Часть 13
26 апреля 2026 г., 19:58
Примечания:
Приятного прочтения!
Телеграмм канал: https://t.me/arminesThewriter
Момент настал серым, пасмурным утром, когда небо затянули низкие, тяжёлые облака, и воздух пах дождём, который всё никак не решался пролиться. Идеальная погода для побега — меньше прохожих на улицах, меньше случайных глаз, меньше шансов, что кто-то заметит белого кота, целеустремлённо бегущего прочь из города. Ветер дул холодный и порывистый, он трепал шерсть на загривке и заставлял ёжиться, но вместе с тем приносил запахи — влажной земли, прелых листьев, далёкого дыма из чьей-то печной трубы, — от которых обострялись чувства и хотелось бежать быстрее.
Кацуки собирался в садик дольше обычного. Он капризничал, отказывался надевать куртку, кричал, что она «дурацкая и колючая», что он её ненавидит, что все нормальные дети ходят без курток, и вообще он не замёрзнет, потому что он сильный. Мицуки кричала в ответ — громче, злее, — что он наденет то, что она скажет, и пусть радуется, что его не заставляют ходить голым, как дикого зверя, и что если он простудится, то пеняй на себя, никаких геройских игр на улице целую неделю. Их голоса разносились по всему дому, отражаясь от стен, проникая в каждый угол, и я, сидя в гостиной на своём обычном месте у горшка с раскидистым растением, слышал каждое слово. Масару, как всегда, был тихим интерьером между ними — что-то мягко говорил, успокаивал жену, поправлял сыну воротник, и его голос звучал как тихая мелодия на фоне какофонии.
Обычное утро в доме Бакуго. Громкое, хаотичное, полное жизни и крика. То, к чему я так привык за эти недели.
Я смотрел на них и чувствовал, как в груди теснится сложное, многогранное чувство — смесь тоски, решимости, вины, любви и чего-то ещё, чему я не мог подобрать название. Через час меня здесь уже не будет. Через день — тем более. Через неделю они, может быть, начнут забывать, какого цвета у меня глаза и как я мурчал, когда Кацуки гладил меня за ухом. Они продолжат жить своей жизнью — шумной, громкой, наполненной до краёв, — не зная, куда я исчез и вернусь ли когда-нибудь.
Мысль эта была горькой. Она разливалась по языку, по горлу, по груди, оседала где-то в животе тяжёлым холодным комом. Бросить Кацуки — это было почти так же невыносимо, как бросить Рыжика. Почти. Но между этими двумя «бросить» лежала пропасть. Рыжика я оставил в аду, из которого сам едва сбежал. Оставил одного, в клетке, под иглами и скальпелями, под равнодушными взглядами людей в белых халатах. А Кацуки... Кацуки оставался в тепле, в безопасности, с родителями, которые любили его, с едой на столе и крышей над головой. Он поплачет, поищет меня, может быть, даже закатит истерику — он умел, я видел, — но он будет в порядке. Он сильный. Он справится.
Так я убеждал себя. Так я пытался заглушить голос, который шептал из глубины души: ты предаёшь его. Ты снова убегаешь. Ты снова бросаешь того, кто тебя полюбил.
Кацуки перед уходом, как делал каждое утро, подбежал ко мне. Его шаги — быстрые, громкие, топочущие — раздались в коридоре за несколько секунд до того, как он ворвался в гостиную. Он упал на колени рядом со мной, даже не заметив, как больно ударился об пол, и протянул руки. Его пальцы, вечно липкие от сладкого — сегодня, кажется, от какого-то джема, который он стащил со стола, пока мать не видела, — погладили меня по голове, почесали за ухом, там, где мне особенно нравилось, где шерсть была мягче всего и куда я сам не мог дотянуться лапой.
— Я скоро вернусь, Сора, — сказал он, заглядывая мне в глаза своими красными, горящими жизнью глазами. В них было столько доверия, столько простой, незамутнённой любви, что у меня перехватило дыхание. — Не скучай. Я принесу тебе что-нибудь вкусное из садика. Там сегодня дают рисовые шарики, я спрячу один в карман, честно-честно.
