Ирландия. Полгода спустя.
Я узнал эти места, даже когда туман скрывал холмы. Запах мокрой земли, торфа и трав врезался в память так же глубоко, как соль и ром. Дорога петляла между каменных оград, обросших мхом, и яблони — старые, корявые — тянули ветви к низкому небу. Я шёл медленно. Не потому что устал — потому что боялся. В кармане лежали всё те же три предмета. Медальон с рыжей прядью, который я не открывал уже много месяцев. Пробка, отполированная пальцами до блеска. И письмо, сложенное вчетверо, которое я выучил наизусть, но всё равно перечитывал каждый раз, когда становилось слишком тяжело.«…в Нагасаки всегда есть берег.»
Я остановился у калитки и опустил на неё руку. Дом был тем же — белый, с соломенной крышей, с дверью, выкрашенной в зелёное, как и десять лет назад. Яблоня у крыльца разрослась, её ветви теперь доставали до окон. Где-то за домом лаяла собака, и дым из трубы тянулся вверх, растворяясь в сером небе. Она сидела на крыльце. Сначала я увидел только рыжее пятно — знакомое, до боли. Потом — лицо. Кейтлин. Старше, конечно. Морщины у глаз, которые раньше появлялись только когда она смеялась, теперь застыли навсегда. Волосы — всё такие же рыжие, но в них пробивалась седина, и они были собраны в узел на затылке, небрежно, как она делала всегда, когда не ждала гостей. Рядом с ней, на ступеньке, сидел мальчик. Года три-четыре, наверное. Такой же рыжий, с веснушками во всё лицо, он сосредоточенно катал деревянную лошадку по доске, что-то бормоча себе под нос. Она не смотрела в мою сторону. Смотрела на мальчика — и улыбалась той улыбкой, которую я помнил. Той, от которой у меня когда-то замирало сердце. Я стоял за калиткой, не двигаясь. Рука моя лежала на шершавом дереве, и я чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Она подняла голову. Наши взгляды встретились. Секунда. Другая. Я видел, как в её глазах мелькнуло что-то и тут же погасло. Она не встала. Не позвала. Не улыбнулась. Просто смотрела на меня — и молчала. Мальчик поднял голову, глянул на мать, потом перевёл взгляд на меня. — Мамочка, кто это? — спросил он. Она не ответила. Гладила его по рыжим волосам, не отрывая от меня глаз. Я хотел сказать что-то. Спросить. Объяснить. Слова застряли в горле, как камни. Что я скажу? «Прости, что не вернулся»? «Я думал о тебе все эти годы»? «У меня была другая»? Всё это было правдой. И всё это было неважно. Она была здесь. С сыном. В доме, где мы когда-то целовались под яблоней. Жила своей жизнью, в которой мне не было места. Я улыбнулся. Медленно, одними уголками губ — не знаю, увидела ли она. Потом разжал пальцы, сжавшие калитку, и пошёл прочь. Не оглядываясь. В кармане я нащупал медальон. Открыл его на ходу, даже не глядя, вытащил рыжую прядь — выцветшую, старую, почти седую, — развязал блеклую ленту и разжал пальцы. Ветер подхватил их, покружил и унёс куда-то в сторону холмов. Я смотрел, как она исчезает в сером небе, и чувствовал — пустоту. Не боль. Не горечь. Просто пустоту там, где раньше был якорь, который держал меня на месте десять лет. Ладонь моя ослабла, сделалась ватной. Я медленно наклонил её. Медальон беззвучно выскользнул из моей руки, плюхнулся в траву и скрылся с моих глаз навсегда. Я достал пробку. Сжал её в кулаке. Дерево упёрлось в ладонь, тёплое от пальцев, и я почувствовал, как пустота начинает заполняться чем-то другим. Тихим, спокойным, как лунный свет. Я знал, куда мне нужно.***
Нагасаки. Ещё через три месяца.
