Твой голос

NC-17
Завершён
33
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
101 страница, 23 803 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 2 Отзывы 8 В сборник

Голос

Настройки
Примечания:

***

Звук был первым, что меня разрушило. Я лежал с закрытыми глазами, утопая затылком в мягком изголовье дивана в гримерке. Съемки «King of Masked Singer» вымотали меня так, что кости, казалось, превратились в желе. В ушах еще гуляло эхо фанфар и искусственного смеха зала. Кто-то из персонала сказал, что через десять минут выход, но мне нужно было всего пять. Пять минут тишины. Но тишины не случилось. Сначала это был просто шум — легкое потрескивание, будто кто-то рядом сминает тонкую бумагу. Звук был настолько близким, что мурашки, холодные и дерзкие, побежали по позвоночнику, хотя в комнате было душно. Я не открывал глаз, пытаясь идентифицировать источник. Это не было похоже на спешку стилистов или шепот менеджеров. Это было что-то… интимное. Словно кто-то находился в моем личном пространстве, дышал со мной одним воздухом. Я приоткрыл веки, ровно настолько, чтобы сквозь ресницы увидеть размытое пятно. Феликс. Он сидел на полу у моих ног, подобрав под себя длинные ноги в мешковатых джинсах, и возился с проводами микрофонного приемника, закрепленного на моем ремне. Должно быть, техник попросил его помочь, пока сам убежал запасным путем решать какую-то срочную проблему с осветительным прибором. Я замер. Не пошевелился. Не подал виду, что проснулся. Его пальцы — тонкие, унизанные кольцами, которые тихо звенели при каждом движении — касались ткани моей футболки, поправляя клипсу. Но дело было не в пальцах. Дело было в звуке, который он издавал. Феликс дышал. И говорил. Он не пел и не читал рэп. Это был даже не шепот. Это было нечто среднее между выдохом и лаской. Он склонился совсем низко, и я почувствовал, как вибрация его голоса отдается в пластике микрофона, прижатого к моему животу. — …так, тут просто защелка, — говорил он сам с собой, и голос его звучал как патока, как самый низкий регистр виолончели, которую смычком не трогают, а просто гладят рукой. — Надо закрепить, чтобы не болталось. Ты же не хочешь, чтобы он упал, да, маленький? Последние слова явно относились к микрофону, но из-за того, что его губы находились в опасной близости от моего тела, создавалось чудовищное, порочное ощущение, будто он говорит со мной. Будто успокаивает меня. Тихий шелест его дыхания, легкий шорох ткани, когда он чуть сместился, позвякивание цепочек на его шее, упавших вперед — каждый звук приобретал чудовищную громкость в тишине комнаты. Я смотрел на его макушку. Волосы были выкрашены в блонд, но у корней уже виднелась темная поросль. Несовершенный, живой, настоящий. Мое тело, предатель, отреагировало раньше, чем мозг успел вмешаться. Дыхание сбилось с ровного ритма спящего человека на что-то более частое. Я надеялся, он спишет это на сон. Но Феликс вдруг замер. Он перестал возиться с проводом. Он просто сидел, держа пальцы на пластмассовой коробочке у моего бедра, и слушал. Слушал, как бьется мое сердце через этот чертов микрофон. — Хён, — выдохнул он. И это было уже не «маленькому» микрофону. Это было мне. Это слово, произнесенное этим голосом, упало в самую темную, самую голодную часть моей души, как капля раскаленного масла на снег. Оно не обожгло. Оно прожгло дыру. Он знал, что я не сплю. Знал — и не отстранялся. В комнате повисла вязкая, тяжелая тишина, нарушаемая только гулом кондиционера где-то под потолком. Я чувствовал тепло его ладони в нескольких миллиметрах от своей кожи. Мне стоило открыть глаза. Сесть. Улыбнуться и спросить, все ли в порядке с оборудованием. Сыграть роль старшего, которую я так любил носить. Но я не мог. Потому что магнит, о котором я раньше только читал в глупых любовных романах, существовал. И он исходил от этого хрупкого австралийца с лицом ангела и голосом, способным низвергать демонов. Я лежал неподвижно, боясь спугнуть момент, и молился всем богам K-pop, чтобы эта минута длилась вечно. Чтобы его голос, этот проклятый, сладкий, вибрирующий голос, продолжал звучать у самой моей кожи, разнося мурашки от затылка до самых пят. И когда он, наконец, осторожно, с невесомой грацией кошки, поднялся, чтобы уйти, я почувствовал не облегчение. Я почувствовал потерю. Вакуум. Тишину, которая вдруг стала невыносимо громкой. Я открыл глаза. Феликс стоял в дверях, спиной ко мне, задержавшись на секунду, будто давая мне шанс его окликнуть. Свет из коридора рисовал серебряный ореол вокруг его светлых волос. Я промолчал. Но в ту секунду, когда дверь за ним закрылась, я понял одну простую и пугающую вещь: я пропал. Не как артист, не как лидер. А как мужчина, который залип, как на наркоту. Сначала я думал, что это просто наваждение. Та ночь в гримерке забылась бы, стерлась под натиском репетиций, перелетов и вечного недосыпа, если бы не одно «но». Феликс продолжал говорить. Не со мной. Вообще. Он просто существовал в звуковом спектре, и мой мозг, словно чуткий локатор, выхватывал его голос из любого шума, любой толпы, любого расстояния. Я не сразу поставил диагноз. Сначала это было просто раздражение. Мы сидели в студии звукозаписи всей группой, записывали бэк-вокалы для нового трека. В наушниках гремел бит, продакшен орал в переговорку, Чанбин спорил с саунд-директором о сведении. Нормальный рабочий хаос. Я сидел в углу на продавленном диване, листая сторис, и вдруг услышал его. Феликс стоял в другом конце комнаты, у окна, и что-то тихо напевал себе под нос. Не песню. Просто мелодию, какую-то тягучую, грустную. Он думал, что его никто не слышит. Я поймал себя на том, что отложил телефон. Снял наушники. Бит Чанбина исчез, крики стилистов растворились в белом шуме. Остался только Феликс. Этот низкий, вибрирующий гул, от которого у меня внутри, в районе солнечного сплетения, зарождался противный, сладкий спазм. — Хёнджун, ты идешь? — кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул так, будто меня ударили током. Передо мной стоял менеджер с бумажкой расписания. А Феликс уже ушел к микрофону, и комната снова наполнилась обычным шумом, который теперь казался мне пустым и плоским. — Да, иду, — выдавил я, чувствуя, как колотится сердце. В ту ночь я не спал. Лежал в кровати в общежитии, смотрел в темный потолок и пытался понять, что, черт возьми, со мной происходит. Почему я слышу его голос даже тогда, когда его нет рядом? Почему тишина давит на уши, как бетонная плита? Я достал телефон. Зашел в ютуб. Набрал «Felix ASMR». Я ненавидел ASMR. Все эти шорохи, хлюпанья, шепотки вызывали у меня только желание дать в глаз монитору. Это казалось мне фальшивым, наигранным, дешевым способом привлечь внимание. Но это был Феликс. Я надел наушники. Закрыл глаза. И провалился. Он не делал ничего особенного. Просто сидел перед камерой, перебирал какие-то камешки, стучал ногтями по деревянной коробочке, шелестел бумагой. И говорил. Говорил тем самым голосом, от которого у меня подкашивались колени еще до того, как я понял, что это — болезнь. — …этот камень называется лунный, он холодный, но если его подержать в руке, он становится теплым, как кожа… Я лежал в темноте, сжимая зубы, и чувствовал, как тело покрывается липким потом. Это было не просто удовольствие. Это было физиологическое. Желудок сжимался, позвоночник выгибался, а в висках стучала одна мысль: еще. Дай мне еще. Я кончил под его голос. Не физически — хотя и это могло бы случиться, если бы я позволил себе расслабиться окончательно. Я кончил ментально. Сломал какой-то внутренний барьер, за которым начиналась правда, которую я не хотел признавать. Акустикофилия. Я не был экспертом в сексологии, но интернет — злая штука. Он быстро дал названия моим чувствам. Сексуальное возбуждение от звуков. Не от смысла слов, не от картинки, а от тембра, вибрации, интонации. Проблема была в том, что это работало только с ним. Я перебрал всех. Свои старые записи, чужие голоса, случайные видео. Ничего. Мой член молчал, сердце билось ровно, мозг оставался холодным. Но стоило в наушниках раздаться этому низкому, грудному, чуть хрипловатому «хай» — и я превращался в собаку Павлова. Слюна выделялась. Кровь приливала. Мысли путались. Самое страшное началось потом. Мы поехали на совместные съемки с другим лейблом. Там была куча народу, суета, интервью. Я старался держаться подальше от Феликса. Думал, если не видеть его, не слышать, то этот чертов рефлекс угаснет. Я стоял за кулисами, пил воду, делал вид, что читаю сценарий. Вдруг кто-то подошел сзади. Я не видел лица, но услышал дыхание. Один вдох. Феликс просто выдохнул у меня за спиной, поправляя ремень своей камеры. Один гребаный выдох. Мои пальцы сжали бутылку так, что пластик жалобно хрустнул. В паху дернуло. Горячая волна прошла от копчика до затылка, оставляя после себя дрожь в коленях. Я не обернулся. Не мог. Потому что если бы я увидел его лицо в этот момент, если бы он заметил, что со мной делает один его вздох… Я бы не смог это объяснить. — Хён, ты чего застыл? — раздалось совсем рядом. Его голос. Живой. Не в наушниках, не через экран, а здесь, в двух сантиметрах от моего уха. Я резко обернулся. Феликс смотрел на меня снизу вверх (он всегда забывал, что я выше), и в его взгляде читалось легкое беспокойство. Он не понимал. Он не знал, что сейчас, одним словом, воткнул мне в позвоночник раскаленный прут. — Все нормально, — выдавил я. Голос сел, осип. Пришлось откашляться. — Устал просто. — Могу помассировать плечи, — улыбнулся он. И в этой улыбке было столько искренней заботы, что у меня внутри что-то перевернулось. — У меня сестра научила, говорят, неплохо получается. Нет. Только не трогай меня. Если ты до меня дотронешься, я сломаюсь. Я завою. Я встану на колени прямо здесь, посреди этого грёбаного коридора. — Не надо, — ответил я слишком резко. Феликс моргнул, удивленный моей грубостью. — То есть… спасибо. Потом. Он кивнул и ушел, растворился в толпе айдолов, хореографов, визажистов. А я остался стоять, прижимая холодную бутылку к горящей шее, и пытался унять дрожь в руках. Хуже всего было осознавать, что я не могу ему сказать. Не могу прийти и объяснить: «Слушай, Феликс, тут такое дело. Твой голос для меня — как секс. Я возбуждаюсь, когда ты дышишь. Я не могу спать в тишине, потому что без твоего шепота мне кажется, что я умираю. Я болен тобой. Не тобой — твоим звуком». Он бы испугался. Решил, что я извращенец. Что я использую его как вещь, как инструмент для удовольствия. И был бы прав. Потому что, когда в тот вечер я вернулся в отель и открыл ютуб на телефоне, я уже не искал «Felix ASMR». Я искал «Felix breathing». «Felix voice deep». «Felix whisper compilation 10 hours». Я зарылся лицом в подушку, врубил звук на полную и позволил себе утонуть. Его голос обволакивал, проникал под кожу, ласкал изнутри. Я сжимал простыню, кусал губы до крови и ненавидел себя за то, что не могу остановиться. Потому что в какой-то момент я понял: даже если он узнает, даже если он отвернется, даже если вся группа будет смотреть на меня как на больного — я все равно буду слушать. Потому что тишина без него — это смерть. Акустическая, медленная, мучительная смерть. И хуже всего было то, что наутро мне предстояло снова улыбаться ему в общей столовой. Смотреть в его невинные глаза. Слушать, как он звонко смеется над шутками Чонина. И делать вид, что я не знаю, как звучит его стон удовольствия, когда он ест свой дурацкий авокадост. А я знал. Потому что вчера ночью я слушал этот звук на повторе. И дрочил, уткнувшись лицом в подушку, чтобы никто в соседней комнате не услышал, как