"Почти" не считается
13 марта 2026 г., 18:55
Воздух плавился — горячий, тягучий, до тошноты пропитанный гарью. Им было невозможно дышать, но Даби всё равно дышал, потому что выбора не осталось. Стоя на коленях среди обломков, он чувствовал, как обугленное тело сотрясает мелкая противная дрожь: пламя, всю жизнь бывшее его частью, теперь вырывалось наружу неровными слабыми вспышками — предсмертными судорогами догорающего костра.
Он поднял голову и увидел их.
Мать — в двадцати шагах, не больше. Она стояла, прижимая ладони ко рту так сильно, что побелели костяшки, будто пыталась удержать не крик даже, а саму душу, рвущуюся наружу. Лицо её было мокрым от слёз, и в свете пожаров эти слёзы блестели, как расплавленное стекло.
Отец — застывший истуканом. Энджи Тодороки, Герой номер один, человек, не моргнув встречавший смерть десятки раз, сейчас стоял с пепельно-серым лицом и не мог сделать ни шагу. В его глазах отражалось синее пламя сына, и в этом отражении читалось что-то такое, от чего у любого другого разорвалось бы сердце.
Шото — чуть поодаль, будто приросший к месту. Его левая сторона погасла сама собой, правая покрылась инеем, который не таял, хотя жара вокруг хватило бы, чтобы растопить лёд за секунду. Он не двигался — даже не моргал.
Фуюми — обнимающая мать, вцепившаяся в неё так, будто боялась, что Рей сейчас упадёт и рассыплется на осколки. Её лицо искажали ужас и надежда одновременно — та самая надежда, что умирает последней и которую так больно терять.
А потом из густой тени за спиной Тои бесшумно шагнула фигура.
Все За Одного появился беззвучно: даже воздух вокруг него, казалось, загустел от ужаса. Тень, ставшая плотью, кошмар, воплотившийся в реальность. Его истерзанное, изуродованное предыдущими битвами тело двигалось с пугающей грацией, а на лице — вернее, на том, что от него осталось — застыла улыбка человека, который знает, что победа уже в кармане.
Энджи рванул вперёд, даже не закричав: просто рванул, выбрасывая руки, и пламя вокруг него взметнулось к небу, готовое испепелить врага, стереть в порошок, уничтожить само воспоминание о нём. Шото вскинул руку, и ледяная стена начала расти, отделяя брата от опасности, закрывая его собой, потому что инстинкты сработали быстрее разума. Рей закричала и бросилась к сыну.
Никто из них не успел.
Сгусток тьмы ударил Даби в спину. Он даже не вскрикнул, только дёрнулся раз, другой и замер. Пламя вокруг него вспыхнуло в последний раз: ослепительно ярко, как взрыв сверхновой, как тысяча солнц, сгорающих в один миг, и погасло навсегда. Тело Тои рухнуло лицом в пепел.
Рей закричала. Это был вой — животный, первобытный, нечеловеческий, какой издаёт мать, у которой на глазах убивают детёныша. Она упала на колени, даже не почувствовав боли: колени встретились с бетоном, с острыми обломками, с горячей золой, но она ничего не заметила. Она поползла к телу сына, вдавливая пальцы в землю, обдирая кожу, оставляя за собой кровавый след, и не чувствовала ничего, кроме желания коснуться первенца.
Мать схватила его в охапку, прижала к груди, зарылась лицом в обгоревшие спутанные волосы. Она раскачивалась взад-вперёд, мерно, бесконечно, как заводная кукла со сломанной пружиной, и издавала тот же страшный тягучий вой. Сажа с его тела пачкала её лицо, смешиваясь со слезами, превращаясь в грязь, забивающую рот и нос, но она не замечала. Она гладила его по щекам, по обожжённой омертвевшей коже, по плечам, по сведённым судорогой мышцам, по груди, туда, куда пришёлся удар. Будто пыталась стереть смерть. Будто могла вернуть его простым прикосновением.
Фуюми рухнула рядом. Она не кричала: голос умер где-то в горле, когда тело брата упало в пепел. Сестра просто осела на колени рядом с матерью, рядом с Тойей, обхватила их обоих, прижалась щекой к материнской спине и забилась в беззвучных рыданиях. Всё её тело тряслось, мелко, неудержимо, и она вцепилась в мать и брата так, будто боялась, что и они сейчас исчезнут.
Энджи не двигался. Он стоял в десяти шагах и не отрываясь глядел на тело сына, на жену, обнимающую это тело, на дочь, рыдающую рядом, на Шото, застывшего статуей чуть поодаль. Мир сузился до одной точки, до неподвижной фигуры в руках Рей.
Перед глазами проносилось всё сразу.
Маленький Тоя, впервые зажёгший пламя. Он стоит посреди комнаты, растопырив пальцы, и смотрит на маленький огонёк, танцующий на ладони. А потом поднимает глаза на отца и смеётся — так радостно, так звонко, так чисто, что у Энджи тогда, впервые в жизни, ёкнуло сердце не от гордости за наследника, а просто от счастья оттого, что его мальчик смеётся.
Тоя на тренировках, упрямый, горячий, не желающий сдаваться. Он падал, вставал, падал снова и вставал опять. Он горел — в прямом смысле горел, потому что тело не выдерживало нагрузки, — и продолжал тренироваться. В его глазах, обращённых к отцу, плескалось обожание, и он ждал похвалы, ждал и не дождался никогда.
Тоя, горящий на склоне горы. Тот самый день, который Энджи пытался забыть четырнадцать лет, который снился ему каждую ночь и будет сниться до самой смерти. Тоя стоит в огне, в настоящем огне, пожирающем его заживо, и кричит так, что эхо разносится по всей горе. А Энджи стоит внизу и смотрит, потому что не знает, что делать. Потому что всю жизнь учился только создавать героев, а не вытаскивать их из огня.
А теперь его первенец снова горел. И снова Энджи стоял и смотрел.
Он не заметил, как по щекам потекло. Не заметил, как подкосились ноги: просто в какой-то момент земля перестала его держать, и он рухнул на колени, тяжело, некрасиво, не пытаясь смягчить падение. Из горла вырвался звук — не крик, не рык, не вой, а что-то среднее, хриплое, надрывное, поломанное. Звук, который издают люди, когда внутри что-то безвозвратно рвётся. Энджи Тодороки, Герой номер один, человек, не плакавший никогда, сидел на коленях в пепле и плакал так, как не плакал никогда в жизни, потому что его мальчик был мёртв. Потому что он убил его дважды.
Шото смотрел на брата. Только что они встретились взглядами, только что в глазах Тои мелькнуло что-то, какая-то искра, какое-то чувство, которое Шото не успел распознать, не успел понять, не успел ответить. А теперь его глаза были открыты и пусты, и мать закрывала их дрожащими руками, и пепел медленно оседал на лице, засыпая глаза, рот, волосы.
Внутри Шото образовалась пустота — холодная, абсолютная, бесконечная. Она заполнила всё: грудь, живот, голову, каждую клеточку тела. Ледяная половина покрылась инеем сама по себе, без его воли, огонь погас и не зажигался, сколько он ни пытался. Лёд нарастал, сковывая руку, плечо, грудь. Ему было всё равно.
Он опустился на колени рядом с матерью и сестрой, медленно, будто боясь спугнуть тишину. Протянул руку, коснулся щеки Тои. Ледяной. Совсем ледяной. Таким холодным бывает только мясо в морозилке, только трупы, только те, кого уже не вернуть. Шото отдёрнул руку, будто обжёгся, и просто застыл, глядя на брата, на мать, которая всё ещё раскачивалась, прижимая к себе мёртвое тело, и что-то шептала — бессвязное, бессмысленное, материнское, на отца, стоящего на коленях в пепле с лицом, абсолютно пустым, раздавленным, уничтоженным, на сестру, которая тряслась в беззвучных рыданиях, вцепившись в них обеих мёртвой хваткой.
Где-то позади гремела битва: другие герои добивали остатки Альянса, кто-то кричал, кто-то звал подмогу, где-то взрывались причуды и рушились здания. Но для семьи Тодороки не существовало ничего, кроме этого клочка выжженной земли, на котором лежал их сын и брат.
Рей запела. Тихо, еле слышно, сквозь слёзы, сквозь пепел, сквозь вой сирен и грохот битвы — ту самую колыбельную, которую пела Тое, когда он был маленьким, когда ещё не было ни тренировок, ни ожогов, ни ненависти, когда он просто был её мальчиком и она любила его просто так, ни за что, потому что он был. Она гладила его по голове и пела, и голос срывался, и слова путались, и она сбивалась с мелодии, но она пела, потому что не знала, что ещё делать, потому что это было единственное, что она могла ему дать сейчас, потому что в этой колыбельной была вся её любовь.
Фуюми прижалась к матери и брату, закрыла глаза. Она тоже шевелила губами, беззвучно, одними губами повторяла слова той же колыбельной, потому что помнила: Тоя когда-то напевал эту песню ей, когда она боялась спать в темноте, когда ей снились кошмары, когда она плакала по ночам. Он приходил и садился рядом, и напевал эту дурацкую колыбельную, и темнота переставала быть страшной.
Энджи сидел неподвижно, глядя на них. Слёзы текли по его лицу, оставляя светлые дорожки на покрытой копотью коже, но он не вытирал их, не пытался спрятать, просто сидел и смотрел, как его жена поёт колыбельную их мёртвому сыну.
Шото смотрел на брата и думал об одном: они не успели. Они почти достучались...
Но «почти» не считается.
Через час пришли медики.
Рей не отдавала тело: ей пришлось вводить успокоительное, два укола, потому что первый не подействовал. Даже когда сознание начало уплывать, она всё ещё тянулась к нему, бормоча что-то неразборчивое, цепляясь пальцами за его одежду, за руку, за волосы. Её пришлось оттаскивать силой, и это было похоже на пытку для всех, кто это видел.
Фуюми увели под руки: она не могла идти сама, ноги подкашивались, и она повисла на плечах санитаров мёртвым грузом, всё ещё глядя назад, на носилки с телом брата, на мать, которую уводили в другую сторону, на отца, стоящего на коленях в пепле.
Энджи поднялся сам, медленно, тяжело, будто каждое движение давалось с нечеловеческим трудом. Он подошёл к носилкам, остановился, вгляделся в лицо сына. Тоя был похож на себя и не похож: те же черты, тот же разрез глаз, тот же упрямый подбородок, но что-то неуловимо изменилось. Исчезло то, что делало Тойю самим собой.
Старатель протянул руку, осторожно, почти благоговейно накрыл ладонью холодную руку сына.
— Прости, — прошептал он так тихо, что никто не услышал. Даже он сам, кажется, не услышал, только губы шевельнулись. — Прости меня, сынок.
Постоял секунду, две, три и отошёл. Медики унесли носилки, Тоя исчез за поворотом, скрылся в машине скорой помощи, которая тут же уехала, взвизгнув сиреной.
Шото остался стоять. Он не двигался, смотрел туда, где только что были носилки, смотрел на пустоту, смотрел, пока к нему не подошёл Изуку — откуда-то появился, Шото даже не заметил, когда, и просто встал рядом, не говоря ни слова, не прикасаясь, просто был. Они стояли так, пока не начало светать.
Полгода спустя
Воздух дрожал от криков болельщиков, заполнивших трибуны до отказа, дрожал от грохота взрывов — на поле соревновались студенты с мощными причудами, дрожал от музыки, от аплодисментов, от гула тысяч голосов, сливающихся в один сплошной неумолчный шум. Спортивный фестиваль шёл полным ходом.
