Найдёшь легко наощупь — пустота меня плотней
Давай договоримся: будь со мной аккуратней
Я так тебе откроюсь, распорю все швы — смотри:
Каждый, кто зашивал меня, забыл что-то внутри
Ты просто будь стерилен, когда погружаешься
Давай посмотрим вместе, как ты облажаешься и я останусь…
Аигел — Чудовище ©
Он не понимает людские чувства, как и не понимает натуру человека в целом. Не понимает, что значит радоваться, улыбаться и грустить:
Он смотрит за всем спектром человеческой мимики, знает, какие работают мышцы лица, когда люди улыбаются; знает, какие морщины выступают на лбу, когда люди плачут. Однако сам
Он — стойкость абсолютная; спокойствие моря.
Ему чужды чувства, но, кажется, только дорогие коллеги действительно будут знать, что на самом деле
Он сильнее всех желает начать чувствовать что-то, кроме
ничего.
На самом деле, люди одинаковы по своей сути, как и одинаковы коридоры любого злачного заведения, спроектированного жилища, общественного места. Одинакова анатомия. Кровь, мышцы, мясо, кости, нервы. Самая важная из отличительных черт, как выяснилось — глаза, и это немного выбивает из колеи, потому что иной раз контраст бывает слишком жутким. Радужки могут быть красными — как у мешающего целям юноши — смотреть кроваво прямо в душу, и даже самая обольстительная улыбка становится неимоверно жуткой при подобном цвете; радужка может быть золотой — прямо как глаза упавшей с неба девушки; может быть голубой, как самое ясное небо; может быть зеленой, серой, отсутствующе-белой.
Но каким бы ни был их цвет, все глаза печальны и пусты в своей сути, если тело мертво, а внутри все обожжено безжалостно, не позволяя прийти в себя и ровно вдохнуть воздух в легкие.
Он есть продукт распада жизни.
Он – чума в первозданном виде, та самая, которая ходит с косой, та самая, появляющаяся в страшных историях, но вместо упокоения цель у
Него другая – и видеть разницу между жизнью и смертью
Он ненавидит всем существом.
Он всегда преследует свою определенную цель.
Его нынешняя — ты.
И твоя ненависть, которую ОНИ заслужили; и твоя месть, которая в венах твоих свет несет, в каком тонут ОНИ вместе с тобой.
Ровер заметила неладное давно.
Перед ней кто угодно, но не Люк — она уверена в этом так же, как уверена в том, что его мог заменить мутировавший Дискорд или что-либо еще. Перед ней кто угодно — иллюзия, двойник, копия, чудовище, принявшее оболочку, укравшее внешность, заразившее сознание, — и выглядит практически так же, как оригинал, однако не точно так же излюбленно улыбчив и мягок.
И мысли его не его-собственные, и глаза его не отрываются от нее ни на секунду, бездушные и остекленевшие.
На сотни метров вокруг — ни души. Только они вдвоем, снег снаружи, ветер, разрытая могила где-то вдалеке, напоминающая о многом, но это неважно, ничего не имеет значения. Важно лишь то, что видит она. Ровер не страшно, наоборот, сильно горько, настолько, что хочется закольцевать происходящее, чтобы вернуться на пару дней назад.
Ты не он, ты – что-то другое.
Ровер достаточно умна, чтобы понять — что-то диктует движение и рисует простую картинку: облик в ее руках ломается, крошится, как стекло, и с такой же легкостью поддаются чужие кости.
–
Фальшивка.
Пауза кажется похоронным маршем. В звенящей тишине слышно только биение сердца — ее; его, наверное, давно замерло.
Ровер не уверена в том, что делает, но рискует, не церемонясь, сцепляет зубы сильно, настолько, что у виска выступает нить вен, и смотрит с нескрываемой злостью. Сердце колотится, кровь в ушах шумит громко от адреналина и резкости движения — она поступает слишком бездумно, чтобы назвать риск осознанным и стоящим.
Лезвие меча упирается в чужую шею. Дернешься — тут же захлебнешься, и не останется ничего, кроме как жалобно дрожать и молить о пощаде в надежде отсрочить свою смерть, которая непременно наступит. Лезвие давит, не так сильно, чтобы убить, но достаточно, чтобы выступила кровь, золотая и знакомая, такая, по которой она непременно узнала бы его.
