***
Ночью ей снова не спалось. Эйгон уснул быстро — молодой, сильный уверенный в завтрашнем дне… наивный. Во сне он улыбался, бормотал что-то про драконов и лордов, прижимался к ней горячим боком. Рейна лежала неподвижно, глядя в потолок, где плясали тени от догорающей свечи. Внутри завозились дети. Сильнее обычного, будто тоже не находили покоя. Она встала, накинула шерстяную шаль поверх ночной сорочки, вышла в коридор. Стражники у дверей поклонились, но не последовали за ней — знали, что королева… принцесса? любит бродить одна по ночам. Ноги сами принесли её в детскую. Комната была пуста. Две колыбели — резные, тёмного дерева, с балдахинами из серебристого шёлка. В одной лежала расшитая золотом подушечка, в другой — простая, холщовая. Рейна сама велела сделать разные, наперекор мужу. Для разных судеб. Она подошла к колыбели с холщовой подушкой — той, что стояла слева, той, что была предназначена для первой. Протянула руку, коснулась грубой ткани. Под пальцами — льняное плетение, пахнущее солнцем и полынью. Если сейчас… если не дать ей родиться… если сделать так, чтобы она уснула и не проснулась… Мысль пришла не впервые. Она приходила каждую ночь, с тех пор как Рейна впервые увидела тот сон — чёрный дракон, девочка на его спине, и потом, после, белые слепые твари, выползающие из разорванной плоти. Избавить. Просто избавить от страданий. Пока она ещё не дышала, не кричала, не прижималась к груди. Пока это просто комок плоти с бьющимся сердцем. Разве это не милосердие? Она стояла над колыбелью долго. Так долго, что свечи оплыли до основания, а тени на стенах застыли в причудливых позах. Рука её сама собой легла на подушку, сжала холщовую ткань. Смогу? Внутри, под сердцем, толкнулись раз, другой — будто дочь почуяла опасность, будто звала: мама, я здесь, я живая, не убивай. Рейна замерла. Медленно убрала руку. И вдруг, не отдавая себе отчёта, наклонилась над пустой колыбелью, прижалась щекой к холщовой подушке, вдохнула запах льна и полыни. И заплакала. Беззвучно, как плачут только матери, оплакивающие ещё живых детей. Слезы капали на грубую ткань, темнели на ней мокрыми пятнами, а она всё стояла, сжимая в руках край подушки, и шептала в пустоту: — Прости меня. Прости… Где-то в коридоре послышались шаги. Рейна выпрямилась, вытерла лицо рукавом, обернулась. В дверях стоял Эйгон — босой, в одной рубахе, с канделябром в руке. Глаза его были испуганы. — Ты не пришла, я проснулся… Рейна, что ты здесь делаешь? Что случилось? Она покачала головой, шагнула к нему, обняла крепко-крепко, пряча лицо у него на груди. — Ничего. Просто… просто девочки толкаются. Я пришла поговорить с ними. Здесь тихо. Он обнял её в ответ, прижал к себе, гладя по спине, по спутанным волосам. — Пойдём в постель. Холодно. Ты простудишься. И их простудишь. — Да, — кивнула она. — Пойдём. Уходя, она оглянулась на колыбели. Две. С золотой и холщовой подушками. Золотой дракон и серебряный, оставленные Эйгоном на столике, смотрели ей вслед разноцветными глазами. Я не смогу тебя убить, Эйрея. Но я не смогу и спасти. Прости меня за это. Прости.***