Он говорил это так серьёзно, так по-взрослому, что мне стало почти смешно. Рисовые шарики. Он собирался украсть для меня рисовые шарики из садика. Маленький, громкий, взрывной Кацуки, который через десять с лишним лет станет одним из сильнейших героев этого мира, сейчас планировал мелкое воровство ради своего кота.
Я ткнулся носом в его ладонь. Вдохнул его запах — зубная паста, детский шампунь, этот вечный сладкий след на пальцах, что-то ещё, родное, домашнее, чему нет названия. Запомнил каждую деталь: шершавую кожу на подушечках, тепло, мелкие царапинки от вчерашних игр на площадке, крошечную родинку на указательном пальце, которую я заметил только сейчас.
Не знал, когда почувствую это снова. Не знал, почувствую ли вообще.
Почему всё так сложно? Почему нельзя просто остаться здесь, в этом доме, с этими людьми, и забыть о лаборатории, о Рыжике, о прошлом? Почему я не могу быть просто котом — спать на диване, есть из миски, мурчать, когда меня гладят, и ни о чём не думать?
Потому что я не просто кот. Потому что там, в лаборатории, остался тот, кто верил мне безоговорочно. Тот, кто тыкался носом в мою руку, когда я был человеком, и мурчал, узнавая меня в любой форме. Тот, кто ждал меня каждую ночь и спал, прижавшись к моему боку, доверчивый и беззащитный. Тот, ради кого я вообще выжил в том аду.
Я должен. Должен вернуться за ним. Иначе вся моя жизнь — и прошлая, человеческая, и эта, кошачья — не будет иметь смысла. Иначе я никогда не смогу смотреть на себя — ни в зеркало, ни в отражение в луже, ни в глаза Кацуки. Потому что как я посмотрю в его красные глаза и приму его любовь, если буду знать, что предал того, кто любил меня первым?
Кацуки, ты поймёшь. Не сейчас — сейчас ты слишком мал, ты будешь злиться и плакать, ты будешь думать, что я тебя бросил. Но когда-нибудь, когда ты станешь старше, когда узнаешь, что такое долг и что такое жертва, ты поймёшь зачем я так поступил.
Он убежал, даже не подозревая, что видит меня в последний раз перед долгой разлукой. Хлопнула входная дверь — тяжело, с металлическим лязгом засова. Взревел мотор машины за окном, звук удалялся, растворялся в уличном шуме, пока не исчез совсем. Дом опустел. Тишина накрыла его, плотная и глубокая, как вода на большой глубине.
Пора.
В чулане, который стал моим убежищем на все эти недели, я задержался в последний раз. Прошёлся между коробками, обнюхал знакомые углы. Вот здесь, в дальнем углу, я прятался в первые дни, дрожа от каждого звука. Вот здесь, у стены, лежала моя старая лежанка, которую потом заменили на новую, более мягкую. Вот здесь, на полу, остались едва заметные царапины от моих когтей — следы ночных тренировок, когда я учился бесшумно передвигаться по дому. Вот здесь Кацуки сидел часами, положив подбородок на колени, и ждал, пока я выйду.
Каждая деталь этого маленького пространства хранила воспоминания. Каждая коробка, каждая щель в полу, каждое пятнышко на стене были частью истории. Здесь прошли первые, самые трудные дни моей новой жизни. Здесь я зализывал раны — и физические, и душевные. Здесь учился заново дышать, не вздрагивая от каждого звука. Здесь начал превращаться из загнанного подопытного зверя в... кого-то ещё. Кого-то, у кого появилось имя, ошейник и люди, готовые ждать его возвращения.
Странно, но это тёмное, пыльное пространство под лестницей стало для меня почти родным. Безопасным. Тем местом, куда можно вернуться, когда мир снаружи становится слишком громким и страшным. Покидать его было почти физически больно — словно отрывать от себя кусок, который уже прирос.