Ровер выдыхает с дрожью.
Ядовитое, раскаленное золото едва течет.
Он не вздрагивает, не морщится, не двигается, и ощущение того, что что-то слишком
не так, препарирует ее живьем на этом полу вместо него. На его лице написана озабоченность, и она настолько же близка к тому, что Ровер хотела бы увидеть, насколько и далека.
— Ты..., — цедит она зло, шипит, не спрашивая, утверждая только собственные наблюдения — необходимость выяснить, есть ли опасность, требующая устранения. Черным окрашена бездонная тень, нависшая над ними, под коленями металл ледяной, а дорогой друг под ней смотрит красными глазами со смесью ужаса и паники так естественно. — Кто ты?
— Люк, Ровер, Люк Херссен, — эмоциональность имитирует человеческую натуру, инстинкт самосохранения подкрепляет дрожью, пока Ровер видит, как размягчается его лицо, спокойствием сглаживается, и не моргает он совсем.
Почему тебе безвольно легко чувствовать сталь в себе? — Что ты… делаешь? Тебе нехорошо?
Его кожа ледяная. Пульс не бьется. Золотая кровь, что разливается под лезвием, проступает и рдеет тут же, в алый перетекает, как бы ни хотелось не видеть естественный цвет, но дыхание его перехватывает все же, голос правдоподобный — совсем не отличить от настоящего доктора Академии Старточ, светоча медицины, солнца Лахай-Роя.
Ее не проведешь.
Нет той меланхоличности, нет поразительной проницательности, кажется, нет того Люка, который морозно рассказывал собственное прошлое, морозно-нежно делился ее; и нет того Люка, который вслушивался в беспокойства, озвученные уставшей девушкой, устроившей аварию, нет исцеляющего раны одним своим присутствием, своей целеустремленностью, и нет того Люка, что не знал совсем, что для
кого-то стал и примером, и олицетворением преданности.
Граница между человеком и неведомой сущностью осязаема, режет без ножа понятие безопасности, предвестником угрозы осевшая в насыщенно-багряных глазах. Нынче не на расстоянии вытянутой руки, уже лицом к лицу: бесконечное дежавю о милой Ниворе, и Ровер в нем погрязла.
— Дыши, пожалуйста, — просит Люк с безучастной улыбкой, позволяя забытой боли растечься, она уверена более чем, что на самом деле ни одно нервное окончание не отзывается. Пальцы его дрожат – опасно прикасаться
не смеет прикасается что-то, что гораздо сильнее и опаснее ее. — Ты дезориентирована, тебе нужно успокоиться.
— Что ты делаешь? Зачем ты это делаешь? — это не похоже на успокоение − Ровер не понимает, на что это похоже, и знает, что все неправильно, и прекращать она это не хочет, предполагая, чем все закончится. Он прав, возможно, ей нехорошо: гнев разбужен окончательно и бесповоротно, гнев в ней вспыхивает, как аннигилирующее солнце, готовое взорваться.
Думаешь, сможешь обмануть меня? Думаешь, отнимешь еще одну жизнь? Думаешь, сможешь взять под контроль? — Ты не он.
Пыль кружится в воздухе и оседает медленно, как будто снег, в пробивающимся лунном свете сверкает, золотисто-пшеничным переливаются волосы Люка, и это единственное, что есть яркого в его образе в слабом серебряно-голубом сиянии. Между ними – настороженность с искрой опасности, причиняемая боль – символ того, что он до сих пор здесь; что он жив, что она действительно слишком испугалась, чтобы отличить правду ото лжи. Ровер явственно запоминает, как трескается маска, осыпается, потому что не получается у нее поверить, что Люк, с ней говорящий, такой же, как всегда, потому что копирует он поведение профессионально-обманчиво, искусно играет, спокойствие на высоком уровне контроля держит. Ровер слышит сдавленный хрип и, лезвие вдавливая, повторяет почти исступленно «не притворяйся им!», пока в горле застревает вопрос:
зачем? Точнее
, почему? Где он? Верни мне его... Ровер кажется, безвыходность ее поглощает, тьма червоточиной расползается, как
не-позолоченный Ихор, истинно пугает, как и упущенная возможная смерть. Ведь шепчутся голоса, что все
Его жертвы давно мертвы и не вернуть их назад. Вот только отчего-то не бросается на нее
Он, позволяя возвышаться на собой и угрожать смертельно, убить не пытается, идентифицирует только одним именем также спокойно и вкрадчиво:
— Нет, это я, Люк.
