Душа, которой нет
27 апреля 2026 г., 05:44
Примечания:
Друзья, мы подошли к неизбежному! А именно к началу отношений наших любимых героев. Да, начинается, с не очень приятной ноты, но и такие произведения же набирали обороты!
Да глава опять получилась очень длинной, из-за большого кол-ва одиночных фраз. Мне говорили, что когда пишется через двойной пробел, читать тяжелее. Возможно это действительно так, но у меня часто бывало, что я не могла прослеживать суть: где начало, где конец, а где уже вообще события из следующего дня.
Приятного прочтения!
— Сегодня, — сказала Аида смотря на солдат, — отработка тактики ведения боя в закрытых помещениях. Разбиваемся на пары. Один атакует, второй обороняется. Оружие — тренировочное. Задача — не убить, а захватить.
Она обвела взглядом строй.
— Купер — Петра. Марк — Гюнтер. Элиза — Эрд. Винсент — Оруо. Есения — Эда.
— А вы, лейтенант? — спросил Оруо, уже успевший обрести свою обычную наглость.
— Я буду работать с собой.
Леви усмехнулся. Оруо заткнулся.
Они разошлись по полигону. Солдаты военной полиции и разведчики — теперь уже не враги, не друзья, но что-то среднее. Те, кто вместе драил полы, вместе стрелял, вместе падал от усталости. И теперь вместе учились выживать.
Полигон для отработки боя в помещениях представлял собой лабиринт из досок и фанеры — дешевый, шаткий, но функциональный. Стены дрожали от каждого шага, пол прогибался под тяжестью, а крыша, если её можно было так назвать, состояла из дырявого брезента, который пропускал и солнце, и дождь, и, казалось, даже чужие мысли.
Первая пара — Купер и Петра.
Купер вошёл в здание первым, прижимаясь к стене. Его движения были плавными, бесшумными — учитель показывал ученику, как надо. Петра шла следом, копируя его походку, его стойку, его дыхание. Они двигались по коридору, заглядывали в комнаты, проверяли углы. Идеальная синхронизация. Идеальная тишина.
А потом Купер наступил на доску, которая не должна была там лежать. Доска взвизгнула. Подпрыгнула. И с противным хлюпаньем провалилась в яму, которую вчера вырыли для столбов ограждения и забыли закопать. Купер провалился следом.
Петра замерла на краю, глядя вниз. В яме было темно, сыро и, судя по запаху, там когда-то жила лиса.
— Ты как? — спросила она.
— Я в дерьме, — ответил Купер голосом человека, который только что понял, что его карьера в военной полиции достигла дна. В прямом смысле.
Он попытался выбраться. Стены ямы осыпались. Он попытался снова — и снова.
— Помоги, — сказал он наконец.
Петра огляделась. Вокруг не было ни верёвки, ни лестницы, ни даже длинной палки. Только грязь, доски и чувство глубокого удовлетворения от того, что это случилось не с ней.
— Я сейчас, — сказала она и ушла.
— Куда?! — крикнул Купер.
— За помощью!
Она вернулась через десять минут. С Оруо.
Оруо, увидев Купера в яме, издал звук, который нельзя было назвать смехом. Это было нечто среднее между ржанием лошади и предсмертным хрипом гиены.
— Ты... ты... — он пытался выдавить хоть слово, но дыхание перехватывало.
— Помоги мне выбраться, — ледяным голосом сказал Купер. — И я забуду, что ты это видел.
— Ни за что, — ответил Оруо, вытирая слёзы. — Это лучший день в моей жизни.
Петра вздохнула, сняла ремень, привязала к нему другой ремень, потом третий. Получилась верёвка длиной метра три — достаточно, чтобы достать до Купера, но недостаточно, чтобы он чувствовал себя уверенно.
— Хватайся, — сказала она.
Купер ухватился. Петра и Оруо потянули. Купер поднялся на полметра, сорвался, упал обратно, поднял тучу грязи и, кажется, разбудил всех кротов в радиусе километра.
— Ещё раз, — сказал Купер.
— Может, позвать капитана? — предложил Оруо, давясь смехом.
— Если ты его позовёшь, я тебя убью. Сначала выберусь, потом убью.
Они попробовали снова. На этот раз Купер ухватился за край ямы, подтянулся, перевалился через борт и рухнул на землю — грязный, мокрый, воняющий лисой и собственной гордостью, которую он, кажется, потерял где-то на дне.
Петра посмотрела на него. Оруо — тоже.
— Идём, — сказала Петра, протягивая ему руку. — До обеда ещё есть время. Умоемся.
— Я ненавижу эту жизнь, — сказал Купер, поднимаясь.
— Это пройдёт, — ответил Оруо. — Стыд — не навсегда.
— Ты издеваешься?
— Немного.
Они пошли к казарме. Купер — впереди, грязный и несчастный. Оруо — следом, всё ещё всхлипывая от смеха.
* * *
После обеда, когда солнце стояло в зените и даже тени прятались от жары, Аида объявила полосу препятствий. Смешанные команды — военная полиция плюс разведчики. Задание — пройти маршрут быстрее всех. Победители получают право не мыть посуду три дня. Проигравшие — моют за всех.
Марк был в команде с Петрой. Он считал это удачей — Петра была быстрой, ловкой, опытной. Она могла тащить его на себе, если потребуется. Он ошибался.
Полоса начиналась с забора — высокого, деревянного, с острыми кольями наверху. Петра перелетела через него как кошка. Марк зацепился штанами, повис вниз головой, и его ремень, не выдержав позора, лопнул. Штаны упали.