Но Рыжик ждал. И это перевешивало всё — и боль, и страх, и сомнения.
На кухне задняя дверь, ведущая в сад, оказалась приоткрыта — Масару часто оставлял её так, чтобы проветрить, даже в прохладную погоду, и сегодня, к счастью, не изменил привычке. Я толкнул её носом, створка подалась с тихим скрипом, впуская поток свежего, влажного воздуха. Запахло травой, мокрой землёй, приближающимся дождём, который всё ещё не решался пролиться, но висел в воздухе напряжённым ожиданием.
Сад встретил привычными ориентирами — кусты вдоль забора, которые Масару подстригал каждые выходные, кадка с цветами у крыльца, лепестки которых поникли под тяжестью влаги, старое дерево в углу участка, с которого уже начинали падать первые жёлтые листья, небольшой огород, где Мицуки выращивала какие-то овощи, названий которых я не знал, но запах которых помнил — свежий, земляной, чуть горьковатый. Каждый куст, каждый камень, каждый поворот дорожки были изучены за недели до мельчайших деталей. Я знал, где скрипит гравий под лапами, а где можно пройти бесшумно. Знал, где лучше всего перемахнуть через забор. Знал, в какое время соседская собака выходит на прогулку, а в какое спит в будке.
В дальнем углу сада забор был ниже всего — старые доски покосились от времени, а земля под ними оказалась слегка подкопана то ли соседским псом, то ли каким-то другим животным. Идеальное место для побега. Я перемахнул через него одним движением, даже не запыхавшись. Мышцы, натренированные ночными упражнениями, сработали как надо — сильно, точно, бесшумно. Приземлился на мягкую траву с другой стороны и на секунду замер, прислушиваясь.
Улица за забором пустовала. Редкие прохожие спешили по своим делам, пряча лица от холодного ветра, не глядя по сторонам, погружённые в свои мысли. Серая лента асфальта, мокрая после ночного дождя, убегала в обе стороны, теряясь между рядами домов с одинаковыми черепичными крышами. Где-то вдалеке проехала машина, разбрызгивая лужи и оставляя за собой водяной след. Где-то залаяла собака, но быстро замолчала. Птицы, предчувствуя дождь, попрятались в ветвях деревьев и не пели.
Никто не обратил внимания на белого кота с голубыми глазами, который выскользнул из-за забора и быстрым, целеустремлённым шагом направился к переулку между двумя соседними домами.
Путь лежал через весь город.
Карта, выученная наизусть за те долгие вечера, что я провёл в кабинете Масару, разворачивалась перед мысленным взором с чёткостью навигатора. Каждая улица, каждый переулок, каждый поворот были впечатаны в память намертво. Сначала — переулками, подальше от главных улиц, где слишком много машин и людей, где в любой момент кто-то мог заметить одинокого кота и удивиться, что он без хозяина. Потом — через небольшой парк, обозначенный на карте зелёным пятном, с извилистыми дорожками и старыми скамейками. Дальше — жилые кварталы, которые постепенно, квартал за кварталом, сменятся промзоной. А за промзоной — лес.
Я бежал, и каждый шаг отдавался в голове эхом: «прости, прости, прости». Кацуки, прости. Масару, прости. Мицуки, прости. Я не хотел уходить вот так, не попрощавшись по-настоящему. Но у меня не было выбора. Или, вернее, выбор был сделан давно — в ту ночь, когда я оставил Рыжика в лесу и убежал, спасая свою шкуру. Теперь пришло время исправить эту ошибку.
Окраины встретили тишиной и запустением. Здесь дома стояли реже, а те, что стояли, выглядели заброшенными или полузаброшенными — облупившаяся краска на стенах, заколоченные окна, заросшие сорняками дворы. На дверях некоторых зданий висели таблички с иероглифами, которых я не мог прочитать, но догадывался об их смысле по контексту и по тому, как выглядели сами здания: «закрыто», «продаётся», «не входить», «опасная зона». Людей почти не было — только раз прошёл крупный мужчина с большим псом на поводке, и мне пришлось прятаться за ржавым гаражом, вжимаясь в холодную, влажную стену и дожидаясь, пока они пройдут. Пёс что-то учуял — его ноздри раздулись, он заворчал, натянул поводок, — но хозяин дёрнул его, грубо выругался и увёл дальше.