— Лжешь!
Ее не проведешь. Слишком много поведала девушка, упавшая с неба, на своем пути. Слишком часто возвращалась в точку начал, забывала себя и социальные связи. Слишком много вымела чернота из ее памяти, разбила многое, не так фатально, чтобы забыть, как Тацет доктора Херссена вспыхивал золотым – солнечной меткой, что не откликается больше..
...сочащаяся красным цветом.
Перед ней кто угодно, но не Люк — она уверена в этом так же, как уверена в том, что настоящий он никогда бы не поступил так
как «так?»; она уверена так же, как уверена в том, что хорошо запомнила золото, золото, золото, он не видит ничего, кроме золота и серости. Золото и черно-белый — данность. Восприятие — опознавательный знак.
Значит, твоя плата за резонанс — зрение? Золото красит, золото заливается под веки, золото слепит глаза; Люк Херссен делит его на тонкие ниточки, нитями этими шьет — после остаются лишь исколотые раны на серебро-сером мире, и, пожалуйста, прошу тебя, докажи, что все еще перед тобой цвета не выходят за границы золотого, Люк…
— Что это, госпожа Линнея? Вы пролили синий на мой стол?
Граница между человеком и неведомой сущностью осязаема.
Он, ничем не похожий на ее старого друга, заполняет комнату собой, разнося запахом мертвечины, и не совладать ни с чем, ни с собой, ни с оружием, удостовериться хочется, что все ложью является, обманом, трюком Фракцидуса, рассыпать пеплом
его хочется, прощупать вены, вскрыть, зарыться в них, рассечь тело, расстегнуть пуговицы, разорвать, пока не спадет
все, что он носит на себе.
Пока не сбросит Он новую кожу.
Для того, чтобы убить – нет, разоблачить – Его, достаточно нанести увечье. То будет проще, чем никогда больше увидеть его. Парадокс: Ровер не посмеет, не сможет снести голову ему, даже если тем самым удастся все исправить.
Ровер на вдохе проводит линию вместо проклятий, вместо отчаяния, вместо тысячи слов, вместо мольбы, но надрезать не успевает. Мужская рука перехватывает запястье. Накрывая рукоять в ее же хвате, он чуть подается вперед — почти касается своими губами чужих — отводит, выбрасывает острие с малым усилием, — куда-то в сторону, подальше от их тел. Ровер рефлекторно зажмуривается — также рефлекторно вздрагивает, ожидая удара.
Однако ничего не происходит. Они сидят, не шевелясь.
Пальцы выворачивает судорогой, и Ровер втягивает воздух сквозь зубы, цепляется за его плечи, прикладывая титанические усилия, чтобы держать себя в руках. Смотрит мимо него, задыхаясь в панической атаке, пока с
извращенно-обеспокоенной заботой за волосы оттягивают ее голову назад чужие руки.
Затянутый поволокой взгляд застывает, превращая ее органы в трескающийся под давлением лед.
Как больно тебе было?
– Приди в себя, – она слышит, как голос Люка ломается металлическими отголосками, слышит, как внутри него что-то булькает. О боже, боже, ее меч слишком далеко, чтобы дотянуться. – Пожалуйста, не бойся, пожалуйста, поверь мне, все хорошо, все будет хорошо, пожалуйста, приди в себя, посмотри на меня. Кого ты видишь?
Не тебя.
Зрение ее меркнет, проливается дорожками слез.
Ведь не смогла она его спасти, как не спасла Эмит. Снова из-за Него.
Люк гладит по щеке словно успокаивая, пробегается пальцами по ребрам, ближе пододвигая, от падения сдерживая. Когда
заводит руку за ее спину, тянется ниже мягким касанием по позвоночнику, обнимает, прижавшись щекой к макушке.
— Не-Люк бы стал переубеждать тебя? Не-Люк бы позволил тебе ранить себя?
