И всё во мне: тревога, и дорога, и дальний путь...

Горячая работа
R
В процессе
24
автор
Размер:
планируется Макси, написано 142 страницы, 41 197 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

В любую минуту

Настройки
Примечания:

И всё во мне: тревога, и дорога,

и дальний путь, отсчитанный с конца,

и слов внутри мучительно так много,

и страх взрастить в себе же подлеца,

раз — пусть и безо всякого восторга — уже выходит жить под маскою лжеца.

И неизвестность мрачною стеною

теперь сошлась вплотную предо мною.

(c) Marisa Delore, 10.03.26

***

...Свет был мягким, приглушенным намеренно, лившимся, казалось, не от дуговых ламп в софитах, а из прорезей потолка зрительного зала. Как серебряные звезды когда-то взрезали ялтинское небо в особо темную августовскую ночь. Правда, со звездами в борьбе с темнотой тогда еще достаточно успешно соперничал маяк... Валерка моргнул, сощурившись, и понял, что даже приглушенное освещение ему заметно мешает. Потому что располагался он не в уюте, укромности и недосягаемости зрительского зала, а прямиком на сцене. Не той, где поют романсы в ялтинских ресторанах, и не той, где Буба Касторский когда-то лихо отплясывал свои номера, заставляя толпу смеяться и забывать, что вокруг — война. Его сцена была пустой. Зал казался пустым тоже. В одной руке у Валерки был неожиданно тяжелый коричнево-бурый чемодан. В другой не было ничего. А еще каждый шаг вперед сопровождался натяжением веревок по рукам и ногам. Они шли от плеч, от запястий, от пояса, уходили куда-то в необъятную темноту кулис. Он закрутился волчком, забарахтался, запутавшись, предсказуемо упал на задницу — и почувствовал, как его рывком тянет назад. Тщетно тормозил ногами, подошвы предательски скользили, пока не запнулись о какой-то хлам. Поднялся. Остановился, замер. Прислушался, не дернется ли веревка. Не дернулась. Подумал и пристроился тут же, на чемодане, как на стуле в управлении. Назад ехал уже на чемодане, как на каких-то неправильных санках в неправильную горку, ибо задом наперед. Он перевел дух. Огляделся, впервые чувствуя, что зрители все же есть, что за его барахтаниями наблюдают, хоть в непроглядной темноте зала не было видно ни лиц, ни силуэтов. Но зрители, присутствующие или отсутствующие, были вторичны. Валера откуда-то знал, что, пусть густой дым, забивающий легкие, застилал глаза и клубился у ног, словно разогретая пыль под копытами сорвавшегося всадника — впереди есть что-то важное. Трудно достижимое, но возможное. И что к этому надо идти. Добираться хоть враскоряку, хоть ползком, хоть в прыжке, и на месте, на месте стоять нельзя, любое промедление только вернее оттягивает назад. И он пополз. С чемоданом в обнимку, опираясь на него как на костыль и до рези в глазах всматриваясь куда-то вперед, где должно быть что-то. Обязано быть. И, наконец, увидел ее. Веревку, свисающую вертикально, с ножницами на конце. Тогда он поднялся. Растопырил руки как птица, выбирающая момент взлететь, и побежал вперед. Чемодан мешался, добавлял весу, снижал скорость, но бросить его казалось кощунством: этот чемодан был с ним всегда, вполне возможно, что Валерка с ним и родился, с ним и останется, потому что в нем — все. В лицо полетели прошлогодние листья попеременно со снежинками — и почему-то морской песок, пахнущий солью и разделенным одиночеством. Он зажмурился, чтобы поберечь глаза, и побрел вперед вслепую. Приоткрыл глаза, когда поток воздуха с витающим в нем мусором чуть стих, и обнаружил цель прямо перед собой. Перебросил чемодан в левую руку, чтобы удобнее было тянуться и посмотрел на правую. На просвет кисть как кисть: длинная, тонкая, чуть подрагивающая от усилий дотянуться до веревки. Разве что уплотнение в основании ладони отличало ее от других похожих; его при устройстве этого тела не закладывали, но появилось оно так давно, что Валерке казалось: было там всегда. Как и выбор, его появление ознаменовавший. Он замешкался, показалось вдруг, что голосом знакомым на ухо насмешкой прошлись: "Существует много способов, чтобы помнить, и носить в себе осколки