Промзона начиналась резко, без перехода. Только что были жилые дома, пусть и обветшалые, с остатками человеческого присутствия — забытая детская игрушка на обочине, бельевая верёвка с одиноким носком, вывеска магазина с облупившейся краской, — и вдруг серые бетонные коробки складов, высокие заборы с колючей проволокой поверху, ржавые контейнеры, пустые парковки с потрескавшимся асфальтом, в трещинах которого росла трава. Запахи изменились тоже — вместо домашней еды, цветов и влажной земли пахло машинным маслом, металлом, пылью, ржавчиной и чем-то химическим, резким, от чего неприятно щипало в носу и хотелось чихать.
Здесь пришлось пробираться осторожнее. Территория патрулировалась — я заметил несколько камер на столбах, их объективы тускло блестели в сером дневном свете, и будку охраны у въезда, из которой доносились голоса и грубый смех. Прижимался к стенам, стараясь слиться с серым бетоном, благо пасмурная погода делала мою белую шерсть не такой заметной. Двигался короткими перебежками от укрытия к укрытию, прятался за мусорными баками, за грузовыми поддонами, за ржавыми остовами каких-то механизмов, назначения которых я не знал. Каждый раз, когда ветер доносил обрывки разговоров или звук шагов, замирал, прижимал уши и ждал, пока опасность минует. Всё как на тренировках в доме и в саду, только ставки были выше — здесь, если поймают, не отделаешься лёгким испугом.
Лес возник на горизонте внезапно, как всегда. Только что вокруг был бетон, железо, ржавчина и грязь — и вдруг впереди встала тёмная, почти чёрная стена деревьев, настоящий частокол из стволов, уходящих в небо. Граница между мирами — цивилизацией и дикой природой, порядком и хаосом, безопасностью и неизвестностью. Цивилизация заканчивалась здесь, у последнего склада с выбитыми окнами. Дальше — дикая природа, холод, голод и неизвестность, полная опасностей.
Переход от промзоны к опушке занял около часа. Последние склады сменились пустырём, заросшим высокой, пожухлой травой, которая доходила мне до спины и пахла сухостью и пылью. За пустырём начинались деревья — сначала редкие, тонкие, искривлённые ветром, потом всё гуще, всё выше, всё темнее, пока наконец не сомкнулись над головой сплошным сводом из переплетённых ветвей и листвы.
Лес встретил меня шумом ветра в кронах и запахом прелой листвы.
Я остановился на опушке, переводя дыхание. Сердце колотилось где-то в горле, лапы гудели от долгой ходьбы по твёрдому асфальту и бетону. Оглянулся. Город остался позади — серая полоса на горизонте, утыканная антеннами, трубами и смутными очертаниями высотных зданий. Где-то там, в этом городе, сейчас Кацуки вернулся из садика и бежал к чулану, чтобы погладить меня и рассказать про свой день. Наверное, уже обнаружил, что меня нет. Наверное, уже обыскал весь дом, заглянул под каждый стол и за каждый шкаф. Наверное, уже начал злиться, кричать, требовать, чтобы я немедленно появился, — он ведь всегда требовал, чтобы всё было так, как он хочет.
А может быть, он ещё не вернулся. Может быть, он всё ещё в садике, лепит что-то из пластилина или рисует очередной рисунок, где мы вместе — белый кот и светловолосый мальчик с красными глазами. Может быть, у него ещё есть несколько часов неведения, несколько часов до того, как мир перевернётся и он поймёт, что я исчез.
