Глухое признание на ладони

Горячая работа
PG-13
Завершён
88
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
111 страниц, 46 924 слова, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
88 Нравится 27 Отзывы 21 В сборник

Глава 3. Меньше, чем ничего

Настройки
Октябрь густел. Дни делались короче, свет — гуще и желтее, и город к середине месяца весь пропах прелой листвой, мокрым камнем и той особенной осенней горечью, от которой щемит в груди даже у счастливых. Иван потихоньку врастал обратно в жизнь — не в прежнюю, прежней было не вернуть, а в новую, скроенную по его теперешней мерке, где вместо голоса были блокнот, телефон и рука Тилла, где вместо футбола — долгие часы за словарями, где вместо шумной капитанской популярности — тихая, надёжная приязнь однокурсников, привыкших к его молчанию и научившихся его понимать. К середине октября его немота перестала быть событием — ни для кого, включая его самого. Люди тянулись к нему по-прежнему, немому, — а значит, тянулись не к голосу, а к нему самому. Он всю жизнь думал, что его любят за то, что он делает — за голы, за пятёрки, за то, что удобный. А теперь предъявить было нечего, и его всё равно не бросили. Может быть, впервые Иван начал догадываться, что чего-то стоит и просто так. А ещё всё это время между ним и Тиллом жило то, чему ни один из них пока не давал имени. Оно завелось в ту дождливую ночь — когда Тилл в темноте переплёл их пальцы и спросил «так тоже хватает?», и Иван ответил единственным, чем мог, сжав его руку крепче. С той ночи что-то сдвинулось. Тилл стал другим — не резко, исподволь: чаще подставлял руку, дольше держал, когда Иван ей писал, ловил его взгляд и не отводил свой, как отводил раньше. Будто в ту ночь он подошёл к какой-то грани, потрогал её в темноте — и теперь, осмелев, потихоньку нащупывал, можно ли переступить. Иван это чувствовал. Иван читал Тилла лучше всех на свете и видел: тот подбирается к чему-то. Собирается с духом. Медленно, по-своему, неловко — но идёт вперёд. И потому, когда за обедом Тилл вдруг завёл разговор о выходных, Иван сразу понял, что это не пустой трёп. Обедали они всегда вместе — это было незыблемо, как восход. Место напротив Ивана принадлежало Тиллу, и никто в столовой на него не покушался, все знали: это столик Натта и Миста. Тилл прибегал со своей специальности — он учился на звукорежиссёра, вечно пропахший то паяльником, то кабелями, — плюхался напротив, и начинался обед, который Иван ждал каждый день как лучшую его часть. — Слушай, — сказал Тилл, и Иван мгновенно насторожился, потому что Тилл взялся гонять вилкой по тарелке — та самая манера, по которой Иван за десять лет научился безошибочно узнавать, что Тилл к чему-то подбирается, тянет, ходит вокруг, не решаясь сказать прямо. — Ты в эти выходные занят? Иван мотнул головой: нет. — Просто… — Тилл потыкал вилкой в котлету, не поднимая глаз. — Мы ж давно никуда не выбирались. В смысле — вообще. Просто так, не по делу. Всё больница, дом, колледж, туда-сюда. А раньше вечно куда-то мотались. — Он всё возил вилкой, всё не смотрел на Ивана, и уши у него медленно розовели. — Скоро Хэллоуин же. Костюмов ни у кого нет. Можно было бы… сходить. За костюмами. Вдвоём. Он запнулся на «вдвоём». Чуть-чуть, но Иван услышал — услышал, как Тилл споткнулся об это слово, будто оно вышло слишком весомым, выдало больше, чем он хотел, — и как торопливо, пряча это, добавил: — Ну и в кино потом. Новый ужастик вышел, говорят, годный. Просто… погулять. Как раньше. По-дружески. — Он наконец поднял глаза, и в них было столько плохо спрятанной надежды и столько заготовленной на случай отказа брони, что у Ивана защемило. — Ну как? Если не хочешь — забей, я так просто. Как раньше. По-дружески. Иван смотрел на эти розовые уши, на вилку, которую Тилл всё не выпускал, на то, как тот выставил вперёд эти «по-дружески» и «я так просто» — щитом, соломкой, чтобы, если Иван откажет или не так поймёт, можно было отступить, сделав вид, что и правда ничего не имел в виду. И Иван понял с абсолютной, обжигающей ясностью: это не «как раньше». Это тот самый шаг. Тилл собирался с духом с той дождливой ночи — и вот, набрался, и зовёт, только назвать это настоящим именем всё ещё не смеет, и потому прячет свидание