Человек поднял голову. Это был он. Николай смотрел на него снизу вверх, и в его глазах было столько боли, столько надежды, столько любви, что у Жуковского подкосились ноги. — Ты, — выдохнул он. — Ты... что ты здесь делаешь? Николай попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой. — Жду, — сказал он просто. — Тебя. — Как долго? — Не знаю. Часа три. Может, четыре. Я потерял счёт времени. Эти белые ночи... они сводят с ума. Жуковский смотрел на него и не верил своим глазам. Великий князь, брат императора, член императорской семьи — сидит на грязных ступеньках, как бездомный, и ждёт. Ждёт его. — Ты с ума сошёл, — прошептал он. — Тебя же увидят. Узнают. Что ты... — Пусть, — перебил Николай. — Мне всё равно. Он встал, и теперь они стояли друг против друга, разделённые одни шагом и целой вечностью, которая прошла с их последней встречи. — Ты прогнал меня, — сказал Николай. Голос его дрогнул. — Сказал «прощай». И я ушёл. Но я... я не могу без тебя. Думал, сойду с ума. Александра говорит — ты болеешь. Пушкин говорит — ты никуда не выходишь. А я... я каждый вечер приходил сюда. Смотрел на твои окна. В них было темно, и я уходил, а сегодня... сегодня не ушёл. Решил ждать. Сколько надо. Хоть до утра. Хоть до следующей белой ночи. — Николай... — голос Жуковского сорвался. — Зачем? Зачем ты мучаешь себя? Меня? — Затем, — Николай шагнул ближе, и теперь они стояли вплотную, — что я люблю тебя. Помнишь, я говорил тебе эти слова? Много раз. А ты ни разу не ответил. Ни разу и... Василий, я устал ждать. Я пришёл, чтобы ты сказал мне. Прямо. В глаза. Ты меня любишь или нет? Белая ночь замерла вокруг них. Город затаил дыхание. Даже вода в канале перестала плескаться. Жуковский смотрел в эти глаза — почти чёрные в ночи, огромные, отчаянные. Смотрел и понимал, что больше не может врать. Ни ему, ни себе. — Люблю, — сказал он. Тихо, хрипло, впервые. — Люблю тебя, рыжий мой наглец. Люблю до безумия. До боли. До потери рассудка. И от этого ещё больнее, потому что... Николай не дал ему договорить. Он рванулся вперёд, заключил его в объятия, прижал к себе так сильно, что кости затрещали, и поцеловал — жадно, отчаянно, со всей той болью и нежностью, что накопилась за эти недели разлуки. — Молчи, — выдохнул он в его губы. — Молчи. Всё, что ты скажешь, будет неправда. Есть только мы. Только сейчас. Только эта ночь. — Сумасшедший, — прошептал Жуковский, когда смог оторваться от его губ. — Безумный. Невыносимый. — Твой, — прошептал Николай и поцеловал его снова. Белая ночь обнимала их, делая невидимыми для чужих глаз. Город спал или делал вид, что спит, а двое мужчин стояли у порога дома, обнявшись, и не могли разомкнуть объятий, боясь, что если отпустят — всё исчезнет, растворится в этом призрачном свете, как сон. — Пойдём в дом, — сказал наконец Жуковский. — Замёрз ведь, идиот. — Не замёрз, — возразил Николай, но послушно двинулся за ним. — Я тебя ждал. В тепле бы не дождался. — Глупый. — Твой. — Да. Мой. К сожалению. — Почему к сожалению? Жуковский обернулся на пороге. В свете ночи его лицо казалось прекрасным и печальным одновременно, как у ангела с старинной иконы. — Потому что теперь я никогда не смогу тебя отпустить. Даже если надо. Даже если это будет правильно. Не смогу. Николай шагнул к нему, взял за руку, поднёс её к губам. — И не надо, — сказал он. — Не отпускай. Дверь за ними закрылась. Белая ночь осталась снаружи — холодная, призрачная, вечная, а внутри начиналось лето. Самое жаркое лето в их жизни, каким бы холодным не был июнь за окном. В следующее мгновение Жуковского прижали к стене. Николай мгновенно, яростно впился в его губы, вспоминая их вкус. Жуковский застонал ему в рот и ответил с той же отчаянной жадностью, впиваясь пальцами в рыжие волосы, притягивая ближе, ещё ближе, чтобы между ними не осталось даже воздуха. — Чёрт, — выдохнул Николай, отрываясь на секунду, чтобы стянуть с себя сюртук. Пуговицы жалобно звякнули, разлетаясь по полу. — Чёрт, Вася, я с ума сошёл без тебя. — Я знаю, — Жуковский уже стаскивал с него жилет, дрожащими руками, нетерпеливо, почти разрывая ткань. — Я тоже. Я тоже. Сюртук полетел на пол, жилет следом, рубашка — Николай рванул её через голову, не заботясь о пуговицах, и тут же принялся за одежду Жуковского. Воротник хрустнул, шарф повис клочком, пуговицы на рубашке разлетелись градом. — С ума сошёл, — прошептал Василий, запрокидывая голову, когда Николай впился губами в его шею, жадно, оставляя красные следы, кусая почти до боли. — Порвёшь всё... — Куплю