Прости, Кацуки. Прости, что заставил тебя волноваться. Прости, что не могу объяснить тебе, почему ухожу. Ты бы не понял — ты слишком мал, ты видишь во мне просто кота, домашнего любимца, который должен быть рядом. Ты не знаешь, что внутри меня — человек. Ты не знаешь, что у меня есть долг перед тем, кого я оставил в аду. Ты не знаешь, что я поклялся спасти его, чего бы мне это ни стоило.
Но я знаю. И я должен.
Отвернулся от города. Шагнул под деревья, в зеленоватый полумрак, где воздух был влажным и прохладным, а свет — рассеянным, пробивающимся сквозь листву тонкими, дрожащими лучами. Лес принял меня в свои объятия — не враждебно, но и не ласково. Равнодушно. Так, как принимает всё, что входит под его своды.
Лес отличался от того, что я помнил по прошлому побегу. Тогда, во время первого, отчаянного бегства, он был хаотичным, диким, полным паники и ужаса. Я нёсся сквозь него, не разбирая дороги, движимый только страхом и инстинктами, спотыкаясь о корни, увязая в мокрой листве, не видя ничего, кроме мелькающих стволов. Каждый звук казался угрозой, каждая тень — преследователем, каждое движение — опасностью. Я не запоминал дорогу, не искал ориентиров, не думал о том, куда бегу — лишь бы подальше, лишь бы выжить, лишь бы не попасться снова.
Сейчас всё было иначе. Я шёл спокойно, размеренно, сверяясь с мысленной картой и ориентирами, которые выучил за те бессонные ночи в кабинете Масару. Я знал, куда иду. Знал, зачем. Знал, что где-то впереди — примерно в дне пути, может быть, чуть больше — ждёт Рыжик. Знал, что каждая минута этого пути приближает меня к нему, сокращает расстояние между нами, делает его спасение всё более реальным. И это знание придавало сил.
Ориентиры находились один за другим, точно как на карте. Изгиб ручья — тот самый, у которого я пил воду после первого побега, захлёбываясь, чувствуя, как холод разливается по пустому желудку. Вода была такой же чистой и ледяной, как в тот раз, она пахла мхом и камнями, и в ней отражалось небо — серое, низкое, но всё равно живое. Я остановился там на короткий привал, попил, вдохнул влажный воздух полной грудью, чувствуя, как прохлада разливается по горлу и груди. Лапы уже начинали гудеть от долгой ходьбы, но останавливаться надолго было нельзя — время поджимало, до темноты нужно было найти место для ночлега.
Холм с отметкой высоты — подъём дался тяжелее, чем я ожидал. Склон был крутым, покрытым скользкой от влаги листвой, и несколько раз я соскальзывал, едва не скатываясь обратно вниз, цепляясь когтями за корни и камни. Но с вершины открывался вид на многие километры вперёд. Лес простирался до самого горизонта — бескрайний, тёмно-зелёный, с редкими просветами полян и болотистых низин, которые блестели тусклым серебром. Где-то там, впереди, скрытая среди деревьев и холмов, находилась лаборатория. Я не видел её, но чувствовал — как смутное, тёмное пятно на краю сознания, как магнит, который тянул меня вперёд.
Заброшенная дорога — старая, заросшая травой, с потрескавшимся асфальтом, который пробивался сквозь корни деревьев, словно природа пыталась стереть следы человеческого присутствия. Местами асфальт совсем исчез, уступив место земле и мху. Я шёл вдоль неё некоторое время, используя как ориентир, но потом свернул в лес — дорога была слишком открытой, слишком заметной, и я не хотел рисковать.
Старая линия электропередач — ржавые опоры, на которых давно не было проводов, уходили вдаль, указывая направление, как скелеты давно умерших гигантов. Они возвышались над лесом, видные издалека, и служили отличным ориентиром, который невозможно было пропустить.
Всё совпадало с картой. Всё было именно там, где должно быть. Я шёл правильно, и это придавало уверенности.
В середине дня, когда солнце за плотными облаками стояло где-то в зените и серый свет равномерно заливал лес, я встретил собаку.