Марк повис, болтая голыми ногами в армейских ботинках. Позади него стояли полтора десятка солдат. Все видели всё.
— О господи, — сказала Элиза, закрывая глаза.
— Я ослеп, — добавил Оруо, но не отвернулся.
— Помогите мне! — закричал Марк, дрыгая ногами.
Петра, уже стоявшая на другой стороне забора, обернулась. Посмотрела. Подумала.
— Нет, — сказала она и побежала дальше.
Марк остался висеть. Один. Без штанов. Перед всем отрядом.
Купер, который к тому моменту уже отмылся от лисьей норы, подошёл к забору, посмотрел на Марка снизу вверх.
— Хочешь совет? — спросил он.
— Хочу штаны!
— Слишком поздно. Совет: не цепляйся ремнём за забор. Это больно.
— Я уже понял!
— Тогда лезь обратно.
Марк попытался подтянуться. Руки скользили. Он повисел ещё секунд десять, потом — всё-таки подтянулся, перевалился через забор и рухнул на землю с другой стороны. Без штанов. Без достоинства. Но живой. Он натянул штаны, затянул ремень узлом и побежал догонять Петру.
— Ты меня бросила! — крикнул он, дыша на ходу.
— Ты меня задерживал, — ответила Петра, не сбавляя темпа.
— У меня штаны упали!
— Это не моя проблема.
— А если бы я умер?
— Ты не умер. Ты просто опозорился.
* * *
Ночь стояла над старым штабом Разведкорпуса, как нож гильотины — тихая, острая, неумолимая.
Луна спряталась за тучами, звёзды тоже попрятались — то ли от холода, то ли от предчувствия. Ветер не дул. Даже вороны молчали, прижавшись к крыше, будто знали, что этой ночью лучше не попадаться никому на глаза. В здании не горело ни одного окна. Кроме одного.
Комната Аиды Ривервуд.
Она сидела за столом, при свете масляной лампы, и писала. Перо скрипело по бумаге — не нервно, не торопливо, а ровно, методично, как метроном, отбивающий время до казни. Она писала отчет. Не донос. Не шпионскую сводку. Не список слабостей Разведкорпуса, который можно было бы продать врагу за пару монет. Она писала свой взгляд. Свою оценку. Свои выводы о том, что происходит в этом забытом богами и людьми месте, где два корпуса — Военная полиция и Разведкорпус — пытались научиться работать вместе.
Она не чувствовала себя предательницей. Потому что не чувствовала ничего. Но и шпионкой она себя не чувствовала тоже. Она была солдатом. А солдаты пишут рапорты. Это часть службы. Потому что так надо. Потому что если она перестанет делать то, что должна, она перестанет быть собой. А быть собой — это единственное, что у неё осталось.
«Главнокомандующему Военной полиции Нику Виллу. Личный рапорт.
За отчетный период совместного пребывания в штабе Разведкорпуса (далее — объект) отмечено следующее.
Личный состав Разведкорпуса демонстрирует высокий уровень боевой подготовки. Физическая форма солдат оценивается как отличная. Тактическое мышление — как развитое. Дисциплина — как строгая, поддерживаемая командирами на всех уровнях.
Особое внимание следует уделить капитану Леви Аккерману. Его методы тренировок жестки и эффективны. Он пользуется абсолютным авторитетом среди подчиненных. Любое его слово воспринимается как приказ, любое действие — как образец для подражания. В отряде царит атмосфера...»
Она остановилась, подбирая слово.
«...преданности. Не страха, не раболепия, а именно преданности. Люди следуют за ним не потому, что боятся наказания, а потому, что верят в его правоту. Это редкое качество для командира. И опасное — для тех, кто может оказаться по разные стороны баррикад.
Взаимодействие между корпусами остается напряженным. Солдаты Военной полиции и разведчики держатся обособленно, избегая лишних контактов. Исключение составляют тренировки, где совместная работа необходима по приказу. В быту — почти полная сегрегация.
Капитан Аккерман не доверяет военной полиции. Его неприязнь имеет глубокие корни и, вероятно, не может быть преодолена в рамках данной миссии. Он видит в нас не союзников, а оккупантов, навязанных приказом сверху. Его отношение ко мне...»
Перо замерло.
Она смотрела на незаконченную фразу. В голове было пусто — как всегда. Но эта пустота вдруг стала... другой. Более плотной. Более тяжелой. Как будто кто-то налил в нее свинца.
«Его отношение ко мне — настороженное, с оттенком личной неприязни. Он не принимает меня как равную. Не принимает как союзника. Возможно, никогда не примет.
Тем не менее, его профессионализм не вызывает сомнений. Он не саботирует совместные тренировки, не провоцирует конфликты, не пытается использовать свое положение во вред военной полиции. Он делает свою работу. Как и я.
Рекомендации: продолжать наблюдение. Не форсировать сближение. Дать ситуации развиваться естественным путем.
Лейтенант Аида Ривервуд».
Она поставила точку. Перечитала. Ничего лишнего. Только факты. Только то, что нужно знать командованию. Только то, что поможет Военной полиции понимать тех, с кем они вынуждены работать.
Она взяла чистый лист, переписала отчет набело — аккуратно, без помарок. Сложила, вложила в конверт. Запечатала сургучом — капля красного на белой бумаге, как капля крови на снегу.
На конверте написала: «Главнокомандующему Военной полиции Нику Виллу. Лично в руки. Срочно».
Завтра утром этот конверт уйдет с посыльным. Через два дня будет в Митре. Через неделю — в архиве. Еще один отчет. Еще одна строчка в длинной цепи донесений, которые она писала месяц за месяцем, год за годом.
