Пролог
Ещё издревле ходит легенда о том, как Великая Заря, распахнув лучи-ресницы и опалив теплом новый день, задумала дать жизнь сильному роду, что радовал бы взор своим станом, да слух ласковым звучанием. Так явился миру род пантер: сила и мощь, нежность и ярость — всё в них было прекрасно. А Заря их ещё и обликом людским наградила, с тех пор оборотни и повели своё существование. Зверем — охотятся и выживают, а сменив ипостась — живут, развивают ремёсла, да семьи строят. Развела их прародительница по разным сторонам света, наделив каждый прайд уделом под стать разной масти и кошачьему нраву. И вроде жили в мире, друг другу без надобности не мешали, традиции чтили как полагается, да Зарю боготворили, считая ту началом всего живого. Раз в год сходились в Срединных землях, торги вели, мастерством менялись. В каждом прайде свои умельцы: Север славен шкурами и кожей, тепло и долговечность которых равных не имеет; соседи их на Востоке, в степях своих, разводили несметные стада овец — на торгах шерсть и войлок завсегда в почёте. Южане — знатные ткачи и стеклодувы, в жарких дюнах и ярких оазисах творят местные мастера лучшие ткани да слюду чистотой на зависть. На Западных землях, богатых лесами и рудой, обретались искусные плотники и кузнечных дел умельцы. Так и жили: от Зари до Зари. Под её взглядом, что мягче кошачьей лапы и острее когтя... Она же им завещала: живите в ладу, чтите землю и встречайте каждый рассвет как первый и последний. И всё-то ладно меж прайдами, но со временем в любой мир приходит беда.***
Рокот горного ручья вызывает недовольство, которое упрямо дрожит на вибриссах застывшего в засаде Чимина. Полдня кряду без малейшего движения даются легко, как и всегда, лишь редкое перетаптывание передних тяжких лап выдаёт охоту согреть подмокшие от снега мягкие подушечки, несмотря на изрядный подшёрсток. Вскоре румяный нос тихонько фыркает, и омега, сдавшись, приподнимает длинный, плотно набитый мехом хвост, приопускает чуток морду, зажимает самый кончик в чёрнющей пасти и сызнова замирает. Жмурится, млея: вот теперь всё как надобно. Чимин дюже любит так сидеть, застывая пушистым изваянием: выжидает ли добычу или просто впитывает покой родных скалистых гор. Это то, чего не изменить никаким ходом времени и сменой поколений. Он знает, что не все его сородичи сохранили этот обычай. Более того, уже не первую сотню зим ирбисы, веками существовавшие поодиночке, теперь и вовсе живут прайдами. Но не Чимин. Он всё ещё чувствует в своей крови наследие предков, скрепленное воспитанием. Его уррта тоже был таков. Одиночка. Всю жизнь прожив в отдалённой избе у подножья Снежных гор, он произвёл на свет всего одного детёныша: вырастил, передал ему все знания о местных травах и кореньях, научил различать хвори и лечить их. Не единожды Чимин видел, как родитель тяготится быть подолгу с ним рядом, и тогда просто уходил. Вот так же: таиться в засаде, охотиться или же созерцать течение звонких ручьёв, коими были богаты Снежные горы, и фыркать на них, что уж больно мокрые. Воспоминания об уррте согревают изнутри, хотя Чимин и так не мёрзнет, с его-то шкурой. Ранэль его любил. Той любовью, которой большие кошки одаривают котят по-разному. Сначала отдают всю заботу и ласку день за днём, а со сменой зим — по мере надобности. Чимин, уже будучи подлетком, любопытничал у родителя: почему он один? Ведь течки у кошачьих, даже живущих обособленно, каждую весну понукают искать альфу, что влечёт за собой появление котят. Нет. Котёнка. Многоплодный помёт тоже канул в Лету. Раньше ирбисы, как и иные собратья, приносили по два, а то нередко и три детёныша за окот, а сейчас и один сродни чуду. Ранэль тогда, поджав пухлые