за словом «погулять». И от этого понимания Ивана захлестнуло такой глупой, огромной, неудержимой радостью, что он даже не стал тянуться к телефону — телефон был слишком медленным для того, что рвалось наружу. Он потянулся через узкий стол, поймал Тиллову руку — ту, что сжимала несчастную вилку, — отнял вилку, отложил, развернул ладонь. И написал, глядя Тиллу прямо в лицо, чтобы тот видел, как Иван при этом улыбается: давай. Тилл прочёл кожей. И просиял — вся броня, все «по-дружески» и «я так просто» слетели с него в одну секунду, сменившись такой откровенной, ничем не прикрытой радостью, что стало ясно: никакое это не дружеское «погулять». Так не радуются походу за костюмами. Так радуются, когда позвал на свидание и услышал «да». — Правда? — вырвалось у него, слишком живо, слишком быстро, — и он тут же спохватился, попытался вернуть небрежность: — В смысле, ну… круто. Отлично. Тогда суббота. — Но радость никуда не делась, распирала его изнутри, лезла наружу через уголки губ, как он ни поджимал их. — Я после смены освобожусь часам к пяти. Заеду за тобой. Заеду за тобой. И это Иван тоже расслышал по-новому — не как «встретимся у магазина», а как то, чего Тилл вслух назвать не решался: заеду за тобой, как заезжают на свидание. И не стал одёргивать себя, как одёргивал раньше, не стал гасить надежду. Потому что надежда сегодня была не пустая. Сегодня Тилл сам, своими руками, эту надежду ему протянул — неловко, кружным путём, спрятав в «по-дружески», — но протянул. Иван не забрал руку сразу. Подержал Тиллову ладонь в своей ещё секунду — и Тилл не отнял, наоборот, чуть сжал в ответ, — и оба остались сидеть так, над остывающим обедом, глупо, тихо улыбаясь друг другу, оба делая вид, что ничего особенного не происходит, что суббота — это просто суббота.

***

Тилл заехал за ним в субботу к пяти — прямо со смены, ещё пахнущий кофе и корицей, с чуть влажными после душа в подсобке волосами, переодетый в простое чёрное, в котором отчего-то смотрелся так, что у Ивана на пороге на секунду перехватило. Не пялься — велел он себе и полез за курткой. Магазин был огромный, из тех, что к Хэллоуину превращаются в пещеру чудес и ужасов: стеллажи до потолка, тыквы, паутина, черепа, костюмы всех мастей, резиновые маски, накладные раны, искусственная кровь в пузырьках. Играла завывающая тематическая музыка, толклись такие же припозднившиеся студенты. Тилл нырнул в это всё с азартом ребёнка, дорвавшегося до игрушек, — хватал маски, примерял, корчил рожи, — и Иван ходил за ним, трясясь от беззвучного смеха. А потом наступил его час мести. Потому что на нижней полке, среди уценённого, обнаружилось нечто розовое, надувное и бесконечно прекрасное: костюм единорога, цельный, с обвисшим рогом и глупой мордой на капюшоне. Иван взял его двумя руками, торжественно, как берут награду, и повернулся к Тиллу с самым невинным лицом, на какое был способен. Тилл посмотрел на костюм. Потом на Иваново лицо. Потом снова на костюм. — Нет, — сказал он. — Даже не думай. Иван вытащил телефон, набрал, дал роботу произнести — ровным, безжалостным голосом: «Померь. Один раз. Для меня.» — Иван. «Пожалуйста, Тилли» — синтезатор не звучал убедительно, но Иван молитвенно сложил руки поверх телефона и сделал глаза несчастного щенка — тот самый взгляд, против которого Тилл, он знал по десятилетнему опыту, не держался никогда. Тилл упрямился секунд пять. Потом застонал, выхватил у него розовый ужас и, бурча недовольно, полез напяливать единорога прямо поверх одежды. Застрял в нём, запутался в надувном роге, чертыхнулся, а когда наконец продрался, встал посреди магазина — взрослый парень в розовом надувном единороге с обвисшим рогом, — и посмотрел на Ивана с таким мрачным достоинством, что Иван едва не задохнулся беззвучным хохотом. Он снял. Конечно, снял. Навёл телефон, поймал этот скорбный взгляд поверх розового — и Тилл, поняв, взвыл «не смей!», кинулся отнимать, но Иван уже отправлял фото в общий чат курса, отскакивая, уворачиваясь, и телефон в его руках дрожал от смеха. Через секунду чат взорвался. Тилл, всё ещё в единороге, обречённо смотрел, как расцветают под фото сердечки и рыдающие смайлы, и сказал только: — Предатель! Иван на ладони ему написал: поздно. я тебя уже увековечил.