новое, — прорычал Николай, спускаясь ниже, к ключице, втягивая её, оставляя тёмный засос. — Сто новых. Тысячу. — Невыносим... — Твой. Жуковский обхватил его ногами за талия, и Николай подхватил его под ягодицы — легко, будто невесомого, и понёс в комнату. По пути они задели столик, тот жалобно скрипнул и повалился, книги посыпались на пол, но никому не было до этого дела. Диван принял их в свои продавленные объятия. Тот самый диван, со сломанной ножкой, с крошками от круассанов в щелях, с тысячей воспоминаний. Николай навис сверху, тяжёлый, горячий, нетерпеливый. — Скучал, — выдохнул он, целуя грудь Жуковского, спускаясь ниже, оставляя влажные дорожки. — Каждую минуту. Каждую секунду. — Я... — Жуковский выгнулся под ним, пальцы его царапали широкую спину, оставляя длинные красные полосы. — Я тоже. Я... Николай не дал договорить — накрыл его рот поцелуем, одновременно расстёгивая его брюки, нетерпеливо, грубо, срывая с него остатки одежды. Жуковский помогал, путаясь в руках и тканях, пока наконец они не остались совсем без защиты — кожа к коже. — Быстрее, — выдохнул Жуковский, глядя на него снизу вверх. В глазах его плескалось что-то тёмное, опасное. — Сейчас. Не могу больше ждать. Николай потянулся к тумбочке, где всегда стояло масло для свечей, выхватил склянку, вылил на ладонь, даже не глядя. Оно было холодное, но им обоим было на это всё равно. Он коснулся пальцами горячего ануса, и Василий дёрнулся, закусил губу. — Тише, — прошептал Николай, но руки его не стали двигаться медленнее. Один палец, второй — быстро, почти грубо, потому что внутри у обоих горел пожар, который требовал выхода. — Да, — выдохнул Жуковский, зажмурившись. — Давай. Сейчас. Николай убрал пальцы, и в следующее мгновение вошёл в него — одним движением, глубоко, резко, до самого предела. Жуковский вскрикнул — коротко, сдавленно — и впился ногтями в его плечи, оставляя кровавые полумесяцы. Было больно. Остро, горячо, невыносимо. После недель разлуки, после голода, после всего — каждый нерв вибрировал, каждая клетка кричала. Жуковский замер, чувствуя, как из глаз сами собой текут слёзы — то ли от боли, то ли от счастья, то ли от того, что он уже не мог отличить одно от другого. Николай тоже замер. Смотрел на него сверху вниз, тяжело дыша, и вдруг лицо его исказилось — не от страсти, а от нежности, которая прорвалась сквозь голод. Он наклонился и начал целовать его мокрые щёки. Глаза. Виски. Скулы. Кончик носа. Сцеловывал слёзы бережно, почти благоговейно, хотя тело его всё ещё дрожало от напряжения. — Вася, — шептал он между поцелуями. — Вася, родной. Прости. Я дурак. Прости. — Молчи, — выдохнул Жуковский, притягивая его голову к себе, зарываясь пальцами в рыжие волосы. — Молчи. Не останавливайся. — Но тебе же больно... — Мне хорошо, — поэт открыл глаза, мокрые, блестящие, безумные. — Мне так хорошо, как не было никогда. Не смей останавливаться. Николай всмотрелся в его лицо — и понял. Понял, что эти слёзы — не только от боли. Что они оба плачут сейчас, внутри, от этого невозможного, запретного счастья. Он двинулся — сначала медленно, потом быстрее, чувствуя, как Василий под ним отвечает, поддаётся, выгибается навстречу. Царапины на спине горели огнём, засосы на шее темнели. Было только тепло, единый ритм, только этот бешеный стук сердец в унисон. — Николай... — выдохнул мужчина, запрокидывая голову. — Я здесь, — ответил тот, вбиваясь в него глубже, быстрее, почти теряя рассудок. — Я здесь. С тобой. Всегда. — Да... Это было слишком хорошо. Слишком жадно. Слишком отчаянно. Они оба понимали, что это продлится недолго — слишком велик был голод, слишком долгой была разлука. И когда финал накрыл их почти одновременно, Василий закричал — коротко, хрипло, впиваясь зубами в плечо Николая, чтобы заглушить этот крик. А потом была тишина, которую нарушало только тяжёлое дыхание, стук сердец и белая ночь за окном, которая и не думала уходить. Николай перекатился на бок, прижимая Жуковского к себе, утыкаясь носом в его влажные волосы. Руки его гладили мокрую спину, успокаивая дрожь. — Я люблю тебя, — сказал он в тишину. Как дышал. Жуковский на секунду затих, потом повернул голову и поцеловал его в ключицу — легко, почти невесомо. — Я знаю — прошептал он. — Я тоже тебя люблю. Больше ничего не требовалось. На полу валялись разорванные рубашки, сломанный столик, разбитая склянка с маслом. Диван жалобно скрипел под ними, грозясь развалиться окончательно, а за окном расцветало утро — холодное, белое, петербургское. Лето только начиналось.