губы и продолжая штопать прохудившуюся рубаху, неохотно поведал, что и Чимин-то получился совсем негаданно. Уррта, как травник, знал: что собрать, как засушить и сколько настаивать отвар, заглушающий течку. Так и поведал тогда в беседе, что его нуждающееся мяуканье эти места слышали лишь дважды: в самый первый раз и пятнадцать зим назад. Поведал также, что он за всю жизнь знал только одного альфу. Ранэль с самого начала поклялся себе, что никого не подпустит, так и проживёт отшельником. Любил или нет — о том умолчал. А Чимин не спрашивал. Одиночество Ранэлю давалось легко, учитывая его нрав. Общения хватало с лихвой с теми оборотнями, которые иногда заглядывали в избу у предгорья в просьбах о лечебных отварах и настойках или советах, как одолеть недуг. А в ту весну что-то пошло не так. Ранэль был уверен, что из-за морозов, что трещали в предшествующую зиму особо люто, горчанка, из которой он обычно готовил нужный отвар, перемерзла ещё семенами. Он тогда еле сыскал пару хилых ростков, пробившихся меж мшистых камней, но этого не хватило для привычной силы настоя. Вот он и потёк... Минхёк же в ту пору потерял своего омегу на неудачной охоте. Раненым зверем бродил по своей земле, тоскуя, и однажды весенним вечером услыхал зов течного ирбиса. Так и появился Чимин. Вот только Ранэль, ещё будучи в тяжести, прознал, что Минхёк снова спарился: вожак не должен быть без пары, вожак должен дать наследника прайду. Который всё же появился на свет спустя несколько лет. И Чимин его знает, ох как знает… Очередной фырк звучит громче, и омега себя корит за несдержанность. Вот только эту несносную пушистую задницу не хватало ему вспоминать во время излюбленного безделья. Он зажмуривается, пытаясь вернуть привычное спокойствие, и вновь внимает рокоту ручья. Это помогает: ему нравится этот звук, главное не думать, что вода ледяная и мокрая. Хотелось бы, чтоб его терпение вознаградилось славной добычей, ну а ежели нет, то ему придётся вернуться поутру снова. Мясо-то в погребке осталось только вяленое, а он жуть как хочет свежатины. Сомнение всё же гложет, что горный баран, которого он так чает задрать, спустится с вершин в поисках чистой воды именно сегодня. Очередной фырк на собственные думы на этот раз едва слышен. Чимин, как и любой ирбис, не любит воду: ни в горных реках, ни в озёрах, которыми богаты низины родных хребтов. В людском обличии он ничего против кадки чистой воды не имеет, конечно, и даже моется в бане с удовольствием, но вот плавать совсем не умеет. Он даже не пробовал: боязно... И не трус он вовсе, вот ни разу, но с большой водой у него недопонимания. Фр-р... Округлое ухо цепляет доносящееся издалека мявканье: оно еле уловимо и скорее чуть громче дыхания, но Чимин слышит. Его человеческий омега сейчас силится не закатить глаза, а звериная ипостась возмущённо чихает: ну почему сейчас?! Он вообще-то не успел напитаться умиротворением гор. А оно ему ой как надобно. И вообще. С каких пор эта неугомонная мелочь думает, что тревожить чиминово уединение с хребтами — благое дело? Мало ему шастанья наглой бестолочи к дому каждый второй лунный месяц, теперь и здесь покоя не будет? Кончик хвоста, торчащий из пасти, гневливо подрагивает. Тяжкие лапы снова перетаптываются, когда мявканье медленно, но верно приближается. Они являются почти единовременно: зоркий взор голубых глаз улавливает резво скачущую тень. Хотя чувствительный слух давно дал понять, что перестук копытцев по голому камню отвесных скал — не что иное, как долгожданный гость. Да и несёт от барана особым духом, зря, что ли, Чимин с подветренной стороны расположился. А вот второй, наивно крадущийся на мягких лапах, — совсем не долгожданный. Вот что