***

За то, что увековечил, Тилл отомстил тем, что костюм Ивану выбрал сам — и выбрал придирчиво, отметая варианты один за другим («вампир — банально», «скелет — тебе будет холодно», «зомби — жалко твоё лицо мазать»), пока не выудил из вешалок пиратский: камзол, шляпа, повязка на глаз. — Вот, — сказал он с нажимом. — Это. Иди меряй, капитан. Иван скептически поднял бровь, но пошёл — камзол и правда был хорош, тяжёлый, с золотым шитьём, из тех вещей, что обещают на человеке смотреться дорого. Он натянул рубашку, влез в камзол, приладил на лоб повязку, потянул молнию сбоку — и молния прошла до середины и встала. Намертво. Он подёргал — ни вверх, ни вниз; язычок закусил ткань подкладки и не двигался ни на миллиметр. Иван повозился, вспотел, обозлился на дурацкий замок — а камзол сидел так, что ни снять через голову, ни толком застегнуть. Он приоткрыл дверь кабинки, высунулся, поймал Тилла взглядом и молча ткнул пальцем на застрявшую молнию. Развёл руками: застряло. — Да ладно, — Тилл подошёл, сунулся в щель. — Дай гляну. Ну-ка. Кабинка была тесная — одна из тех, что рассчитаны на одного, и то впритык, — но Тилл, недолго думая, протиснулся внутрь, и они оказались вдвоём в этом крохотном пространстве, где повернуться-то было негде, где приходилось стоять почти вплотную, грудь к груди. Тилл склонился к молнии, взялся за язычок, потянул — и Иван сверху смотрел на его макушку, на серебристые волосы, на сосредоточенно закушенную губу, и старался думать о чём угодно, кроме того, как близко они стоят. — Заело подкладку, — бормотал Тилл, дёргая. — Не дёргай сам, балда, порвёшь. Дай я… так, погоди… Он тянул то вверх, то вниз, и от этих движений костяшки его пальцев скользили Ивану по животу, по рёбрам, через тонкую рубашку, и Иван стоял, задержав дыхание, и молился, чтобы Тилл возился подольше и чтобы Мист закончил поскорее, одновременно, обе молитвы разом. И вот тут погас свет. Это что, молитвы так сработали? Не мигнул — разом, весь, будто кто-то выдернул рубильник; завывающая музыка оборвалась на полуноте, и наступила чёрная, плотная темнота, и тишина, в которой стало слышно, как где-то в глубине магазина недоумённо загалдели люди. — …о, — сказал Тилл в темноту, прямо Ивану в ключицу, потому что не успел выпрямиться. — Свет вырубили. Отлично. Секунду. Он завозился, доставая телефон, и в кабинке зажёгся жидкий синеватый огонёк экрана, выхватив из черноты его лицо снизу, близко, слишком близко. Тилл потянулся к дверце — к той щеколде, что запирала кабинку, — подёргал. Подёргал ещё раз. — Э, — сказал он. — Она электронная. Замок. Он… когда свет вырубился, он заблокировался, что ли? Не открывается. Иван взял у него из руки телефон, посветил на замок сам — маленькая чёрная коробочка сбоку, ни ручки, ни щеколды, только мёртвый погасший индикатор. Он толкнул дверцу плечом. Не поддалась. Толкнул сильнее — раздался только тугой электронный «чпок», и всё. Заперты. Тилл забарабанил в стенку кабинки ладонью: — Эй! Эй, есть кто? Нас тут заперло! Электронный замок заклинило, откройте! Где-то приблизились шаги, и голос — молодой, судя по всему, паренёк-сотрудник — отозвался с той стороны: — Ой, да, простите! У нас авария на линии, свет по всему кварталу вырубило. Кабинки на электронике, их без питания заклинивает, это известная беда… Сейчас, погодите, я за аварийным ключом схожу. — Поторопитесь, нам тут тесно. — Вы не один? — Нас двое, — сказал Тилл. Пауза с той стороны. Короткая, но выразительная. — …Оу, — произнёс паренёк с неловкой интонацией. — Молния застряла! — рявкнул Тилл, и Иван почувствовал, даже в темноте, как у того запылали уши. — Он застрял в костюме, я помогал расстегнуть- Боже, какая вам разница?! — Да я ничего, ничего! — заторопился сотрудник, и по голосу было ясно, что как раз то самое он и подумал, и теперь героически старается не заржать. — Не моё дело совсем! Вы там… стойте спокойно, я быстро, минут пять. Генератор пока не дадут, так что просто подождите, ладно? Никуда не уходите, — и, помолчав, не удержавшись: — хотя куда вы уйдёте… Шаги удалились. И они остались вдвоём — в темноте, в тесноте, в кабинке метр на метр, впритык друг к другу, с одним умирающим телефоном на двоих. Тилл погасил экран — «батарею поберечь», буркнул он, — и темнота сомкнулась совсем. Полная. Иван