Она не чувствовала гордости. Не чувствовала стыда. Не чувствовала ничего.
Аида поднялась, подошла к окну. Туч не было — луна выглянула из-за облаков, заливая комнату бледным, мертвенным светом. Звезды смотрели на нее — холодные, равнодушные, вечные. Она стояла у окна, глядя на них, и чувствовала — нет, не чувствовала, знала — что эта ночь ничем не отличается от любой другой. Та же тишина. Та же пустота. То же одиночество, которое она перестала замечать много лет назад.
Иногда я думаю: что было бы, если бы я родилась другой? Если бы умела плакать, смеяться, любить? Если бы могла смотреть на звёзды и чувствовать восторг, а не просто констатировать их наличие?
Но эти мысли — как мухи. Прилетают, жужжат, улетают. Не оставляя следа.
Потому что для того, чтобы жалеть о том, чего у тебя нет, нужно сначала знать, что это такое. А я не знаю. Я никогда не знала. Я пуста с рождения. Или меня сделали такой. Я не помню. Не знаю. Не хочу знать. Знание — это эмоция. Желание знать — тоже. А у меня нет ничего. Только приказы. Только задачи. Только этот бесконечный, бессмысленный, необходимый отчет.
Она уже собиралась задуть лампу, когда услышала шаги. Тихие, почти бесшумные. Но она узнала их за мгновение до того, как они раздались. Потому что запоминала всё. Каждую походку, каждое дыхание, каждый ритм. Это было её оружием — внимание к деталям, которое другие называли паранойей.
Леви.
Она не обернулась. Не замерла. Не изменила позы. Стояла у окна, глядя на звёзды, и ждала. Шаги приближались. Медленно. Уверенно. Хищник, который не торопится, потому что знает: жертва никуда не денется.
Дверь открылась без стука. Леви вошел в комнату. Не спросил разрешения. Не поздоровался. Просто вошел — бесшумно, плавно, как лезвие, входящее в ножны. Закрыл за собой дверь. Прислонился к косяку.
На нем была рубашка с закатанными рукавами, открывавшая жилистые, сильные предплечья. Штаны заправлены в сапоги. Волосы чуть влажные.
Его глаза — серые, холодные, как зимнее небо — скользнули по комнате. По аккуратно застеленной кровати. По стопке книг на тумбочке. По столу, где лежали бумаги. По конверту, который Аида не убрала.
Конверт с надписью, которую он не мог не заметить.
«Главнокомандующему Военной полиции Нику Виллу».
Леви смотрел на конверт. Не двигался. Не дышал, казалось. Просто смотрел — и в этом взгляде было что-то такое, от чего у нормального человека побежали бы мурашки по спине. Но Аида была не нормальной.
— Не спишь, — сказал он. Голос тихий, ровный. Без интонации. Как у нее.
— Не сплю, — ответила она, не поворачиваясь.
— Что делаешь?
— Смотрю на звёзды.
Леви помолчал. Отлепился от косяка. Сделал шаг в комнату. Второй. Третий.
— На звёзды, — повторил он. — В два часа ночи. В комнате, где на столе лежит письмо главнокомандующему военной полиции.
Он подошел к столу. Взял конверт. Повертел в руках. Аида не двинулась.
— Можно?
Он не ждал ответа. Разорвал конверт — аккуратно, ровно, будто вскрывал хирургическим скальпелем. Достал лист. Начал читать.
Аида наконец повернулась. Она смотрела на него. На его лицо, которое ничего не выражало — абсолютно ничего. На его глаза, которые скользили по строчкам, не выдавая ни эмоций, ни мыслей. На его руки, которые держали лист неподвижно, как держат оружие перед выстрелом.
Он читал медленно. Вдумчиво. Словно каждое слово откладывалось в его сознании, как пуля в мишени.
Он дошел до абзаца про себя.
«Особое внимание следует уделить капитану Леви Аккерману. Его методы тренировок жестки и эффективны. Он пользуется абсолютным авторитетом среди подчиненных...»
Леви поднял глаза. Посмотрел на Аиду. В его взгляде не было гнева. Не было презрения. Не было ничего, что можно было бы прочитать. Только холод. Только сталь. Только та самая пустота, которую Аида так хорошо знала — но в его исполнении она была другой. Опасной.
— Ты пишешь обо мне, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Да.
— О моих методах. О моём авторитете. О том, что я не доверяю военной полиции.
— Это факты.
— Факты, — повторил Леви. Он отложил лист на стол. Положил ровно, параллельно краю. — Ты считаешь, что имеешь право фиксировать эти «факты» и отправлять их своему начальству?
— Я выполняю приказ.
— Приказ. — Он сделал шаг к ней. Один. Второй. Теперь они стояли друг напротив друга — он на полторы головы выше, шире в плечах, тяжелее. — Ты всегда выполняешь приказы, Ривервуд?
— Всегда.
— Не задумываясь? Не анализируя? Не спрашивая себя, правильный ли это приказ?
— Приказы не делятся на правильные и неправильные. Они делятся на те, которые нужно выполнить, и те, которые не нужно. Мне дают только первые.
Леви усмехнулся. Без звука. Одними глазами.
— И ты не видишь в этом ничего... странного?
— Я вижу в этом порядок.
— Порядок, — повторил он. В его голосе не было эмоций — но была опасность. Такая же, как у ножа, который только что вытащили из ножен. — Твой порядок, Ривервуд — это когда ты шпионишь за людьми, с которыми ешь из одного котла, спишь в одной казарме, тренируешься до седьмого пота? Твой порядок — это когда ты записываешь каждое слово, каждый шаг, каждую слабость и отправляешь это в Митру, чтобы какой-то генерал мог чувствовать себя в безопасности?