с ним делать?! Треск обледенелой ветки в тишине чиминовой засады звучит весенним громом. Баран, взбесившимся дурнем, подскакивает на месте и в одно мгновение срывается обратно, откуда пришёл. Ещё и блеет напоследок обидно. «Прости, Чимини», — незамедлительно слышится раскаивающееся мяуканье. «Прости своё под хвост себе засунь», — Чимин громко фыркает, уже не боясь кого-то спугнуть. Добыче уже не страшно, а бестолочь вообще ничего не боится. Омега встряхивается, разминая застывшие мышцы, и потягивается, чувствуя приятное натяжение во всём теле. Хвост, освободившись из плена острых зубов, всем своим видом показывает своё отношение к случившемуся. Чимин на незванного нарушителя осуждающе шипит. «Чего шастаешь? Ещё и сюда приперся? Отта с тебя шкуру спустит, если узнает». «Не узнает, он в Срединные земли ушёл. Переговоры какие-то там, всех вожаков собирают». «Ясно... Давай, хвост в зубы и топай!». Чимин же свой снова подхватывает в пасть и, перепрыгнув с места через застывшего виноватым клубком шерсти младшего, семенит вниз, выбирая привычный путь к предгорью. Раздражение тает быстрее снега на жарком солнце, как и всегда. Стоит прислушаться к старательным пыхтящим звукам позади себя, живо рисуется перед глазами умильная мордочка брата, упрямо не желающего отставать.***
Феликс — единственный наследник Минхёка, вожака Северного прайда. И так уж судьба распорядилась, что он — младший брат Чимина. Тот узнал о нём, когда ещё уррта был жив. Вот примерно в том же возрасте, как Феликсу сейчас, в пятнадцать. Самому Чимину сейчас девятнадцать, и бестолочь бегает к нему последние пару лет. Ровно как Ранэль погиб под сходом лавины у Кривого утёса. Феликс любознательный — жуть, нахватался в прайде сплетен и айда проверять. Чимин тогда еле выволок за шкирку эту любопытную заразу со двора. Но тот не сдался: притащился через седмицу, важно волоча в пасти аж двух зайцев. Жирных и ещё тёплых. Чимин любит зайцев, может, не так сильно, как баранину, но отказываться посчитал глупым. А Чимин не глупый. Феликс тогда, сменив ипостась, стыдливо присел, закрывая срамные места, чем удивил его сильно. Кошки так-то скромностью сроду не страдали, а омега перед омегой тем более. Так и сидел — маленький и худой, лупая синью огромных глаз. У Чимина тоже такие — синевой схожие, — как и выбеленные косы длиной по самый зад. Минхëково семя сильное оказалось, въедливое. Старший фыркнул тогда привычно и ушёл за портками, ворча под нос: «Куда от тебя деваться, бестолочь?». Вожаку, конечно, быстро донесли, куда единственное дитя шалобродит. Запретил тогда он ему крепко, оттаскав за косы, вот только Феликс упрямый, как росомаха, даром что кошак. Это Чимин степенный, там терпения на весь прайд хватит, а у младшего шило под хвостом, которое тот таить и не думает. Таскаться пореже стал, правда, в основном когда отта на долгую охоту уйдёт или вот как сейчас, по делам. И, судя по тому, что Чимин слышал, дела те были не особо ладные. Восточный прайд нахальничает: территорию метит за пределами своей. Всё неймëтся Каджону, вожаку леопардов. Сам жестокий, резкий, омеги в паре с ним долго не задерживаются — понести не могут, так он их меняет, как шерсть в линьку. А ему наследник нужен. От того и бесится. Чимин вот думает, что дело не в омегах — у самого, поди, семя пустое. Но он свои мысли при себе держит: ему оно за ненадобностью. Ирбисы, когда приходят за травами, — так у многих язык как помело, — омега знай слушает да на ус мотает молча. Чимин хоть и отшельником свой век коротает, а сплетни жуть как любит. У всех свои слабости, куда без них. Ему одному хорошо, но вести знать надобно: есть над чем поразмышлять, кроме ежедневных забот. Жаль, что в доме книг совсем не имеется: один лечебник с записями уррты, в нём хвори наперечет, да чем их одолеть можно. Так что Чимин читать умеет, только нечего. Он, которое лето, на ярмарку хочет попасть, что в Срединных землях, на стыке границ всех прайдов: говорят, там торг гудит целую седмицу.***