Рейна отступила. Один шаг, всего один, но Эйгон замер, и улыбка сползла с его лица, сменившись привычной уже за эти месяцы тревогой. Он не понимал. Никогда не понимал. И она молилась Семерым, тем, в кого не верила и презирала за ненависть, чтобы он никогда не понял. — Я боюсь не людей, Эйгон. — Ее голос звучал ровно, даже отстраненно, будто говорила не она, а кто-то другой, стоящий за ее спиной и глядящий на них обоих со стороны, как на фигурки в киваре. — И не их блеяния. Я боюсь черного дракона. Тишина повисла между ними, густая, как патока. Только ветер выл за стеной, и где-то далеко, внизу, в скалах, билось море, неустанное, вечное, равнодушное. — Мейгор, — выдохнул Эйгон, и в этом выдохе смешались досада, злость и что-то похожее на обиду. — Опять Мейгор. Рейна, милая, здесь, на Драконьем Камне, мы в безопасности. Стены помнят Старую Валирию, ни один дракон не пройдет незамеченным. А даже если… даже если он решится напасть, у нас есть Ртуть, есть Пламенная Мечта. Мы дадим бой. Я дам бой. Я — Эйгон, сын Эйниса, внук Завоевателя! Я не позволю этому… — Ублюдку? — перебила она тихо. — Он не ублюдок. Он сын Завоевателя, дедушки, брат нашего отца. Его кровь. И он сильнее. Не драконом — волей. Жестокостью. Он не остановится ни перед чем, Эйгон. Ты собираешь лордов, они клянутся тебе в верности, а потом возвращаются в свои замки и думают — а стоит ли? Не выгоднее ли преклонить колено перед тем, кто уже сидит в Красном замке, кто держит столицу и казну, кто уже выжег Харренхолл и сжег проклятых Харровеев? Они будут ждать. Смотреть. Кто победит, тому и присягнут. Так было всегда. Ты не мальчик, ты должен это знать. Она говорила, и слова лились из нее холодной водой, а где-то внутри, под сердцем, заворочалась дитя — та, что родится второй, та, чье личико она уже видела в своих кошмарах синюшным и безжизненным. Или не безжизненным? Нет, живым, но обреченным. Живым, чтобы страдать. Живым, чтобы умереть. Эйгон покачал головой, отбрасывая назад светлые волосы. Он подошел ближе — осторожно, как подходят к раненой драконице, и на этот раз Рейна позволила. Позволила обнять себя, прижать к груди, вдохнуть его запах, такой живой, такой настоящий, так разящий контрастом с серо-свинцовой тоской, что заполнила ее всю до краев. — Ты устала, — пробормотал он ей в макушку. — Ты слишком много думаешь. Это тяжело — носить двух сразу, я знаю, мейстер говорил. Тебе нужен покой. Скоро они родятся, и ты увидишь — все будет хорошо. Они будут прекрасны, прямо как ты. Он врал. Сладко, нежно, убедительно. И Рейна позволяла ему врать, потому что правда была слишком страшной — не для него, для нее самой. — Обещай мне, — прошептала она, уткнувшись лицом в его плечо, в шерсть туники, пахнущую потом и дымом. — Что это правда. Он неловко обнял ее крепче, его руки легли на ее спину, на лопатки, чувствуя, как под кожей перекатываются кости — слишком острые, слишком выступающие для беременной женщины. Она мало ела в последнее время, почти ничего. Вкус пищи казался ей пеплом. — Обещаю, — буркнул он, и в его голосе не было понимания, только желание успокоить, согреть, развеять ее страхи. — Смел бы я тебе врать? Конечно нет, глупая. Он невесомо поцеловал ее в висок и отстранился, снова улыбаясь — уже увереннее. — Я велел принести ужин. И повитух. Они придут завтра с утра, поглядят на тебя. Старуха из Глотки говорит, что у нее руки золотые, она приняла полсотни младенцев, и ни один не умер. — Полсотни, — эхом повторила Рейна. — А сколько умерло матерей? Эйгон нахмурился. — Рейна… — Я пошутила. — Это была не шутка, они оба это знали. — Иди. Тебя ждут лорды и совет. Он помялся, но кивнул — действительно ждали. С каждой неделей на Драконий Камень прибывали все новые корабли, лорды с узких земель, рыцари из Штормовых пределов, даже несколько отчаянных голов из Речных земель, не желавших кланяться Мейгору. Все они хотели видеть своего короля, жаждали его уверенности, его улыбки, его обещаний скорой победы. Когда дверь за ним закрылась, Рейна осталась одна. И позволила себе то, что не позволяла никогда при нем — опустить плечи, ссутулиться, прикрыть глаза. Стояла так, слушая ветер, слушая море, слушая, как внутри нее толкаются маленькие ножки, и думала. Двадцать два. Или пятьдесят пять. Я уже не помню. Рейна уснула — провалилась в черноту без снов, тяжелую, как свинец. И не слышала, как позже вернулся Эйгон, как бережно укрыл ее меховым одеялом, как поцеловал в лоб и долго сидел рядом, глядя на ее осунувшееся лицо в свете догорающей свечи.***