***

Утром Степан, войдя в прихожую, обнаружил сюртук великого князя, мирно лежащий на полу, рубашку, висящую на подсвечнике, жилет, зацепившийся за дверную ручку. В коридоре валялись пуговицы — целая россыпь, как бисер. Степан вздохнул, перешагнул через беспорядок и направился на кухню — готовить завтрак на двоих А из комнаты доносился только ровное счастливое сопение двух сердец.

***

Солнце ворвалось в комнату без спроса — яркое, наглое, совсем не петербургское. Оно заливало золотом двух мужчин, которые сидели на кровати Василия, прижавшись друг к другу, и щурились от этого внезапного света. Николай целовал тёмные волосы — медленно, лениво, как будто пробуя их на вкус. Потом его губы скользнули ниже, к виску, к щеке, к тёмным засосам на шее. — Перестань, — беззлобно проворчал Василий, но голову отклонил, подставляя шею под поцелуи. — И так уже... как после битвы. — Красиво, — отозвался Николай, касаясь губами самого тёмного следа. — Моё. — Твоё, — согласился Жуковский и взял его руку в свою, поворачивая ладонью вверх. На руках Николая красовались длинные красные полосы — следы от ногтей, глубокие, кое-где уже запёкшиеся тёмной корочкой. Жуковский покачал головой, проводя пальцем по самой длинной царапине. — Зверь, — сказал он тихо. — Мы оба, — улыбнулся Николай. — Это безумие, — мужчина поднял на него глаза. В них не было сожаления, только вопрос. — Чистое безумие. Николай пожал плечами — широкими, веснушчатыми, исцарапанными. — Не отрицаю. — Мы не можем так дальше. Тайно. По углам. Рано или поздно... — Знаю, — перебил его Николай. Он взял лицо Василия в свои ладони, заставляя смотреть прямо себе в глаза. — Я всё знаю и поэтому... Он замолчал, собираясь с духом. Жуковский смотрел на него с растущим удивлением — этот мальчишка, этот рыжий наглец, вдруг стал серьёзным. Взрослым. Почти незнакомым. — Я расскажу Александре, — сказал Николай. — Всё. Это будет честно. Жуковский вздрогнул так, будто его ударили. — Что? — Я расскажу Александре. О нас. Обо всём. — Ты... — Жуковский отстранился, не веря своим ушам. — Ты понимаешь, что говоришь? Она твоя жена. Великая княгиня. Мать твоих детей. Если ты расскажешь ей... — Я скажу ей правду, — перебил его Николай. — Она заслуживает знать правду. Мы оба заслуживаем. Жуковский смотрел на него, и в глазах его мешались страх, надежда и неверие. — Ты уверен? Николай взял его ладонь и прижал к своей груди — туда, где под горячей кожей бешено колотилось сердце. — Чувствуешь? — спросил он. — Оно бьётся для тебя. И для неё. Для нас всех. Я не хочу больше врать. Не хочу прятаться. Хватит. Жуковский молчал. Он смотрел на этого человека, который всего несколько месяцев назад был легкомысленным юношей, готовым на глупости, и видел перед собой мужчину. Взрослого. Ответственного. Готового платить по счетам. — Ты вырос, — тихо сказал он. — Ты научил, — улыбнулся Николай. Василий тихо рассмеялся. — Я буду ждать. И если она захочет меня видеть — приду. Николай кивнул, понимая. Он поцеловал его в последний раз — долго, нежно, прощаясь до вечера, до новой встречи, до новой жизни. — Я вернусь, — сказал он. — Обязательно. — Я буду ждать, — повторил Жуковский. — Всегда.