До чиминова дома в долине доходят скоро: спускаться всё ж бойчее, чем вверх петлять с камня на камень. В предгорье весна полным ходом, цветёт всё то, что цвести может, дуром наливаясь соками. Словно спешит: тепло здесь коротко, хвостом махнуть не успеешь, как стынуть всё начнет от заморозков осенних, а там и зима затяжная. Чимин стряхивается опять, сбрасывая горный холодок, и, едва за тын вбегая, оборачивается, скидывая звериную шкуру. На Феликса не смотрит, сразу шагает к дровнице: там для младшего завсегда узелок с тряпьем подвешен. Бросает за спину не глядя, зная точно, что поймает. Это он в горах не особо ловкий, как медведь после спячки, а здесь, на равнинах, — шустрый и быстрый. Сам же идёт до прируба, затылком чувствуя, как догоняет его Феликс, лопоча: — Я там это... — Да уж вижу... — на ступенях тушка глухаря. Крупный, растрёпанный, словно его волоком через всё поселение прайда тащили. — Где взял? Только не ври... Чимин так и стоит голый, за рубахой даже не тянется, хотя до неё рукой подать — на крючке дожидается его с раннего утра. Ладони в бёдра упирает, обернувшись в пол-оборота, и ждёт ответа, щуря светлый взгляд. Феликс сияет, подпрыгивая на месте, и начинает вещать. Или верещать. Тут уж одно другому не мешает. — Да чего это врать я стану?! Это там за пролеском, где сосны старые со времён... — Я понял, дальше… — Чимин рот в куче держит, а самому расхохотаться хочется: младший искрит, заводится с полпинка, того гляди взлетит от ликования. — Мы с Кихо и Сынхо ещё поутру туда сбежали куропаток половить. А я увлёкся и за пролесок — р-р-раз, а там в соснах тэк-тэк-тэк-тэк. Гля — ходит важный, как дед Сынкван, и перья в разные стороны, красивый такой. Ну я его и это... Того... — Так он же току́ет, балда! Любовь у него. А ты его — того... Феликс шмыгает, косищу, перекинутую на худую грудь, теребит смущённо и соглашается, кивая: — Да я знаю, Чимин. Разогнался просто дюже, после куропаток кровь кипит, вот и не подумал. Вижу же, что большой да жирный... Старший хмыкает: — Вечно у тебя лапы вперёд разума, когда уже угомонишь шило своё, а? — треплет макушку ласково, но самую малость и кивает на дичь. — Давай, неси к сараю. Я воды нагрею пока. Ощипать-то надо горемыку... Чимин на стол накрывает, когда совсем смеркается. Похлёбка получилась сытной, но в иной раз омега этого глухаря варил бы несколько часов кряду, больно уж жёсткий. Но они оголодали оба за весь день, так что сидят жуют. На дичь грех жаловаться, когда можно и сырым мясом брюхо набить. — Минхёк когда вернётся? — Сказал через три рассвета его ждать, не раньше. А чего? — младший хлюпает горячим наваром, забавно сморщив нос. На нём, окромя бисеринок пота, веснушки буйным цветом сияют. У него и пятнышки на шкуре не серые, как у Чимина, а скорее томлеными в печи сливками кажутся. — Как поешь, домой беги. Опять старый нажалится, что не ночевал в родной избе, — Минхёк, вернувшись, тебе последние патлы повыдёргает. Феликс прыскает, наваром окропляя стол вокруг, и, спохватившись, трёт рукавом жирные пятна, бубня под нос: — Чего это последние... Ещё драть и драть, — коса горделиво откидывается за спину. Чимин глаза закатывает привычно, а затем кивает на выпачканный рукав. — Сам стирать будешь! Не кот, а порося... Хрюкни, коли так. В ответ слышится оскорбленное кошачье шипение. Успокоившись, младший всё же просит, заодно отвечая на сказанное