Утро пришло серое, промозглое, с мелким дождем, что сек в стекла и стекал по стенам грязными потеками. Рейна проснулась одна — Эйгон уже ушел на военный совет, оставив на столике поднос с едой, к которой она не притронулась. Явились повитухи. Три женщины в темных платьях, с руками, навсегда пропахшими кровью и детским криком. Старшая, та самая из Глотки, грузная, с лицом, изрезанным морщинами, смотрела на Рейну оценивающе, как смотрят на кобылу перед выжеребкой. Две помоложе разворачивали тряпки, выкладывали ножницы, нитки, какие-то склянки с мутными настоями. — Раздевайтесь, ваша милость, — прогудела старуха. — Поглядим, как там наши маленькие принцы. Или принцессы? — Принцессы, — ровно ответила Рейна, не двигаясь с места. — Две. Повитухи переглянулись. Двойня — всегда риск. Для матери — смертельный. — Тем паче надо глядеть, — настаивала старуха. — Ложитесь, ваша милость, не томите. Рейна медленно поднялась, позволила расшнуровать платье, спустить сорочку с плеч. Холодный воздух комнаты обжег кожу, живот выпирал огромным белым шаром, исполосованным багровыми растяжками. Повитухи ощупывали его грубыми, мозолистыми пальцами, мяли, давили, заставляя детей возмущенно пихаться. Рейна лежала, глядя в стену, и чувствовала, как ее тело живет отдельно от нее. Вот пальцы старухи нащупывают головку, вот считают удары маленького сердца, вот меряют таз — широкий ли, пройдет ли дитя. — Хорошо, — наконец изрекла старуха, вытирая руки о промасленную тряпицу. — Лежат правильно, оба головкой вниз. Таз широкий, боги благословили. Рожать будете легко, ваша милость. Не то что некоторые. Рейна молча натянула сорочку, запахнула платье. Она смотрела на руки повитух — короткие ногти, въевшаяся грязь, красные пятна на коже. Чьи это были роды? Чья кровь? Чья жизнь? — Вымойтесь, — сказала она тихо. Повитухи замерли. — Простите, ваша милость? — Вымойтесь. С мылом и горячей водой, прежде чем коснетесь меня в следующий раз. И ногти остригите. Наступила тишина. Старуха побагровела, открыла рот, чтобы возразить — кто она такая, чтобы указывать повитухам, принимавшим роды у королев? Но Рейна смотрела на неё спокойно, и в этом спокойствии было что-то, от чего кровь стыла в жилах. Не гнев, не гордость — бездна. Пустота, в которой тонули любые слова. — Будет сделано, ваша милость, — буркнула старуха и засобиралась, увлекая за собой помощниц. Когда они ушли, Рейна подошла к умывальнику и долго терла руки, хотя они были чисты. Терла, пока кожа не покраснела, пока не выступила кровь из свежих царапин — она снова расцарапала себя во сне, сама не заметив когда. Тело не слушается. Или слушается слишком хорошо? Она вытерла руки о полотенце, оставляя на белой ткани алые разводы, и вышла в коридор. — Трудно ли матери терять ребенка, когда она еще даже не мать? Вопрос упал в пустоту, и пустота не ответила. Только море за стенами Драконьего Камня дышало тяжело, как раненый зверь, и ветер, вечный ветер Узкого моря, выл в бойницах, оплакивая тех, кто еще не родился, и тех, кому суждено умереть слишком рано. Рейна сидела у окна в своих