я всхлипываю от отчаяния и наслаждения одновременно. Два месяца. Пятьдесят девять дней. Тысяча четыреста шестнадцать часов. Если бы я вел дневник, я бы считал не дни, а минуты тишины и минуты, наполненные им. Голос Феликса стал моим кислородом. Моей кровью. Моим ритмом, под который билось сердце, даже когда он молчал. Я перестал слушать музыку. Представляешь? Айдол, который живет сценой, выключил плейлисты. Потому что каждый бит, каждая нота чужого голоса казались мне мусором, помехой, искажением той единственной частоты, которую жаждал мой мозг. В наушниках всегда был только он. Я научился монтировать. Скачивал фанкамы, вырезал звуковые дорожки, склеивал их в бесконечные петли. Его смех на фоне, когда кто-то шутил за кадром. Его дыхание после танцевальной секции, тяжелое, сбитое. Его шепот во время лайвов, когда он наклонялся к микрофону слишком близко. Я стал экспертом по Феликсу. По его звукам. Я знал, как он пьет воду — мелкими глотками, с тихим булькающим звуком, который почему-то отдавал током в кончиках пальцев. Как он зевает по утрам — протяжно, по-кошачьи, с легким хрипотцой. Как он почесывает затылок, и кольца на пальцах тихо звенят о волосы. Это был не просто голос. Это была симфония его существования. И я был дирижером, который сошел с ума и слушал только одну партию. Первое время я говорил себе: это зависимость. Химия. Мой мозг подсел на дофамин, который вырабатывается от определенных звуковых частот. Бывает. Это как никотин. Как сахар. Просто нужно перетерпеть ломку. Я пытался. Честно, пытался. Устраивал дни тишины. Выключал телефон. Затыкал уши берушами. Сидел в полном вакууме, глотая воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег. Через три часа руки начинали трястись. Сердце колотилось где-то в горле. Мысли путались, и единственное, что я мог слышать сквозь вату берушей — это пульс, который отбивал ритм его имени. Фе-ликс. Фе-ликс. Фе-ликс. Я сдавался. Включал запись. И мир снова обретал краски. Это была ломка. Чистая, медицинская ломка. Я убеждал себя в этом каждый раз, когда залипал на очередное видео, чувствуя, как тепло разливается по животу, расслабляет мышцы, выключает тревогу. Зависимость. Просто зависимость. А потом случился тот вечер. Мы сидели в гостиной общежития. Весь этаж. Смотрели какой-то дурацкий фильм ужасов по требованию Чонина, который любил пугаться и виснуть на ближайшем человеке. Свет был выключен, только экран телевизора выхватывал из темноты силуэты. Феликс сидел рядом. Случайно. Просто места на диване больше не было, и он плюхнулся в кресло-мешок у моих ног. Я старался не смотреть вниз. Смотрел в экран, где какая-то девушка в ночнушке убегала от маньяка. Но звук… Звук был везде. Феликс комментировал. Шепотом, чтобы не мешать остальным, но я слышал каждый слог. — О боже, не ходи туда, дура… — выдыхал он, когда героиня открывала дверь в подвал. — Сзади! Сзади, говорю! Его голос вибрировал, дрожал от напряжения, и от этой дрожи у меня внутри все сжималось в тугой узел. На экране произошел скример. Чонин заорал и вцепился в Джисона. Девчонки на заднем ряду завизжали. А Феликс просто дернулся. Сильно. Резко втянул воздух сквозь зубы — этот звук, шипящий, острый, резанул меня по оголенным нервам. И вдруг… засмеялся. Он засмеялся. Негромко, с облегчением, запрокинув голову назад так, что его затылок коснулся моего колена. Я замер. Его смех — я слышал его тысячу раз. Но не так. Не в кромешной темноте, не когда его голова лежит у моей ноги, и вибрация от его горла передается через ткань моих штанов прямо в кожу, в кость, в самую сердцевину. Я смотрел на него сверху. На линию скул, подсвеченную голубым светом телевизора. На ямочку на щеке, которая появлялась, когда он улыбался. На родинку под глазом, которую я разглядел только сейчас, хотя мы жили вместе пять лет. И вдруг, как удар током, меня пронзило. Я не хочу просто слушать его. Я хочу, чтобы он смеялся, глядя на меня. Чтобы его голос звучал мое имя по утрам, когда я просыпаюсь. Чтобы это тепло, которое разливается по телу от его шепота, исходило не от звуковой волны, а от того, что он рядом. Я хочу его. Не голос. Не зависимость. Не химию. Его. Паника накрыла с головой. Холодная, липкая, удушающая. Нет. Нет-нет-нет. Это ошибка. Это просто кривая интерпретация. Мой мозг перегрелся от постоянной стимуляции и решил, что объект стимуляции — это объект любви. Так бывает. Это синдром Стокгольма от звука. Это… — Хёнджин, тебе плохо? — спросил Феликс. Он повернул голову, не вставая, и теперь смотрел на меня снизу вверх. В его глазах отражался экран, и в них плясали тени. Я не мог ответить. Горло сжало спазмом. — Ты дрожишь, — сказал он тихо, и в его голосе было столько беспокойства, что у меня внутри что-то надорвалось. — Холодно? Он протянул руку и накрыл мою ладонь, лежащую на колене. Просто накрыл сверху. Теплой, сухой ладонью. Я перестал дышать. Его прикосновение было легче его голоса. Тише. Скромнее. Но оно разрушило последнюю стену, за которой я прятался. Потому что голос можно было выключить. Стереть. Заменить другим. А это тепло, эта ладонь на моей руке — это было настоящее. Это было здесь. И это принадлежало ему. — Хён? — позвал он тихо. Я смотрел в его глаза, слушал его голос, чувствовал его кожу и понимал: я пропал окончательно. Не как фанат звука. Не как зависимый. А как человек, который влюбился так сильно, что это перестало помещаться в груди. — Нормально, — выдавил я хрипло. — Просто… фильм страшный. Он улыбнулся. Той самой улыбкой, которую я слышал в своих наушниках тысячу раз, но никогда не видел так близко. — Не бойся, — прошептал он. — Я рядом. И убрал руку. Отвернулся к экрану. А я остался сидеть в темноте, сжимая колени, и чувствовать, как рушится весь мир, который я выстроил за два месяца. Потому что отрицать зависимость было легко. Отрицать любовь — оказалось невозможно. --- Сны пришли не сразу. Сначала была просто усталость — тяжёлая, костяная, когда проваливаешься в подушку и тонешь до утра без единого образа. Организм защищался, глушил сознание, чтобы дать мозгу передохнуть от постоянного звука его голоса в наушниках. Но тело нельзя обмануть. Первый сон случился на третьей неделе после того вечера в гостиной. Я даже не понял сразу, что это сон — настолько реальным было всё. Я лежал на спине. Не у себя в комнате, а где-то в другом месте — стены размыты, света нет, только темнота, плотная, как вода. И надо мной — Феликс. Он сидел верхом на моих бёдрах, и его вес ощущался абсолютно настоящим — горячим, тяжёлым, живым. Его волосы светились в темноте — тот самый блонд у корней, который я разглядывал тогда в гримёрке. Он смотрел на меня сверху вниз, и в его глазах не было той невинности, к которой я привык. — Ты всё время слушаешь меня, — сказал он. Голос шёл не извне. Он рождался внутри меня, вибрировал в грудной клетке, отдавался в позвоночнике. — Думаешь, я не знаю? Он наклонился ниже. Его ладони легли мне на грудь, пальцы скользнули по ключицам, и от этого прикосновения у меня перехватило дыхание. Я попытался пошевелиться, но тело не слушалось — будто привязанное к кровати невидимыми ремнями. — Не бойся, — прошептал он. — Я только подышу. И он припал губами к моей шее. Это не был поцелуй. Это было дыхание — горячее, ритмичное, ровное. Он просто дышал в ложбинку между ключицей и горлом, и каждый выдох отдавался пульсацией в паху, спазмом в животе, дрожью в коленях, хотя они были сведены вместе под его весом. Я хотел застонать. Хотел выгнуться, вцепиться в его плечи, перевернуть, вжать в матрас. Но мог только лежать и слушать, как его дыхание становится глубже, тяжелее, как в нём появляются хриплые нотки, от которых плавится позвоночник. — Хён, — выдохнул он мне в ухо. — Ты же знаешь, чего я хочу на самом деле? Его рука скользнула ниже. Медленно. Невыносимо медленно. Очертила край ребёр, задержалась на талии, поползла к животу. — Скажи, — прошептал он. — Просто скажи. Я открыл рот, чтобы закричать его имя, но звука не было. Только беззвучный выдох, только судорога в горле, только… Я проснулся. Резко, будто меня выдернули из воды. Сердце колотилось где-то в глотке, простыня подо мной была мокрой насквозь — то ли от пота, то ли от другого. Я лежал, глядя в потолок, и не мог понять, где заканчивается сон и начинается явь. В ушах всё ещё стоял его шёпот. Скажи. Я перевернулся на бок, сжался в комок и провалился в забытьё без снов. --- Второй сон пришёл через неделю. Я был готов. Днём я гнал от себя мысли о нём, загружал голову работой, танцами, музыкой. Не слушал его голос — вообще. Выдержал три дня. Думал, что победил. Тело посмеялось надо мной. На этот раз мы были в душе. В общежитской душевой, которую я знал как свои пять пальцев. Белый кафель, тусклый свет, шум воды. И Феликс, стоящий напротив. Он был мокрый. Волосы прилипли к вискам, вода стекала по шее, по плечам, по груди, по животу, вниз, туда, куда я боялся смотреть, но не мог оторвать взгляд. Он не стеснялся. Стоял под водой, запрокинув голову, и выдыхал — долго, со вкусом, с тихим стоном удовольствия. — Хорошо, — прошептал он, перекрывая шум воды. — Иди сюда. Я шагнул. Не мог не шагнуть. Ноги двигались сами, подчиняясь его голосу, как собаки на поводке. Он прижался ко мне всем телом — мокрым, горячим, скользким. Его руки обвились вокруг моей шеи, губы коснулись ключицы, и я почувствовал, как его язык — медленно, издевательски медленно — проводит линию от ямочки в основании шеи вверх, к подбородку. — Я знаю, что ты хочешь, — выдохнул он мне в рот. — Я всегда знал. Его голос звучал внутри меня, в резонанс с водой, с паром, с бешеным стуком моего сердца. Я вжал его в стену — резко, почти грубо. Мои руки сжали его бёдра, приподнимая, прижимая к себе. Он был лёгким. Невесомым. Идеально помещался в моих ладонях. — Да, — выдохнул он. — Вот так. Я вошёл в него под шум воды. Медленно, до самого конца, глядя в его глаза, которые стали огромными, чёрными, бездонными. Он не закричал. Он застонал — тем самым голосом, от которого у меня подкашивались колени наяву. Низко. Грудно. Вибрацией, проходящей сквозь мою кожу в самую кровь. — Ещё, — прошептал он. — Я хочу слышать, как ты ломаешься. Я двигался в нём, чувствуя, как стены душевой качаются, как вода обжигает спину, как его ногти впиваются в лопатки. Он говорил. Всё время говорил. Шептал мне в ухо грязные слова, ласковые слова, страшные слова, от которых внутри закипала лава. — Ты мой, — выдыхал он в ритм толчкам. — Только мой. Навсегда. Я кончил с его именем на губах, выкрикнутым в пустоту, заглушённую шумом воды. И проснулся. Один. В сухой постели. С пульсом, который можно было отбивать в качестве бита для трека. Я лежал, смотрел в потолок и чувствовал, как по щеке течёт слеза. От отчаяния. От облегчения. От понимания, что эти сны — не просто сны. Это моя правда, которую я больше не могу прятать. --- Третий сон был самым страшным. Потому что в нём Феликс плакал. Мы были в моей комнате. Не в той, где я спал наяву, а в какой-то другой — с большими окнами, выходящими в никуда. Он сидел на полу, сжавшись в комок, и плакал — беззвучно, по-детски, размазывая слёзы по щекам. Я подошёл. Сел рядом. Обнял. — Что случилось? — спросил я, хотя во сне голос не слушался. Он поднял на меня глаза. Красные, мокрые, несчастные. — Ты меня не слышишь, — сказал он. — Ты слушаешь только мой голос. А меня — не слышишь. Эти слова вошли в меня ножом. Медленным, тупым, ржавым ножом. — Я здесь, — попытался сказать я. — Я с тобой. Но он не слышал. Потому что я не мог произнести это вслух. Мой голос исчез, растворился в тишине, а Феликс всё плакал и плакал, и