Класс 1-А расположился на трибунах на своих обычных местах, откуда лучше всего было видно арену. Все старались поддерживать выступающих товарищей. Только Шото Тодороки сидел молча, ровно, положив руки на колени, и глядел прямо перед собой, не на арену, нет, а сквозь неё, в пустоту. Он не аплодировал, не кричал, не комментировал, даже не моргал, казалось, просто сидел и всё.
Изуку сидел справа от него и то и дело бросал на друга обеспокоенные взгляды, короткие, быстрые, чтобы Шото не заметил. Но Шото ничего не замечал, он вообще, казалось, ничего не замечал вокруг. Очако сидела слева, она тоже заметила, и её сердце сжималось от тревоги.
— Может, ему нехорошо? — шепнула она Мидории, наклонившись ближе. — Он такой бледный...
— Я заметил, — так же тихо ответил Изуку. — Но он не говорит...
Бакуго стоял у перил, опершись на них локтями, и делал вид, что его интересуют только соревнования, но краем глаза, тем самым, которым он умудрялся видеть всё одновременно, он тоже следил за Тодороки.
Полуденное солнце выглянуло из-за облака и отразилось от металлической конструкции трибуны напротив. На долю секунды Шото почудился синеватый отсвет.
Как пламя Тои.
Он даже не понял сначала, что случилось. Просто воздух вдруг кончился. Сердце пропустило удар, раз, другой, третий, а потом забилось где-то в горле часто-часто-часто, как у птицы, которую схватили за горло, как у кролика, увидевшего удава, как у человека, который вдруг оказался на краю пропасти. Изуку заметил первым: Шото вдруг перестал дышать, на секунду целиком застыл, будто превратился в статую, а потом начал хватать ртом воздух. Рот открывался и закрывался, но внутрь ничего не попадало: лёгкие отказывались работать, диафрагма свелась судорогой, горло сжалось так, что даже слюну было не проглотить.
Внутри Тодороки мир раскололся на части. Реальность трибуны, крики, аплодисменты, яркий свет начали стремительно таять, вытесняемые другой, гораздо более реальной реальностью. Откуда-то пришёл запах, въедливый, сладковатый, тошнотворный, запах гари и палёной плоти. Он заполнил ноздри, горло, лёгкие, вытесняя кислород, и Шото физически ощущал, как сажа оседает на языке. Он попытался сглотнуть, но горло свело спазмом.
Яркое солнце померкло в разноцветных глазах, сменившись багровыми сполохами пожаров. Он моргнул, и на долю секунды бетонный пол под ногами превратился в чёрную выжженную землю, усыпанную обломками. Он отчётливо увидел трещины на камне, похожие на морщины, и в них, в этих трещинах, всё ещё тлели красные угольки. Жар от них, нереальный, мёртвый жар, коснулся его кожи.
В ушах зазвенело, сначала тихо, потом всё громче, превращаясь в невыносимый гул, сквозь который прорывались другие звуки. Голоса одноклассников доносились будто сквозь толщу воды, глухие, искажённые, далёкие. А потом этот гул перекрыл другой звук. Вой. Мамин вой. Тот самый, который он слышал полгода назад и который, как он думал, навсегда остался в том кошмаре. Сейчас он вернулся, разрывая барабанные перепонки изнутри.
Шото попытался встать, чтобы убежать, чтобы скрыться от этого звука, от этого запаха, от этого жара, но ноги подкосились сразу, будто их перерезали. Он тяжело рухнул на колени прямо на бетонный пол трибуны, даже не выставив руки, даже не попытавшись смягчить падение. Удар отдался в коленных чашечках тупой болью, но эта боль показалась ему неправильной, чужой. Он не чувствовал её так, как чувствовал холод тела Тои под своими пальцами.
— Шото-кун! — закричала Очако, и её голос на мгновение прорвал пелену. Шото увидел её лицо, белое, перекошенное ужасом, и оно наложилось на другое лицо, такое же белое, залитое слезами, блестящими в свете пожаров, как расплавленное стекло. Лицо матери.