покоях, глядя на свинцовые волны, и гладила живот — машинально, не думая. Внутри молчали. Дочери затихли сегодня, будто тоже слушали, будто тоже ждали. Третья луна близилась к концу, близнецам вот-вот должно было исполниться по году в её утробе, и Рейна знала — это их последняя весна в безопасности. За ее спиной, на столике у кровати, все так же стояли два деревянных дракона — золотой и серебряный. Эйгон каждый раз, приходя к ней, брал их в руки, переставлял с места на место, разговаривал с ними, будто с живыми детьми. — Золотой сегодня хочет лететь на стену, — говорил он, улыбаясь. — А серебряный боится ветра. Оставлю его здесь, пусть греется у свечи. Рейна смотрела на него и видела — он уже любит их. Тех, кого еще даже не назвали по именам. Тех, кому суждено умереть. Она родится первой, — думала она, глядя на серебряного дракона. — И умрет первой. Четырнадцать лет. Всего четырнадцать лет я буду слышать ее смех, видеть ее лицо, целовать ее в лоб на ночь. Она зажмурилась, прогоняя видение. Но оно не уходило — въелось в подкорку, в кости, в каждую клетку тела, которое никогда не было до конца ее. Иногда ей казалось, что она не живет эту жизнь. А просто смотрит на нее изнутри чужого тела. Как в те детские годы, когда мейстер поил её настойками и пускал кровь, чтобы изгнать духов. Духи не ушли. Они просто затаились. И теперь говорят с ней голосами нерожденных детей. В дверь постучали. Рейна вздрогнула, обернулась. — Можно? — Голос Эйгона, мягкий, чуть виноватый. — Ты опять не спишь? — Как видишь, — ответила она. — Заходи. Он вошел, закрыл за собой дверь, присел рядом на подоконник, загораживая собой серый свет. В руках у него был какой-то сверток — опять игрушки? Нет, на этот раз ткань, темная, с золотым шитьем. — Я нашел это в старых сундуках, — сказал он, разворачивая. — бабушкин плащ, Рейнис. Тот, в котором она венчалась с дедушкой. Я подумал… может, ты наденешь его, когда девочек будут представлять народу? Чтобы все видели — они из нашего дома, из дома дракона. Рейна провела пальцами по бархату. Темно-красный, почти черный, с вышитыми золотом драконами, танцующими на подоле. Ткань пахла лавандой и тленом — запах старых сундуков, запах прошлого, запах мертвых женщин, что рожали мертвых детей, чтобы продолжить род. — Красивый, — сказала она тихо. — Но я не надену его. — Почему? — Потому что Рейнис умерла рано. И отец умер не дожив праздную жизнь. И ее муж умер. И все, кого она любила, умирали. Я не хочу носить чужую смерть на своих плечах. Эйгон помолчал, потом аккуратно свернул плащ, отложил в сторону. — Ты сегодня особенно мрачная, — сказал он, беря ее руку в свою. — Что случилось? Опять сон? — Опять, — кивнула она. — Я видела нашу свадьбу. Он удивился: — Свадьбу? Это был хороший день. Ты была счастлива, я был счастлив. — Ты был пьян, — усмехнулась она уголком губ. — И счастлив. Это не исключает одно другому. Она посмотрела на него долгим взглядом, тем самым, от которого у него всегда сжималось сердце — слишком взрослым, слишком печальным, слишком прощающим. — Да, это было хорошее время… — тихо отозвалась Рейна, опустив взгляд. Тогда, пять лет назад, ей было шестнадцать. Эйгону — четырнадцать. Дети, которые должны были стать мужем и женой, потому что так велела кровь, так требовал обычай, так хотел их отец — король Эйнис, мягкий, болезненный, вечно сомневающийся. Свадьбу играли на Драконьем Камне, в септе, вырубленной в черном камне, где вместо витражей — узкие бойницы, и свет падает полосами, как в темнице. Рейна помнила этот свет — холодный, полосатый, он ложился