его слёзы падали мне на руки, обжигая кожу. — Я люблю тебя, — прошептал я беззвучно. — Не голос. Тебя. Он поднял голову. Посмотрел мне в глаза. И улыбнулся сквозь слёзы. — Я знаю, — сказал он вслух. Его голос звучал чисто, без искажений, без хрипотцы. Просто голос. Просто Феликс. — Я всегда знал. Я проснулся от того, что задохнулся. В комнате было темно. Часы показывали половину четвёртого утра. Я сидел на кровати, сжимая одеяло побелевшими пальцами, и пытался вспомнить, как дышать. В ушах стояла тишина. Абсолютная, мёртвая, гробовая тишина. И впервые за два месяца я не полез за наушниками. Не включил его голос. Не стал искать спасения в звуке. Я просто сидел в темноте и слушал, как бьётся моё сердце. Оно отбивало одно имя. Только одно. Феликс. Не голос. Не звук. Не вибрация. Он. А потом я лёг обратно, закрыл глаза и позволил сну забрать меня снова. Чтобы увидеть его. Любого. Плачущего, смеющегося, шепчущего, молчащего. Просто чтобы увидеть. Потому что наяву я всё ещё не мог. --- Утро началось с запаха. Я не сразу понял, что это — сон или явь. Последние недели граница стерлась настолько, что я просыпался уже уставшим, с тяжестью в грудной клетке и сухостью во рту. Организм требовал одного, разум запрещал другое, и в этом конфликте рождалась глухая, ноющая боль где-то за грудиной. Но запах был реальным. Сдоба. Ваниль. Корица. Чуть сладковатый, чуть маслянистый, тёплый — такой бывает только у свежей выпечки, которую принесли из пекарни пять минут назад. Я приоткрыл глаза. Солнце било в незашторенное окно — я забыл закрыть на ночь, вырубился в одежде, даже не раздеваясь. В комнате было светло, пыльно, обычно. И в этом обычном свете, на фоне моего раздолбанного стула с кучей одежды, стоял Феликс. С пакетом в руках. Бумажным, крафтовым, с логотипом той самой пекарни, куда я ходил тайком, потому что стеснялся своей дурацкой любви к сладкому на завтрак. Той пекарни, которая далеко, в другом районе, куда надо ехать двадцать минут на автобусе. — Проснулся? — спросил он тихо. Голос. Снова этот голос. Утром он был особенно низким — сон ещё сидел в связках, делал тембр гуще, глубже, вибрирующее. Я не знал, что утренний голос может быть эротичным. До этого момента. — Ты… — просипел я. Горло пересохло так, что слово застряло где-то в трахее колючим комом. — Твои любимые, — Феликс шагнул ближе и поставил пакет на тумбочку у кровати. — С корицей и ванильным кремом. Сказал, что привезут только к обеду, но я договорился. Он улыбнулся. И вот тут началось то, от чего у меня внутри рухнула последняя опора. Потому что это была не просто улыбка вежливости. Не дежурная улыбка айдола для камер. Это была улыбка человека, который встал на два часа раньше обычного, поехал через полгорода, уговаривал бариста сделать исключение — и всё ради того, чтобы принести кому-то булочки. Он смущался. Я видел это по тому, как дрогнули уголки губ, как ресницы опустились на секунду, как пальцы теребили край футболки — его любимый жест, когда он нервничает. — Ты же не ел вчера, — добавил он, будто оправдываясь. — Я видел. На ужин только кофе пил. Это нельзя. Феликс. Мой Феликс. Который замечает, что я не ем. Который помнит, какие булочки я люблю. Который приезжает и стоит сейчас надо мной, в солнечном свете, такой красивый, что глаза режет. — Спасибо, — выдавил я. И протянул руку. Не за булочкой. К нему. Моя ладонь легла на его запястье — случайно, нечаянно, хотя внутри я кричал от желания сделать это нарочно. Кожа была тёплой, чуть влажной — он вспотел, пока шёл от двери до моей комнаты? Или просто волновался так же, как я? Феликс замер. Секунда. Две. Три. Он смотрел на мою руку на своём запястье, и я вдруг испугался, что перешёл черту. Что он сейчас отдёрнет руку, улыбнётся натянуто, скажет что-то про дела и уйдёт. Оставит меня одного с булочками и этой разрывающей грудную клетку нежностью. — Хён, — выдохнул он. И сел на край кровати. Моей кровати. Рядом со мной. Так близко, что я чувствовал запах его парфюма — свежий, цитрусовый, с ноткой чего-то тёплого, древесного. Так близко, что видел каждую веснушку, каждую родинку, каждый миллиметр его кожи, которую хотел трогать бесконечно. Он не убрал руку. Наоборот — чуть повернул запястье, чтобы мои пальцы легли удобнее, и замер, глядя на меня. — Ты какой-то странный последнее время, — сказал он тихо. — Я волнуюсь. Его голос. Боже, его голос. Он был таким мягким сейчас, таким обеспокоенным, что у меня внутри всё сжималось от желания защитить его от всего мира, включая себя самого. — Всё нормально, — соврал я. — Нет, — Феликс качнул головой, и светлая чёлка упала на глаза. — Не нормально. Ты худеешь. Ты не спишь. Ты смотришь на меня так… Он запнулся. — Как? — спросил я хрипло. Он поднял глаза. Встретился взглядом. — Как будто я тебе нужен, — прошептал он. — Не для работы. Не по-дружески. А так… по-настоящему. В комнате стало очень тихо. Где-то за стеной шумел душ, кто-то ходил по коридору, но здесь, в этом маленьком пространстве, между нами не существовало ничего, кроме правды, которая висела в воздухе и ждала, когда её назовут. — Ты мне нужен, — сказал я. Слова вырвались сами. Без разрешения, без фильтра, без страха. Просто выдохнулись вместе с воздухом, которым я перестал дышать с того момента, как он вошёл. Феликс моргнул. — Что? — Ты мне нужен, — повторил я. — Ты. Не твой голос. Хотя он… — я усмехнулся горько, — он сводит меня с ума. Но ты. Весь. Твои руки. Твои губы. То, как ты волнуешься из-за моей дурацкой диеты. Как приносишь булочки за полгорода. Как сидишь сейчас здесь и смотришь на меня так, будто я тоже тебе нужен. Я замолчал. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, которые всё ещё лежали на его запястье. Феликс не двигался. Просто сидел и смотрел на меня огромными глазами, в которых плескалось что-то такое, чему я боялся дать название. — хенджин, — выдохнул он. И это было не «хён». Просто имя. Без дистанции, без субординации, без защиты. Он потянулся ко мне. Я видел, как движется его рука — медленно, будто в замедленной съёмке. Как пальцы касаются моего лица. Как они гладят скулу, спускаются к подбородку, застывают на губах. Его пальцы. Я смотрел на них и тонул. Потому что это были не просто пальцы. Это были пальцы, которые я знал наизусть. Которые перебирали струны его гитары. Которые теребили край футболки, когда он нервничал. Которые я видел во сне каждую ночь — на своей коже, в своих волосах, на самых интимных местах моего тела. — Можно? — спросил он шёпотом. Я кивнул. Не мог говорить. Горло сжалось так, что даже воздух проходил с трудом. Он наклонился. Его губы коснулись моих. И мир взорвался. Это был не поцелуй страсти. Не тот, что я видел в своих эротических снах — жадный, голодный, звериный. Это было нечто другое. Нежное. Робкое. Изучающее. Он целовал меня так, будто боялся сломать. Будто я был сделан из стекла, а он — из благоговения. Его губы — мягкие, тёплые, чуть припухшие — двигались медленно, пробовали на вкус, запоминали. Я прикрыл глаза и позволил себе утонуть. В его запахе. В его близости. В этой нежности, которая была в тысячу раз сильнее любой страсти из моих снов. Моя рука, всё ещё лежащая на его запястье, скользнула выше. Пальцы переплелись с его пальцами — тонкими, длинными, с кольцами на каждом, холод металла и жар кожи одновременно. Я сжал их. Он ответил. Губы оторвались от моих на секунду. Я открыл глаза. Феликс смотрел на меня с расстояния в несколько сантиметров. Его глаза были влажными. В них стояли слёзы, которые он не позволял упасть. — Я думал, ты никогда не скажешь, — прошептал он. И вдруг улыбнулся. Та самая улыбка. С ямочкой на щеке. С лучиками у глаз. Светлая, чистая, его. Я потянулся и поцеловал его сам. Теперь уже жаднее. Глубже. Рука легла на затылок, пальцы зарылись в мягкие светлые волосы у корней, притягивая ближе. Феликс выдохнул мне в рот — тот самый звук, от которого у меня подкашивались колени, от которого я сходил с ума два месяца. Но сейчас он был настоящим. Живым. Моим. Он ответил. Его язык коснулся моего — робко, неуверенно, и от этой робости у меня внутри всё перевернулось. Он был таким нежным. Таким хрупким. Таким… Я оторвался, чтобы посмотреть на него. Растрёпанный. Губы припухли, глаза блестят, щёки горят румянцем. Самый красивый человек, которого я видел в своей жизни. — Твои губы, — выдохнул я, проводя большим пальцем по нижней. — Я хочу целовать их вечно. Он улыбнулся смущённо, пряча взгляд. — А я хочу слушать твой голос, — сказал тихо. — Ты редко говоришь что-то просто так. А я люблю, когда ты говоришь. Я рассмеялся. Коротко, удивлённо. — Ты любишь? — Люблю, — кивнул он, глядя мне прямо в глаза. — Тебя. Три слова. Семь букв. Целая вселенная, рухнувшая на меня и раздавившая все сомнения, все страхи, всю эту дурацкую акустикофилию, за которой я прятал правду. — Люблю, — повторил он, будто пробуя слово на вкус. — Уже давно. Просто боялся, что ты… ну, что я тебе не нужен. Что ты на лидеров смотришь по-другому. Я притянул его к себе. Обнял так крепко, что он пискнул — смешно, по-мышиному, тем самым звуком, который я ловил в записях и прокручивал на повторе. — Дурак, — прошептал я в его макушку. — Ты мне нужен был с первой секунды. Просто я слишком долго думал, что это голос. — А это? — Это ты, — я поцеловал его в висок. — Весь. С головы до пят. С голосом, с руками, с губами, с дурацкими булочками и ранними подъёмами. Он засмеялся, утыкаясь носом мне в шею. — Буулочки, — протянул довольно. — Я запомню. Шантажировать буду. — Шантажируй, — я провёл рукой по его спине, чувствуя, как под футболкой перекатываются мышцы. — Чем угодно шантажируй. Только не уходи. — Не уйду, — пообещал он. И мы сидели так долго. В моей неубранной комнате, пахнущей сном и булочками с корицей. Обнявшись. Молча. Счастливые до идиотизма. А потом я вспомнил. — Булочки, — сказал я в его макушку. — Остынут. — Пусть, — буркнул он. — Я тебя грею. Я засмеялся и потянулся за пакетом, не разрывая объятий. Феликс завозился, устраиваясь поудобнее у меня под боком, и я чувствовал каждое его движение, каждую неровность дыхания, каждый миллиметр тепла. Мы ели булочки в моей кровати, кроша на одеяло, и это было самым интимным, что я когда-либо переживал. Он кормил меня с рук. Отламывал кусочки, макал в ванильный крем и подносил к моим губам, глядя с такой нежностью, что у меня сердце останавливалось. Я брал его пальцы в рот вместе с булочкой, облизывал крем, и видел, как темнеют его глаза. — Ты специально, — выдохнул он. — Ага, — согласился я, обводя языком подушечку его указательного пальца. Феликс дёрнулся, но руку не убрал. Только закусил губу, глядя на меня из-под ресниц. — Хенджин, — прошептал он. — М? — Я, кажется, попал. Я улыбнулся, притягивая его для поцелуя — сладкого, с привкусом корицы и ванили. — Мы оба попали, — ответил я между поцелуями. — И это лучший капкан в моей жизни. --- Я думал, голос был пиком. Я думал, если переживу два месяца акустической ломки, если признаюсь, если получу его в ответ — всё закончится. Болезнь отступит. Страсть уляжется. Мы будем просто любить друг друга — нормально, по-человечески, без этих дурацких наваждений. Я идиот. Голос был только началом. Голос был дверью. А за дверью оказалась комната, полная рук. Его рук. Первые дни после того утра я тонул в эйфории. Мы не могли оторваться друг от друга — целовались в коридорах, обжимались по углам, прятались от остальных, как подростки на первой любви. Это было сладко, глупо, счастливо. А потом я начал замечать. Руки. Они были везде. Маленькие. Тонкие. С длинными пальцами, унизанными кольцами, которые звенели при каждом