***
Во дворце было темно и тихо, как в древней гробнице, и лишь в одном из кабинетов одиноко догорали свечи. Нетрудно было догадаться, что за человек остался под покровом ночи поработать — хотя, работой ныне это было назвать тяжело. Бенкендорф уже битый час разглядывал какие-то пустяковые документы, перечитывал их из раза в раз, мысленно переводил на всевозможные языки и каждые пять минут поглядывал на часы. Он ощущал себя настоящим идиотом. Но вот дверь скрипнула. Тусклое пламя свечи очертило рослый силуэт и эту неизменную, уверенную улыбку: Жуковский отложил трость на ближайший стул и медленно приблизился, заложив руки за спину. — Вы опоздали. — недовольно отчеканил Бенкендорф, не поднимая головы; между бровями у него залегла раздраженная складка, которая неизменно сопровождала каждую их личную встречу. Василий давно понял, что раздражение это напускное: после тяжелого рабочего дня Бенкендорф не сразу сбрасывал с себя маску, и нередко для этого ему требовалась помощь. — Всего-то на пару минут. — парировал Жуковский, ловким движением забрав из-под пальцев Александра Христофоровича документ и со скучающим вниманием пробежавшись глазами по строкам, вместе с тем чувствуя на себе прожигающий взгляд. — Полноте вам, Александр Христофорович. Вы же меня дождались. — Вообще-то собирался уходить. Мое терпение не бесконечно: сидеть и ждать, пока вы нагуляетесь где-то там. — Бенкендорф огрызнулся, стул отодвинул с визгом половиц, но не успел сделать и шагу, как сильные руки притянули его к крепкому телу, параллельно заставляя животом вжаться в край стола. Воздух со свистом вылетел из легких, и Александр яростно взглянул на довольную физиономию Василия через плечо, прошипев. — Что, по-вашему, вы делаете? — Я еще не отдал свою часть долга за то, что вы пощадили Пушкина… — голос Жуковского упал на октаву, стал тише, словно шелест, и до дрожи интимнее; Бенкендорф весь поджался, чувствуя, как широкая ладонь скользнула к его животу, поглаживая, вынуждая поддаться назад и прижаться ближе. Василий ткнулся носом куда-то за ухо, коротко прижался губами и неторопливо принялся расстегивать чужие брюки. Тишину кабинета прерывал только треск догорающей свечи и их сбившееся, слитое в унисон дыхание. — Не томите. — попросил-потребовал Александр, тем не менее больше не решаясь обернуться и посмотреть Василию в глаза. Это значило бы увидеть всю ту безграничную любовь и нежность, благодарность за возможность видеть Бенкендорфа вот таким; и показать свою собственную слабость, затаившуюся глубоко внутри. Нет, все это было выше его сил, и если бы Жуковский сейчас потребовал взгляда, Александр, не раздумывая, выгнал бы того прочь. Но Василий не требовал. Не сейчас, не в этом задушенном кабинете, где у него не было возможности насладиться любовником сполна. Поэтому приходилось довольствоваться малым — ткань слегка сползла со стройных бедер, и Жуковский тут же обхватил твердый член ладонью, вызвав протяжный стон. Весь мир поплыл перед глазами, когда Василий начал его гладить. Сначала неторопливо, пытаясь нащупать темп, но с каждым движением пальцы становились все увереннее и увереннее: к полузадушенным всхлипам добавилось совершенно похабное хлюпанье вытекающей смазки. Поэт не мог оторвать глаз, пускай и не видел в полной мере лица любовника. Бенкендорфа била крупная дрожь, он весь плавился в его ладонях, как сливочное масло, растекался и явно не знал, что с этим делать. Человек-закон, человек-кремень — явно не привык, что с кем-то можно быть мягким и беспомощным, потому и пытался всякий раз спрятаться поглубже, чтобы Жуковский не заметил, как ему хорошо. А он как назло замечал, да еще как, и любил доводить до крайностей, до криков, чтобы Александр сам целовался, кусался, царапался — в общем, чтобы совсем не был собой. Мысли поплыли вовсе, и граф уперся в стол руками, чувствуя, как от переполняющий чувств у него грозят подкоситься колени и как Жуковский сзади совершенно пошло трется о него, не в силах стоять смирно. Бенкендорф чаще всего не терпел мысли заниматься подобным в кабинете. Во-первых, господи прости, людное место, кто угодно может зайти и увидеть подобную развратную картину, и что тогда? Вся репутация коту под хвост. А во-вторых — очень неудобно. Василий, конечно, пытался пару раз взять его на столе, но что же такое