на лица молящихся, делая их похожими на узников. Она стояла у алтаря в платье из серебряного шелка, расшитое мелкими жемчужинами — каждая жемчужина стоила жизни ныряльщика со Львиных скал, но кто в Королевской Гавани думал о ныряльщиках? Ткань была тяжелой, холодной, скользкой, как чешуя мертвой рыбы. Грудь сдавливал корсет, в ушах звенело от ладана и свечного чада. Эйгон стоял рядом — высокий для своих лет, золотоволосый, в черном бархате с красным подбоем. Он улыбался всем — лордам, единственному септону что согласился на заключение их брака, матери, сестрам. Только на нее взглянул мельком, украдкой, и в этом взгляде Рейна прочла: Я боюсь. Но я справлюсь. — Согласна ли ты, Рейна из дома Таргариенов, взять в мужья Эйгона, также из дома Таргариенов, и стать единой плотью с ним пред лицом Семерых? Септон был старый, с трясущейся головой, и голос его дрожал, как пламя на сквозняке. Рейна смотрела на него и видела череп под дряблой кожей. Смотрела на лордов и видела — кто предаст, кто выживет, кто умрет в огне. Смотрела на мать Эйгона, Алиссу, и видела ее, лежащую в горячке, с выкидышем, истекающую кровью. Слишком много видела. Всегда слишком много. — Согласна, — сказала она, и голос ее не дрогнул. Эйгон выдохнул — она услышала. Он боялся, что она откажется. Глупый мальчик. Отказываться было некуда. Отказываться значило умереть — не сразу, медленно, в тени чужого трона, под ногами у Мейгора, который уже тогда точил зубы на племянников. Голос их будто слился в унисон. — Отец, Кузнец, Воин, Мать, Дева, Старица, Незнакомец… — …я принадлежу ей, и она принадлежит мне. С этого дня и до конца моих дней. Пир потом был долгим, шумным, пьяным. Эйгон пил за здоровье всех подряд — лордов, драконов, даже за здоровье далеких предков из Старой Валирии. Рейна почти не притронулась к еде — кусок в горло не лез. Она сидела на возвышении, как чучело в шелку, и смотрела, как гости танцуют, пьют, обжимаются по углам. В какой-то момент, когда все отвлеклись на очередной тост, она встала и вышла в боковой придел септы — туда, где горели только тонкие свечи перед статуей Матери. Там, в полумраке, она позволила себе то, что не позволяла никогда прилюдно — опустить плечи, закрыть глаза, прижаться лбом к холодному камню. — Значит, мне все-таки придется это пережить, — прошептала она в тишину. — Трудно ли матери терять ребенка, когда она еще даже не мать? И что останется от меня после битвы на Божьем Оке? Пепел? Или просто еще одно имя в списке мертвых мужей? — С кем ты говоришь? Она вздрогнула, обернулась. Эйгон стоял в дверях придела — раскрасневшийся от вина, сбившийся дублет, волосы растрепаны. Но глаза были трезвые, внимательные, встревоженные. — Сама с собой, — ответила она. — Это единственный собеседник, который слушает мои бредни. Он шагнул ближе, остановился в двух шагах, не решаясь подойти вплотную. — Ты о чем-то шептала. Я слышал — про мать, про ребенка. Ты боишься рожать? — Не рожать, — покачала головой Рейна. — Я боюсь того, что будет после. — После? Будут дети. Наследники, будущее там. — Будут похороны, Эйгон. Будут слезы. Будут ночи, когда я буду стоять над пустой колыбелью и думать — а стоило ли рожать, чтобы хоронить? Он подошел тогда, взял ее за руки — его ладони были горячими, влажными от вина и волнения. — Ты странная, Рейна. Ты всегда была странной. Наверное в этом и есть твое очарование. Она посмотрела на него долгим взглядом — и вдруг, впервые за весь день, улыбнулась. Не той ледяной улыбкой, которой улыбалась лордам, а настоящей, теплой, почти счастливой. — Глупый