ранее. — Нянь к соседу бражничать пошёл, налакаются до храпа, как пить дать... Не впервой. Можно я останусь? А с петухами вернусь, он даже не заметит. Чимин вздыхает тяжко: он сразу, ещё с первого знакомства, понял, что Феликс — недоласканное дитя и ищет у него тепла омежьего. Уррта его на радугу ушёл, когда тот ещё годовалым котёнком был. А с Минхёка спрос малый: ему главное — наследник сыт, здоров и крепок. Феликс с виду только мелочь, ещё расти и расти, а на деле прыткий и выносливый. В горах бы ещё не чудил и слушал, чему старшие учат. А то, что худющий по сей день, так просто не расцвёл ещё. Вот течка первая нагрянет, сразу закруглеет и наберёт жирка, где надобно. Кстати, о ней... — Следующей весной потечешь... Что делать думаешь? Синь огромных глаз застывает льдом. Ложка облизывается не глядя и кладётся бережно в сторонку. — Не знаю, Чимин. Смотрю, как оно всё потом складывается... И взрослеть не хочется. Джихун уже сейчас проходу не даёт: хвост пушит, морда индюшья... А я ж знаю, что он меня подмять хочет, потому что я сын вожака. А так и не взглянул бы сроду... — Ну чего это сразу «не взглянул»?! Ты лишнего-то на себя не наговаривай, — Чимин хмурится, снижая голос в возмущении. — Красотой тебя Заря не обделила, ты просто мал ещё. Фырканье ожидаемо. Чимин тоже так фыркал в его возрасте, разглядывая и щупая себя после оборота. В зверином теле-то мощь иная, да и мех опять же, а так... Мявкал недовольно, что кожа да кости — гремит старой телегой ходит. Ранэль смеялся над ним тогда и успокаивать не спешил: уж больно забавное в своём ворчании дитё у него народилось. — Я до первой течки тоже щуплым был. Не переживай, порода у нас такая... Зато потом успевай только отмахиваться от ухажёров. Если хочешь, отвар нужный и на тебя готовить буду, но первый раз потечь надо, нельзя горчанкой глушить. Младший губы кусает да слушает. Ещё времени в довольстве, а нутро всё равно тревожится. Был бы Чимин всегда рядом, Феликс самым счастливым ирбисом на белом свете бы стал. От старшего всегда покоем тянет и теплом омежьим. Зря только ластиться подолгу не велит, уж феликсова мурчалка тогда вообще бы устали не знала. Два лета назад, когда в прайд весть дошла, что Ранэль-травник под сходом лавины сгинул, поселение неделю жужжало роем диких пчёл, перебирая малейшие сплетни, что когда-то вокруг омеги ходили. Раньше-то побаивались сорочничать. С тем, кто отварами лечит без отказу, отношения портить оберегались. Вот тогда Феликс и прознал, что брат у него вроде как имеется. У отты выспрашивать было недосуг, да и, зная вожака, самое малое — получил бы выговор, что сплетни собирает да в сказки верит. Сплетни Минхёк не любил, а сказками даже сызмальства не баловал. Только Феликс, в угоду природного любопытства да шила под хвостом, на месте не усидел. На следующий же день взъерошенным кубарем влетел в чужой двор в поисках знакомства, да так и вылетел обратно, когда Чимин наконец понял из сбивчивого мяуканья, что не за лечебным сбором к нему пожаловали. Только поздно было: Феликс по одному запаху понял, что красивый омега, оттаскавший его за холку, словно неслушного котёнка, с ним одной крови. Чимин задумчиво брови сводит и, раскинув мыслями, делится надуманным: — Ко мне придёшь течку пережидать. — Так кто ж меня пустит?! — дивится младший. — А до сих, значит, ты отпрашиваешься учтиво? — Чимин всхохатывает звонко, серебром разливаясь. — Ну тоже верно. А ты как, Чимин? Первую течку сам? Без альфы? — Феликс вечно так: лезет, куда не приглашали, пока старший сыт и весел. Чимин, конечно, это знает, не в первóй бестолочь его подсекает, как жирного карася на приманку. Но и не противится: младшему он доверяет, несмотря на