Она появилась из-за кустов неожиданно — тощая, грязная, с выпирающими рёбрами и тусклой, свалявшейся шерстью неопределённого цвета. Бездомная. Одичавшая. Такие собаки иногда сбегали из города или их бросали хозяева, и они выживали в лесу как могли — охотились на мелкую дичь, рылись в мусоре, дрались друг с другом за еду. Эта была старой и явно больной — её глаза слезились, из пасти свисала нитка вязкой слюны, а задняя лапа подволакивалась при ходьбе, оставляя в мокрой листве неровный след.
На мгновение я замер. Сердце ухнуло в лапы, шерсть на загривке встала дыбом, хвост распушился. Инстинкты заорали в унисон: опасность, враг, беги. В лаборатории собаки означали погоню, облаву, боль. Они были обучены находить беглецов, и их лай всегда предвещал беду.
Но эта собака была другой.
Она посмотрела на меня мутными, слезящимися глазами, в которых не было ни злобы, ни охотничьего азарта, ни даже интереса. Только усталость. Только голод. Только равнодушие. Она сделала шаг в мою сторону — медленно, неуверенно, пошатываясь. Потом ещё один. Из её горла вырвался низкий, хриплый рык — но в нём не было угрозы. Скорее, привычка. Она рычала, потому что всегда рычала на котов, потому что так было заведено, потому что это было частью её собачьей природы.
Я отступил на шаг. Она шагнула вперёд. Я отступил ещё. Она попыталась ускориться — и тут же споткнулась о собственную больную лапу, едва не упав. Из её пасти вырвался жалобный скулёж — не злой, не угрожающий, а обиженный и немного растерянный, словно она сама не понимала, зачем за мной гонится.
Я понял: она не догонит. Слишком старая. Слишком больная. Слишком слабая. Даже если бы я шёл пешком, не торопясь, она бы не смогла меня настичь.
И всё же я побежал. Не от страха — скорее, из уважения к её собачьей гордости. Пусть думает, что я испугался. Пусть сохранит свои иллюзии. Ей они нужнее, чем мне.
Пробежал метров двести, петляя между деревьями, а когда оглянулся, собака уже исчезла из виду. Где-то вдалеке раздался её лай — одинокий, хриплый, скорее печальный, чем угрожающий. А потом и он стих. Лес снова замолчал, обняв меня тишиной и шелестом листьев.
Странно, но эта встреча оставила после себя не страх, а какую-то щемящую грусть. Мы оба были чужими в этом лесу. Оба пытались выжить. Оба потеряли что-то важное. Она — свой дом, своих хозяев, свою молодость. Я — Рыжика, Кацуки, свою человеческую жизнь. Мы были похожи больше, чем мне хотелось бы признавать.
К вечеру начало темнеть. Лес менялся вместе с освещением — медленно, неуловимо, как вода, которая остывает на закате. Днём он был зелёным, живым, полным звуков: птицы перекликались в кронах, где-то далеко стучал дятел, монотонно и ритмично, трещали ветки под чьими-то осторожными шагами — может быть, оленя, может быть, кабана. Сейчас, в сумерках, он становился другим. Тени сгущались между стволами, превращаясь в чёрные, бездонные провалы, в которых мерещилось что угодно. Дневные птицы замолкали, уступая место ночным — где-то вдалеке, едва слышно, ухнула сова, а потом ещё раз, ближе, и этот звук разнёсся по лесу, отражаясь от стволов. Запахи становились острее, влажнее, с примесью грибов, мха и чего-то неуловимо-звериного — мускусного, дикого, от чего шерсть на загривке вставала дыбом, но не от страха, а от древнего, первобытного волнения.
Холод пробирался под шерсть, несмотря на то, что она стала гуще и плотнее за время хорошего питания в доме Бакуго. Осенний лес не прощал слабости, и я чувствовал, как тепло медленно покидает тело, особенно лапы и уши. Нужно было найти ночлег, и как можно скорее. Ночевать на земле слишком опасно — лисы, барсуки, может быть, даже дикие кабаны, которые выходят кормиться по ночам. Или змеи, которые прячутся в траве и могут ужалить, если на них наступить. Или просто холод, который к утру проберёт до костей.