прошлого в буквальном смысле для этого совершенно необязательно". Способы, может, и существовали, но вес имел только этот. А еще вес несомненно имело натяжение веревок, резво опрокинувших его на подмостки и протащивших по полу, как мешок с картошкой. Отчаяние захлестывало Валерку с головой, сделанные шаги совсем не сокращали расстояния, а ножницы, болтавшиеся перед носом единственной различимой светящейся точкой, неуклонно отдалялись. Как несбыточный, необходимый маяк, к которому пришел бы и с закрытыми глазами. Он поставил чемодан на пол. Сжал ладони в кулак. И, пригнувшись к земле, побежал на полусогнутых к своей цели. Веревки потянули назад стремительно, лишь только он замахнулся последним рывком рукой: придать движению инерции. Его опять отбросило назад, но, кто бы там ни дергал за ниточки, на сей раз он просчитался. Валерка разозлился. Вывернулся на веревках, втаптывая свой вес в подмостки с каждым шагом, и пошел к ножницам спиной вперед, мрачно глядя не на них, а в темноту, где прятался кукловод. Ножницы, холодные и тяжелые, он почувствовал виском. Пальцы дрожали, пока распутывали узелок, не веря, что искомое, наконец, обретено. Тишина в зале, до того изредка прерываемая шорохом и звуками дыхания, стала абсолютной. Теперь осталось только обрезать веревки. Одну за одной, но лучше, наверное, начать с тех, что крепились к ногам: Валерке порядком поднадоело приземляться на зад по прихоти чужого настроения, надоели препятствия, надоело ощущать каждое движение вперед непомерным грузом, сизифовым трудом, и как же хорошо, что с этим можно будет, наконец, покончить. Он держал в руках свою свободу и свое решение. Знаний в нем накопилось достаточно, опыта навертелось достаточно, он был готов к переменам как никогда... Веревка, к которой он поднес лезвия, дрогнула и натянулась, готовая оборваться. Валерка посмотрел вниз. И вдруг подумал спокойно, почти равнодушно: могу. В любую минуту. Он закрыл ножницы. Открыл свой чемодан на железных защелках: внутри уже лежали, аккуратно сложенные, карты, какие-то бумаги, маленький компас, старые очки в футляре. И вложил добытые ножницы в пустующую прорезь. То ли из любви к порядку, то ли чтобы соседкам — двум другим парам ножниц, до того разделенным пустой — больше не было так одиноко. Крышка защелкнулась. Веревки, спеленавшие его, остались на месте. Валера замер, вдруг почувствовав: он делает это не впервые. Потому что прежде, чем свести вместе лезвия, с холодной, почти брезгливой ясностью он успел заметить в той темноте, куда пялился до последнего, знакомый блеск круглой оправы, светлые вихры, слишком юное лицо с тем ранимым, голодным до эмоций выражением, какое частенько бывало у него в Ялте, и какого он с тех пор у себя не видел. Примерно тогда же он научился откладывать все самое важное на потом — и с тех пор только тем и занят. И это было хуже, чем до сих пор чувствовать на себе веревки. Потому что вся его ощущаемая до сей поры несвобода на проверку оказалась не отсутствием инструмента, а отказом им воспользоваться. Потому что свобода требовала выбора, выбор — поступка, а поступок — ответственности и принятия перемен, с которыми придется действительно жить. И еще — готовности расстаться со своими спокойными тылами: не надежными даже, а именно спокойными, размеренными, предсказуемыми, без всплесков и без сюрпризов. Проще было и дальше идти вперед связанным. И нет-нет — да искать себе новые ножницы, чтобы потом равнодушной рукой помещать их в таскаемый за собой чемодан — ширившийся багаж знаний, навыков и прошлого опыта, который на деле никогда не применится. Чемодан, едва Валерка защелкнул его, сухо рассек тишину — и в этой тишине ему вдруг почудилось, будто кто-то в темноте, наблюдавший за ним до последнего, теперь просто отвел глаза. Так хотел ли он на самом деле той внутренней свободы, раз так рьяно бегал от нее, прикрываясь отговорками и причинами? И особенно любимой — про "просто еще не время, не сейчас, захочу — смогу в любую подходящую минуту". Только вот подходящей минуты так за четыре года и не нашлось.
Примечания: