Часть 3
10 июня 2026 г., 18:49
Примечания:
Диалог между Кондратом и Егором - на украинском языке. После каждой фразы - перевод на русский, в скобках (...).
Что-то изменилось, Кондрат начал как-то особенно замечать меня. Когда я рубил дрова, он подошел, взял топор, показал, как правильно точить лезвие. Его руки касались моих, поправляя хват, и от этих прикосновений у меня мурашки бежали по коже. По ночам я вспоминал его глаза, такие пронзительные, что, казалось, сердце остановится. А еще боялся, что он догадается, почему я здесь, что пришёл, чтобы предать его. Его. А больше всего меня ломало от мысли, что я своими же руками толкаю на смерть человека, который... Запал мне в душу.
Однажды вечером он позвал меня к костру. Сидел один, остальные же разбрелись по землянкам. Я подошел и сел на чурбан рядом.
— Кажи, — сказал он. — Що то за партія ваша, есерів? Чим вона від більшовиків відрізнялась?
(Говори, что за партия ваша, эсеров? Чем она от большевиков отличалась?)
Я начал говорить. Сначала робко, потом чуть смелее. О том, что эсеры бились за землю и волю, за учредительное собрание, против диктатуры, о том, что большевики украли революцию, сделали её своей, а народ снова обманули.
Кондрат слушал, не прерывая меня. Смотрел на огонь, изредка поглядывая на меня. Я говорил и говорил, захлебываясь словами, и вдруг поймал себя на том, что говорю правду, почти всю. Про эсеров, про разочарование, про то, как больно видеть, во что превратилась моя мечта.
— Ти справді віриш у те, що кажеш, — сказал он, когда я замолчал. Не спросил, утвердил.
(Ты, действительно, веришь в то, что говоришь).
— Вірю, — ответил я. И это было почти правдой.
(Верю).
Кондрат протянул руку и вдруг коснулся моих волос. Он провел по ним пальцами, легко, осторожно, будто боялся обжечься.
— Катерина... — сказал он тихо. — Вона так само... коли сміялась, волосся горіло, як вогонь.
(Катерина... Она так же... Когда смеялась, волосы горели, словно огонь)
Что-то ёкнуло в груди от ревности, но я промолчал.
— Можна, я посижу так? — спросил он, и в голосе его вдруг проступила такая усталость, такая боль, что у меня сжалось сердце. — Ти не дивись. Я просто... згадаю.
(Ты не смотри... Я просто вспомню).
Он сидел рядом, и его рука лежала на моих волосах. Нежно, почти благоговейно. Я чувствовал тепло его ладони, и внутри меня боролись два чувства: страх разоблачения и что-то другое, чему я не смел дать имени.
— Розкажи ще, — попросил он. — Про що хочеш. Я хочу чути твій голос.
(Расскажи ещё. О чём хочешь. Я хочу слышать твой голос).
И я рассказывал. О Марксе, о котором читал у отца, о Бакунине, которого тайком доставал у друзей-анархистов. О том, как в семнадцатом мы ходили на митинги и верили, что вот-вот наступит рай на земле. Я говорил всякую чушь, высокопарные фразы, а он слушал и смотрел на меня.
В ту ночь мы просидели до рассвета. И когда небо начало светлеть, Кондрат сказал:
— Спать иди, рудый, устал ведь уже.
("Рудый" (укр.) - "рыжий")
Я пошел в дом, но уснуть так и не смог. Лежал и смотрел в потолок. В голове билась одна мысль: он не проверяет, просто тянется ко мне. Ему нужен я. Рыжий, похожий на его мертвую жену.
Мне должно быть радостно, ведь я приближался к цели. Еще немного — и стану своим для атамана, смогу узнать всё, что нужно ЧК. Но вместо радости я чувствовал горечь своего предательства.
***
Один раз, на закате, Овчаренко принес мне новенькую белую папаху.
— Надень, Егорка, — сказал он, протягивая ее мне и присаживаясь рядом. — Тебе под цвет души будет. Белая, чистая... не то, что моя черная..