***

Александра сидела у окна, залитая солнечным светом. На коленях её лежала раскрытая книга — тот самый томик Руссо, который Николай принёс в тот дождилый день, мокрый и счастливый. Она читала, но мысли её были далеко. Рука её машинально гладила округлившийся живот — второй ребёнок, новая жизнь, новое счастье. Рядом, в колыбельке, тихо посапывал маленький Саша, первенец. Александра смотрела в окно на зелёный сад и думала о прогулках. О весне. О том, как быстро всё меняется. В книге, на полях, она давно нашла одни строки. Ещё в мае. И каждый день перечитывала их, пытаясь понять, кому они посвящены. Твой образ в сердце я храню, Как тайну, что не выдать дню. И в тишине ночной, один, Я твой, лишь твой, мой господин. Она не знала, что Василий Андреевич пишет стихи. О мужчине. Но она знала, что он пишет о любви. Настоящей. Глубокой. Той, что не выбирает, к кому прийти. Дверь открылась, и вошёл Николай. Александра подняла голову и сразу поняла: что-то случилось. Муж был собран, серьёзен, в глазах его не было утренней лёгкости. — Николя? — она отложила книгу. — Ты рано. Что-то случилось? Николай подошёл, опустился перед ней на колени — прямо так, на пол, как провинившийся мальчишка. Взял её руки в свои. — Шарлотта, — начал он. — Я должен тебе в кое чём признаться. Прости меня заранее. Александра посмотрела на него с тревогой. — Ты пугаешь меня. Что случилось? Ты болен? Проигрался в карты? Война? Император? У тебя кто-то есть?... Последние слова она произнесла почти спокойно — она давно готовила себя к этому. Фрейлины шептались, что великий князь слишком часто отлучается, слишком рассеян, слишком счастлив. Она думала — актриса, танцовщица, какая-нибудь светская львица. — Есть, — тихо сказал Николай. — Но не тот, о ком ты могла подумать. Александра замерла. — Кто? — Ты его знаешь. Это... — Он сглотнул. — Это... Василий Андреевич. Тишина повисла в комнате такая густая, что, казалось, её можно было резать ножом. Александра смотрела на мужа, и лицо её медленно менялось — от недоумения к пониманию, от понимания к чему-то, что невозможно было прочитать. — Жуковский? — переспросила она тихо. — Мой учитель? — Да. — Тот, чьи стихи я читаю? Тот, кто учит меня русскому? Тот... — Да, Шарлотта. Прости меня. Александра молчала долго. Потом вдруг рассмеялась — тихо, нервно, прикрывая рот ладонью. — А я-то думала... — сказала она. — Я думала, фрейлина. Или актриса. Или кто-то из дам, а вот оно что... — Ты не злишься? — осторожно спросил Николай. — Не знаю, — честно призналась она. — Я... я растеряна. Я не ожидала. Я... Её глаза широко распахнулись. Он поняла. В следующее мгновение Александра взяла книгу, раскрыла на той самой странице и протянула её мужу. — Смотри. Я нашла это ещё в мае. Думала, Василий Андреевич влюблён в кого-то. Радовалась за него. Он такой одинокий, такой замечательный, он заслуживает счастья, а оказалось... Николай прочитал стихи. Краска залила его щёки — от шеи до корней волос. — Это... его? Обо мне... — Похоже на то, — прошептала Александра. Голос её был грустным, но не злым. — Знаешь, Николя... я не знаю, что теперь делать. Дай мне время. — Всё, что хочешь, — горячо заверил её Николай. — Я согласен на всё. Ты можешь меня ненавидеть, можешь прогнать, можешь... — Перестань, — остановила его девушка. — Я не буду тебя ненавидеть. Я... я просто не знаю, как к этому относиться. Она помолчала, потом потянулась и поцеловала его в лоб — легко, по-матерински. — Иди, — сказала она. — Мне нужно подумать. И передай Василию Андреевичу... ничего не передавай. Я сама всё скажу, когда буду готова. Николай поднялся, всё ещё красный и растерянный, но счастливый — потому что его не выгнали, не прокляли, не прогнали. — Шарлотта... — начал он. — Иди, — повторила она мягко. — И вот это забери. Она протянула ему книгу со стихами. — Это не моё. Верни хозяину. Николай взял книгу, прижал к груди и вышел. Александра осталась одна. Она молча встала и подошла к окну, положила руки на живот и долго смотрела на сад. Потом слеза скатилась по щеке — одна-единственная. — Господи, — прошептала она. — Как же сложно устроен мир.