Тодороки хотел позвать, но губы не слушались, издавая только беззвучный свистящий хрип.
Кто-то кричал, кто-то пытался его поднять, чьи-то руки касались плеч. Но эти прикосновения обжигали ледяным холодом, таким же, каким была кожа Тои, когда Шото коснулся его в последний раз. Он отдёрнулся, вжался в себя, пытаясь стать маленьким, незаметным, пытаясь спрятаться от этого холода, от этого ужаса, который разъедал его изнутри.
— Свалите нахер! — рявкнул Бакуго, расталкивая одноклассников с такой силой, что те разлетались в стороны. — Вы тут столпились, как стадо баранов, ему воздуха не хватает, идиоты!
Он был груб и невыносим, но он был прав. Толпа отхлынула, образовав широкий круг. Бакуго шагнул к Шото, навис над ним, открыл рот, чтобы рявкнуть что-то ещё, чтобы привести его в чувство привычным способом, криком, ударом, грубостью, и замер. Он никогда не видел Тодороки таким: трясущимся, белым как мел, с глазами, полными такого животного, первобытного ужаса, что у самого Бакуго внутри всё похолодело.
— Эй... — сказал он так тихо, что Изуку обернулся: услышать Бакуго говорящим тихо было всё равно что увидеть летающую свинью. — Эй, Тодороки. Смотри на меня. Дыши. Просто дыши.
Но Шото не слышал. Он был там, в том аду, где его мать рыдала над телом первенца, а отец стоял на коленях в пепле.
В этот момент на верхнем ярусе трибун показались трое. Всемогущий, Айзава и Старатель направлялись в сторону сектора 1-А, чтобы проверить, как устроились студенты. Обычная проверка, обычный обход, обычный день. Они шли не спеша, обсуждая выступления: Всемогущий что-то оживлённо рассказывал, Айзава, как всегда, слушал вполуха, Энджи молчал, погружённый в свои мысли. Айзава остановился первым.
— Что там? — прищурился он, глядя вниз, на сектор 1-А.
Всемогущий проследил за его взглядом и увидел толпу студентов. Они не смотрели на соревнования, они столпились в кучу, суетились вокруг чего-то, кого-то, и в этой толпе чувствовалось что-то нехорошее, что-то тревожное.
— Что-то случилось, — нахмурился Энджи. — Пойдёмте.
Они ускорили шаг, спустились по лестнице, обогнули несколько секторов, прошли мимо удивлённых зрителей и вышли прямо к месту событий. Студенты расступались перед ними, давая дорогу. Шото задыхался по-настоящему: судорожные свистящие вдохи перемежались с секундами полной тишины, когда воздух просто не хотел заходить в лёгкие. Его трясло, мелкая противная дрожь пробегала по всему телу, от макушки до пяток. Руки дрожали, губы посинели, лицо было белым как мел. Рядом с ним на коленях стояли Мидория и Урарака, беспомощно оглядываясь на подошедших учителей, и в их глазах читалась такая паника, такое отчаяние, что даже у Айзавы на секунду ёкнуло сердце.
Шота среагировал первым, рванул к студенту, упал рядом с ним на колени, схватил за плечи крепко, но не больно.
— Тодороки! Смотри на меня! Тодороки!
Шото не реагировал. Его глаза, расширенные, неестественно расширенные, с зрачками, которые заняли почти всю радужку, смотрели сквозь Айзаву, сквозь стены, сквозь реальность, куда-то туда, где был только синий свет и пепел. Всемогущий замер на секунду, а потом его лицо исказилось ужасом. Он узнал это состояние, он видел его у ветеранов после особо тяжёлых боёв, видел у людей, которые потеряли слишком много, видел у тех, кто уже никогда не станет прежним.
— Паническая атака, — выдохнул он. — Шота, приведи его в чувство, быстро!
— Пытаюсь! — рявкнул Айзава, встряхивая Шото за плечи. — Тодороки! Очнись!