Я надел её, и глаза атамана вспыхнули, он протянул ладонь и взял прядь моих волос, трогая, словно видел впервые.
Тогда хотелось крикнуть ему:
"Беги, Кондрат! Брось всё, уезжай в Галицию, в Польшу, куда угодно!"
Но мой язык словно онемел. Я пришел сюда за его жизнью.
Дни шли, мы говорили о простых вещах. Однажды почти ночью уже он рассказал о Екатерине, впервые без горечи, просто как о далеком сне. Я о книгах, которые читал в юности, об эсеровских мечтах о вольной общине, где каждый брат другому.
— Ты и есть моя община, рыжий, — неожиданно прошептал Черный, подходя ко мне. — Моя воля и моя смерть...
Мы были одни в доме, и все то, что несомненно связывало нас непонятной нитью, сейчас вырвалось наружу.
Однажды атаман показал мне маленькое фото своей жены.
Оно было черно-белое, но я и так знал – она была зеленоглазой и рыжей, как я...
После этого я был сам не свой. Хожу, будто во сне, и все думаю о нем. О его губах, пронзительных глазах, о том, как он сказал: «Я божеволію». (Я схожу с ума). И о ней. О Катерине.
Я ненавижу ее. Нет, не так. Ревную. Бешено, до скрежета зубовного. К мертвой женщине, которую он любил больше жизни. К той, из-за кого он стал таким — черным, молчаливым, страшным в своей ненависти и таким неожиданно нежным со мной.
Почти каждую ночь вижу ее во сне, рыжую, зеленоглазую, смеющуюся. Она стоит между нами, прозрачная, как дым, и смотрит на меня с укором. Я просыпаюсь в холодном поту, сжимая наган под подушкой.
Днем легче. Днем он зовет меня к себе, и я говорю, говорю, говорю. Обо всем. О Марксе и Бакунине, о революции, о крестьянском вопросе. Он слушает, кивает, иногда вставляет слово. Но я вижу, как он смотрит на мои волосы, когда ветер треплет их у костра. Как взгляд его темнеет, становится тягучим, как мед.
Она была рыжая, и я рыжий. Для него это одно.
Однажды не выдержал.
Мы сидели в доме за столом, за окном выл ветер, срывая последний снег с веток. Кондрат чистил маузер, я читал вслух старую газету, которую нашел у Пантарая — прокламацию какую-то эсеровскую, еще девятнадцатого года. Читал и сам не понимал, что именно, потому что внутри все кипело.
Я резко отложил газету.
— Кіндрат, — сказал твёрдо, смело глядя на посмотревшего на меня атамана. — Навіщо я вам?
(Кондрат. Зачем я Вам?).
Кондрат поднял голову, удивленно вскинул бровь.
— Тобто?
(То есть?).
— Навіщо я вам? — повторил я. — Я ж не вона. Я не Катерина. У мене волосся руде, і очі зелені, але я — не вона. І ніколи нею не буду!
(Зачем я Вам? Я же не она. Я не Катерина. У меня волосы рыжие и глаза зелёные, но я - не она. И никогда ею не буду!).
Кондрат отложил маузер и положил руки на стол. Смотрел тяжелым взглядом, и от этого мне хотелось провалиться сквозь землю.
— Ти чого це, хлопче? — спросил он тихо.
— Знаю, — выпалил я, — знаю, що ви на мене дивитесь і її бачите! Що я для вас — тінь, заміна, лялька, в яку ви граєтесь, бо справжня померла. А я... я живий! Я є! І я не хочу бути чиєюсь заміною!
(Знаю, знаю, что вы на меня смотрите и ее видите! Что я для вас — тень, замена, кукла, в которую вы играете, потому что настоящая умерла. А я... я живой! Я есть! И я не хочу быть чьей-то заменой!).
Я уже кричал и сам не заметил, как сорвался. Вскочил, опрокинув табуретку. Стоял, трясясь, сжав кулаки, готовый к чему угодно — к удару, к выстрелу, к тому, что он вышвырнет меня вон.
Кондрат поднялся медленно, не сводя с меня глаз, подошел и встал вплотную. Я зажмурился, ожидая пощечины.
Вместо этого он взял мое лицо в ладони, осторожно, как берут хрупкую вещь. Большими пальцами провел по скулам, по вискам, зарылся в волосы на затылке.
— Відкрий очі, — сказал он.
(Открой глаза).
Я открыл. Кондрат смотрел на меня в упор. Глаза мужчины были влажными.
— Слухай сюди, рудий, — сказал он, и голос его дрогнул. — І запам'ятай раз і назавжди. Ти — не вона. Ти не заміна їй. І ніколи нею не був.
(Слушай сюда, рыжий. И запомни раз и навсегда. Ты – не она. Ты не замена ей. И никогда ею не был).
У меня перехватило дыхание.
— Моєї Каті немає, — продолжал Кондрат, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду. — Вона померла. Давно. І ніхто, ніколи, нічим її не замінить. Вона була моїм серцем, моїм світлом, моїм життям. І коли її не стало, я теж помер. Те, що ходить по землі і стріляє у комісарів — це не я. Це тільки тінь, звір, який хоче крові.
(Моей Кати нет. Она умерла. Давно. И никто, никогда, ничем ее не заменит. Она была моим сердцем, моим светом, моей жизнью. И когда его не стало, я тоже умер. То, что ходит по земле и стреляет в комиссаров – это не я. Это только тень, зверь, жаждущий крови).
Кондрат притянул меня ближе, и я чувствовал его дыхание на своих губах.
— А потім з'явився ти, — шепотом. — Рудий, зеленоокий, з очима, в яких біль і правда. І я... я ожив. Розумієш? Я ожив. Не тому, що ти схожий на неї. Тому що ти — це ти. Єгор. Хлопець, який вбив свого, щоб врятувати чужого. Який говорить про правду так, ніби вона існує. Який сидить зі мною біля вогню і читає мені дурні газети, а я слухаю і забуваю, що я — труп.
(А потом появился ты. Рыжий, зеленоглазый, с глазами, у которых боль и правда. И я... я ожил. Понимаешь? Я ожил. Не потому, что ты похож на нее. Потому что ты – это ты. Егор. Парень, убивший своего, чтобы спасти чужого. Говорящий о правде так, будто она существует. Который сидит со мной у огня и читает мне глупые газеты, а я слушаю и забываю, что я труп).
Слезы текли по моему лицу, но я не замечал их. Просто смотрел в его глаза и тонул.
— Я люблю тебе, Єгорко, — сказал Кондрат. — Люблю так, як нікого після неї. Не замість неї. А поряд з нею, в іншому місці мого серця, де вже нічого не боліло, а тепер болить знову. І це біль — живий. І я дякую тобі за нього.
(Я люблю тебя, Егорка. Люблю так, как никого после нее. Не вместо нее. А рядом с ней, в другом месте моего сердца, где уже ничего не болело, а теперь болит снова. И эта боль — живая. И я благодарю тебя за неё).
Я не выдержал. Сам потянулся к нему, вцепился в его рубаху, прижался лицом к груди. Кондрат гладил меня по голове, по спине, шептал что-то нежное, украинское, чего я не до конца понимал, но от чего плакать хотелось еще сильнее.
— Ти мій, — сказав він. — Мій рудий. Мій. І нічий більше.
(Ты мой. Мой рыжий. Мой. И ничей больше).
***
Не знаю, как это случилось. Просто мы сидели, обнявшись на лежанке, Кондрат целовал мое лицо, глаза, мои губы, и это было так нежно, так болезненно сладко, что забылось, где я, кто, зачем тут.
Руки Кондрата расстегивали мою гимнастерку. Медленно, осторожно, будто я мог рассыпаться. Когда он коснулся губами моей шеи, я выгнулся и застонал, так громко, сам от себя не ожидая.
— Тихо, тихо.. — прошептал Кондрат. — Не бійся. Я ніжно.