движении. С аккуратными ногтями, которые он красил в разные цвета — то чёрные, то розовые, то синие, под настроение. С родинкой на указательном пальце правой руки, которую я раньше не видел, а теперь не мог перестать рассматривать. — Ты чего смотришь? — спросил он однажды, когда мы сидели в гостиной и смотрели фильм. Его рука лежала на моем колене — просто лежала, грела через джинсы. — На руки твои смотрю, — ответил я честно. Он улыбнулся, поднял ладонь и пошевелил пальцами перед моим лицом. — Нравятся? Я поймал его запястье. Оно было таким тонким, что мои пальцы смыкались вокруг него с запасом. Я мог сжать — и переломать все кости. Или мог погладить большим пальцем внутреннюю сторону, где кожа была нежной, почти прозрачной, и синие вены просвечивали сквозь неё, как реки на карте. — Слишком маленькие, — сказал я хрипло. — Для парня. — Знаю, — он не отнимал руку. Наоборот — расслабил запястье, позволяя мне держать. — В детстве дразнили. Руки, как у девочки. — Не как у девочки, — я поднёс его ладонь к губам и поцеловал в середину, прямо в линию судьбы. — Как у Феликса. Он засмеялся, смущённо, довольно, и отдёрнул руку. Спрятал в карман худи. — Хватит, а то я покраснею. Я улыбнулся и отвернулся к экрану. Но мысль уже застряла в голове, как заноза. Маленькие ладошки. С этого момента я не мог перестать их замечать. Всё, что он делал руками, становилось событием. Как он держал микрофон — пальцы обхватывали тонкий корпус, и я видел, как двигаются сухожилия под кожей. Как он пил кофе — обеими ладонями обнимал кружку, грелся, и от этого жеста у меня внутри всё сжималось от умиления и чего-то ещё, тёмного, голодного. Как он поправлял волосы. Заправлял прядь за ухо — и я следил за траекторией пальцев, за тем, как они касаются виска, как задерживаются на секунду, как падают обратно. Как он спал. Однажды ночью мы остались вдвоём в его комнате. Остальные разъехались по съёмкам, общежитие опустело, и мы могли наконец не прятаться. Лежали в его кровати — узкой, одноместной, прижавшись друг к другу, потому что иначе падать. Феликс уснул первым. Я смотрел, как ровно вздымается его грудь, как разметались по подушке светлые волосы, как губы чуть приоткрыты в дыхании. И его руки. Одна лежала на подушке, возле лица. Пальцы расслабленно согнуты, ладонь раскрыта. Другая — на моей груди. Просто лежала, маленькая, тёплая, тяжёлая. Я смотрел на эту руку и не мог дышать. Она была такой… беззащитной. Детской почти. Кости тонкие, кожа нежная, пальцы, которые во сне чуть подрагивали, будто он что-то перебирал. Я осторожно, боясь разбудить, накрыл её своей ладонью. Моя рука была больше. Гораздо больше. Мои пальцы накрыли его полностью, спрятали, как в футляр. Я чувствовал тепло его кожи, биение пульса где-то под большим пальцем, и от этого контакта по телу прошла дрожь, не имеющая ничего общего с холодом. Маленькие ладошки. Господи. Я прикрыл глаза и позволил себе просто чувствовать. Его вес. Его тепло. Его руку под моей. --- Через неделю я понял, что это новая зависимость. Голос отошёл на второй план. Теперь я ждал прикосновений. Когда Феликс проходил мимо и случайно задевал меня рукой. Когда на общих сборах клал ладонь мне на плечо. Когда мы сидели рядом в машине, и его пальцы ложились на моё бедро — машинально, привычно, как будто так и надо. Каждый раз сердце пропускало удар. Я начал ловить его руки. В прямом смысле — перехватывать на полпути, сжимать, рассматривать, целовать. — Ты как будто коллекционируешь их, — смеялся Феликс, когда я в очередной раз поймал его ладонь за ужином и принялся изучать линии. — Коллекционирую, — соглашался я, не отрываясь от процесса. — У тебя их две. Я хочу обе. Он краснел, отнимал руку, через минуту клал обратно. Знал, что я люблю. Но хуже всего было другое. Хуже всего было видеть, как эти руки делают что-то обычное. Бытовое. Нежное. Феликс готовил. Он любил готовить — для всех, для себя, просто так. Стоял у плиты в своей дурацкой футболке с Микки Маусом, напевал что-то под нос и резал овощи. Я смотрел, как его пальцы держат нож. Как они придерживают помидор, как двигаются, как ловко управляются с едой. И в голове всплывали картинки, от которых становилось жарко. Эти пальцы на моей коже. Эти ладони на моей груди. Эти руки, обхватывающие меня там, куда я боялся даже смотреть в своих мыслях. — Хённи, — позвал он, не оборачиваясь. — Ты смотришь. — Да. — Опять на руки? — Ага. Он обернулся, улыбаясь. В одной руке нож, в другой — наполовину порезанный перец. Весь в свете кухонной лампы, такой домашний, такой невозможный. — Хочешь потрогать? — спросил он просто. Я встал. Подошёл. Встал сзади, обнял за талию, положил подбородок ему на плечо. Взял его руки в свои. Нож выпал. Перец тоже. Феликс засмеялся, запрокидывая голову мне на грудь. — Сумасшедший, — выдохнул он. — Твой сумасшедший, — согласился я, переплетая наши пальцы. Его маленькие, мои большие. Как две половинки одного целого. --- В ту ночь мне приснился сон. Самый страшный и самый сладкий за последние месяцы. В этом сне его руки были везде. Они гладили моё лицо — нежно, бережно, кончиками пальцев проводили по скулам, по губам, по закрытым векам. Спускались ниже — на шею, на ключицы, на грудь. Очерчивали каждый мускул, каждую впадину, каждую косточку. Я лежал и не мог пошевелиться. Только чувствовал. Его ладони на моём животе. Тёплые, маленькие, они обхватили талию, погладили бока, скользнули ниже. — Маленькие ладошки, — прошептал его голос у меня в голове. — Ты же любишь их, да? Во сне я хотел ответить, но не мог. Только застонал, когда его пальцы коснулись самого интимного места. Это было не грубо. Это было мучительно нежно. Он водил подушечками по коже, изучал, дразнил, сводил с ума. Я выгибался, пытаясь поймать ритм, но его руки двигались слишком медленно, слишком ласково, слишком… — Хёнджин — прошептал он. — Посмотри на меня. Я открыл глаза. Он сидел сверху — как в том первом сне, но теперь я видел его полностью. Его лицо, его плечи, его руки, которые делали со мной это. — Я хочу, чтобы ты запомнил, — сказал он, и его пальцы сжались чуть сильнее. — Эти руки — твои. Только твои. Я кончил от одного этого слова. Проснулся резко, будто вынырнул из воды. В комнате было темно. Рядом спал Феликс, разметавшись на своей половине кровати. Его рука лежала у меня на груди — ровно там же, где во сне. Я смотрел на неё. Маленькая, расслабленная, невинная. И вдруг почувствовал, как внутри поднимается что-то тёмное. Нежность, смешанная с голодом. Любовь, замешанная на одержимости. Я осторожно взял его ладонь. Поднёс к губам. Поцеловал каждый палец — от большого до мизинца. Поцеловал середину ладони, где линия жизни пересекалась с линией сердца. Поцеловал запястье, где бился пульс. Феликс вздохнул во сне, но не проснулся. Только повернулся ко мне, подставляя лицо, и его пальцы сами собой сжались вокруг моих. Я лёг обратно, прижимая его руку к своей груди, и смотрел в потолок до самого утра. Потому что понял страшную вещь. Голос можно слушать. Руки — нужно трогать. А я хотел трогать их вечно. Каждую секунду. Каждую минуту. Каждый миг своей жизни. И это было страшнее любой акустикофилии. Потому что это было не про звук. Это было про него. Целиком. --- Утром он проснулся и первым делом улыбнулся мне сонно: — Ты чего не спишь? — На тебя смотрю, — ответил я. — На руки? — поддел он, зная уже мою слабость. — На всего, — я притянул его к себе, зарылся носом в волосы. — Но на руки — особенно. Феликс засмеялся, сонно, довольно, и его ладони упёрлись мне в грудь — отталкивая или притягивая, я не понял. — Хён, задушишь. — Не задушу, — пообещал я, целуя его в макушку. — Буду беречь. — Руки мои? — И руки. И всё остальное. Он вздохнул и расслабился в моих объятиях. А я лежал и чувствовал, как его маленькие ладошки упираются мне в рёбра, и думал: Господи. Спасибо за эти руки. За эти пальцы. За эту кожу. За то, что он есть. И за то, что теперь он мой. --- Гастроли начались внезапно. Через две недели после того, как мы перестали прятаться, нас раскидали по разным странам. Я — в Японию на сольные съёмки, Феликс — в Австралию, к семье, которую не видел полгода. Три тысячи километров. Четыре часа разницы во времени. Бесконечность в перерывах между сообщениями. Первые два дня я думал, что сойду с ума. В отеле было тихо. Слишком тихо. Гул кондиционера, редкие шаги в коридоре, собственное дыхание — все эти звуки казались мне мёртвыми, плоскими, ненастоящими. Я включал телевизор, выключал. Открывал ютуб, закрывал. Сжимал в руке телефон, глядя на пустой экран. Феликс писал. Коротко, по делу: «Долетел», «Обнял маму», «Показываю сестре наши фото, она в шоке». Без голоса. Без него. Я отвечал эмодзи, потому что боялся, что если начну печатать, то не остановлюсь и распишу ему в трёх томах, как мне его не хватает. Как я скучаю по его рукам. По его запаху. По его проклятому голосу, без которого мои уши превращаются в пустые раковины, собирающие только шум. А потом пришло первое голосовое. Я был на съёмках, в перерыве между дублями, пил холодный кофе и тупо смотрел в стену. Телефон завибрировал. Я глянул мельком — и чуть не выронил всё из рук. Феликс. Голосовое сообщение. 47 секунд. Я ткнул в экран, поднёс телефон к уху и забыл, как дышать. — Хоречек, привет, — сказал он. Голос. Его голос. Не в наушниках, не в записи, не во сне. Живой, настоящий, с хрипотцой после сна — у них там было утро, он только проснулся. И это «привет» вошло в меня, как игла, как наркотик, как самая сладкая отрава на свете. — Я тут лежу, думаю о тебе, — продолжал он. — У нас тут птицы поют за окном, такие дурацкие, громкие. А я лежу и вспоминаю, как ты дышишь, когда спишь. Помнишь, ты говорил, что я тебя своим голосом свожу с ума? А я вот понял, что без твоего голоса тоже… ну, ты понял. В общем, скучаю. Очень. Напиши, как освободишься. Целую. Конец. Я сидел в кресле с телефоном у уха и чувствовал, как по щеке течёт слеза. Сорок семь секунд. Я прослушал их раз двадцать. Подряд. Не мог остановиться. Каждый раз, когда его голос затихал, я нажимал «повторить» и тонул снова. Его «хёнджин» без формальностей. Его смешок про птиц. Его признание, что он скучает по моему голосу. Его «целую» в конце, которое звучало так интимно, будто он стоял рядом и шептал это мне в губы. — Хёнджин-сан, съёмка, — позвали меня. Я сунул телефон в карман и пошёл работать. Но голос остался в ушах. Пульсировал в такт сердцу. Грел изнутри. --- С этого дня голосовые стали нашим ритуалом. Каждое утро я просыпался и первым делом тянулся к телефону. Проверял, не пришло ли. Иногда приходило ночью, когда я спал, и тогда первые минуты после пробуждения были заполнены им. Он присылал разное. Короткие, на десять секунд: «Доброе утро, хён, у меня тут кофе, а ты где? Соскучился уже». И я переслушивал эти десять секунд по сотне раз, ловя интонации, смакуя каждый звук. Длинные, на минуту-две, где он рассказывал про свои дни. Про то, как ходил с племянницей в зоопарк и она боялась жирафа. Про то, как мама приготовила его любимое блюдо, а он вспоминал, как я воровал еду с его тарелки в столовой. Про то, как смотрел на звёзды и думал, вижу ли я те же звёзды из своего окна в Токио. Я слушал эти голосовые в наушниках, лёжа в кровати, и мне казалось, что он рядом. Что его голос обволакивает меня, как одеяло. Что его дыхание между фразами — это его дыхание у моей шеи. Что его смех в конце — это его смех, когда я целую его в ямочку на щеке. Я попал в рай. В персональный, выстроенный из звуковых волн, рай, где не существовало ничего, кроме его голоса в моих ушах. --- Однажды ночью я не выдержал. Съёмки вымотали