взбалмошность. За два лета, как знаться стали, он его уже как облупленного выучил. Да и кровь родная тянет, тут уж не попишешь. — Не знал я альфу ещё, мелочь. Первый раз уррта меня берëг и травами поил, чтобы от горячки хвост не отвалился. С тех пор горчанка выручает. В этом году весна пышная — зима-то ладная была — цветёт вон всё то, что даже в былые годы сидело редко да вяло. Этим летом поболе всякого наготовить надо, чтобы потом не суетиться, если холода затянутся. — А... — Феликс вдруг алеет скулами, опять к косе тянется и инстинктивно меж клычков закусывает на манер хвоста. — Выплюнь. Спрашивай уже, ещё обмыться надо, свечерело совсем… — А ты совсем котят не хочешь, да? — ладони подпирают худое лицо в попытке спрятать маков цвет. — Горчанку каждый год пьешь, да и в поселении говорят, что альфы каждый раз зря стараются, ничьи ухаживания не принимаешь. Дед Сынкван фырчал, что ты его кровиночку за нос цапнул так, что тот неделю со Стылого утёса не вертался, пока не зажило. Звонкая трель снова рассыпается по избе, старые брёвна приветливо впитывают омежье веселье, когда Чимин, хохоча, заваливается едва ли не под стол. Старший редко бывает смешливым, всё больше ворчит, пусть и по-доброму, но вот так, как сейчас, нечасто. Феликс, глядя на брата, не может не подхватить и хихикает на пару. Чимин успокаивается чуть и, подтерев слезу, отвечает: — Сынкван, кровиночке своему до трухлявых когтей если будет под хвост нацеловывать, так и помрёт без внучатого помёта, — омега, вернувшись думами в тот вечер, затихает, а потом, спохватившись, в рассуждения пускается: — Удивлён, что Чонхо после трёпки на Стылый утёс рванул, значит, не совсем никудышный. А котята... — Чимин хмыкает, замечая как младший встрепенулся, навостряя внимание, — не хочу... Нет, не так. Не могу я, Феликс. Уррта, когда за радугу ушёл, я уже всё сам умел: и на охоту, и с течкой справиться, и раны залечить, коли надобность будет. Вот понесу я, даст Заря мне дитя, а потом случись со мной недоброе — куда он, несмышленый? С прайда раз в седьмицу кто приволочется, за это время с голоду помрёт, если совсем кроха, или уйдёт куда, да в беду попадёт. Нет уж... Просто так течным задом у любого перед носом я трясти не стану, если и будет на моей доле альфа, то спаренным хочу быть, чтоб только мой. Знаешь, мне уррта сказания вечерами намуркивал, когда я ещё котёнком был, что изредка, но бывают озарённые. Запечатлятся друг на друге взором, и всё: ты — его, а он — твой. Раз и навсегда. Феликс вдруг шмыгает носом, блестя влажным глазом, и сипло гундит: — Почему в прайд не пойдёшь? Там всё не один: за каждым пригляд. — Тю... Не реви. Жалеть меня что ли удумал? Не надо... Мне в прайде тесно, ты ж знаешь. Да и нрав у меня не гусячий пух совсем. Меня Минхёк за семь вёрст не терпит, а это у него под носом быть?! Нет уж. Я подчиняться не привык. Меня уррта воспитал самому себе прайдом быть. Переживу и без котят. Младший мокрый нос утирает и хлопает влажными ресницами. — А поведаешь мне то сказание про озарённых? — Может, и колыбельную намурчать? — привычно фыркает Чимин, но, замечая потускневшую синь и поджатые губы, жалеет тут же. — Бегом мыться и на лежанку, коли сказку хочешь. Только слово в слово не обещаю, понял? Со стола сметается грязная утварь в мгновение ока, и следом уже слышен топот пяток по скрипучим половицам. — Феликс! — окликает Чимин. — А? — в сенцах что-то грохается. — Только с петухами домой! — Ну я ж обещал! — гаркает младший, и грохот снова повторяется. Лучинник-то не взял, торопыга. А кошачий взор радостью замело, поди. — Бестолочь... — нежно шепча, улыбается старший себе под нос, а внутри, вопреки всему, растекается тепло. Сегодня не один...