перестал видеть даже очертания, только чувствовал: вот здесь, в ладони от него, дышит Тилл, тёплый, живой, и деться от этого некуда, кабинка не пускала их дальше, чем на этот вздох друг от друга. Сначала оба попытались обратить всё в шутку. Тилл нащупал в темноте Иванову руку, развернул ладонь и вывел на ней криво, посмеиваясь: влипли. Иван нашёл его ладонь в ответ, написал: из-за твоего костюма. виноват ты. Тилл фыркнул, застучал пальцем: я тебя спасал, неблагодарный пират. И они так перебрасывались, вслепую, царапая друг другу буквы на коже, и это было смешно и легко — ровно минуту. А потом смешно быть перестало. Потому что темнота, оказывается, делала с прикосновениями то же, что делала когда-то ночью, в дождь, в спальне: убирала лица, убирала предлоги, оставляла только кожу и то, что между кожей происходит. И письмо на ладони, которое минуту назад было забавной игрой, вдруг стало чем-то другим — медленным, тягучим; Иван выводил очередное дурацкое слово и ловил себя на том, что ведёт палец слишком медленно, что гладит больше, чем пишет, и что Тилл не отнимает руки, а держит её открытой, подставленной, и что дыхание его в темноте стало слышнее — чуть чаще, чем должно бы. Они стояли очень близко. Приходилось. И Иван всей кожей, всем телом, натянутым как струна, чувствовал: плечо Миста касается его плеча, колено — его колена, и от Тилла идёт тепло, и запах — кофе, корица, тёплая кожа, что-то ещё, просто его — и в темноте, лишённый зрения, Иван обострился весь, как обострился когда-то его слух, и теперь читал Тилла телом, впитывал каждый миллиметр этой близости. — Иван, — сказал Тилл вдруг. Тихо. Совсем не так, как барабанил только что в стенку. Севшим, низким голосом, от которого у Ивана по спине прошло. — Ты где? Здесь. Иван нашёл его лицо. В темноте, на ощупь, по теплу — как научился находить всё важное с тех пор, как ослеп в звуке. Коснулся ладонью щеки, скулы, тёплой, чуть колючей. И почувствовал, как Тилл замер под этой рукой, как задержал дыхание, как не отстранился — наоборот, чуть повёл лицом, прижимаясь щекой к ладони, едва-едва, будто сам не заметив. Они стояли так. В полной темноте, в тесной кабинке, отрезанные от мира на эти несколько ворованных минут, и Иван держал ладонью лицо Тилла, а Тилл не убирал его руку, и оба знали — Иван знал точно, чувствовал это натянутое, звенящее, — что стоят на самом краю. Что достаточно ему потянуть Тилла на ладонь ближе — или Тиллу качнуться — и всё. Темнота позволяла. Темнота была как та дождливая ночь: место, где можно то, чего нельзя при свете. Иван чувствовал дыхание на своих губах — вот насколько близко тот оказался, придвинулся в темноте, сам, беззвучно. Между их губами было ничего. Меньше, чем ничего. Тилл дышал часто, и Иван слышал, как тот сглотнул, и слышал — своим страшным обострённым слухом, — как у Тилла колотится сердце, гулко, вразнос, совсем не по-дружески. Сейчас, — подумал Иван, оглушённый, обмерший, — сейчас я его поцелую, и будь что будет, потому что я больше не могу, сейчас темно, и он близко, я слышу, как он тоже- Он качнулся вперёд. Тилл — навстречу. Иван почувствовал, как чужие губы почти коснулись его, дрогнули, выдохнули ему в рот тёплое- Свет вспыхнул. — Господа! Разом, ослепительно, вместе с ожившей на полуноте завывающей музыкой и торжествующим воплем откуда-то из глубины магазина; электронный замок звонко пикнул и разблокировался сам, и в ту же секунду за дверцей раздались бодрые шаги и голос: — Ну вот, я же говорил, всё, вы свободны! Открывается? Они отпрянули друг от друга — насколько можно отпрянуть в кабинке метр на метр, то есть на полшага, вжавшись каждый в свою стенку, — оба ослеплённые светом, оба пунцовые, оба дышащие так, будто пробежали кросс. Тилл смотрел на Ивана огромными глазами, в которых плескалось всё разом — то, что чуть не случилось, испуг, что не случилось, и ещё что-то, отчего у Ивана подгибались колени. Дверца отъехала. Заглянул паренёк-сотрудник — румяный, любопытный, — оглядел двоих красных парней, вжавшихся в стенки тесной кабинки, застрявшую молнию, и лицо его выразило столько всего, что хоть картину пиши. — Ну вот, — сказал он бодро. — Живые. Молнию-то расстегнули? — Нет, — сказал Тилл сипло. Откашлялся. — Нет. Не расстегнули. Мы… мы вообще этот костюм не берём.