Но Шото не слышал. И тогда подошёл Энджи. Он стоял в двух шагах и смотрел на сына, на своего младшего сына, который корчился на бетоне, задыхаясь от воздуха, воздуха, которого было полно вокруг, которым дышали тысячи людей, который был везде, но для Шото его не существовало. Энджи видел Шото разным: слабым в детстве, когда тот боялся своей ледяной стороны, злым в подростковом возрасте, когда ненавидел отца и всё, что с ним связано, решительным во время битв, когда Шото становился настоящим героем. Таким он не видел его никогда.
Он опустился на колено напротив сына, медленно, осторожно, боясь спугнуть. Протянул руки и взял лицо Шото в ладони. Кожа сына была ледяной, слишком холодной, почти неживой, и это тоже напомнило ему Тойю, того Тойю, которого он держал на руках полгода назад, мёртвого. Энджи заставил себя не думать об этом.
— Шото, — сказал он тихо, без командирских ноток, без стали в голосе, просто имя.
Младший дёрнулся. Взгляд на секунду сфокусировался на отце и снова ушёл в пустоту.
— Шото, — повторил Энджи. — Дыши со мной. Смотри. Вдох. — он медленно вдохнул, показывая. — Выдох. — медленно выдохнул. — Давай. Со мной.
Шото смотрел на отца. Грудь Энджи поднималась и опускалась в медленном ритме. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Шото попытался повторить, получился судорожный, рваный всхлип, больше похожий на рыдание.
— Ещё раз, — тихо сказал Энджи. — Не спеши. Я никуда не уйду. Дыши со мной.
Медленно, очень медленно, дыхание Шото начало выравниваться. Вдох стал глубже, выдох длиннее. Дрожь не прекратилась, но перестала быть такой сильной, теперь она просто сотрясала тело, а не ломала его.
Айзава поднялся, жестом велев студентам расступиться ещё шире. Всемогущий положил руку на плечо Мидории, тот всё ещё стоял на коленях рядом с другом, не в силах пошевелиться, и тихо сказал:
— Всё хорошо, юный Мидория. Ты молодец. Он справится.
Изуку только кивнул, он не мог говорить: к горлу подкатывал ком, мешавший дышать почти так же, как у Шото. Очако всхлипывала, закрыв рот руками, и слёзы текли по её щекам, капая на форму, на бетон, на руки.
Прошло ещё несколько минут. Наконец Шото сделал глубокий ровный вдох, первый настоящий вдох за последние полчаса, и медленно выдохнул. Взгляд его сфокусировался на отце.
— Отец... — прошептал он хрипло.
— Я здесь, — ответил Энджи, и голос его дрогнул. — Я здесь, сын.
Он протянул руку и помог Шото подняться. Ноги мальчика подкашивались, Энджи поддержал его, придерживая за плечи. Шото сделал шаг, другой, и вдруг глаза его закатились, и он начал падать. Энджи подхватил его раньше, чем тело коснулось земли, прижал к себе, проверяя пульс.
— Шото!
Айзава подскочил, быстро проверил зрачки, пульс.
— Это нормальная реакция организма на мощную паническую атаку. Перегрузка нервной системы. Обморок — защитный механизм. В лазарет его нужно доставить немедленно.
Энджи кивнул и, прижимая сына к груди, быстрым шагом направился к выходу с трибун.
Всемогущий двинулся было за ним, но Шота остановил его:
— Останьтесь здесь. Со студентами. Я прослежу.
Всемогущий кивнул и повернулся к застывшему классу 1-А.
— Всем вернуться на места, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — С Тодороки всё будет хорошо. Айзава-сенсей сейчас с ним. Фестиваль продолжается.
Студенты медленно расходились, перешёптываясь. Очако рыдала в голос, уткнувшись в плечо Изуку, который сам едва сдерживал слёзы. Бакуго стоял, вцепившись в перила так, что они жалобно скрипели, и провожал взглядом уходящего Энджи с Шото на руках. Киришима подошёл к Всемогущему:
— Он будет в порядке, сенсей?