Он сделал еще шаг. Теперь они стояли так близко, что Аида чувствовала его дыхание на своем лице. Холодное. Ровное.
— Ты хоть понимаешь, что ты делаешь? — спросил он тихо. — Ты подрываешь всё, ради чего мы здесь. Всё, ради чего твои солдаты вкалывают до кровавых мозолей. Всё, ради чего мои люди рискуют жизнями, выходя за стены. Ты — бомба замедленного действия. И ты даже не знаешь, когда взорвешься.
Аида молчала. Смотрела на него. В её глазах не было ничего — ни страха, ни гнева, ни желания защититься.
Он говорит. Он злится. Он считает, что я — угроза. Может быть, он прав. Но разве это важно? Угроза или не угроза — я делаю свою работу. Как он делает свою. Как любой солдат делает свою.
Он не поймет. Он из другого мира. Мира, где есть место для принципов, для чести, для верности. Мира, где люди могут позволить себе роскошь выбирать. Мне этот мир не нужен.
Леви смотрел на неё. На её неподвижное лицо. На пустые глаза. На то, как она стояла — прямо, спокойно, как статуя, которую не могут задеть слова. И в его взгляде что-то изменилось. Не гнев. Не презрение. Что-то другое. Что-то, что Аида не могла прочитать — потому что никогда не видела этого раньше.
Он медленно поднял руку. Не резко. Не угрожающе. Просто — поднял, как поднимают руку, чтобы взять что-то с полки. Как поднимают руку, чтобы коснуться чего-то, что давно хотели потрогать.
Его пальцы сомкнулись на её горле. Ладонь легла на шею, пальцы — на сонную артерию. Он чувствовал пульс. Ровный, спокойный, как у спящего ребенка.
— Ты не боишься, — сказал он. Не вопрос. Констатация.
— Нет, — ответила Аида. Голос не дрогнул, хотя горло было в его руке.
— Почему?
— Потому что ты не убьёшь меня.
— Уверена?
— Абсолютно.
Леви чуть сжал пальцы. Совсем чуть-чуть — чтобы она почувствовала. Чтобы поняла, насколько легко ему будет сломать её хрупкую шею одним движением.
— А если я всё-таки убью? — спросил он. Голос всё такой же ровный, холодный, опасный.
— Тогда ты нарушишь приказ. И тебя накажут.
— Меня? — Леви усмехнулся. — Меня нельзя наказать. Я слишком ценен.
— Всех можно наказать.
— Ты наивна, Ривервуд.
— Я реалистична.
Он смотрел на неё. На её глаза, которые не выражали ничего — даже когда его пальцы сжимали её горло. На её лицо, которое не дрогнуло — даже когда он мог убить её одним движением. Она не боится. Она действительно не боится. Не потому, что храбрая. А потому, что ей всё равно.
Жить — не жить. Какая разница? Она не чувствует радости от жизни. Не чувствует страха перед смертью. Для неё это просто состояния. Как сон и бодрствование. Как приказ «выполнить» и приказ «отставить».
И это... это бесит.
Она — зеркало. Она отражает меня. Мою пустоту. Мою холодность. Мою отстранённость от мира, где люди плачут, смеются, любят, ненавидят. Я смотрю на неё и вижу себя. Только без причины. Я стал таким, потому что потерял всех, кого любил. Потому что война выжгла из меня всё человеческое. А она — она родилась такой. Или её сделали такой. И ей даже не больно от этого осознания. Ей вообще не больно. Никогда. И это неправильно. Это неправильно настолько, что хочется...
— Ты даже не понимаешь, насколько ты мерзка, — сказал он тихо. Не повышая голоса. Не сжимая пальцы сильнее. Просто — сказал, как говорят «трава зеленая» или «небо голубое».
— Объясни, — ответила Аида.
Леви убрал руку. Отступил на шаг. Посмотрел на неё сверху вниз — и в этом взгляде было что-то, от чего у нормального человека замерло бы сердце.
— Ты пуста, — сказал он. — Абсолютно пуста. В тебе нет ничего, что делало бы тебя человеком. Ни страха. Ни надежды. Ни желания. Кукла, которая делает то, что ей приказали.
Он помолчал.
— Я встречал таких, как ты. В Разведкорпусе. Их ломали титаны. Или война. Или смерть близких. Они становились пустыми, как ты. Но у них была причина. У них была боль, которую они спрятали так глубоко, что сами забыли о ней.
Он снова шагнул к ней. Оказался так близко, что она чувствовала холод, исходящий от его тела.
— А у тебя нет ничего. Ни боли. Ни причины. Ты просто — пустота. И это... — он на секунду замолчал, подбирая слово, — это отвратительно.
Аида смотрела на него. Не отводила взгляда. Не опускала глаз.
Отвратительно.
Он сказал «отвратительно».
Для него моя пустота — это отвратительно. Потому что он не понимает, как можно быть такой. Потому что он думает, что я выбрала это. Что я могла быть другой, но предпочла стать ничем.
Он ошибается. Я не выбирала.
Я не выбирала эту пустоту. Меня в неё загнали. Забили, как гвоздь в доску. И теперь я не могу вытащить себя обратно, потому что внутри не осталось ничего, за что можно было бы ухватиться.
Он не знает этого. Не хочет знать. Ему достаточно того, что он видит. Пустота. Отсутствие. Ничто.
И он прав. Это отвратительно. Но не для меня. Для меня это — единственная реальность.