так, что кости ломило, но спать я не мог. Лежал в темноте, смотрел в потолок и считал часы до его следующего голосового. Это было безумие. Я понимал это, но ничего не мог поделать. В три часа ночи по Токио я написал: «Пришли голосовое. Пожалуйста. Любое. Просто чтобы слышать тебя». Он ответил через минуту. Я нажал «воспроизвести», прижал динамик к уху и услышал тишину. Секунду. Две. Три. А потом — его дыхание. Он просто дышал в микрофон. Ровно, глубоко, спокойно. Без слов. Без объяснений. Просто дышал, чтобы я слышал, что он жив. Что он рядом. Что он думает обо мне в эту секунду. Я слушал это дыхание и чувствовал, как по телу разливается тепло. Как расслабляются мышцы, которые были напряжены неделями. Как уходит тревога, оставляя после себя только тихое, светлое счастье. — Спасибо, — прошептал я в пустоту, когда запись кончилась. И заснул с телефоном в руке. Впервые за долгое время — без кошмаров, без ломки, без страха. --- Наутро я написал ему: «Ты знаешь, что ты мой личный наркотик?» Он ответил голосовым. Коротким, смущённым: — Знаю. И ты мой. Так что мы в расчёте. Я слушал это в такси по дороге на съёмочную площадку и улыбался как дурак. Водитель косился в зеркало, но мне было плевать. Пусть смотрят. Пусть весь мир смотрит. Я счастлив. Я в раю. А рай — это когда твой любимый человек за тысячи километров, но ты слышишь его дыхание в динамике телефона. И знаешь, что в эту секунду он думает о тебе так же, как ты о нём. --- Через две недели я вернулся в Сеул. Феликс встречал меня в аэропорту — спрятался за колонной, чтобы не спалили папарацци, и выскочил, когда я проходил мимо. Бросился на шею, вжался, зарылся носом в куртку. Я обнял его и замер. Потому что в этот момент, вжимаю в себя его тёплое, живое тело, я понял одну вещь. Голос в телефоне был раем. Но его руки на моей шее, его дыхание у моей ключицы, его губы, которые искали мои — это было что-то за пределами рая. Это было… — Тихо, — прошептал он мне в губы. — Я тоже скучал. Поехали домой. Я кивнул. Не мог говорить. Горло сжало спазмом счастья. Мы вышли из аэропорта, сели в такси, и всю дорогу до общежития я держал его за руку. Сжимал его маленькие ладошки, гладил пальцы, считал родинки на запястье. Он улыбался и молчал. А в ушах у меня всё ещё звучали те голосовые. Сорок семь секунд. Минута с племянницей. Дыхание в три ночи. — Ты будешь их удалять? — спросил он вдруг, будто прочитав мысли. Я посмотрел на него. На его глаза, в которых плескалась нежность. На его губы, которые я мечтал целовать две недели. На его руки, которые лежали в моих. — Ни за что, — ответил я. — Это моя коллекция. Мой рай. Моя память о том, как я сходил по тебе с ума на расстоянии. Он засмеялся, зарылся носом в моё плечо. — Ты и так сходишь. — Знаю, — я поцеловал его в висок. — И не перестану. Водитель такси кашлянул, намекая, что мы приехали. Мы вышли, взявшись за руки, и пошли в общежитие. Навстречу нашей общей жизни, навстречу новым дням, новым голосовым, новым прикосновениям. Но те сообщения я не удалил никогда. Они до сих пор лежат в моём телефоне. В отдельной папке, с сердечком. Сорок семь секунд счастья. Минута его голоса. Дыхание, которое спасло мне ту ночь. Рай. Он всегда в кармане.⁶ --- Я смотрел на него и не мог отвести взгляд. Это случилось не сразу. Когда мы начинали, Феликс был другим — короткие волосы, тёмный цвет, минимум косметики, худи на два размера больше. Мой маленький австралийский хулиган с голосом дьявола и взглядом щенка. А потом что-то изменилось. Он отпустил волосы. Сначала просто перестал стричься — лень, занятость, вечная беготня. Потом, видимо, втянулся. Волосы отросли до плеч, потом ниже. Светлый блонд, который он нёс с прошлого раза, отрос у корней, и теперь они были тёмными, почти чёрными, создавая резкий, красивый контраст. Он стал их закалывать. Маленькими крабиками, заколками, ленточками — сначала в шутку, потом вошло в привычку. Кто-то из стилистов подарил ему штук двадцать разных, и Феликс таскал их везде. Сегодня розовый крабик, завтра синий, послезавтра с бантиком. — Тебе идёт, — сказал я в первый раз, когда увидел. Он смутился, потрогал заколку пальцами — маленькими, унизанными кольцами, которые теперь тоже стали другими. Больше серебра, больше камней, больше изящества. — Не смешно? — спросил он тихо. — С чего бы? — Ну… — он пожал плечами. — В Австралии парни так не ходят. Сказали бы, что я… ну. Я подошёл и забрал его руку в свою. Другой рукой поправил выбившуюся прядь, убрал за ухо. Задержал пальцы на его щеке, чувствуя тепло. — Ты в Корее, — сказал я. — И ты со мной. И мне плевать, что там говорят в Австралии. Он улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у меня внутри всё переворачивалось. --- Дальше было больше. Одежда. Феликс всегда любил странные штуки — винтажные магазины, секонд-хенды, барахолки. Но раньше это были просто старые футболки, потёртые джинсы, кожаные куртки с чужого плеча. Теперь… теперь это стало искусством. Он приносил вещи, от которых у меня захватывало дух. Кружевные блузы с высоким воротом и длинными рукавами — прозрачные, но не вульгарные, сквозь которые просвечивали его веснушчатые плечи. Старые пиджаки с бархатными лацканами, которые он носил на голое тело. Платки на шею — шёлковые, с узорами, повязанные небрежно, как французские художники прошлого века. Широкие брюки с высокой талией, из-за которых его талия казалась ещё тоньше. Подтяжки — настоящие, старые, на пуговицах. Жилетки, которые он надевал поверх кружева, и это выглядело так, будто он сошёл с фотографии начала двадцатого века. — Ты как будто из другого времени, — сказал я однажды, когда он вышел ко мне в новой вещи. Серая шляпа, надвинутая на глаза, длинные волосы, рассыпанные по плечам, шёлковый шарф, заколка с жемчугом. — Из какого? — спросил он, улыбаясь. — Из того, где я бы влюбился в тебя так же сильно. Он засмеялся, подошёл и чмокнул меня в щёку. — Ты уже влюблён. — Знаю, — я поймал его за шарф, притянул ближе. — Но каждый раз влюбляюсь заново. --- А потом появился блеск для губ. Я не знаю, кто надоумил его попробовать. Может, визажисты на съёмках. Может, сам решил. Но однажды утром Феликс пришёл завтракать, и его губы блестели. Совсем чуть-чуть. Прозрачный блеск, почти незаметный, но он делал губы такими… влажными. Мягкими. Припухшими. Я смотрел на эти губы и забыл, как жуют тост. — Что? — спросил он, заметив мой взгляд. — Плохо? — Нет, — ответил я хрипло. — Очень не плохо. Он улыбнулся, облизал губы — и блеск размазался, стал ещё заметнее. Я чуть не выронил кофе. — Феликс. — М? — Иди сюда. Он подошёл. Я взял его лицо в ладони и поцеловал — медленно, смакуя, чувствуя вкус блеска на его губах. Сладкий, вишнёвый, с ноткой мёда. — Вкусно, — сказал я, отрываясь. — Блеск? — выдохнул он. — Ты. Он покраснел до корней волос. Даже под блондом было видно, как горит кожа. С тех пор блеск для губ стал его ритуалом. Не каждый день, но часто. Разные оттенки — прозрачный, розовый, персиковый. Иногда с блёстками, и тогда на свету его губы переливались, как драгоценные камни. Я мог смотреть на это бесконечно. --- Однажды вечером мы сидели в его комнате. Феликс читал какую-то старую книгу — нашёл на винтажном развале, в потрёпанной обложке, с пожелтевшими страницами. На нём была длинная ночная рубашка — шёлковая, кремовая, с кружевом по вороту. Волосы распущены, падают на плечи, на грудь, на страницы книги. На губах — лёгкий блеск. Он был похож на девушку. Я поймал себя на этой мысли и замер. Не в обидном смысле. Не в том, что он перестал быть мужчиной. А в том, что в нём появилась какая-то новая, невероятная красота. Та, что не делит на мужское и женское. Та, что просто есть — и от неё захватывает дух. Длинные волосы, обрамляющие тонкое лицо. Кружево на ключицах. Блеск на губах. Маленькие руки, перелистывающие страницы. Моё сердце пропустило удар. — Феликс, — позвал я тихо. Он поднял глаза. В них отражался свет лампы, делая их золотистыми. — М? — Ты знаешь, что ты самый красивый человек на земле? Он моргнул. Улыбнулся смущённо. — Ты каждый день это говоришь. — Потому что каждый день это правда. Он отложил книгу, подполз ко мне по кровати и устроился в моих объятиях. Головой на грудь, волосы рассыпались по моей руке, губы блестят, пахнет вишней и чем-то тёплым, своим. — Хёнджун. — М? — А тебе не странно? Что я… ну, такой? — Какой? Он помолчал, подбирая слова. — Не как все. Волосы длинные. Заколки эти. Блеск. Одежда, на которую парни обычно не смотрят. В Австралии меня бы засмеяли. Я провёл рукой по его волосам — от макушки до самых кончиков, гладко, нежно. — Ты не в Австралии, — сказал я. — И ты не обязан быть как все. Ты обязан быть собой. А я обязан любить тебя любым. И я люблю. — Правда? — Правда. Мне нравится твой блеск. Твои заколки. Твои дурацкие винтажные жилетки, в которых ты похож на старого профессора. Мне нравится, что ты не боишься быть красивым по-своему. Феликс вздохнул и прижался теснее. — Иногда я думаю, что мне повезло встретить тебя именно в Корее, — прошептал он. — Здесь это… нормально. Парни с длинными волосами. С косметикой. Никто не смотрит косо. — Здесь вообще много всего нормально, — я поцеловал его в макушку. — Например, то, что я люблю тебя. И то, что ты позволяешь мне это. Он засмеялся, поднял голову и посмотрел мне в глаза. Блеск на губах переливался в свете лампы. — Поцелуй меня, — попросил он. Я наклонился и выполнил просьбу. Его губы были мягкими, сладкими, чуть липкими от блеска. Его руки — маленькие, тёплые — забрались мне под футболку, гладили спину. Его волосы щекотали щёки, пахли шампунем и чем-то неуловимо его. Мы целовались долго. Медленно. До лёгкого головокружения, до сбитого дыхания, до того состояния, когда уже не понимаешь, где твои губы, а где его. — Я люблю тебя, — выдохнул я ему в рот. — Я знаю, — ответил он. — Я тоже. --- Ночью, когда он уснул у меня на груди, я смотрел на него и думал. О том, как странно устроена жизнь. Год назад я даже не знал, что такое акустикофилия. Два месяца назад я ненавидел себя за зависимость от его голоса. Месяц назад я тонул в его руках. А сейчас… Сейчас он лежит на мне, в своей дурацкой шёлковой рубашке, с блеском на губах, который я сам стёр поцелуями, с заколкой, съехавшей набок в волосах, и выглядит как самое прекрасное существо на свете. И плевать, что он похож на девочку. И плевать, что в какой-нибудь другой стране это сочли бы странным. Здесь и сейчас — он просто Феликс. Мой Феликс. Красивый, нежный, странный, удивительный. И я люблю его до дрожи в коленях, до остановки сердца, до конца вселенной. Волосы длинные? Пусть. Блеск для губ? Пожалуйста. Заколки с бантиками? Только добавь. Винтажные жилетки, кружево, шляпы, шарфы — всё, что угодно. Потому что под всем этим — он. Мой маленький австралийский хулиган, который вырос и стал самым красивым человеком в моей жизни. Я поцеловал его в макушку, прижал крепче и закрыл глаза. Спокойной ночи, моя девочка, — подумал я. И улыбнулся этой мысли. Потому что знал: если он прочитает мои мысли, то не обидится. Он поймёт. Он всегда понимает. --- До этого дня я думал, что знаю о Феликсе всё. Я знал, как он дышит во сне — тихо, ровно, иногда с лёгким свистом, если насморк. Я знал, какие родинки у него на спине — семнадцать штук, я считал. Я знал, что он любит апельсиновый сок по утрам, а вечером — зелёный чай. Я знал, как звучит его голос в шепоте, в крике, в смехе, в плаче. Но я не знал, что он умеет нарушать правила. Ради меня. --- Всё началось с диеты. Не той, что мы сидим добровольно, когда хотим похудеть к возвращению. А той, что нам прописывают, как лекарство. Список