мальчишка, — сказала она. — Ты даже не понимаешь, во что ввязался. — Понимаю. Я ввязался в тебя. Это единственное, что мне нужно знать. И тогда она обняла его сама, прижалась всем телом, вдохнула запах — вино, пот, молодость, жизнь. И прошептала в самое ухо: — Обещай мне, Эйгон. Что бы ни случилось. Когда наступит тьма — просто вернись ко мне. Живой. Он неловко обнял ее в ответ, уткнулся носом в ее волосы, буркнул: — Обещаю. Они стояли так долго, в полумраке придела, под равнодушным взглядом каменной Матери. А за стенами септы гремел пир, и никто не знал, что только что, в этой тишине, Рейна простилась со своим счастьем — потому что знала: оно не продлится долго. Первая брачная ночь была не в септе, конечно, а в покоях, которые принадлежали еще деду — Эйгону Завоевателю. Там стояла огромная кровать из черного дерева, с балдахином на драконьих костях, и на стенах висели гобелены с картами Старой Валирии — до Рока, до гибели, до того, как мир стал серым и маленьким. Рейну раздевали фрейлины — долго, церемонно, с причитаниями и глупыми шутками про первую брачную ночь. Она стояла, как кукла, позволяла снимать с себя слои шелка и кружев, и думала только об одном: Сейчас он войдет. И я должна буду… что? Чувствовать? Изображать? Терпеть? Она не знала. Ее тело знало — потому что было телом женщины, созданной для этого. Но она сама — та, что смотрела изнутри чужими глазами — не знала ничего. Только помнила смутно, что в другой жизни, которая снилась ей иногда обрывками, об этом писали книги, снимали картины, говорили шепотом. Но та жизнь была далекой, как звезды, и такой же ненастоящей. Когда все ушли, и дверь закрылась, и вошел Эйгон — уже без камзола, в одной рубахе, босой, смущенный до красноты, — она вдруг улыбнулась. — Ты как на казнь идешь, — сказала она. — Расслабься. — Я не знаю как, — признался он честно. — Мне говорили… ну, лорды, накануне… что надо делать. Но я все забыл. — Ничего не надо делать. Просто побудь со мной. Он подошел, сел рядом на край кровати, взял ее руку. Долго смотрел на их сплетенные пальцы — белые, длинные, с голубоватыми жилками — ее, и свои — широкие, с обкусанными ногтями, с мозолями от меча. — Я люблю тебя, — сказал он просто. — Оказывается я очень редко тебе это говорил… точнее говорил, но ты наверное принимала это за любовь к сестре или, ну, не знаю… Рейна молчала, глядя на него, волнующегося настолько что не мог остановить свой поток слов. И внутри нее, там, где жили кошмары и видения, вдруг стало тихо. Впервые за много лет — тихо. — Ложись, — сказала она. — Просто ложись рядом. Обними меня. И ничего не делай, попробуем в другой раз. Он заметно зарделся, но послушно кивнул и лег, обнял дрожащими руками, прижался всем телом — горячий, пахнущий вином и молодостью. И она позволила себе закрыть глаза и провалиться в темноту, где не было снов. А утром проснулась от того, что он целовал ее плечо, осторожно, как целуют драгоценность. — Ты не кричала сегодня, — сказал он сонливо. — Не металась. Спала спокойно. — Ты был рядом, — ответила она просто. — Когда ты рядом — кошмары уходят. — Тогда я всегда буду рядом, — пообещал он. — Всегда. И она ему поверила. Глупая. Влюбленная. Почти счастливая. Дура ты, Рейна. — Надо же, ты улыбаешься, — заметил Эйгон, заглядывая ей в лицо. — Редкое зрелище. — Я вспомнила утро после свадьбы, — сказала Рейна. — Как ты лез целоваться и обещал быть рядом всегда. — Я и сейчас рядом. — Знаю, вижу. Она помолчала, потом взяла его руку и положила себе на живот, туда, где слабо бились две маленькие жизни. — Чувствуешь? — спросила