Я присмотрел старое дерево с густой кроной и широкими, раскидистыми ветвями. Дуб — огромный, древний, с корявыми, искривлёнными ветками, покрытыми толстым слоем мха. Его ствол был таким широким, что его не смогли бы обхватить и трое взрослых людей. Он стоял здесь, наверное, сотни лет, видел многое — и лес, который менялся вокруг, и людей, которые приходили и уходили, и животных, которые рождались и умирали под его кроной.
Забраться на него удалось не сразу. Ствол был скользким от сырости и мха, а кошачьи когти, хоть и острые, не были предназначены для лазания по вертикальной коре — они цеплялись, но соскальзывали, оставляя глубокие борозды. Дважды я соскальзывал обратно, обдирая подушечки лап, обламывая когти о твёрдую кору, и один раз едва не сорвался совсем, когда ветка, на которую я пытался запрыгнуть, оказалась трухлявой и сломалась под моим весом. В последний момент зацепился за выступ коры передними лапами, повис, раскачиваясь, и с трудом подтянулся обратно. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание перехватило.
Наконец добрался до развилки, где две толстые ветви расходились в стороны, образуя естественное углубление, защищённое от ветра со всех сторон, кроме одной. Сюда не доставал дождь, если бы он пошёл, — плотная крона над головой служила надёжным навесом. Ветви были покрыты толстым слоем мха, который пах сыростью и чем-то терпким, почти лекарственным. Устроился там, прижавшись спиной к шершавому, но надёжному стволу, свернулся клубком, обернул лапы хвостом, стараясь сохранить тепло.
Дерево было старым, надёжным. Кора пахла дубом, мхом, сыростью, чем-то глубоким и древним. Ветви покачивались под порывами ветра, но не скрипели — только тихо, убаюкивающе шелестели остатками листвы, создавая монотонный, ритмичный шум, похожий на колыбельную. Этот шум успокаивал, заставлял дыхание выравниваться, а веки — тяжелеть.
С высоты открывался вид на ночной лес. В сгущающихся сумерках деревья казались чёрными силуэтами на фоне тёмно-синего, почти чёрного неба, на котором уже загорались первые, ещё робкие звёзды. Луна — тонкий серп, похожий на кошачий коготь, — висела низко над горизонтом, заливая верхушки деревьев серебристым, призрачным светом. Где-то далеко, за много километров отсюда, на самом краю видимого мира, горели огни города — маленькие, жёлтые, дрожащие, размазанные расстоянием и влажным воздухом. Я смотрел на них и думал о Кацуки.
Он уже точно знает, что я исчез. Наверное, искал по всему дому раз десять — заглядывал в чулан, в гостиную, на кухню, под диван, за горшок с растением, во все углы, куда я обычно прятался. Звал по имени — сначала громко, требовательно, как он всегда звал. Потом, может быть, тише и растеряннее. Может быть, плакал, хотя и пытался сдержаться — он ведь упрямый, он не любит показывать слабость, он хочет быть сильным, как герои по телевизору. Может быть, Мицуки утешала его, гладила по голове, говорила, что коты иногда уходят гулять, но почти всегда возвращаются, потому что знают, где их любят. Может быть, Масару молча стоял рядом, положив руку на плечо сына, и думал о том, что странный белый кот с голубыми глазами оказался не так прост, как казалось на первый взгляд. Может быть, они уже повесили объявления о пропаже — «Белый кот, голубые глаза, отзывается на имя Сора, нашедшему вознаграждение». А может быть, просто ждали, надеясь, что я вернусь сам.
Прости, Кацуки. Прости, что заставил тебя плакать. Прости, что не могу объяснить тебе причины — ни сейчас, ни, наверное, когда-либо. Ты видишь во мне кота, и это правильно, это нормально. Ты не знаешь, что внутри меня человек, который помнит другую жизнь, другой мир, другого друга. Ты не знаешь о Рыжике, о лаборатории, о докторе Танаке, о всём том ужасе, который я пережил. Ты просто любишь меня — просто, искренне, по-детски, — и тебе больно от того, что я ушёл.