разрешённого и запрещённого. Таблицы калорий. Графики взвешиваний. Тренеры, которые смотрят на тарелку с таким видом, будто мы едим не рис с курицей, а наркотики на глазах у полиции. Я ненавидел это. Не еду — я еду любил. Я ненавидел контроль. Вечное «нельзя», «низзя», «ты же айдол, ты должен». Иногда хотелось послать всё к чёрту и сожрать целый торт. Одному. В тайне. Без камер, без фанатов, без диетолога за спиной. Но я держался. Потому что надо. Потому что работа. Потому что мы все так живём. А потом Феликс пришёл ко мне в комнату с бумажным пакетом в руках. Я сразу понял, что там что-то не то. Слишком пахло. Сладко, маслянисто, жарено — тем запахом, от которого у любого нормального человека текут слюнки, а у айдола начинается паника. — Что это? — спросил я, откладывая телефон. Феликс улыбнулся. Хитро, по-лисьи, с прищуром. — Закрой глаза. — Феликс… — Закрой, говорю. Я закрыл. Услышал шорох пакета. Его шаги. Его дыхание совсем рядом. А потом — прикосновение к губам. Что-то мягкое, тёплое, сладкое коснулось моего рта. Инстинктивно я приоткрыл губы — и мне в рот просунули пончик. Целиком. Маленький, донатс, с глазурью и посыпкой. Я открыл глаза. Феликс стоял надо мной, держа в пальцах надкусанный пончик, и улыбался во весь рот. На его губах блестела глазурь — он уже попробовал сам. Волосы рассыпались по плечам, на голове смешной крабик с вишенкой, в глазах — озорство и любовь. — Ешь, — сказал он. — Я купил. Я прожевал. Это было божественно. Мягкое тесто, сладкая глазурь, хрустящая посыпка. Вкус детства, вкус свободы, вкус всего, что нам запрещали годами. — Феликс, — прошептал я, боясь, что меня услышат через стены. — Нам же нельзя. — Знаю, — он сунул в рот второй пончик и прожевал с наслаждением. — Поэтому и купил. Я смотрел на него и не верил своим глазам. Феликс. Мой правильный, ответственный, никогда не нарушающий правил Феликс. Который даже воду пьёт по расписанию. Который никогда не опаздывает на тренировки. Который… — Ты чего застыл? — спросил он, протягивая мне третий пончик. — Ешь, пока тренер не пришёл. — Но как же… — я мотнул головой, пытаясь собрать мысли. — Ты же всегда… — Всегда что? — он наклонил голову, и вишенка на крабике смешно качнулась. — Всегда делаю то, что надо? Всегда соблюдаю правила? Хёнджун, я устал соблюдать правила. Он сел рядом на кровать, поставил пакет между нами. Взял мою руку в свою — маленькую, тёплую, с колечками на каждом пальце — и сжал. — Я смотрел на тебя последние недели, — сказал он тихо. — Ты худеешь. Ты устаёшь. Ты смотришь на еду так, будто она твой враг, хотя на самом деле хочешь её съесть. Я не могу это видеть. — Феликс… — Подожди, — он поднёс мою руку к губам и поцеловал костяшки. — Я знаю, что нам нельзя. Знаю, что диета важна. Знаю, что мы на сцене и должны выглядеть. Но иногда… иногда можно. Иногда нужно просто быть людьми. Есть то, что любишь. С тем, кого любишь. У меня защипало в глазах. Это было так глупо. Пончики. Обычные дурацкие пончики из уличной пекарни. Но в его руках, в его словах, в его взгляде они становились чем-то большим. — Ты поэтому купил? — спросил я хрипло. — Чтобы я… — Чтобы мы, — поправил он. — Чтобы мы вместе съели эту гадость, нарушили все мыслимые правила и были счастливы хотя бы пять минут. Я сглотнул ком в горле. — Я люблю тебя. — Знаю, — он улыбнулся. — Ешь давай. --- Мы ели. Сидели на моей узкой кровати, прижавшись друг к другу, и уничтожали пончики один за другим. Феликс кормил меня с рук — отламывал кусочки, макал в глазурь, подносил к губам. Я брал их губами вместе с его пальцами, облизывал сладкую посыпку, видел, как темнеют его глаза. — Ты специально, — выдохнул он, когда я в очередной раз задержал его палец во рту дольше нужного. — Ага, — согласился я, обводя языком подушечку. Он дёрнулся, но руку не убрал. Только закусил губу — нижнюю, припухшую, блестящую от глазури, которую мы уже не замечали. — Хёнджун, — прошептал он. — М? — У тебя на носу посыпка. Я хотел стереть, но он опередил. Наклонился и слизнул сам. Медленно. Кончиком языка. Глядя мне прямо в глаза. У меня внутри всё оборвалось. — Феликс… — Тш-ш, — он прижал палец к моим губам. — Ещё есть. Вот здесь. И поцеловал. Вкус пончиков смешался с вкусом его губ — сладкое, вишнёвое, горячее. Я притянул его ближе, вжал в себя, забыв, что мы сидим на неудобной кровати, что вокруг общежитие, что нас могут услышать. Было только он. Только его губы. Только его маленькие руки, которые гладили мою шею, зарывались в волосы, сжимали плечи. — Я люблю тебя, — выдохнул я в его рот. — И я тебя, — ответил он. — Очень. --- Мы оторвались друг от друга только когда в коридоре послышались шаги. Феликс замер, прислушиваясь. Потом схватил пакет с остатками пончиков и сунул под кровать. Быстро, ловко, как заправский конспиратор. Я смотрел на него и улыбался. Растрёпанный. Губы припухли и блестят. На щеке пятно от глазури. В волосах застряла посыпка. Самый красивый преступник в мире. — Чего лыбишься? — шепнул он, поправляя волосы. — На тебя смотрю. — И что? — Ты прекрасен. Он фыркнул, но улыбнулся. Потянулся ко мне, быстро чмокнул в нос и отстранился как раз в тот момент, когда дверь открылась. — Хёнджун, ты здесь? — заглянул Чонин. — О, и Феликс тут. Чего делаете? — Кино смотрим, — соврал Феликс невозмутимо, кивая на выключенный телевизор. — А, понял, — Чонин исчез так же быстро, как появился. Мы выдохнули. А потом посмотрели друг на друга и расхохотались. Тихо, чтобы не привлекать внимания, утыкаясь лицами в подушки, задыхаясь от смеха и адреналина. — Мы идиоты, — прошептал Феликс сквозь смех. — Мы преступники, — поправил я. — Нарушители диетического режима особо опасные. — Нас посадят. — В тюрьму с пончиками? — В тюрьму, где кормят только куриной грудкой. — Ужас. Мы снова засмеялись. А потом Феликс вдруг стал серьёзным. Посмотрел на меня долгим, тёплым взглядом. — Хёнджун. — М? — Обещай мне кое-что. — Всё что угодно. — Не всегда будь правильным. Иногда разрешай себе быть просто человеком. Есть то, что любишь. Делать то, что хочешь. Даже если это «нельзя». Я взял его лицо в ладони. Большие пальцы погладили скулы, родинку под глазом, уголки губ. — Обещаю, — сказал я. — Но только с тобой. — Почему? — Потому что без тебя мне не нужны пончики. Без тебя мне ничего не нужно. Он улыбнулся. Светло, чисто, до ямочек на щеках. — Тогда будем нарушать правила вместе. — Вместе, — согласился я. --- Ночью, когда все уснули, мы доели остатки. Сидели на полу в моей комнате, при свете ночника, и макали последние кусочки в остатки глазури. Феликс был в своей шёлковой пижаме, волосы распущены, на губах — блеск и сахар. Я смотрел на него и чувствовал, как сердце разрывается от счастья. — О чём думаешь? — спросил он. — О том, что ты самый лучший человек в моей жизни. — Из-за пончиков? — Из-за всего, — я взял его руку, поцеловал ладонь. — Из-за того, что ты видишь, когда мне плохо. Из-за того, что ты готов нарушать правила ради меня. Из-за того, что ты просто есть. Феликс моргнул. В глазах блеснуло. — Ты плачешь? — спросил я. — Нет, — шмыгнул он носом. — Просто глазурь в глаз попала. Я засмеялся и притянул его к себе. Мы сидели на полу, обнявшись, среди пустого пакета и крошек, и это был самый лучший вечер в моей жизни. Потому что иногда счастье — это просто пончики. Запретные, сладкие, краденые. И человек, который готов их с тобой разделить. --- Я думал, что прошёл все стадии. Акустикофилия — принял. Зависимость от его рук — смирился. Любовь — признал. Ревность — переборол. Нежность — научился принимать. Я думал, что хуже уже не будет. Я ошибался. --- Это случилось обычным вечером. Мы сидели в его комнате, Феликс листал ленту, я лежал у него на коленях, прикрыв глаза. Уставший после тренировки, расслабленный, почти счастливый. Он гладил меня по волосам. Пальцы — маленькие, тёплые — перебирали пряди, массировали кожу головы, иногда зарывались в волосы и замирали. Я млел, как кот на солнце, и готов был замурлыкать. А потом он заговорил. Негромко. Почти шёпотом. Тем самым голосом, от которого у меня всегда подкашивались колени. — У тебя такие мягкие волосы, хён, — сказал он. — Шёлковые. Я люблю их трогать. Я вздохнул, потянулся к его ладони. Нормально. Всё нормально. Он часто так говорит. — И глаза у тебя красивые, — продолжил он. — Закрой. Я послушно закрыл. — Когда ты закрываешь, ресницы лежат на щеках. Длинные-длинные. Тоже хочется трогать. Его пальцы скользнули с волос на лицо. Провели по лбу, по брови, по закрытому веку. Задержались на ресницах — чуть подёргали, поиграли. У меня перехватило дыхание. — Феликс… — Тш-ш, — выдохнул он. — Лежи. Я просто говорю. Он продолжил гладить моё лицо. Медленно. Изучающе. Кончиками пальцев обводил скулы, спускался к губам, давил на нижнюю, заставляя приоткрыться. — И губы, — прошептал он. — Такие мягкие. Я люблю, когда ты меня целуешь. Знаешь? Я знал. Но сейчас, лёжа с закрытыми глазами, под его голос и прикосновения, я начал понимать, что это не просто разговор. Это была игра. — Ты сегодня такой хороший, — продолжил он. — Уставший, расслабленный, мой. Весь мой. Лежишь у меня на коленях и даже не дёргаешься. Доверяешь. Его пальцы скользнули по шее. Погладили кадык. Спустились к ключицам. Я сглотнул. В горле пересохло. — А знаешь, что мне хочется сделать, когда ты так лежишь? — спросил он шёпотом. — Что? — выдохнул я. — Взять тебя, — сказал он просто. — Прямо здесь. Прямо сейчас. У меня внутри всё оборвалось. Я открыл глаза. Феликс смотрел на меня сверху вниз. В его взгляде не было той невинности, к которой я привык. Там было что-то тёмное, влажное, голодное. — Ты чего? — спросил я хрипло. — Ничего, — он улыбнулся. — Просто говорю, что думаю. И наклонился ниже. Его губы оказались у моего уха. Горячее дыхание обожгло кожу. — Я смотрю на тебя, хён, — прошептал он. — На твои губы. На твои руки. На то, как ты дышишь, когда я рядом. И думаю: как же мне тебя хочется. Его голос — этот проклятый, сладкий, вибрирующий голос — проникал внутрь, в самую сердцевину, и выкручивал все нервы наружу. — Феликс… — Помолчи, — выдохнул он. — Дай мне сказать. Я замер. — Ты знаешь, какой ты красивый? — продолжал он, чуть касаясь губами моего уха. — Знаешь, как я схожу по тебе с ума? Когда ты танцуешь, я смотрю только на тебя. Когда ты поёшь, я слушаю только тебя. Когда ты спишь рядом, я не могу уснуть — просто смотрю и думаю, как мне повезло. Его рука легла мне на грудь. Пальцы — маленькие, с кольцами — начали расстёгивать пуговицы на моей рубашке. — И знаешь, о чём я думаю, когда смотрю на тебя? — прошептал он. — О чём? — выдавил я. — О том, как бы я тебя трахнул. Воздух кончился. Я перестал дышать. — Прямо вот так, — продолжал он, расстёгивая последнюю пуговицу. — Медленно. Смакуя. Чтобы ты чувствовал каждое движение. Чтобы ты сходил с ума от меня так же, как я от тебя. Его ладонь скользнула по моей груди. По животу. Остановилась на поясе джинсов. — Можно? — спросил он. Я кивнул. Не мог говорить. Горло сжало спазмом. Он расстегнул пуговицу. Потянул молнию. Медленно, издевательски медленно. — Ты уже твёрдый, — заметил он с улыбкой в голосе. — От моих слов? Или от мыслей? — От твоего голоса, — выдохнул я. Он засмеялся. Тихо, довольно. — Я знаю, хён. Я всегда знал. Поэтому и говорю. Его пальцы скользнули внутрь. Я застонал. — Тш-ш, — выдохнул он, сжимая. — Тихо. Нас услышат. Но его голос, его проклятый голос, вибрировал у самого уха, и я не мог молчать. Каждое его слово отдавалось пульсацией в паху, каждой клеткой тела, каждой каплей крови. — Ты такой большой, — прошептал он, двигая рукой. — И такой мой. Весь мой. Знаешь, что я