Леви смотрел на неё. Ждал. Может быть, надеялся увидеть хоть что-то — слезы, страх, гнев, хотя бы искру. Но не увидел ничего.
— Ты даже не оправдываешься, — сказал он. В его голосе проскользнуло что-то, похожее на удивление. — Ты не пытаешься объяснить, что это приказ. Что у тебя нет выбора. Что ты просто делаешь свою работу. Ты молчишь.
— Ты не поверишь, — ответила Аида.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты уже решил, кто я. И никакие слова не изменят твоего решения.
Леви усмехнулся. На этот раз — одними губами, холодно, опасно.
— Ты права, — сказал он. — Не изменят.
Он снова поднял руку. На этот раз — не к её горлу. К её лицу. Провел пальцем по щеке — легонько, почти нежно. Коснулся скулы, спустился к подбородку, замер.
— Такая красивая оболочка, — сказал он. — И такая пустая внутри. Как фарфоровая кукла. Стоит на полке, смотрит пустыми глазами. Её можно разбить — и внутри ничего не будет. Только осколки.
Он убрал руку.
— Я думал, ты другая. После того боя. Когда ты встала. Когда смотрела на меня. Я подумал — может, военная полиция не безнадёжна. Может, есть те, кто понимает, что мы — по одну сторону баррикад.
Он покачал головой.
— Но нет. Ты — не по одну сторону. Ты — нигде. Ты вообще не на стороне. Ты — пустота. А пустота не может быть ни врагом, ни союзником. Она просто — есть. И её можно заполнить чем угодно. Приказами. Отчетами. Доносами.
Он взял со стола разорванный конверт, клочки письма. Посмотрел на них.
— Знаешь, что я сделаю, Ривервуд?
— Что?
— Ничего.
Он положил клочки на место. Ровно. Аккуратно.
— Я ничего не сделаю. Потому что ты не стоишь того, чтобы пачкать руки. Потому что ты — пустота, а пустоту нельзя наказать. Её можно только игнорировать.
Он повернулся к двери.
— Передай своему Виллу, — сказал он, не оборачиваясь, — что если он хочет знать о нас что-то, пусть приходит сам. И смотрит в глаза. А не прячется за спинами своих прихвостней.
Он вышел. Дверь закрылась тихо — без стука, без хлопка. Просто — закрылась. Аида осталась одна.
Она стояла посреди комнаты, глядя на закрытую дверь. На клочки разорванного письма. На конверт, который Леви не забрал.
Он ушёл.
Он не ударил меня. Не наказал. Даже не пригрозил. Он сказал, что я — пустота. Что я не стою того, чтобы пачкать руки.
И он прав. Но почему же...
Почему его слова застряли в голове? Почему они крутятся снова и снова, как лезвие в ране?
«Ты пуста. Абсолютно пуста. И это отвратительно».
Отвратительно.
Для него. Для Леви Аккермана, человека, который потерял всех, кого любил, и стал холодным, как зимний ветер. Для него моя пустота — это отвратительно.
Потому что он видит в ней то, чего боится в себе. Потому что он знает, что такое пустота. Он чувствовал её. Когда умирали его друзья. Когда он не мог их спасти. Когда оставался один.
Но он заполнил свою пустоту чем-то. Местью. Долгом. Желанием защищать тех, кто ещё жив.
А я не заполнила. Потому что нечем. Потому что внутри меня никогда ничего не было. Или было, но я забыла.
Забыла, как забывают сны после пробуждения. Остаётся только ощущение — что-то было, что-то важное, но что — не вспомнить.
Аида медленно опустилась на стул. Посмотрела на свои руки. Они не дрожали. Никогда не дрожали.
Она подняла голову, посмотрела на звёзды за окном. Они смотрели на неё — миллионы холодных огней, которые не чувствовали ничего.
Мы похожи. Вы просто есть. Я просто есть. Но Леви не смотрит на звёзды. Он смотрит на людей. И видит в них то, чего нет во мне. И он ненавидит меня за это. За то, что я не умею чувствовать. За то, что я пуста.
Она закрыла глаза.
В комнате было тихо. Так тихо, что она слышала, как тикают часы на стене — те самые, которые она завела в первый день, чтобы знать точное время. Тик-так. Тик-так. Тик-так.
Завтра в шесть утра — построение. Завтра — новый день. Новые тренировки. Новые приказы.
И Леви будет стоять на плацу, скрестив руки на груди, и смотреть на меня своими холодными глазами. И я буду стоять напротив, и смотреть на него своими пустыми. И между нами будет расстояние в несколько шагов. И пропасть, которую не перепрыгнуть.
Потому что я — военная полиция. Он — разведкорпус. Я — пустота. Он — холод.
И мы никогда не поймём друг друга. Потому что понимание требует эмоций. А у меня их нет.
Спокойной ночи, капитан. Спокойной ночи, звёзды. Спокойной ночи, мир, в котором я никогда не буду своей.
Аида задула лампу.
Комната погрузилась в темноту. Только лунный свет пробивался сквозь пыльное стекло, рисуя на полу бледные, причудливые тени.
Она легла на кровать. Закрыла глаза. Не спала. Просто лежала, глядя в потолок, который тонул во тьме.
Леви не ушел.
Аида слышала, как затихли его шаги в коридоре десять минут назад. Как они остановились. Как он стоял там, за дверью. А потом дверь открылась снова.
Он вошел. Медленно. Бесшумно. Закрыл за собой — на этот раз не прислонился к косяку, не отошел к стене. Встал посреди комнаты, напротив нее. Руки скрещены на груди. Взгляд — тяжелый, холодный, изучающий.
