***
Каждая капризная гримаса, каждое недовольное кряхтение их малышки не просто принимались — они воспринимались как очередное, неоспоримое доказательство. — Смотри, — нежно смеялась миссис Харрис, когда Джоанна, сморщив носик, отворачивалась от соски, требуя, чтобы её покачали на ручках. — Какая она у нас уже избалованная принцесса. Знает, чего хочет. — Настоящая леди с характером, — соглашался мистер Харрис, с гордостью глядя, как его «дочь» требовательно размахивает крошечными кулачками, если её переодевание затягивалось на лишнюю секунду. Они вкладывали в её поведение тот самый смысл, которого так жаждали. Её плач был не просто плачем младенца — это был «девичий», мелодичный и трогательный каприз. Её нежелание лежать в одиночестве — не потребностью в контакте, а врождённой «девичьей» обидчивостью и жаждой внимания. Даже то, как она крепко спала, поджав ножки, казалось им удивительно грациозным и изящным. Они одевали её в те самые кружевные платьица. И вид этого хрупкого, капризного создания в облаке розового батиста и рюшей окончательно стирал в их сознании последние призрачные границы. Разве мог кто-то в таком наряде быть кем-то иным? Она была само воплощение их мечты — прекрасная, требовательная, нежная. Их уверенность росла с каждым днём, подпитываясь их же собственным восторгом. Они не замечали, как их интерпретация становится всё более изощрённой. Мир за стенами дома, со своими биологическими фактами и условностями, перестал для них существовать. Реальностью было только то, что они видели: их чудесная, капризная, самая что ни на есть настоящая маленькая девочка, Джоанна, чьё «недоразумение» было настолько незначительным, что о нём все уже давно забыли. Оно просто не имело никакого значения в свете её очевидной, для них бесспорной, женственности.***
Бабушка Элеонора прибыла в дом, наполненная предвкушением и трепетом. Её сердце, всё ещё хранившее боль от потери зятя, было готово излиться всей нерастраченной нежностью на долгожданную внучку. И когда она впервые увидела свёрток в кружевах, она аж засияла. — О, моя крошка! Моя Джоанночка! — её голос задрожал от умиления, когда она бережно, с мастерством, отточенным на собственной дочери, взяла младенца на руки. Она смотрела на пухлые щёчки, светлые волосики, длинные ресницы. — Да ты же вылитая фарфоровая куколка! Совсем как твоя мама в её возрасте! И она любила. Любила безоговорочно, всем сердцем, которое так жаждало этого нового поколения. Она не видела и не искала никаких «недоразумений». Для неё внучка была воплощением нежности, ради которого были связаны все те крошечные кофточки и конверты. Она часами могла сидеть в кресле-качалке в розовой комнате, напевая старинные колыбельные, рассказывая сказки о принцессах, будто посвящая Джоанну в великую тайну девичества, передавая эстафету изящества и доброты. — Вот посмотри, — шептала она, поправляя кружевную оборку на чепчике, — какая у нас красавица растёт. Настоящая леди. Мы с тобой, моя радость, будем пить чай из фарфоровых чашечек и читать самые прекрасные книжки. Её любовь была тёплым, густым мёдом. Для бабушки Элеоноры не существовало никакой иной правды. Была только её внучка, её продолжение, её самая большая радость на склоне лет. И эта абсолютная, слепая, исполненная предвкушения общих «девичьих» секретов любовь стала для родителей последним и самым прочным оправданием. Если бабушка, мудрая и любящая, видит в ребёнке только девочку — значит, так оно и есть. Значит, они на верном пути. Их маленький мир, вращавшийся вокруг розовой принцессы, наконец вернулся на круги своя.