***

Молнию в итоге расстегнул тот же паренёк — с мылом, ловко, за десять секунд — и Иван выбрался наконец из злополучного камзола, который так их подвёл. Или, наоборот, услужил, — тут Иван сам не знал, как считать. Костюм они не взяли — оба, не сговариваясь, решили, что раз с ним столько мороки, ну его. Иван взял только пиратские аксессуары: повязку на глаз, серьгу-кольцо, красный пояс-кушак и бутафорскую саблю, — а рубашку, решил, наденет свою, белую, у него была подходящая, с широкими рукавами. Тилл, всё ещё пунцовый, набрал себе своё: чёрные витые рожки на ободке, наклейку с перепончатыми крыльями, которую обещали лепить прямо на рубашку, и хвост — длинный, чёрный, с треугольным жалом на конце, которым он тут же, у кассы, машинально хлестнул Ивана по ноге и сам смутился. Они расплатились и вывалились из магазина в наступивший синий октябрьский вечер, с шуршащими пакетиками, оба всё ещё не остывшие, оба старательно не заговаривающие о том, что произошло в темноте. Но оно шло с ними. Оно не отставало. Между ними теперь висело не смутное безымянное напряжение, как раньше, а совершенно конкретное: они знали теперь оба, точно, без всяких «может быть», что там, в кабинке, качнулись навстречу. Оба. Что это не показалось никому. До кино дошли пешком, почти молча, и молчание было густое, заряженное, всё ещё пахнущее той кабинкой. Оба чувствовали: заговори сейчас кто-нибудь о том, что там было, — и придётся с этим что-то делать, называть, решать, а на это ни у Ивана, ни у Тилла духу не хватало. Восемнадцать лет, ни у того ни у другого за плечами ни одних отношений, ни одного нормального поцелуя, — и вся эта громада, вставшая между ними в темноте примерочной, была так велика и так страшна, что проще было сделать вид, будто её нет. И оба, не сговариваясь, сделали именно так. Спас, как всегда, дурацкий фильм. Ужастик оказался хуже некуда — предсказуемый, с картонными пугалками, с жертвами, которые бегали от маньяка исключительно по кругу и обязательно спотыкались на ровном месте. И на первой же особенно тупой сцене Тилл не выдержал — наклонился к Иванову уху и зашептал что-то ехидное, привычное, дружеское, — и этим будто разомкнул заклятье. Потому что это было знакомо. Это было безопасно. Так они сидели в кино сто раз за десять лет, и в этой знакомой колее оба с облегчением спрятались от того, огромного и неназванного. Тилл шептал комментарии — зная, что Иван слышит, наклоняясь совсем близко, — а Иван отвечал ему единственным доступным способом: ловил в темноте его руку и царапал короткие ответы на ладони. Иван бил коротко, в одно-два слова, как привык. На особенно визгливой жертве написал: беги, дура. Тилл прыснул в кулак так, что на них зашикали. Когда маньяк в очередной раз возник из ниоткуда, Иван вывел: опять он. А когда героиня вместо того, чтобы выбежать в открытую дверь, зачем-то полезла в подвал, Иван просто царапнул: идиотка — и Тилл затрясся от беззвучного, задавленного хохота, зажимая себе рот. И вот так, за этой привычной вознёй, за ехидством и фырканьем в кулак, неловкость мало-помалу отпустила. Они снова стали просто собой — двумя друзьями в кино, ржущими над дешёвым ужастиком. Рука Тилла так и осталась под его пальцами, открытой — но теперь в этом не было того обморочного напряжения, что в кабинке; было просто тепло, привычное, как всё между ними. Иван писал ему всякую ерунду про фильм, Тилл беззвучно смеялся, и Иван думал, косясь на его освещённый экраном профиль, что вот и хорошо. Сейчас достаточно было и этого: сидеть в темноте плечом к плечу, держать его руку и смешить