Я не боялся не этого, меня ужасало другое. Мы раздевали друг друга неспеша, наслаждаясь каждым прикосновением.
Я увидел его тело в шрамах, рубцах, старое и молодое одновременно. Коснулся пальцами шрама на груди, невесомо проведя по нему.
— Багнетом, — пояснил Кондрат. — Ще у вісімнадцятому. Ледве вижив.
(Штыком. Ещё в восемнадцатом. Еле выжил).
Я поцеловал тот шрам, и второй на плече, третий, длинный, на ребрах.
Кондрат застонал и прижал меня к себе.
— Єгорко... Єгорко...
Руки Кондрата скользили по моему телу, изучая, запоминая, а когда добрались до низа живота, он замер.
— Ох.. — выдохнул Кондрат.
Я покраснел. Даже в темноте был уверен, что он увидел это. Там, внизу, у меня тоже все рыжее. Тело в веснушках, а в паху рыжие кудряшки. Всегда стыдился этого, и в бане прятался, прикрывался.
— Не треба!..— заполошно прошептал я, пытаясь отодвинуться. — Там теж... я рудий...
(Не надо!.. Там я тоже... Я рыжий...).
Кондрат не дал договорить, он быстро сдвинулся вниз и поцеловал меня прямо туда. Прямо в мою рыжую поросль, я ахнул и выгнулся дугой.
— Яке ж воно гарне! — сказал Кондрат, поднимая голову. В глазах его горело что-то темное, жадное, но нежное. — Руде, як Сонце. Як вогонь. Ти знаєш, як я люблю твій колір?
(Какое же оно красивое! Рыжее, как Солнце. Как огонь. Ты знаешь, как я люблю твой цвет?).
— Я... я не знав...
— Люблю, — перебил Кондрат. — Все люблю. Волосся, очі, ластовиння, і тут теж. І чуєш, Єгорко, — он посмотрел мне в глаза, — ніколи не збривай. Ніколи. Чуєш? Це моє. Все моє. І я хочу, щоб воно було таким, як є. Рудим. Гарячим. Живим.
(Люблю. Все люблю. Волосы, глаза, веснушки, и здесь тоже. И слышишь, Егорка, никогда не сбривай. Никогда. Слышишь? Это мое. Всё мое. И я хочу, чтобы оно было таким, как есть. Рыжим. Горячим. Живым).
Я кивнул, не в силах говорить. Кондрат снова поцеловал меня, теперь уже в губы, и я ощутил вкус себя на его губах, такой соленый, острый.
— І стригтись не смій, — добавил Кондрат между поцелуями. — Ні тут, ні тут, — провел рукой по моих кудрях, потом снова вниз. — Все моє, все нехай так і залишиться.
(И стричься не смей. Ни здесь, ни там. Всё моё, всё пусть так и останется).
Я смеялся и плакал одновременно, Кондрат ласкал меня, ничего кроме слюны не было, но я таял, как воск. А потом Кондрат вошел в меня.
Было больно. Очень. Я вскрикнул, вцепился ногтями в его спину. Кондрат замер, поцеловал мое лицо, и зашептал:
— Терпи, терпи, коханий, зараз пройде...
(Терпи, терпи, любимый, сейчас пройдёт...).
И правда прошло. Боль отступила, и на ее место пришло что-то другое: горячее, волнообразное, огромное. Оно росло внутри, заполняло меня всего, и я задыхался от этого нового, чужого чувства.
Кондрат двигался медленно, осторожно, и каждое его движение отзывалось во мне непонятной приятной, но в то же время чуть болезненной вспышкой. Я обхватил его ногами, прижимал к себе, и хотел только одного: чтобы это не кончалось никогда.
— Коханий мій, — шептал Кондрат. — Рідний. Рудий. Мій.
(Любимый мой. Родной. Рыжий. Мой).
Я не мог ответить, только стонал и целовал его плечи, его шею, его бороду.
Когда Кондрат кончил, я кончил тоже, сто удивительно сам, не прикасаясь к себе, просто оттого, что он был во мне и заполнил меня всего.