хочу сделать? — Что? — выдохнул я. — Хочу, чтобы ты кончил от моего голоса. Прямо сейчас. Прямо в штаны. Чтобы ты понял, как сильно я на тебя влияю. Я зажмурился. Его рука двигалась. Медленно, ритмично, идеально. А его голос — этот сладкий, низкий, вибрирующий шёпот — лился в уши, проникал в мозг, выжигал все мысли. — Ты мой любимый, — шептал он. — Самый красивый. Самый желанный. Я хочу тебя всего. Хочу трогать тебя везде. Хочу целовать каждую родинку. Хочу, чтобы ты стонал моё имя, когда я буду внутри тебя. Я почувствовал, как смазка выделяется — обильно, горячо. Член набух до боли, требуя внимания, требуя разрядки. Но Феликс не ускорялся. Он держал ритм, ровный, убийственный, и продолжал шептать. — Ты такой хороший, хён. Такой послушный. Лежишь и слушаешь меня. Доверяешь мне самое сокровенное. Я люблю тебя за это. — Феликс, — выдохнул я. — Я сейчас… — Знаю, — прошептал он. — Кончай для меня. Кончай от моего голоса. Покажи, что ты мой. Я кончил. Волной, взрывом, судорогой, от которой выгнуло всё тело. С его именем на губах, с его рукой на себе, с его голосом в ушах. — Да, — выдохнул он довольно. — Вот так. Мой хороший. Я лежал, тяжело дыша, и чувствовал, как по телу разливается слабость. В штанах было мокро, горячо, стыдно. Но стыд отступал перед чем-то большим — перед благоговением, перед любовью, перед осознанием того, что этот человек может делать со мной всё, что захочет. Феликс убрал руку. Вытер её о край моей рубашки. Наклонился и поцеловал меня в губы — нежно, ласково, будто только что не довёл меня до оргазма одним голосом. — Я люблю тебя, — сказал он просто. — Очень. Я открыл глаза. Посмотрел на него. Растрёпанный. Губы блестят. В глазах — счастье и удовлетворение. Самый красивый, самый опасный человек в моей жизни. — Ты меня убьёшь когда-нибудь, — выдохнул я. — Не убью, — улыбнулся он. — Буду беречь. И пользоваться. Я засмеялся. Устало, счастливо, обречённо. — Пользуйся, — согласился я. — Только не останавливайся. Он наклонился и поцеловал меня снова. А я закрыл глаза и позволил себе утонуть. В его голосе. В его руках. В его любви. --- Рынок в это утро был особенно красивым. Солнце только поднялось, но уже припекало по-летнему, выбивая росу из листьев зелени, заставляя блестеть мокрые бока помидоров, играя бликами на полиэтиленовых навесах. Гомон голосов, выкрики торговок, запах свежей зелени, рыбы, жареных орешков — всё смешалось в тот особенный утренний коктейль, который бывает только на старых рынках Сеула. Феликс шёл впереди меня. Я должен был быть на тренировке. Он должен был быть на примерке. Вместо этого мы сбежали. Оба. Просто взяли и сбежали, потому что устали от графиков, от запретов, от вечного «надо». Написали менеджерам, что заболели, выключили телефоны и уехали на другой конец города — туда, где нас никто не знает. Феликс был счастлив. Я видел это по тому, как он двигался. Лёгкий, почти летящий, в своей дурацкой винтажной рубашке с длинными рукавами, закатанными до локтей. Волосы стянуты в низкий хвост, из которого выбиваются пряди, падающие на лицо. На голове — смешная панамка, которую он нашёл в секонд-хенде, бежевая, с чёрной лентой. На губах — прозрачный блеск. Он останавливался у каждого лотка. Трогал зелень, нюхал клубнику, торговался с бабушками, улыбаясь своей самой обезоруживающей улыбкой. Бабушки таяли. Скидывали цену. Совали ему в пакет лишнее яблоко «просто так, красивому мальчику». Я шёл сзади и смотрел на его руки. Они были везде. Касались персиков — проверяли спелость, гладили бархатистую кожицу. Перебирали стручки зелёного горошка. Придерживали пакет, пока бабушка взвешивала. Поправляли выбившуюся прядь, и тогда я видел родинку на запястье, которую целовал сегодня ночью. Маленькие руки. С кольцами на каждом пальце, с аккуратными ногтями, покрытыми сегодня нежно-розовым — под цвет персиков, как я заметил только сейчас. Он специально подбирал? Или случайно? Я смотрел и не мог насмотреться. — Хёнджун! — позвал он, оборачиваясь. — Иди сюда, посмотри какие! Я подошёл. Встал сзади, почти вплотную. Заглянул через плечо. На прилавке горой лежали персики. Огромные, золотисто-розовые, с бархатистой кожицей, покрытой капельками утренней росы. Они пахли так, что у меня свело скулы — сладко, солнечно, по-летнему. Феликс взял один. Поднёс к лицу, понюхал, закрыв глаза от удовольствия. Его ресницы дрожали на свету. — Идеальные, — выдохнул он. — Я возьму десять. — Десять? — переспросил я. — Зачем нам десять? Он открыл глаза, посмотрел на меня хитро. — Десерт сделаю. — Какой? — Увидишь. --- Мы вернулись в общежитие, когда все были на работе. Пустой коридор, пустая кухня, только солнечные зайчики на столе и тишина, нарушаемая гулом холодильника. Феликс скинул панамку, распустил волосы, закатал рукава выше локтей и принялся за дело. Я сел за стол. Смотреть. Первым делом он достал разделочную доску. Старую, деревянную, исцарапанную ножами за годы использования. Поставил перед собой. Выложил персики — все десять, горкой. Потом нож. Длинный, узкий, с чёрной рукояткой. Он взял его так, как берут инструмент — уверенно, привычно. Пальцы обхватили рукоять, и я снова засмотрелся. На то, как двигаются сухожилия под тонкой кожей. Как напрягаются мышцы предплечья, когда он надавливает. Как кольца позвякивают о рукоять ножа при каждом движении. Феликс разрезал первый персик пополам. Медленно, аккуратно, ведя лезвие вдоль косточки. Сок брызнул, закапал на доску, и он облизал палец — быстро, машинально, не отрываясь от процесса. Язык коснулся кожи, и у меня внутри что-то ёкнуло. Он вынул косточку. Отложил в сторону. Повторил со вторым, с третьим, с четвёртым. Я смотрел на его руки и думал. О том, сколько всего они умеют. Эти маленькие руки, которые я впервые увидел тогда, в гримёрке, когда он поправлял мой микрофон. Руки, которые перебирают струны гитары, когда он сочиняет музыку. Руки, которые гладят меня по голове, когда я устал. Руки, которые сжимаются на моём члене, доводя до исступления. А сейчас они режут персики. И это почему-то было самым интимным, что я видел за последнее время. — Ты смотришь, — сказал Феликс, не оборачиваясь. — Да. — На руки? — Да. Он усмехнулся, продолжая резать. Дольки ложились на доску ровными веерами, розовые, сочные, прозрачные на свету. — Знаешь, что я делаю? — спросил он. — Что? — Персиковый тарт. Без теста. Просто персики, мёд, ваниль и немного сливочного масла. Запечь в духовке, пока не станут мягкими. — Звучит… — Запрещено, — закончил он за меня. — В нашей диете — нельзя. Сладкое, мучное, масло. Но плевать. Он обернулся на секунду, улыбнулся мне через плечо, и в этой улыбке было столько любви, что у меня сердце остановилось. — Ты сегодня сбежал со мной на рынок, — сказал он. — Ты смотришь на меня, как на чудо. Ты позволяешь мне кормить себя запретным. Я хочу сделать для тебя что-то красивое. — Ты уже сделал, — ответил я хрипло. — Ты просто есть. Он фыркнул, отворачиваясь, но я видел, как порозовели его щеки. --- Дальше было запекание. Феликс выложил персики в форму — старую керамическую, которую мы нашли в шкафу и никогда не использовали. Полил мёдом — тягучим, янтарным, который стекал с ложки медленно, как время в эти минуты. Посыпал ванилью — стручок разрезал пополам и выскреб чёрные семечки прямо в персики. Сверху — крошечные кубики масла, которые таяли, касаясь тёплых долек. Духовка нагрелась, загудела. Феликс поставил форму внутрь, выставил таймер и повернулся ко мне. — Сорок минут, — сказал он. — Сорок минут, — повторил я. Он подошёл. Сел на колени, прямо на пол, у моих ног. Положил голову мне на колени, как делал иногда, когда уставал. Я провёл рукой по его волосам — мягким, рассыпчатым, пахнущим солнцем и рынком. — Ты знаешь, — сказал я тихо, — я смотрел на твои руки весь этот час. — Знаю. — И думал о том, как я люблю тебя. — И об этом знаю. — И о том, что эти руки — самое прекрасное, что я видел в жизни. Феликс поднял голову. Посмотрел на меня снизу вверх, и в его глазах плескалась такая нежность, что у меня перехватило дыхание. — Хёнджун. — М? — Ты говоришь это каждый день. Но каждый раз я верю заново. — Потому что это правда каждый день. Он улыбнулся. Потянулся вверх, целуя меня в подбородок, в уголок губ, в губы — легко, мимолётно, как бабочка крылом. — Я люблю тебя, — прошептал он. — И я люблю готовить для тебя. Потому что это единственный способ сказать «спасибо» за то, что ты есть. Я прижал его голову к себе, зарылся носом в волосы, вдохнул запах. Персики, мёд, ваниль — и он. Только он. — Спасибо, — прошептал я. — За всё. --- Через сорок минут таймер зазвенел. Феликс вскочил, подбежал к духовке, вытащил форму — руками, голыми, забыв про прихватки, и тут же отдёрнул, зашипев. — Больно? — я вскочил следом. — Нормально, — он сунул обожжённые пальцы в рот, пососал, глядя на меня виновато. — Горячо просто. Я взял его руку. Осмотрел пальцы — покраснели, но не сильно. Поднёс к губам, поцеловал каждый. — Осторожнее, — сказал я. — Твои руки мне нужны. — Для чего? — Для всего. Он засмеялся, выдернул руку и сунул мне в рот кусочек персика прямо из формы — горячий, мягкий, тающий. — Ешь, — сказал он. — Это для тебя. Персик был божественным. Сладкий, с карамельной корочкой от мёда, с ноткой ванили, с лёгкой кислинкой, которая оттеняла всё остальное. Я закрыл глаза и застонал — честно, не стесняясь. — Хорошо? — спросил Феликс с надеждой. — Лучше, чем секс, — выдохнул я. Он фыркнул, толкнул меня в плечо. — Врёшь. — Ну, почти. Мы стояли на кухне, вдвоём, перед духовкой, и ели горячие персики прямо из формы. Пальцы липли, мёд тёк по подбородку, мы смеялись и кормили друг друга, и это было самым счастливым моментом за последние месяцы. — Спасибо, — сказал я, облизывая его палец, испачканный в сиропе. — За это. За сегодня. За то, что ты есть. Он улыбнулся. Светло, чисто, до ямочек на щеках. — Всегда пожалуйста, — ответил он. — А теперь доедай, пока менеджер не вернулся. — А если вернётся? — Скажем, что это овощи на пару. — Он не поверит. — А мы не скажем. Я засмеялся и притянул его для поцелуя. Сладкого, липкого, пахнущего персиками и счастьем. А в голове крутилась одна мысль: Он купил персики на рынке. Он готовил для меня десерт. Он рисковал запретами, диетой, выговорами — ради меня. Потому что хотел сделать приятно. И я смотрел на его руки весь этот час. И думал о том, что эти руки — мои. Мои навсегда. И что я никому их не отдам. Ни за какие персики в мире. --- Мы стояли посреди кухни, окружённые запахом персиков, мёда и ванили. Форма с десертом остывала на столе, маслянистая глазурь застывала тонкой корочкой, и вся эта картина пахла детством, свободой и чем-то бесконечно родным. Феликс вытер руки о фартук — мой фартук, который он стащил, потому что «твой мягче». Волосы растрепались, выбились из хвоста и падали на лицо светлыми прядями. На щеке — развод от персикового сока. На губах — блеск и мёд. Он оглядел своё творение с гордостью маленького мальчика, который впервые слепил снеговика. Потом поднял глаза на меня, хитро прищурился, набрал в грудь воздуха и крикнул в сторону коридора: — Эй, банда сладости! Кому кусочек? Я замер. Это было так неожиданно. Так по-феликсовски. Так… Из коридора послышался топот. Первым влетел Чонин — сонный, лохматый, в пижаме с динозаврами, но с горящими глазами. — Я слышал «сладости»! Где? За ним — Джисон, который вообще должен был быть на съёмках, но, видимо, тоже сбежал. А следом, как ни странно, Чанбин — с ноутбуком в руках и видом человека, которого оторвали от важного дела, но он не против. — Ты чего орёшь на всё общежитие? — спросил Чанбин, но взгляд уже упёрся