до слёз одним словом на ладони. После кино они вышли к площади перед кинотеатром — людной, несмотря на поздний час, полной народу: субботний вечер, кто-то с детьми, компании, парочки у ларьков с горячими напитками. А в воздухе моросил снег — первый, ранний, не всерьёз; редкие крупные хлопья лениво кружили в свете фонарей, садились на плечи, на волосы, и тут же таяли, не успев толком лечь. И Иван, и Тилл знали этот снег наизусть — знали, что он не настоящий ещё, что до настоящего рано, что вся эта белизна через пару часов сойдёт на нет, оставив только мокрый блеск на асфальте. Но пока он шёл — тихий, невесомый — и от него город становился мягче, будто кто-то приглушил ему резкость. Было по-настоящему холодно, изо рта шёл пар, и Иван, выйдя разгорячённым из тёплого зала, скоро продрог, поднял плечи, сунул руки в карманы. Тилл заметил. — Замёрз, — сказал он. Не спросил даже. Размотал со своей шеи шарф — свой единственный, который носит не первый год — шагнул ближе и накинул Ивану на шею. — На, а то ты весь синий уже под цвет. Окутал совсем немного — один виток, наскоро, — но, чтобы поправить концы, оказался на секунду вплотную, лицом к лицу, руки у чужого горла. И на этот короткий миг всё вернулось: та кабинка, та темнота, близость. Между ними, в свете фонарей, снова мелькнуло то самое — узнавание, тёплый толчок под рёбра; Иван почувствовал, как Тилл на вдохе чуть замер, как задержались его пальцы на синей шерсти, как глаза их встретились совсем близко. Снежинка опустилась Тиллу на ресницы, задержалась на миг и растаяла, и Иван, как дурак, засмотрелся на это — на то, как тает снег на его лице. Но они не сдвинулись навстречу. Ни тот, ни другой. Потому что вокруг был народ — шумел, толкался, смеялся, рядом ныл какой-то малыш, чтобы ему купили какао — и это была площадь, свет, толпа, а не спасительная темнота, где можно утонуть в эмоции без оглядки. Оба смутились, отвели глаза. Тилл отпустил шарф, отступил на шаг, кашлянул, смахнул снег с волос. — Ну вот, — сказал он нарочито буднично. — Теплее? Пошли, а то на остановке ещё стоять. И они быстро, чуть не в ногу, пошли прочь от фонарей к автобусной остановке, под этим ненастоящим, тающим снегом, оба пряча за торопливостью то, что снова только что мелькнуло между ними и снова не случилось. Но Иван, шагая рядом, кутаясь в синий, ещё хранящий тепло чужой шеи шарф, чувствовал себя по-глупому счастливым. Когда подошёл его автобус, Тилл потоптался и поправил пакет с рожками и хвостом. — Увидимся в колледже, — сказал он и, уже заходя в салон, обернулся. Лицо у него было такое, какого Иван не видел никогда — открытое, тоже глуповато-счастливое, будто он сам не до конца верил, какой это вышел день. Иван быстро поймал его руку у самых дверей и написал коротко, в два слова: шарф мой. Тилл прочитал с подножки. И засмеялся — тепло, коротко: — Забирай. Тебе идёт. Двери закрылись. Автобус ушёл, унося Тилла, и его лицо мелькнуло в окне — он смотрел на Ивана, пока автобус не завернул за угол. А Иван остался стоять один, в чужом синем шарфе, пахнущем любимым человеком — и впервые за десять лет то, что он держал в своём сундуке, больше не давило, не жгло, а тихо, тепло теплилось в груди, потому что сегодня он узнал наверняка: он там не один. Он тоже хотел. Мне не показалось. Натт пошёл домой пешком через весь ночной город, не чувствуя холода, — шарф грел, и это знание грело сильнее — и всю дорогу нет-нет да утыкался носом в синюю шерсть, туда, где она пахла Тиллом, и не мог, хоть убей, перестать глупо улыбаться в темноте.
88 Нравится 27 Отзывы 21 В сборник