Мы лежали, сплетенные, потные, и я слушал, как бьется его сердце под моей щекой. Сильно, ровно. Живое...
— Ти ніколи не був з чоловіком? — спросил Кондрат тихо.
(Ты никогда не был с мужчиной?).
— Ні, — прошептал я.
— А я не був ні з ким після неї, — сказал Кондрат. — З вісімнадцятого року... Думав, що вмер для цього. Аж поки ти...
(А я не был ни с кем, после неё. С восемнадцатого года... Думал, что умер для этого. Пока ты...).
Кондрат не договорил, я поднял голову, посмотрел на него.
— Я теж думав, що вмер, — сказал я. — Коли батька вбили. А потім прийшов сюди і... ожив.
(Я тоже думал, что умер. Когда отца убили. А потом пришёл сюда и... ожил).
Кондрат улыбнулся. Впервые за все время я увидел, как он улыбается по-настоящему.
— То й добре, — сказал Кондрат. — То й добре, що ми обоє живі.
(Вот и хорошо. Вот и хорошо, что мы оба живые).
Шейнис... Если бы он знал. Если бы он видел меня сейчас. Своего лучшего агента, который лежит в объятиях врага, и счастлив. Впервые в жизни счастлив.
Я предал всё. Партию. Отца. Себя прежнего. Но когда Кондрат целует мои рыжие кудри там, внизу, и шепчет: «Моє, все моє», — мне кажется, что я нашел то, что искал всю жизнь.
Знаю, что это конец, так не может длиться долго. ЧК не простит мне ошибки и предательства, мы оба обречены. Но сегодня ночью, пока Кондрат спит, прижимая меня к своему горячему боку, я хочу только одного: чтобы эта ночь длилась вечно.
***
Кондрат не отпускает меня от себя. Днем и ночью мы вместе. Хлопцы в отряде косятся, но молчат: атаман есть атаман. Пантарай только головой качает:
«Ну ты даешь, Сорока. Быстро ты к нему подлез».
Если бы он знал, как именно я «подлез».
Кондрат оказался невероятно нежным любовником. Кто бы мог подумать, что этот мрачный, обветренный волк умеет так касаться, так ласкать, так шептать глупые нежные слова, от которых у меня кругом идет голова.
Он любит мое тело. Все. Особенно мои рыжие кудри, и там тоже. Вчера Кондрат снова целовал меня туда, и я едва не сошел с ума от удовольствия, а потом он сказал:
— Знаєш, я ніколи не думав, що рудий колір може бути таким красивим. Отам. — Кондрат провел пальцами по моему лобку, перебирая волоски. — Він як вогонь. Як сонце, яке сховалося в лісі. Якщо ти коли-небудь збриєш це, я тебе вб'ю. Серйозно.
(Знаешь, я никогда не думал, что рыжий цвет может быть столь красивым. Там. Он как огонь. Как солнце, спрятавшееся в лесу. Если ты когда-нибудь сбреешь это, я тебя убью. Серьезно).
Я засмеялся тихо, счастливо.
— Не збрию, — пообещал я. — Тобі подобається — нехай буде.
(Не сбрею. Тебе нравится - пусть будет).
— Мені подобається, — подтвердил Кондрат и снова поцеловал меня туда. — Все подобається. І тут, — поцеловал в живот, — і тут, — поцеловал в грудь, — і тут, — в губы. — Ти весь мій.
(Мне нравится. Всё нравится. И здесь, и здесь, и там. Ты весь мой).
Я его. Весь, до капли, до последнего волоска. И знаю – я его смертный приговор.
Не знаю, что делать дальше, задание висит надо мной, как дамоклов меч. Шейнис ждет результатов. А я не могу.. Не могу. Но если не выполню задание, то они убьют меня, и его, конечно, тоже. Ничего не изменится.
Боже, если бы можно было просто сбежать, исчезнуть. Забрать Кондрата и убежать куда-то, где нет ни красных, ни белых, ни петлюровцев, ни ЧК! Только лес, только небо, только мы вдвоем. Но таких мест нет. Нет нигде.