Но я вернусь. Это не пустые слова, не попытка успокоить самого себя. Я вернусь в этот дом, к этим людям, к тебе. И я приведу с собой того, ради кого ушёл. Вы подружитесь — я знаю, вы подружитесь. Рыжик весёлый, ласковый, он любит играть и мурчать. Он никогда не видел ничего, кроме лабораторной клетки, и этот дом, этот сад, эта семья станут для него раем. А ты станешь для него тем, кем ты стал для меня — защитником, другом, источником тепла.
Мы будем вместе. Все втроём. Ты, я и Рыжик. И всё будет хорошо.
Но сначала — путь. Долгий, холодный, полный опасностей путь через лес. Сначала — лаборатория, которую нужно найти. Сначала — Рыжик, которого нужно спасти.
В животе урчало от голода — за весь день удалось только попить из ручья, еды не было совсем. В лесу можно было бы поймать мышь или полёвку, но на охоту не было ни сил, ни времени, ни желания. Завтра. Завтра я обязательно поем. Завтра я найду лабораторию, и Рыжик перестанет ждать.
Мышцы ныли после долгой ходьбы по городу, по бетону промзоны, по скользкой лесной подстилке, после подъёма на холм, после лазания по дереву. Каждый мускул, каждая косточка, каждая связка напоминали о себе тупой, ноющей болью, которая смешивалась с усталостью и холодом. Но это была приятная боль. Боль движения. Боль пути. Боль того, кто делает то, что должен.
Холод пробирался под шерсть, заставляя сворачиваться всё плотнее, утыкаться носом в собственный хвост, дрожать мелкой дрожью. Но я терпел. Я привык к холоду — в лаборатории было холоднее, гораздо холоднее, особенно по ночам, когда отключали часть ламп и температура в помещении падала. И в лесу, во время первого побега, было холоднее, потому что я был слабее, худее, уязвимее. Сейчас я был сильнее. И у меня была цель.
Внутри, под слоями усталости, голода и тревоги, теплилось что-то ещё. Странное, почти забытое чувство. Уверенность. Та самая, которую я потерял в лаборатории. Та самая, которая исчезла, когда я стал подопытным животным, вещью, материалом для исследований. Я больше не был вещью. Я больше не был Юки, собственностью доктора Танаки. Я был Сорой — котом, который сам решает, куда идти и зачем. Я был Глебом Анисовым — человеком, который помнит, что такое долг и что такое верность.
Это чувство — чувство контроля над своей жизнью — было опьяняющим. Оно согревало лучше любой шерсти, оно придавало сил, оно заставляло сердце биться быстрее, но не от страха, а от решимости. Я делал то, что должен был сделать. То, что обещал. То, что не мог не сделать.
И это было правильно.
Закрыл глаза. Ветер шумел в кронах, напевая что-то убаюкивающее, древнее, как сам лес. Где-то вдалеке снова ухнула сова — один раз, другой, третий, и ей ответила другая, ещё дальше. Лес жил своей ночной жизнью, не обращая внимания на одинокого белого кота, спрятавшегося на старом дубе. Кричали какие-то ночные птицы, шуршали в траве мелкие грызуны, трещали сверчки.
Завтра будет новый день. Завтра я продолжу путь. Завтра я найду лабораторию.
А пока — спать. Набираться сил. Они мне ещё пригодятся.
Последняя мысль перед тем, как провалиться в сон, была о Рыжике. Я представил его — рыжего, с белым пятном на груди, с жёлтыми глазами, полными доверия. Он сидит в своей клетке и смотрит на дверь. Ждёт. Может быть, уже потерял надежду. Может быть, уже смирился.
Примечания:
Что вы думаете о побеге Соры? Может, есть предложения как он осуществит свой безумный план? Я буду рада почитать ваши мысли.