***

Спустя несколько дней Василий Андреевич Жуковский шёл за лакеем по знакомой аллее, и каждый шаг отдавался в его висках глухим стуком. Сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели. День был непривычно жаркий — по-южному знойным для Петербурга. Она ждала его у старой яблони. В лёгком светлом платье, с зонтиком в руках, Александра Фёдоровна казалась почти невесомой — и такой беззащитной в своём положении, с округлившимся животом, в котором рос второй ребёнок. — Ваше Высочество, — Жуковский низко поклонился, не смея поднять глаза. — Я... я не знаю, с чего начать. Я должен попросить у вас прощения. То, что мы сделали, то, как мы обманули ваше доверие... мне нет оправдания. Я злоупотребил вашей дружбой, вашим расположением, вашим... — Василий Андреевич, — голос Александры прозвучал мягко, но твёрдо. — Остановитесь. Он поднял голову и встретил её взгляд — спокойный, тёплый, совсем не гневный. — Я не за этим вас позвала, — сказала она. — Садитесь. Она указала на скамью в тени яблони. Жуковский повиновался, чувствуя себя нашкодившим лицеистом. Александра села рядом, но не близко — сохраняя ту дистанцию, которая предполагалась между великой княгиней и её учителем. — Я хочу, чтобы вы кое-что для меня сделали, — сказала она. — Всё, что угодно, — выдохнул он. — Расскажите мне о весне. Жуковский замер. Из всех возможных просьб эта была самой неожиданной. — О... о весне, Ваше Высочество? — Да. О весне этого года. О том, какой она была, — девушка чуть склонила голову, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на улыбку. — Я почти не была в городе этой весной. Доктора боялись, что прогулки повредят ребёнку. Я почти не выходила. А вы... вы, кажется, видели всю весну целиком. Жуковский смотрел на неё и не понимал. Зачем это? Почему она не говорит о главном, не упрекает его, не проклинает? — Ваше Высочество, я должен объясниться... — Не должны, — перебила она снова. — Расскажите о весне. Пожалуйста. Она сказала это так просто, так по-человечески, что у Жуковского защипало в глазах. Она не хотела его оправданий. Она хотела... что? Понять? Принять? Забыть? — Весна, — начал он медленно, подбирая слова. — Весна в этом году была... необыкновенной. Он замолчал, собираясь с мыслями. Александра ждала, не торопила, только смотрела на него с тем доверчивым вниманием, которое он всегда так ценил в ней. — Она началась рано, — продолжил Жуковский. — Снег почти весь сошёл ещё в марте, а в апреле хлынули дожди. Такие тёплые, живые... Нева вздулась, вышла из берегов, город стоял в воде. Люди плавали на лодках по Моховой. — По Моховой? — улыбнулась Александра. — Представляю. — А в мае расцвела сирень, — голос Жуковского дрогнул. — Её было так много, что, казалось, весь город утонул в лиловом и белом. Запах стоял такой... густой и сладкий. Я никогда не видел такой сирени. Он говорил и говорил. Слова лились сами собой. Об апрельских ливнях, которые смывали пыль с мостовых. О майских грозах, от которых темнело небо и сверкали молнии. О белых ночах, призрачных, как сон, когда невозможно понять, где явь, а где видение. О запахе свежей выпечки из маленькой пекарни на Невском. О том, как однажды утром он увидел первую зелень на деревьях и понял, что жизнь продолжается, несмотря ни на что. Александра слушала, не перебивая. Иногда кивала, иногда чуть улыбалась, а когда он дошёл до сирени, по её щеке скатилась слеза. Она быстро смахнула её, но Жуковский заметил. — Простите, — прошептал он. — Я... я не хотел вас расстраивать. — Вы меня не расстраиваете, — тихо ответила она. — Вы мне... открываетесь. Она помолчала, глядя куда-то вдаль, где за деревьями угадывался дворец. — Знаете, Василий Андреевич, — сказала она наконец, — чему вы меня научили за эти годы? — Я? — удивился он. — Вы. Своими