стол? Деревянный, угловатый, неудобный.. — Не думайте. — потребовал Жуковский, перебивая мысль на полуслове, и задвигал рукой быстрее, почти обиженно, что Бенкендорф смеет уделять внимание чему-то на стороне, а не ему. Невыносимо, слишком много, господи, он, кажется, сейчас лопнет… — Стой… — хрипит Бенкендорф из последних сил, когда низ живота сводит сладкой судорогой, пытается уцепиться за ладонь Жуковского, чтобы то ли оттолкнуть, то ли прижать ближе. Все мутнеет, ноги его едва держат, и тут он чувствует прикосновение чужих губ к своему рту — властное, жадное, сметающее все на своем пути. Вместо того, чтобы продолжать брыкаться, Александр пребольно кусает Василия за нижнюю губу и с тихим стоном кончает ему в ладонь, нетерпеливо толкаясь бедрами, пока с тела не сходит последняя волна оргазма. И едва не падает, если бы Жуковский не подхватил его свободной рукой. — Тише, тише, ну что же вы… — со смешком бормочет он, помогая Бенкендорфу найти баланс, и вновь целует, в этот раз сдержаннее и спокойнее, хоть и не может налюбоваться румянцем на чужих щеках. Хотелось пошутить, подцепить, но Александр сейчас выглядел таким разнеженным и довольным (пускай и пытался это скрыть), что Василий решил промолчать, прижимаясь к его спине грудью. — Так вот, по поводу Пушкина… — Ради бога! — прорычал Бенкендорф, бросив уничижающий взгляд, и водрузил очки обратно на переносицу, после чего наскоро обтерся платком и им же стер свой позор с ладони Василия. — Если вы сейчас скажете еще хоть одно слово о нем, я выставлю вас за дверь. Неужели весь ваш мир вертится вокруг этого мальчишки? — М-м, не знаю даже. Не замечал, чтобы вы хоть раз вокруг него кружились. — с улыбкой ответил Жуковский, целомудренно целуя в висок. Александру надобно лишь несколько минут, чтобы осознать сказанное, после чего Василий с удивленным вскриком получает по руке. …Тем не менее, и следующий донос на Пушкина оказался отклонен. И после него, и после-после… И еще множество доносов после них. А все почему? Потому что Жуковский умеет договариваться.1.
9 марта 2026 г., 11:49
Недружелюбный к своим жителям Петербург с самого утра стучал каждому прохожему по голове яростными каплями серого дождя, пытаясь прогнать их со своих узких небольших улочек куда-нибудь подальше — на работу или обратно в теплый дом. В такую погоду легко ощущаешь себя муравьишкой, который ничего не может сделать с внешними обстоятельствами и вынужден лишь бежать, а куда бежать — решит случай.
И этот самый дождь, как назойливые часы, не позволял Бенкендорфу сосредоточиться на огромной кипе бумаг, которые уже столько времени лежали перед его глазами без дела. В кабинете — хотя как язык повернется назвать эту комнатушку кабинетом? — было душно и давяще, единственная свеча отбрасывала грязно-желтые блики на скучные каменные стены, лишь слегка освещая длинные стеллажи, доверху наполненные документами. И вместе с этим дождь за окном стучал в одном мерном, убивающем ритме, казалось бы, буквально изнутри черепной коробки.
Господи, еще один такой день Александр точно не переживет.
Выдохнув с тяжелой душою, он снял с переносицы очки и поднялся, со скрипом отодвинув назад массивный дубовый стул. Взяв с собою одиноко догоравшую свечу, Бенкендорф неторопливо прошелся вдоль стены с канделябрами, в каждый поставив по две новых тонких свечи и поджигая их. Ласковый треск на мгновение наполнил помещение, а после стало намного светлее; со вздохом он потушил крохотный фитилек и отложил его в сторону.
Каждый день, работая здесь, Бенкендорф все чаще ощущал себя каким-то маленьким, никому не нужным чиновником, который доживает свои скудные дни за копейки и однажды прямо здесь и умрет, а найдут его спустя пару дней, просто потому что он не принес отчеты вовремя. И он знал как минимум на крохотный процент, что это не так, что император на деле его очень ценит и видит его вклад в работу, просто сейчас «не самый удобный момент, чтобы думать о повышении», и проч., и проч. Ну, этого удобного момента, похоже, никогда и не будет.
Дождь за темным окном застучал быстрее, словно в насмешку, и Бенкендорф сел обратно, в попытках сосредоточиться взявшись за самый верхний лист. Он же и стал отрезвляющим, как гроза, резкая вспышка молнии — что-то интересное.
«донос… Пушкин… неблагонадежность… стихи…»
А вот это уже попахивает новым кабинетом.