— Будет, — ответил Всемогущий. — Обязательно будет.
В лазарете было тихо и светло.
Шото лежал на кушетке, подключённый к капельнице, лицо его было спокойным во сне. Рядом сидел Энджи, сжимая руку сына. В углу палаты стояли Всемогущий и Айзава. Врач, молодая женщина с усталыми глазами, закончила осмотр и повернулась к ним.
— С ним всё будет в порядке, — сказала она тихо, чтобы не разбудить пациента. — Сильный стресс, паническая атака, обморок от истощения. Ему нужно время и покой. И профессиональная помощь.
— Я обеспечу, — глухо отозвался Энджи, не отрывая взгляда от лица сына.
Врач кивнула и вышла. Всемогущий подошёл к Энджи и положил руку ему на плечо.
— Ты молодец, — сказал он. — Ты был рядом. Это главное.
Энджи не ответил, только сжал руку сына крепче. Айзава шагнул ближе:
— Старатель, вы как?
Энджи долго молчал. Потом, не оборачиваясь, тихо сказал:
— Я не знаю. Я думал, что самое страшное уже позади. Что мы справились. А он просто сидел на трибуне, и вдруг...
— Это не проходит быстро, — сказал Айзава. — Я видел такое у своих студентов после нападения на лагерь. У некоторых до сих пор триггеры. Звук взрыва, запах дыма, цвет пламени. Это называется посттравматическое стрессовое расстройство. Ему нужна будет помощь. И вам, возможно, тоже.
Энджи кивнул, не оборачиваясь. Учитель и Тошинори переглянулись и тихо вышли, оставляя отца с сыном наедине.
Шото открыл глаза через час. Сначала он не понял, где находится, потом увидел белый потолок, услышал тихое капание капельницы и почувствовал чужую руку, сжимающую его ладонь.
— Отец? — хрипло спросил он.
Энджи поднял голову. Лицо его было спокойным, но глаза красными.
— Как ты?
Шото помолчал, прислушиваясь к себе.
— Голова кружится, — признался он. — Что случилось?
— Ты потерял сознание, — Энджи сжал его руку чуть крепче. — Айзава сказал, это нормальная реакция на паническую атаку. Организм не выдержал нагрузки.
Шото закрыл глаза.
— Я снова его видел, — прошептал он. — Тойю. Там, на трибунах. Мне показалось, что я вижу синее пламя. А потом я просто не мог дышать.
Энджи кивнул, но в горле застрял ком. Он снова сжал руку сына, чувствуя, как тонкие пальцы слабо отвечают на пожатие. Перед глазами всё ещё стояла картина: Шото, корчащийся на бетоне, задыхающийся от воздуха, которого было полно вокруг. Таким он видел только Тойю. И эта мысль впивалась в сердце острее любого лезвия.
А если это не пройдёт? Если он сломается? Если я снова не успею?
Он заставил себя дышать ровно, как учил сына минуту назад. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Но внутри всё дрожало от страха, такого знакомого и такого ненавистного. Тот самый страх, с которым он жил четырнадцать лет после смерти Тои, тот самый, что притупился за последние полгода, а сейчас вернулся с утроенной силой.
Он боялся не за себя. Он всегда боялся только за них.
— Шото, — голос сорвался, пришлось откашляться. — Шото, посмотри на меня.
Шото послушно открыл глаза. В них всё ещё стояла усталость, но взгляд был ясным, осознанным.
— Я не знаю, сколько времени это займёт, — сказал Энджи, глядя сыну прямо в глаза. — Недели. Месяцы. Годы. Но я буду рядом. Каждый раз, когда ты не сможешь дышать, я буду дышать с тобой. Каждый раз, когда ты будешь падать, я буду поднимать тебя. Сколько потребуется. Столько, сколько нужно.
Шото молчал. В палате было тихо, только капельница отсчитывала секунды: кап-кап-кап.