она. — Они толкаются. Обе. Эйгон замер, прислушиваясь. Под его ладонью действительно что-то шевельнулось, слабо, но отчетливо — будто рыбка плеснула хвостом в глубокой воде. — Боги, — выдохнул он. — Они живые. Правда живые. — Правда. — Я так долго ждал этого. Думал, мы никогда не заведем детей. Два года прошло, а ты все не беременела. Я уж думал… — Что я бесплодна? — спокойно спросила Рейна. — Как Сериса Хайтауэр? — Я не смел думать, — покачал он головой. — Я просто ждал. И молился. Всем богам, старым и новым, чтобы ты понесла. — Чтож, боги оказались милостивы к тебе. — Ты сказала мне задолго до мейстера. Помнишь? Сидели здесь же, у окна, и ты вдруг говоришь: У нас будут дочери, Эйгон. Я чувствую. А я засмеялся, сказал — нет, будут сыновья, наследники, драконьи всадники. А ты только покачала головой и сказала: Сыновья умрут. Дочери выживут. Некоторые. — Я так говорила? — удивилась она. — Не помню. — Говорила. Я запомнил, потому что испугался. Ты так спокойно сказала про смерть, будто речь шла о погоде. Рейна промолчала. Она действительно не помнила этого разговора. Иногда слова выходили из нее сами — те, что приходили из снов, из той смутной памяти, которую она считала болезнью. Мейстер в детстве говорил: Ваша милость, у вас горячечный бред, вам кажется, что вы видите то, чего нет. Это пройдет, когда вы вырастете. Не прошло. Просто изменилось — стало тише, глубже, ушло внутрь, в кости. — Ты когда-нибудь жалела, что вышла за меня? — спросил вдруг Эйгон тихо. — Ведь я младше. Глупее. Не воин, не стратег, не… — Ты — мой дом, — перебила она. — и вообще, этот вопрос я должна задавать. Ты жалеешь? — Никогда. Он поцеловал ее в висок, в уголок губ, в закрытые веки. — Я пойду, — сказал он нехотя. — Лорды ждут. Опять споры, опять советы. Мейгор шлет письма, требует присягнуть. Я рву их, не читая. Но они все шлют и шлют. — Он не отступится, — тихо сказала Рейна. — скоро он будет слать не письма — драконов. — Пусть шлет. У нас тоже драконы. И право. Право, — подумала она. — Право ничего не значит, когда у противника нет совести. Но вслух сказала только: — Будь осторожен. — Как прикажете, моя королева! — усмехнулся Эйгон. Он ушел, и в комнате снова стало тихо. Только море шумело за окном, только ветер выл в камне, только внутри, под сердцем, ворочались девочки, требуя жизни. Рейна встала, подошла к столику, взяла в руки золотого дракона — того, что предназначила для первой дочери. Дерево было теплым, гладким, почти живым. Она поднесла игрушку к лицу, вдохнула запах лака и смолы. — Я не смогла тебя убить тогда, — прошептала она в пустоту. — Не смогу и сейчас. Простишь ли ты когда-нибудь мою слабость? Внутри, под сердцем, толкнулись раз, другой, третий — будто дочь ответила. Рейна слабо улыбнулась — впервые за этот день по-настоящему. Поставила дракона на место, рядом с серебряным. Две игрушки, две судьбы, две девочки, которым суждено прожить разные жизни. Одна умрет в четырнадцать. Другая… другая переживет всех. Станет монахиней, настоятельницей, будет молиться за их грехи. И никто не узнает, что в её утробе, в темноте и тесноте, они лежали рядом, касаясь друг друга головами, деля одну кровь на двоих. Рейна подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. За стеклом — серое небо, серое море, черные скалы. И где-то там, за горизонтом, — Королевская Гавань, Красный замок, и в нем — Черный дракон, который уже точит когти, готовясь к прыжку. Ветер выл за окном, море билось о скалы, а Рейна стояла у стекла и ждала. Чего? Чуда? Смерти? Освобождения? Она не знала.