Его людям хватило буквально полчаса для того, чтобы под локти затолкать полупьяного Пушкина к нему в коморку. Поэт, явно не ожидавший такой грубости, едва не свалился со стула и удивленно уставился на Бенкендорфа, пытаясь хоть что-то осознать. Да уж, очень отрезвляет, когда из шумного, веселого бала ты вдруг оказываешься в тесном, мрачном кабинете, где перед тобою палач, решающий, умереть ли тебе быстро или нет.
А Александр Христофорович только и рад потешиться: звук дождя наконец теряется на фоне этих непонимающих, почти что перепуганных глаз. Да уж, вряд ли теперь поэту было так весело, зато Бенкендорфу очень даже: он старательно скользил внимательным взглядом по строчкам на бумаге, вчитываясь в очередной серьезный донос и размышляя о дальнейшей судьбе «провинившегося», словно Пушкина здесь и вовсе нет. От этого приятнее было незаметно наблюдать, как с каждой секундой тот напрягается все сильнее, вертит головой во все стороны в попытках зацепиться взглядом хоть за что-нибудь. Что-нибудь, что помогло бы отвлечься от тревожных мыслей, что-нибудь, что было бы из «реального» мира, светлого и шумного, а не этого мрачного кабинета, в котором так и пахло кровью и смертью. Но у Бенкендорфа, увы и ах, не было ничего «человеческого», только лишь длинные напоминания о всех тех людях, что не устроили Его Величество, запечатленные во множестве документов.
Пушкин слегка покачался на стуле, явно пытаясь наконец обратить к себе внимание, но Александр Христофорович на такую легкую провокацию не повелся, обмакнув перо в чернильницу и подписав указ о ссылке попавшего под горячую руку гражданина.
— Александр Христофорович, я прошу прощения… — начал было поэт и замолк, прикусив кончик языка: Бенкендорф поднял на него такой убийственный, прожигающий взгляд, что все слова как-то сами собой пропали, растворились в панике, и Пушкин поглубже вжал голову в плечи (на всякий случай!), пытаясь казаться меньше и безобиднее.
Да, случай со стороны выглядел пустяковым: подумаешь, сказал глупость в полупьяном бреду, сколько таких сейчас разгуливает по улице, завывая провокационные стишки? Неужто всех придется на ковер вызывать с риском то ли смертной казни, то ли ссылки? Придется — и осознание этого медом разливалось на душе. Придется, непременно придется. И если каждый второй поэт будет вот так смело кидаться на императора, Бенкендорф может расчитывать на очень хорошее повышение.
А Пушкин продолжал что-то мямлить, что-то про карлика и картину, про рифмы и… Как он сказал?
— Весело же было…
Только лишь тогда мужчина позволил себе поднять холодные осуждающие глаза из-под стекол очков и слегка откинуться назад на стуле, отложив от себя перо. «Весело». Весело! Действительно, очень весело, они обязательно успеют вместе посмеяться, когда Александр Христофорович отошлет его на каторжные работы куда подальше, вот тогда можно будет хохотать до смерти… Дело очередного бедолаги оказывается отложено в сторону, и Бенкендорф уже жаждет что-то сказать, как в его кабинет влетает взбалмошный, растрепанный Пущин, который смотрит сначала на Пушкина, потом на него, опять на Пушкина и выдыхает:
— Пришли…
Бенкендорф слышит лишь мерный стук трости, прежде чем видит ее хозяина: Жуковский тягучим воском обводит комнатушку взглядом, пока на губах играет насмешливая ухмылка, благосклонно кивает нервничающему Пушкину и наконец — о, благодетель! — одаривает Бенкендорфа своим чутким вниманием.
— Александр Христофорович, — собственное имя на его губах становится греховным, грязно-соблазнительным, пока Василий делает несколько шагов ближе к столу, разделяющему их. — Что, никак не насобираете на новый кабинет? — с открытым издевательством выходит и письмо, перевязанное очаровательной красной лентой: Бенкендорфу даже лишний раз не надо открывать бумагу, чтобы понять, что там находится.
— Благодарите бога, что госпожа Голицына пока не поняла, за кого ее попросили заступиться. — яд брызжет с кончика языка, пока Александр скучающе пробегается глазами по строкам и краем замечает, как игриво Жуковский подмигивает своему подопечному: не волнуйся, мол, уже все разрешилось. Конечно, разрешилось, еще бы оно не разрешилось… Так и хочется бросить что-нибудь в ответ, выбить почву из-под этих уверенных ног. Василию ж кажется, что весь мир в его ладонях, ему все подвластно, стоит только обратиться, куда надо, и сказать, что желают услышать.
Но, пересекаясь с ним взглядами и ловя эту многозначительную улыбку, Бенкендорф молча садится обратно за свой стол. Человек слова, мать его за ногу; к тому же Жуковский предложил ему то, от чего сложно было отказаться.