Впервые в жизни ей хочется смеяться без повода. Так невинна радость — рассмеяться всласть хочется, а нечем и незачем. Нечем парировать. Она клонится вперед, кладет голову на его плечо, будто пытаясь довериться, впитать в себя оставшиеся крупицы теплоты. Рассмеяться хочется – росчерк на его горле красный, от низкой температуры пар при выдохе не поднимается, жар тела – только ее. Ровер хватает сил, чтобы выпрямиться – колото-режущее касание отсчитывает пульс, с деликатностью имени «Люка» поправляет ее воротник.
— Лидер Черных Берегов – все для многих, золотая девочка – никто и ничто, – шепчет Люк – Люк ли? – на ее ухо, и руки его на ее талии, под перчатками – холод мертвый. Ровер чувствует его через ткань, мрачное безмолвие тает и стекает ледяной дрожью, и оттого противится она, заискрившаяся и воспламененная. «Лидер Черных Берегов, золотая девочка» — и эта фраза глушит все другие отчасти перепуганные мысли, разбегающиеся по углам разума.
– Не-Люк бы сделал так же?
Скользят его ладони по ее талии, обводят бедра, сминают пальцы ткань этой неудачной белой юбки, что неудобна для сражений совершенно.
Она сама находит его губы, жмется ближе, пропуская пряди светлых волос сквозь пальцы, целует медленно, только чтобы удостовериться, напомнить себе,
вспомнить, и дыхание в ответ горячее — обычное, человеческое, рваное и частое. И Ровер кажется, что она сама вот-вот задохнется от переизбытка воздуха, настолько чувств много в груди там, где его губы. И хочется даже больше: хочется не видеть, как все неправильно, хочется сдавливающей близости, в движении которой она, сокрушенная, слабая, уязвленная, знающая, смотрелась бы слишком пошло, хочется понимания, открытости и нормальности, сладкой весны, но разум просыпается неожиданно резко.
Чужое Форте бьет в шею без промедления, гласом спектро обрезая марионетке кукловодческие нити.
Все происходит слишком быстро. Возбуждение ощущается тяжело. План срабатывает. Бьет в шею первый, второй, третий удар, не разбрызгивая ни крови, ни материальную пустоту, желающую остаться неузнанной.
Прости меня.
Прости, я не успел вовремя.
Марионетка смеется страшно, плачет и гниет заживо, коченеющая парализованно. Бесценная и отобранная, смутная, тенеподобная она, совершенно другая, ненастоящая, марионетка, и она мертва, мертва, мертва –
прости! – по
Его милости, по
Его вине, по
Его выбору. Марионетка – все, что осталось от нее. Агонически дергается она и, в сторону повалившись, застывает, не сопротивляется, не спасается.
Женские черты лица тают, сбоят тьмой. Тьма тянется за ней шлейфом, тьма топит все яркое, тьма заполняет легкие, тьма оседает в крови, сгущается мраком, как губка, впитывая чернила. Пахнет металлическим и гниением, и тело монстра, наконец, отделяется от тела человека.
Ниточки натягиваются.
Ты служила Солярису верно, пожалуйста, отдохни. Ниточки рвутся.
Кто бы знал, что мой любимый пациент уйдет так. Он сделал все, что мог, и марионетка обречена – обреченной стала, покуда не позволила их планам осуществиться.
Люк поднимается с пола, замирает, совладав с собой, но лишь на мгновение; он закрывает глаза, зная,
кого увидит, когда откроет их снова, сдавленный звук вырывается из его горла, и, встряхнув рукой резко, он меняет иглу на скальпель, чувствуя, как его края впиваются в пальцы болезненно — и ослабляет хватку, не выдержав и нескольких секунд. Скальпель падает к его ногам и блестит последней вспышкой, как его сильная, бедная Ровер.
Меркнет золото глаз, золото лент, лозами ластящихся к коже с одежды и спутавшихся, стянутых в хвост волос, и не разглядеть ничего в монохромной одноцветности, когда меркнет она.
Она ли?
Ровер горячая и мокрая — прощальный подарок от
Него. Ровер не двигается, не просыпается, оставаясь опустошенным сосудом — хозяином тела все это время была
не она.
– Ты винишь себя, доктор?