в форму с персиками. — О. Это что? — Десерт, — Феликс сиял. — Персиковый тарт. Без теста. Почти диетический. — Почти? — Чонин уже тянул руки. — Руки мой! — прикрикнул Феликс, шлёпая его по пальцам. — Я сказал — кому кусочек, а не кому всю форму. Чонин обиженно надул губы, но поскакал к раковине. Я стоял в стороне, прислонившись к холодильнику, и смотрел на эту картину. Феликс раздавал десерт. Он резал персики на кусочки, раскладывал по маленьким тарелкам, которые нашёл в шкафу, поливал сверху оставшимся мёдом и присыпал свежей мятой — откуда только взял? — и протягивал каждому с улыбкой. — Держи, Чонин, не обожгись. — Бин-хён, это тебе, с самой большой долькой. — Джисон, не чавкай, это неприлично. Его руки мелькали в воздухе. Маленькие, быстрые, ловкие. Кольца позвякивали о край тарелки. Волосы падали на лицо, и он сдувал их — смешно, по-детски, не переставая улыбаться. — А ты? — спросил Чанбин с набитым ртом. — Сам будешь? — Я уже пробовал, когда готовил, — отмахнулся Феликс. — И потом, я люблю смотреть, как вы едите. Он обернулся на меня через плечо. Взгляд — тёплый, лучистый, полный той особенной нежности, которую он приберёг только для меня. — Хёнджун, — позвал он тихо, чтобы другие не слышали. — Иди сюда. Я подошёл. Он взял с тарелки последний кусочек — самый красивый, с идеальной карамельной корочкой и капелькой мёда на боку — и поднёс к моим губам. — Открой рот, — сказал он. Я открыл. Он положил персик мне на язык. Медленно. Кончиками пальцев коснулся нижней губы, задержался на секунду, погладил. — Вкусно? — спросил шёпотом. Вкус был божественным. Но ещё слаще было то, как он смотрел на меня в этот момент. — Очень, — ответил я. Он улыбнулся, облизал свой палец — тот самый, которым касался моих губ — и повернулся к остальным. — Так, банда сладости, налетай! Пока всё не съели! Чонин радостно взвизгнул и кинулся к форме. Джисон подтянул тарелку ближе к себе, заслоняя локтем. Чанбин, делая вид, что ему всё равно, незаметно потянулся за добавкой. Я смотрел на них и чувствовал, как сердце распухает до размеров вселенной. Вот оно. Счастье. Не в концертах, не в победах, не в миллионах фанатов. А здесь. На этой дурацкой кухне, где пахнет персиками, где Чонин чавкает так, что слышно в соседнем районе, где Джисон и Чанбин спорят, кому досталась последняя долька, где Феликс смеётся, запрокинув голову, и его волосы разлетаются в разные стороны, как солнечные лучи. — Хёнджун, — позвал он сквозь смех. — Иди сюда, а то без тебя съедят! Я подошёл. Встал рядом. Положил руку ему на талию — незаметно, но так, чтобы он чувствовал. — Пусть едят, — сказал я тихо. — Я своё уже получил. Он поднял на меня глаза. В них плясали смешинки и что-то ещё — глубокое, тёплое, бесконечное. — Правда? — Правда. — И что это было? — Ты, — ответил я. — Просто ты. Он моргнул. Щёки порозовели — то ли от духовки, то ли от слов. — Дурак, — выдохнул он. — Твой дурак, — согласился я. Чонин за соседним столом закатил глаза. — Боже, они опять. Ребята, вы можете при людях не ворковать? У меня сахар в чае и так есть, не надо сверху. Феликс засмеялся и запустил в него салфеткой. — Ешь давай, ворчун! — Сам ешь! — Я уже! — А ну тихо! — рявкнул Чанбин, но в его голосе не было злости. Только усталое родительское: «Дети, угомонитесь». Мы затихли. На минуту. А потом Чонин сказал что-то смешное, и всё началось заново. Я смотрел на них. На Феликса. На его руки, раздающие десерт. На его губы, шепчущие «осторожно, горячо». На его глаза, сияющие счастьем. И думал о том, как мне повезло. Жить в этом времени. В этом месте. С этими людьми. С ним. Спасибо, банда сладости, — подумал я. — Спасибо за этот день. А вслух сказал: — Феликс, а можно мне ещё кусочек? Он обернулся. Улыбнулся той самой улыбкой. — Для тебя — всё. И протянул мне персик. Прямо в руки. --- Я думал, что знаю о Феликсе всё. Я знал, как он дышит во сне. Как пахнут его волосы после душа. Как звучит его голос, когда он просыпается — хриплый, низкий, убийственный. Я знал каждую родинку на его теле, каждую линию на ладонях, каждый взгляд, который он приберегал только для меня. Но я не знал этого. --- Концерт шёл своим чередом. Третий номер, пятый, седьмой — мы отпахали уже полтора часа, мокрые, счастливые, вымотанные до предела. Фанаты орали так, что закладывало уши даже сквозь мониторы. Свет слепил, но сквозь него я видел море светящихся палок — тёплый океан, в котором мы тонули каждую ночь. Я пересёкся взглядом с Феликсом во время перестроения. Он улыбнулся мне — быстро, мимолётно, но в этой улыбке было что-то… другое. Хищное. Предвкушающее. Я не придал значения. Мы на сцене, у всех адреналин, все немного не в себе. А потом начался его соло-номер. Музыка поплыла из колонок — медленная, тягучая, с тяжёлым басом, который отдавался где-то в грудной клетке. Свет приглушили, оставив только один луч — на него. Феликс стоял в центре сцены. На нём была та самая винтажная рубашка, которую я любил — прозрачная, с длинными рукавами, под которой угадывался силуэт. Волосы распущены, падают на плечи, на спину, на грудь. Губы блестят — я видел этот блеск даже с расстояния. Он начал двигаться. И мир остановился. Я не знал этой хореографии. Мы все не знали. Это не было частью программы. Это не было отрепетировано, согласовано, утверждено. Это было что-то другое. Что-то, что он придумал сам — для себя. Или для кого-то одного в этом зале. Феликс танцевал так, будто его тело не принадлежало ему. Каждое движение было текучим, плавным, но в этой плавности чувствовалась такая сила, такая мощь, что у меня перехватило дыхание. Он извивался, как змея, как пламя, как что-то первобытное, что не должно существовать в реальности. Его руки — эти маленькие, нежные руки — рисовали в воздухе узоры. Его бёдра двигались в ритме, от которого у любого нормального человека должны были подкоситься колени. Его волосы разлетались, закрывали лицо, открывали снова — и в эти секунды я видел его глаза. Тёмные. Горячие. Направленные на меня. Я стоял у края сцены, сжимая микрофон так, что костяшки побелели, и не мог пошевелиться. В голове билась одна мысль: что он делает? что он делает? что он… А потом он протянул руку. Ко мне. Жест был чётким, как приказ. «Иди сюда. Сейчас». Ноги двинулись сами. Я вышел в свет, оказался рядом с ним, и в ту же секунду его руки легли на меня. На талию. На плечи. На затылок, притягивая ближе. Мы танцевали. Я не знал этой хореографии. Ни одного движения. Но моё тело подчинялось ему, как подчинялось всегда. Он вёл — я следовал. Он задавал ритм — я дышал в такт. Он прижимался — я обнимал в ответ. Это был не танец. Это было что-то другое. Его бёдра тёрлись о мои — медленно, в ритм музыки, но в этом трении было столько интимности, что у меня потемнело в глазах. Его руки скользили по моей спине, по пояснице, по ягодицам — и я чувствовал каждое прикосновение сквозь ткань сценического костюма. Его губы оказались у моей шеи — и он дышал. Просто дышал, но от этого дыхания по телу пробегала дрожь, от которой подкашивались ноги. — Доверься мне, — прошептал он так тихо, что только я мог слышать. Я доверился. И мы полетели. --- Краем глаза я видел остальных. Чонин стоял с открытым ртом. Буквально — челюсть отвисла, и он даже не пытался это скрыть. Джисон замер с микрофоном у губ, забыв, что должен петь. Чанбин смотрел так, будто у него сейчас лопнут глаза. Менеджеры за кулисами махали руками, но мы не видели. Не хотели видеть. Фанаты орали. Этот крик нельзя было описать словами. Это была смесь визга, восторга, шока и какого-то животного голода. Особенно выделялись наши шипперы — те, кто годами ждал этого момента. Они кричали так, что, наверное, их было слышно в соседнем городе. — ХЁНДЖИКС! ХЁНДЖИКС! ХЁНДЖИКС! — скандировали с разных концов зала. Я слышал это сквозь музыку, сквозь пульс, сквозь дыхание Феликса у своей шеи. И это подхлёстывало. --- Музыка нарастала. Феликс двигался всё быстрее, всё отчаяннее. Его тело прижималось ко мне так тесно, что я чувствовал каждый удар его сердца. Его руки сжимались на моих плечах, на моей шее, на моём затылке. Его бёдра — боже, его бёдра — двигались так, что я забыл, как дышать. Это был секс. Прямой, откровенный, неприкрытый секс под софитами, на глазах у десяти тысяч человек. Каждое движение его тела говорило: я хочу тебя. я беру тебя. я трахаю тебя прямо сейчас, и плевать, кто смотрит. Я отвечал тем же. Мои руки легли на его поясницу, прижали ближе, вжали в себя так, что между нами не осталось воздуха. Мой рот нашёл его шею — и я кусал, целовал, пил его кожу, пока он выгибался и стонал мне в ухо. Стонал так, что это, наверное, ловили микрофоны. Но мне было всё равно. — Да, — выдохнул он. — Вот так. Я зарылся лицом в его шею, вдыхая запах пота, парфюма, его. И продолжал двигаться в такт музыке, в такт его телу, в такт бешеному ритму наших сердец. --- Финал наступил внезапно. Музыка оборвалась. Свет погас. На секунду наступила полная, абсолютная темнота и тишина. А потом зажглись прожектора — и мы замерли в последней позе. Феликс стоял ко мне спиной, прижавшись всем телом. Мои руки обхватывали его за талию, прижимая к себе. Его голова была запрокинута мне на плечо, шея открыта — и на ней, на этом нежном, бледном участке кожи, алел свежий засос. Мой. Мои губы всё ещё касались его шеи. Мы замерли так на долгую, бесконечную секунду. А потом зал взорвался. Это был не просто крик. Это был вопль. Десять тысяч глоток орали так, что, казалось, рухнет крыша. Светящиеся палки летали в воздухе, баннеры с нашими именами ходили ходуном, кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то, наверное, падал в обморок. — ХЁНДЖИКС! ХЁНДЖИКС! ХЁНДЖИКС! — скандировал весь зал. Феликс повернул голову. Встретился со мной взглядом. В его глазах было удовлетворение. Дикое, первобытное, абсолютное. — Ну что, хён, — прошептал он одними губами. — Доигрались? Я усмехнулся, прижимая его крепче. — Похоже на то. --- За кулисами нас ждал ад. Менеджеры бегали с квадратными глазами. Чонин хватал ртом воздух, пытаясь что-то сказать, но не мог. Джисон просто сел на пол и закрыл лицо руками. Чанбин — единственный, кто сохранял видимость спокойствия — смотрел на нас с выражением «я вас прибью, но сначала перекурю». — Вы… — начал главный менеджер. — Вы… это… — Это было красиво, — закончил за него Чанбин, затягиваясь вэйпом. — И вы оба в жопе. Феликс засмеялся. Стоял посреди этого хаоса, растрёпанный, потный, с моим засосом на шее, и смеялся. Светло, беззаботно, счастливо. Я смотрел на него и думал: какого чёрта. Но в хорошем смысле. — Ты специально? — спросил я тихо, когда менеджеры увлеклись перепалкой. Он поднял на меня глаза. В них плясали бесенята. — А ты не понял? — Понял. Но хочу услышать. Он приблизился вплотную. Встал на цыпочки, коснулся губами моего уха. — Я хотел, чтобы все знали, — прошептал он. — Что ты мой. А я твой. Чтобы они видели. Чтобы помнили. Чтобы ни у кого не осталось сомнений. Я обнял его, прижал к себе, спрятал лицо в его волосах. — Ты сумасшедший, — выдохнул я. — Твой сумасшедший. — Идиот. — Твой идиот. — Люблю тебя. — Знаю. Где-то на заднем плане Чонин наконец обрёл дар речи и теперь орал что-то про «самый эпичный момент в истории к-попа». Джисон пытался его успокоить. Чанбин курил вэйп и делал вид, что ему всё равно, но я видел, как он улыбается в сторону. А мы стояли, обнявшись, и слушали, как за стеной всё ещё кричат наши имена. Десять тысяч человек. Один танец. Один поцелуй в шею. И полный, абсолютный, тотальный пиздец. Я бы не променял это ни на что на свете.
33 Нравится 2 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (2)