Я плыл не на том судне, где служил раньше. Матвей и Карстен остались где-то в других морях. Матвей, наверное, всё ещё мечтал найти принцессу. Карстен, наверное, всё ещё ворчал, что никакой принцессы нет. Иногда я ловил себя на том, что скучаю по их спорам — глупым, бесконечным, таким живым. В море, где всё серое и однообразное, они были кусочками цвета. Я желал им обоим найти то, что они ищут. Даже Карстену — особенно Карстену, который искал меньше всех, а нуждался, может быть, больше всех. Корабль заходил в порт утром. Туман лежал на воде серой ватой, и город проступал из него медленно — сначала крыши, потом холмы, потом люди на причале. Я стоял на палубе, сжимая в кармане комок дерева, и смотрел, как Нагасаки возвращается в мою жизнь. Чайки кричали над головой, пахло рыбой и водорослями, и где-то там, за этим туманом, была управа, бар, комната с бумажными стенами и лунным светом. Я сошёл на берег. Портовая управа ничуть не изменилась. Я толкнул дверь и вошёл. Внутри пахло бумагой, сыростью. Японцы в европейских костюмах сидели за теми же стойками, перебирали бумаги, стучали печатями. Я сразу увидел его — старика Тодзаву — в углу, за своим столом. Он был такой же маленький, сморщенный, с редкими седыми волосами, зачёсанными на лысину. Он поднял голову, узнал меня. В глазах мелькнуло узнавание, но он ничего не сказал. Только кивнул в сторону стола, за которым раньше сидел Рен. Стол был пуст. Ни бумаг, ни папок, ни мальчишки с перевязанной рукой, который огрызался на старика и отдавал ему честно заработанные деньги. Я подошёл к столу. — Рен? — спросил я. Голос прозвучал глухо, незнакомо. Старик Тодзава смотрел на меня долго, прищурившись. Потом усмехнулся — криво, без веселья. — Ушёл, — сказал он. — Выкупил себя. Где — не знаю. И знать не хочу. Он отвернулся к бумагам, давая понять, что разговор окончен. Я постоял ещё минуту, глядя на пустой стол. Потом вышел. Бар с журавлём нашёлся легко — я помнил дорогу, каждый поворот, каждую вывеску. Днём он выглядел иначе. Не таинственно, не призрачно — просто старым, обшарпанным зданием с облупившейся краской и покосившейся вывеской. Я поднялся по лестнице. Дерево скрипело под ногами так же, как в тот раз. Здоровяка на площадке не было — днём здесь, наверное, никого не охраняли. Коридор был пуст, двери закрыты. Я отсчитал четвёртую, раздвинул её. Комната была пуста. Ни татами, ни столика, ни сямисэна. Ни запаха цветов и табака. Только голые стены и пыль на полу, которая кружилась в луче солнца, пробивавшемся из окна. Я стоял посреди пустой комнаты и смотрел на полоску света на полу. Там, где когда-то лежал Рен, глядя на меня снизу вверх, и улыбался своей робкой, неумелой улыбкой. Он ушёл. Выкупил себя. Свободен. Я не знал, где он. Не знал, найду ли когда-нибудь. Но знал, что он жив. Что он больше не принадлежит Тодзаве, не должен голодать, не должен вкалывать, не должен бояться, что какой-нибудь француз узнает его на улице, не должен спать с ненавистными ему моряками. Он свободен. И это — главное. Я вышел на набережную. Солнце клонилось к закату, окрашивая воду в рыжий цвет — такой же рыжий, как волосы Кейтлин, которые унесло ветром, и как закаты в Ирландии, которые я, наверное, никогда больше не увижу. Я стоял и смотрел на море. Вода была серой, как в тот день, когда я впервые увидел Нагасаки. Но теперь я знал: есть берега, к которым хочется плыть. И есть берега, которые просто есть — на случай, если ты решишь вернуться. Я не знал, вернусь ли. Не знал, найду ли Рена. Не знал, захочет ли он, чтобы его нашли. Но знал, что выбор — за мной. Впервые за десять лет. Я сунул руку в карман, нащупал пробку. Сжал её. И пошёл вдоль набережной — не к кораблю, не к городу, а просто вперёд. Солнце садилось, и чайки кричали над головой, и где-то там, за горизонтом, был берег. Один. Другой. Может быть, тот самый. Я ещё не решил, к какому плыть. Но теперь я знал, что берега есть. И это было важнее всего на свете.