стихами. Своими уроками. Своими разговорами. — Она повернулась к нему, и в её глазах не было ни гнева, ни обиды — только светлая печаль и понимание. — Вы научили меня тому, что любовь не выбирают. Она просто приходит. Как весна. Как эта сирень. Как гроза. И не спрашивает разрешения. Жуковский хотел возразить, хотел сказать, что он недостоин таких слов, что он обманул её доверие, что... — Я не вправе указывать, кому кого любить, — продолжала Александра, не давая ему вставить слово. — Это не мне решать. Я только хочу спросить... что вы думаете обо всём этом? Вопрос застал его врасплох. Она спрашивала его мнение? После всего? — Я... — он запнулся, собираясь с духом. — Я люблю его. Очень. И мне... мне невыносимо стыдно перед вами. За то, что обманывал. За то, что встречался с ним тайно. За то, что делал это, пока вы носили его ребёнка. Я... — Хватит, — мягко остановила она. — Не надо стыда. Я не за этим вас позвала. Она поднялась и подошла к яблоне. Поднялась на цыпочки, сорвала маленькую веточку с зелёными листьями и молодыми завязями будущих яблок и ротянула ему. — Это вам, — сказала она. — В знак нашей дружбы. Жуковский взял веточку, не веря своим глазам. Смотрел то на неё, то на Александру, то снова на веточку. — Ваше Высочество... вы... вы не против? Вы позволяете... — Я прошу только об одном, — Александра смотрела на него прямо и честно. — Не лишайте меня вашей дружбы. Вы мой единственный друг в этой стране. Единственный, с кем я могу говорить о поэзии, о жизни, о душе. Я не хочу терять это. — Никогда, — выдохнул Жуковский, и голос его сорвался. — Никогда, Ваше Высочество. Я... вы для меня больше чем ученица. Вы... — Я знаю, — улыбнулась она. — И я не хочу терять его любовь. Он мой муж, отец моих детей. Я не встану между вами. И вас прошу — не вставайте между нами. — Ни за что, — пообещал он. — Я никогда... — Любовь должна умножаться, Василий Андреевич, — перебила она, кладя руку на живот. — А не делиться. Скоро у нас будет ещё один маленький человек, и я хочу, чтобы он рос в мире, где всегда найдётся место для любви. Где не надо врать и прятаться. Жуковский смотрел на неё — на эту молодую женщину, которая только что проявила мудрость, доступную немногим, — и чувствовал, как по щекам текут слёзы. Он не стеснялся их. — Вы... вы удивительная, — прошептал он. — Мне не найти слов, чтобы... — Вы поэт, — рассмеялась она сквозь слёзы. — Должны найти слова. — Для этого случая слов нет, — честно признался он. — Таких слов ещё не придумали. Александра улыбнулась и протянула ему руку. Он взял её, поцеловал — почтительно, как целуют руку королеве. — Друзья? — спросила она тихо. — Навсегда, — ответил он. Они пошли по аллее — поэт и великая княгиня, учитель и ученица, два человека, связанные любовью к одному рыжему князю. И в этой любви не было ревности — только благодарность и тихая надежда. — Василий Андреевич, — сказала Александра, когда они прощались у входа во дворец. — Я хочу вас попросить ещё кое о чём. — Всё, что угодно. — Приносите мне как-нибудь этикруассаны. Из той пекарни, откуда Николя таскает. — Она хитро прищурилась. — Я давно хочу попробовать, а он всё забывает. Жуковский рассмеялся — впервые за этот разговор легко и свободно. — Обещаю, Ваше Высочество. Самые свежие. Буду приносить каждое утро, если позволите. — И цветы, — добавила она. — Я тоже хочу цветы. — Всё, что угодно, — поклонился Василий Андреевич. — Сирень? Фиалки? Розы? — Всё, — улыбнулась она. — Я хочу знать всё об этой весне, которую пропустила. Вы мне её подарите? — Подарю, — пообещал он тихо. — Обязательно подарю. Она кивнула и скрылась за дверью. Жуковский стоял в саду, сжимая в руке яблоневую веточку, и смотрел на чистое голубое небо. Лето только начиналось. И оно обещало быть счастливым.

***

Вечером того же дня в квартире на Фонтанке пахло круассанами, сиренью, за которой Степан специально сходил на рынок и купил чуть ли не последний букет во всём Петербурге, и счастьем. — Не верится, — говорил Василий, лежа на диване и глядя, как Николай возится с бумагами. — Совсем не верится. Что она так... что мы... — Она удивительная, — отозвался Николай. — Я всегда это знал. Но чтобы настолько... — Ты ей изменил, между прочим, а она тебя простила. Приняла. — Нас, — поправил Николай, подходя и садясь рядом. — Нас простила и приняла. И благословила. Жуковский взял его руку, повертел, разглядывая заживающие царапины. — Дурак, — сказал он ласково. — Царапаюсь, как кошка. — А я люблю, — ответил Николай, целуя его пальцы. — Всё в тебе люблю. И твои царапины, и тебя самого. — Невыносимый. — Твой. За окном догорал знойный летний день. Где-то в Аничковом дворце Александра Фёдоровна читала сыну сказки и улыбалась своим мыслям, а здесь, в маленькой квартире, двое мужчин строили планы на будущее — такое же знойное, как это лето, и такое же долгое, как петербургские летние белые ночи.

***

Лето в этом году выдалось на редкость знойным. Солнце плавило камни мостовых, воздух дрожал над Невой. Николай и Василий гуляли по Летнему саду, где в тени старых лип было прохладно и пахло нагретой листвой. Великий князь был одет в лёгкий светлый сюртук, без шарфа, с растрёпанными медными волосами — и вид имел совершенно невеликокняжеский, почти мальчишеский. Жуковский, как всегда элегантный, был в светлом фраке с тростью, но и на его лице застыло выражение безмятежного счастья, которое не могли скрыть никакие светские манеры. — Смотри, — Николай указал на пруд, где плавали утки. — Ленятся. Как и все в этом городе. — Они умные, — отозвался Жуковский, щурясь на солнце. — В такую жару только лениться и надо, а мы с вами... гуляем, как ненормальные. — Мы с тобой, — поправил Николай, беря его под руку. — И не ненормальные, а счастливые. — Это одно и то же. — Пусть. Они прошли ещё немного, и вдруг из-за поворота вынырнула знакомая компания. Пушкин — разгорячённый, вспотевший, но сияющий, как начищенный самовар, Пущин — с озабоченным лицом, и Данзас, полный юношеского задора. — Василий Андреевич! — заорал Пушкин так, что утки в пруду встрепенулись. — А мы вас ищем! То есть не вас, а вообще... гуляем! Жара! Лето! Увидев Николая, он ничуть не смутился, а напротив — расплылся в улыбке ещё шире. — А, и вы тут, просто Николай! Какая приятная неожиданность! Всё ещё дружите с нашим маэстро? Пущин дёрнул его за рукав, но Александр только отмахнулся. Николай усмехнулся. Этот курчавый нахал давно уже перестал его смущать — наоборот, в его обществе было легко и весело. — Дружу, — спокойно ответил он. — А вы, я смотрю, всё ещё не утонули в ваших эпиграммах? — Тону, но выплываю, — Пушкин картинно прижал руку к сердцу. — Талант не даёт утонуть. Кстати, Василий Андреевич, я тут новое стихотворение сочинил... про лето, про жару, про любовь... вам прочесть? — Александр, — остановил его Жуковский с улыбкой, — не здесь и не сейчас. Жара плавит мозги, я ваших рифм не запомню. — А вы запомните сердцем! — не унимался Саша. Данзас, который всё это время рассматривал Николая с задумчивым видом, вдруг спросил: — А вы почему без мундира? Вы же военный? Николай поперхнулся. Пущин зажмурился, видимо, мысленно прощаясь с жизнью. Пушкин захохотал. — Данзас, ты гений! — объявил он. — у просто Николай выходной. У всех выходной. У природы выходной. У любви выходной. — У любви не бывает выходных, — глубокомысленно заметил Данзас. Повисла пауза. Потом расхохотались все пятеро — так громко, что утки снова встрепенулись и поспешили уплыть подальше. — Костя, — выдохнул Пушкин, утирая слёзы, — обещай, что никогда не изменишься. Ты наше всё. Наше национальное достояние. Данзас пожал плечами: — Я просто спросил. В этот момент из-за соседних кустов показалась ещё одна фигура. Бенкендорф — в идеально сидящем сюртуке, ни капли пота на лице, с тростью и с выражением человека, которому жара нипочём, потому что он выше этого. — Господа, — произнёс он, слегка кланяясь. — Какое приятное общество. Прямо литературно-военный совет на природе. Пушкин мгновенно подобрался, изображая примерного юношу. Пущин поклонился с подчёркнутой почтительностью. Данзас просто кивнул. — Александр Христофорович, — Жуковский поклонился с достоинством. — Вы тоже гуляете? — Гуляю, — Бенкендорф перевёл взгляд на Николая, и в глазах его мелькнула знакомая усмешка. — Ваше Высочество, вы сегодня в штатском? Совсем от службы отбились? — Отдыхаю, — коротко ответил Николай, выдерживая его взгляд. — Отдыхайте-отдыхайте, — Бенкендорф одобрительно кивнул. — Лето короткое. Надо пользоваться. Он обвёл взглядом компанию: — Господа поэты, в такую жару пишите что-нибудь лёгкое. Про мороженое, например. Прохладное, сладкое, всем полезно. — Гениальная мысль! — подхватил Пушкин. — Про мороженое! Эпиграмма на мороженое! Или ода! Василий Андреевич, вы со мной? — Я, пожалуй, предпочту просто есть мороженое, а не воспевать его, — усмехнулся Жуковский. — Разумно, — Бенкендорф кивнул. — Не буду мешать вашему... литературному процессу. Честь имею. Он поклонился и неторопливо пошёл дальше, постукивая тростью. — Жуткий тип, — прошептал Пушкин, когда Бенкендорф скрылся за деревьями. — И какой-то подозрительный. От такого жди беды. — Это его работа, — философски заметил Пущин. — Знать всё. — А вы, просто Николай, — Пушкин повернулся к нему с хитрой улыбкой, — как вы с ним? Ладите? Николай пожал плечами: — Нормально. Он подчинённый императора, а я так... между прочим. — Между прочим, — хмыкнул Пушкин. — Звучит как название поэмы. «Между прочим». О любви, о лете, о мороженом... — Александр, — осадил его Жуковский, но беззлобно. — Идите уже, сочиняйте, а мы пойдём... мороженое есть. — Счастливого аппетита! — Пушкин картинно поклонился и увлёк друзей дальше. Данзас на прощание помахал рукой. Николай и Жуковский остались одни. — Ну что, — сказал Николай, — пойдём выполнять рекомендацию Бенкендорфа? — То есть? — Есть мороженое.

***

В кафе на Садовой было прохладно и пахло ванилью. За столиком у окна сидели двое — рыжий молодой человек в светлом сюртуке и элегантный мужчина постарше, с чёрными волосами и насмешливыми глазами. Перед ними стояли две вазочки с мороженым — белым, розовым, шоколадным, украшенным ягодами и листиками мяты. — Божественно, — простонал Николай, отправляя в рот ложку за ложкой. — Как я жил без этого? — Ты жил в мундире на парадах и с женой, — сухо заметил Жуковский, но глаза его смеялись. — С женой хорошо, — Николай облизнул ложку. — Но мороженое... это другое. — Сравнил. — А ты чего не ешь? Жуковский аккуратно взял маленькую ложечку, попробовал розовое, зажмурился. — Холодно, — сказал он. — Зубы ломит. — Дай сюда, — Николай потянулся через стол и зачерпнул из его вазочки. — Вкусное. Тебе не нравится? — Нравится, но я никуда не спешу, как ты. — Но вкусно же. — У тебя всегда так. Всегда жадно, страстно и быстро. Николай поперхнулся и закашлялся. Жуковский с невозмутимым видом подал ему салфетку. — Ты специально, — прохрипел Николай. — Разумеется. Это единственное моё развлечение. За окном плавился город, изредка проезжали экипажи, лениво брели господа и дамы, а в кафе на Садовой было тихо, уютно и пахло счастьем. — Знаешь, о чём я думаю? — спросил Николай, доедая своё мороженое. — О том, что хочешь ещё? — И это тоже. Но по правде... о том, что это лето — самое лучшее в моей жизни. Жуковский поднял на него глаза: — Не слишком ли пафосно для человека, который только что умял две порции мороженого? — Очень даже. Я вообще люблю пафос. Ты не знал? — Знал. — Жуковский улыбнулся. — Дурак ты, и пафосный, и рыжий. И... и... Он запнулся. — Что? — насторожился Николай. — Ничего. Ешь своё мороженое. — Ты хотел что-то сказать? — Я хотел сказать, что я тоже. Что я тоже.. счастлив. Это лето лучшее и в моей жизни. И ты... Мой. Николай просиял так, что, кажется, в кафе стало светлее. — Ну вот, — сказал он. — А говоришь, не умеешь. — Чего не умею? — Красиво говорить. Только что очень красиво сказал. — Я поэт, — напомнил Жуковский. — Я всегда говорю красиво. Просто не всегда с вами, наглецам, получается. Николай рассмеялся и потянулся через стол, чтобы поцеловать его — но в последний момент вспомнил, что они в кафе, и ограничился тем, что сжал его руку. — Вечером, — пообещал он. — Жду с нетерпением, — усмехнулся поэт. — А пока... может, закажете ещё мороженого? Вы на меня так смотрите, что я боюсь, как бы вы меня не съели вместо десерта. — Идея, — Николай мечтательно закатил глаза. — Но мороженое тоже нужно. Официант принёс ещё две порции. За окном солнце лениво томилось на небосводе, а за столиком в кафе двое мужчин ели мороженое, держась за руки под столом и были абсолютно, неприлично, непозволительно счастливы.

***

Вечером, когда жара спала и город наконец выдохнул, они снова отправились гулять по набережной. — Никогда не думал, — сказал Жуковский, глядя на отражение фонарей на Неве, — что в моём возрасте... — Перестань, — перебил Николай. — Никакого возраста. Есть только мы. Ты и я. — И Александра, — напомнил Жуковский. — И она, — согласился Николай. — И дети. И Пушкин этот чокнутый. И Данзас, которому плевать на светские условности. И Бенкендорф, который всё знает, но молчит. Все они есть. И мы есть. — Мы есть, — повторил Василий. Они остановились у моста. Внизу плескалась тёмная вода, над головой зажигались первые звёзды, где-то вдалеке играла музыка. — Вася, — сказал Николай. — Что? — Ничего. Просто... Вася. Жуковский повернулся к нему и в свете фонаря увидел его глаза — счастливые, усталые, влюблённые. — Дурак, — сказал он ласково. — Твой. — Мой. И поцеловались — легко, быстро, потому что вокруг могли быть люди, но даже этот короткий поцелуй сказал больше, чем любые слова. Лето продолжалось. Самое жаркое, самое сладкое, самое невозможное, самое лучшее лето в их жизни.
Примечания:
15 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)