— Ты думала, я ушел? — спросил он. Голос тихий, ровный, без насмешки.
— Надеялась, — ответила Аида. Не потому, что это было правдой. Она вообще не умела надеяться. Просто сказала то, что от нее ждали.
— Ты не умеешь надеяться, — сказал Леви, и в его голосе прозвучала сталь. — Ты вообще ничего не умеешь. Только выполнять приказы. Только писать отчеты.
Он сделал шаг к ней.
— Я читал твой отчет, — сказал он. — От начала до конца. Дважды.
— Ты уже сказал.
— Я не закончил.
Он остановился в двух шагах от нее. Смотрел сверху вниз — и в этом взгляде было что-то, от чего у нормального человека побежали бы мурашки. Но Аида не была нормальной.
— Там есть одна фраза, — продолжил Леви. — «Его отношение ко мне — настороженное, с оттенком личной неприязни». Ты это написала.
— Да.
— Ты думаешь, я испытываю к тебе неприязнь?
Аида молчала. Не потому, что не знала ответа. А потому, что вопрос был риторическим.
— Я не испытываю к тебе неприязни, Ривервуд, — сказал Леви. — Неприязнь — это чувство. А я не трачу чувства на тех, кто их не заслуживает. Ты вызываешь у меня другое.
— Что?
— Отвращение.
Слово повисло в воздухе, тяжелое, как гильза, упавшая на каменный пол.
— Ты вызываешь у меня отвращение, — повторил Леви, и в его голосе не было злости. Только холодная, безжалостная правда. — Не потому, что ты из военной полиции. Не потому, что ты шпионишь за нами. А потому, что ты — пустота. В тебе нет ничего, за что можно было бы зацепиться. Ни характера. Ни принципов. Ни даже страха.
Он сделал еще шаг. Теперь они стояли почти вплотную.
— Знаешь, что я вижу, когда смотрю на тебя?
— Что?
— Ничего. Абсолютно ничего. Ты — как чистая доска. Как лист бумаги, на котором кто-то написал «выполнять приказы» и даже не подписался.
Он поднял руку. Коснулся пальцами подбородка, приподнял, заставляя смотреть прямо в глаза.
— Ты даже не понимаешь, как это жалко, — сказал он тихо. — Ты думаешь, что ты сильная. Что твоя пустота — это броня. Что ты неуязвима, потому что тебе всё равно. Но ты не сильная. Ты — пустая. А пустота — это не броня. Это отсутствие брони. Это отсутствие всего.
Он убрал руку. Отошел на шаг. Посмотрел на нее — холодно, оценивающе, как смотрят на сломанный механизм, который уже не починить.
— Ты когда-нибудь задумывалась, почему ты такая? — спросил он.
— Задумывалась.
— И что поняла?
— Что меня сделали такой.
Леви усмехнулся. Без звука. Одними глазами.
— Сделали, — повторил он. — Кто? Твои командиры? Тренировки? Жизнь?
— Все вместе.
— И ты не пыталась сопротивляться? Не пыталась остаться человеком?
— Я не знаю, что значит «остаться человеком». Я никогда им не была.
Леви замолчал. Смотрел на нее. В его взгляде — впервые за весь разговор — мелькнуло что-то, похожее на интерес.
— Никогда? — переспросил он.
— Никогда.
— С рождения?
— Не помню. Может быть, в детстве что-то было. Но я забыла.
— Забыла, — повторил Леви. — Или вырвали?
Аида не ответила. Он помолчал. Леви повернулся к ней.
— Ты — не сломленная. Ты — пустая с самого начала. Как кукла, которую собрали на фабрике. Вставили глаза, пришили волосы, нарисовали губы. И сказали: «Играй роль человека». А внутри — опилки.
— Не опилки, — тихо сказала Аида. — Пустота.
— Какая разница? — Леви усмехнулся. — Пустота, опилки, вата. Главное, что там ничего нет. Ни сердца. Ни души. Ни даже страха перед смертью.
Он снова приблизился. Встал напротив нее, глядя сверху вниз.
— Ты боишься смерти, Ривервуд?
— Нет.
— Почему?
— Потому что смерть — это конец. А конец не страшен. Страшно то, что не имеет конца.
— И что же не имеет конца?
— Пустота.
Леви замолчал. В его глазах — холодных, серых, как зимнее небо — мелькнуло что-то, чего Аида не могла прочитать. Может быть, понимание. Может быть, усталость. Может быть, ничего.
— Ты права, — сказал он наконец. — Пустота не имеет конца. Потому что у нее нет начала. Она просто есть. Как ты. Как я. Как все мы, кто потерял слишком много, чтобы оставаться людьми.
Он отвернулся. Подошел к столу. Взял разорванный конверт, клочки письма. Посмотрел на них.
— Знаешь, что самое страшное в твоем отчете? — спросил он, не оборачиваясь.
— Что?
— Не то, что ты пишешь о нас. Не то, что отправляешь это Виллу. А то, что ты пишешь правду.
Он повернулся к ней. В его руке был клочок бумаги — тот самый, где было написано про него.
— «Капитан Аккерман не доверяет военной полиции. Его неприязнь имеет глубокие корни». Это правда. «Он не принимает меня как равную». Тоже правда. «Он делает свою работу». И это правда.
Он бросил клочок на стол.
— Ты не лжешь, Ривервуд. Ты не преувеличиваешь. Ты не добавляешь ничего от себя. Ты просто фиксируешь факты. Как... — он запнулся, подбирая слово, — как инструмент.
Он снова подошел к ней. Остановился в шаге.
— И это — самое отвратительное. Не ложь. Не предательство. А честность. Твоя честность — это не добродетель. Это симптом. Ты честна, потому что не умеешь врать. Не потому, что у тебя есть принципы. А потому, что у тебя нет воображения. Ты не можешь представить, каково это — сказать неправду, потому что для тебя не существует «правды» и «неправды». Есть только факты. Только то, что можно увидеть, измерить, записать.
Аида молчала.
Он прав. Он прав во всем.
Я не умею врать. Не потому, что я честная. А потому, что для меня не существует разницы между правдой и ложью. Есть только информация. Только данные. Только то, что я вижу, слышу, запоминаю.
Я — инструмент фиксации. Камера, которая записывает всё, что происходит. И отправляет отчет тому, кто его заказал. В этом нет ничего личного. Ничего человеческого. Ничего...
Почему же его слова звучат так, будто они должны меня ранить?
— Ты когда-нибудь хотела чего-то для себя? — спросил Леви.
— Не понимаю вопроса.
— Чего-то, что не связано с приказами. С долгом. С обязанностями. Чего-то, что хотелось бы именно тебе. Не потому, что кто-то приказал. А потому, что ты сама этого захотела.
Аида задумалась.
Хотела ли я чего-то для себя?
В детстве — хотела. Хотела, чтобы меня не били. Хотела, чтобы меня накормили. Хотела, чтобы кто-нибудь обнял и сказал, что всё будет хорошо.
Но эти желания умерли. В клетке. В темноте. Под плетьми сестер милосердия.
А после — не осталось ничего. Только приказы. Только обязанности. Только бесконечное «надо», которое заполнило всю пустоту.
Он спрашивает, хочу ли я чего-то для себя.
Я не знаю. Я забыла, как это — хотеть.
— Нет, — ответила она. — Не хотела.
Леви усмехнулся. В этой усмешке не было веселья. Только горечь.
— Вот видишь, — сказал он. — Ты даже не человек. Человек всегда чего-то хочет. Еды, сна, любви, мести, смерти — неважно. Хоть чего-то. А ты — ничего. Ты — пустой сосуд. И чем дольше я на тебя смотрю, тем больше понимаю: тебя не спасти.
— Я не просила меня спасать, — ответила Аида.
— Знаю. Поэтому и не буду.
Он отошел к окну. Встал, глядя на звезды. Аида смотрела на его спину — широкую, напряженную, опасную. Он стоял неподвижно, как статуя, как памятник самому себе.
— Ты знаешь, что я вижу, когда смотрю на звезды? — спросил он.
— Что?
— Ничего. Абсолютно ничего. Так же, как и ты.
Он повернулся к ней.
— Мы похожи, Ривервуд. Ты и я. Оба пустые. Оба холодные. Оба делаем то, что должны, и не спрашиваем, зачем. Но есть одно отличие.
— Какое?
— У меня была причина стать таким. А у тебя — нет.
Аида молчала.
У меня была причина. Он просто не знает. И если бы он знал — может быть, он бы не смотрел на меня с таким презрением. А может быть, смотрел бы. Потому что знание не меняет сути. Я всё равно пуста. Всё равно сломана. Всё равно — кукла.
— Ты думаешь, что я не пыталась, — сказала Аида. Голос ее был ровным, но в нем — впервые за весь разговор — прозвучало что-то, похожее на усталость.
— Не пыталась — что?
— Быть человеком.
Леви поднял бровь. Единственную.
— Расскажи, — сказал он. Не просьба. Приказ.
Аида молчала. Смотрела на него. В его глазах — холодных, серых, как сталь — не было сочувствия. Не было интереса. Только требование.
Зачем? Зачем рассказывать? Он не поймет. Не захочет понять. Но, может быть...
Может быть, если я скажу, он увидит. Увидит, что я не всегда была такой. Что когда-то, очень давно, во мне тоже что-то было. Что я тоже плакала. Тоже надеялась. Тоже верила, что кто-то придет и спасет.
А потом поняла, что никто не придет. Никогда. И перестала ждать. Перестала чувствовать.
Перестала быть.
— В детстве я была другой, — сказала она. — Я плакала. Смеялась. Боялась. Или покрайней мере делала вид.
Он подошел к ней. Остановился вплотную.
— Ты думаешь, что твоя история что-то меняет? — спросил он тихо. — Думаешь, если я узнаю, что тебя ломали, я начну относиться к тебе иначе?
Аида молчала.
— Нет, — сказал Леви. — Не начну. Потому что результат тот же. Ты — пуста. Тебя сломали — да. Но ты не пыталась починить себя. Ты смирилась. Ты приняла эту пустоту как данность. Ты даже гордишься ею, хотя и не признаешься в этом.
Он наклонился ближе. Его голос стал тише — почти шепот.
— Знаешь, что я вижу, когда смотрю на тебя?
— Что?
— Девочку, которая сдалась. Которая перестала бороться. Которая позволила сестрам выбить из себя душу — и даже не попыталась ее вернуть.
Аида почувствовала, как внутри нее — там, где была пустота — что-то дрогнуло.
Он не знает. Он не знает, как я пыталась.
Как я царапала стены клетки, пока ногти не сходили кровавыми лохмотьями. Как я кричала, пока голос не сорвался на шепот. Как я молилась — кому? Чему? — чтобы кто-то пришел, чтобы кто-то спас, чтобы кто-то сказал, что это кончится.
Никто не пришел. Никто не спас. Никто не сказал. А потом внутри стало пусто. И боль ушла.
Я не сдалась. Меня убили. И кто-то другой — пустой, холодный, бездушный — занял мое место. И теперь этот кто-то стоит перед Леви и слушает, как он говорит о моей сдаче.
Но это не я сдалась. Это меня убили.
Разве он не понимает разницы?
— Ты не знаешь, о чем говоришь, — сказала Аида. Голос ее был ровным, но в нем — впервые — прозвучала сталь.
Леви усмехнулся.
— Не знаю? — переспросил он. — Я видел, как моих друзей разрывали на куски. Я видел, как они умирали у меня на глазах. Я видел, как их глаза — живые, горящие — становились пустыми, а потом и вовсе гасли.
Он шагнул к ней. Теперь они стояли так близко, что она чувствовала холод, исходящий от его тела.
— И знаешь, что я сделал? Я не сломался. Я не позволил себе стать пустым. Я взял свою боль, свою ярость, свою ненависть — и превратил их в оружие. Я стал сильнее. Холоднее. Жестче. Но я не стал пустым. Потому что внутри меня всегда есть что-то. Даже если это только месть. Только желание убивать. Только ненависть к титанам.
Он поднял руку. Снова коснулся ее лица — пальцами, холодными, как лезвие.
— А у тебя — нет ничего. Ни боли. Ни ярости. Ни желания мстить. Ты просто... приняла. Смирилась. Перестала быть.
Он убрал руку.
— И это — самое жалкое, что я когда-либо видел.
Аида смотрела на него. В ее глазах не было слез. Не было гнева. Не было ничего.
Он прав. И неправ одновременно.
Я смирилась — да. Но не потому, что была слабой. А потому, что борьба не имела смысла. Потому что если ты борешься с системой в одиночку — ты проиграешь. Всегда. Рано или поздно. Система сильнее. Система — это сотни людей, тысячи правил, миллионы способов сломать тебя.
Я выбрала не бороться. Я выбрала выжить. И я выжила. Ценой всего, что во мне было. Но выжила.
А он — он не понимает. Он думает, что борьба — это единственный путь. Что если не борешься — ты слабак. Что если сдался — ты ничтожество.
Но он не знает, каково это — когда не с кем бороться. Когда враг невидим. Когда система — это не люди, а стены, которые смыкаются вокруг тебя, пока ты не перестанешь дышать.
Он не знает. И никогда не узнает.
Потому что он — солдат. А я — кукла. Солдаты сражаются. Куклы — выживают.
— Ты прав, — сказала Аида. — Я смирилась. Я перестала бороться. Я стала тем, чем меня хотели видеть.
Леви смотрел на нее. В его глазах — холодных, серых, как зимнее море — не было удовлетворения. Не было победы.
— И ты не видишь в этом ничего постыдного? — спросил он.
— Я не вижу в этом ничего.
— Потому что ты пуста.
— Потому что я не умею видеть.
Леви усмехнулся. Без звука. Одними глазами.
— Знаешь, что самое страшное? — сказал он. — Я начинаю привыкать к тебе. К твоей пустоте. К твоим пустым глазам. К тому, что ты — кукла. И это пугает меня больше, чем титаны.
Он отвернулся. Подошел к столу. Взял конверт — тот самый, который разорвал. Клочки бумаги. Посмотрел на них.
— Ты будешь продолжать писать свои отчеты, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Да.
— И отправлять их Виллу.
— Да.
— И ничего не изменится.
— Нет.
Леви положил клочки на стол. Аккуратно. Ровно.
— Тогда зачем я здесь? — спросил он. — Зачем я трачу на тебя время? Зачем пытаюсь достучаться до того, у кого нет ни слуха, ни сердца?
Аида молчала.
— Ответь, — приказал он.
— Не знаю.
— Не знаешь, — повторил Леви. — Или тебе всё равно?
— И то, и другое.
Он усмехнулся. На этот раз — горько, безнадежно.
— Ты невозможна, Ривервуд. Ты — как стена. Как бетонная стена, которую я долблю головой, надеясь, что она треснет. Но она не треснет. Потому что она не стена. Она — пустота. А пустоту нельзя разбить. В нее можно только упасть.
Он подошел к двери. Открыл. Остановился на пороге.
— Я не приду больше, — сказал он. — Не потому, что не хочу. А потому, что это бессмысленно. Ты не изменишься. Я не изменюсь. Мы останемся врагами, союзниками, кем угодно — но не людьми, которые могут понять друг друга.
Он посмотрел на нее через плечо.
— Прощай, Ривервуд.
— До завтра, капитан, — ответила Аида.
Леви замер. Повернулся к ней.
— Что?
— Ты сказал «прощай». Но завтра в шесть утра построение. Ты будешь там. Я буду там. Мы будем тренироваться вместе, и ты будешь смотреть на меня с тем же презрением, а я — смотреть на тебя с той же пустотой.
Она помолчала.
— Это не прощание. Это — продолжение.
Леви смотрел на нее. Долго. Внимательно. В его глазах — холодных, серых, как сталь — мелькнуло что-то, чего Аида не могла прочитать. Может быть, уважение. Может быть, ненависть. Может быть, ничего.
— Ты права, — сказал он наконец. — Это — продолжение.
Он вышел. Дверь закрылась. Аида осталась одна.
Она стояла посреди комнаты, глядя на закрытую дверь. На клочки разорванного письма. На конверт, который Леви не забрал.
Он ушел.
Он сказал, что не придет больше. Но он придет. Потому что завтра — тренировка. Потому что мы — солдаты. Потому что приказы важнее чувств.
Даже когда чувств нет.
Примечания:
Та-дам) как то так. Вот вроде у них все хорошо, но вроде нет. Я думаю что слова будут лишними.