— Ты не обязан прощать меня, — продолжил Энджи, и голос его дрогнул снова. — Ты не обязан забывать. Ты не обязан делать вид, что всё хорошо. Но ты обязан знать: я больше не уйду. Я не оставлю ни тебя, ни Фуюми, ни Нацуо, ни маму…
Шото долго смотрел на него. Потом, очень медленно, словно преодолевая невидимое сопротивление, чуть сильнее сжал отцовскую руку в ответ.
— Я знаю, — прошептал он так тихо, что Энджи скорее угадал, чем услышал.
Они замолчали. И в этой тишине не было неловкости. Было что-то другое, чему Энджи не мог подобрать названия. Что-то похожее на хрупкий, только начинающий прорастать росток.
За окном лазарета всё ещё гремел фестиваль. Доносились приглушённые стенами крики болельщиков, грохот взрывов, музыка. Но здесь, в маленькой палате, было своё пространство. Пространство, в котором отец и сын учились заново быть рядом.
— Отдохни, — сказал Энджи, когда веки Шото снова отяжелели. — Я никуда не уйду.
Шото кивнул и закрыл глаза. Дыхание его выровнялось, стало глубоким и спокойным. Энджи ещё долго сидел, глядя на спящего сына, и думал о том, как мало он знает своих детей. Как много пропустил. Как много нужно наверстать.
Но, кажется, впервые за долгие годы, у него был шанс.
Фуюми примчалась через час, влетев в палату с красными от слёз глазами. За ней, чуть поодаль, мялся Нацуо, явно не зная, как себя вести. Энджи поднялся им навстречу.
— Тише, — сказал он негромко. — Уснул только что.
Фуюми застыла на пороге, глядя на брата, потом перевела взгляд на отца. В её глазах плескалась такая буря чувств, что Энджи на секунду растерялся. Она подошла к кушетке, осторожно, словно боясь разбудить, поправила одеяло, коснулась лба Шото, проверяя температуру. Нацуо остался стоять у двери, засунув руки в карманы и глядя в пол.
— Что случилось? — спросила Фуюми шёпотом.
— Паническая атака, — так же тихо ответил Энджи. — Увидел синий свет на трибунах…
Фуюми закусила губу, кивнула.
— Ты останешься? — спросила она, не глядя на отца.
— Да.
Девушка подняла глаза. В них было что-то новое — недоверие, смешанное с осторожной надеждой.
— Надолго?
— Навсегда.
Фуюми долго молчала, потом медленно кивнула и села на стул рядом с братом. Энджи хотел предложить ей поесть или выпить воды, но понял, что сейчас не время. Она должна была побыть рядом.
Нацуо всё так же стоял у двери. Энджи поймал его взгляд и увидел в нём то же, что и у Фуюми: боль, недоверие и маленькую, робкую искорку надежды. Он шагнул к старшему сыну, и Нацуо напрягся, но не отшатнулся.
— Ты как? — спросил отец, понимая, как глупо и просто это звучит.
— Нормально. — парень пожал плечами.
— Я рад, что ты пришёл.
Нацуо ничего не ответил, но и не ушёл. Остался стоять, прислонившись плечом к дверному косяку, глядя на Шото и Фуюми.
Так они и сидели: Фуюми у кровати, Нацуо у двери, Энджи между ними. Каждый в своём молчании, каждый со своей болью, но вместе. Впервые за долгое время — вместе.
Когда солнце начало клониться к закату и длинные тени легли на пол палаты, Шото пошевелился и открыл глаза. Увидел сестру, брата, отца. На мгновение растерялся, а потом на его лице появилось что-то, похожее на тень улыбки.
— Вы все здесь, — прошептал он.
Фуюми сжала его руку, не в силах говорить. Нацуо кивнул с порога. Энджи шагнул ближе и положил ладонь на плечо младшего сына.
— Мы здесь, — сказал он. — Мы все здесь.
И в этой маленькой палате, среди белых стен и больничной тишины, семья Тодороки сделала первый шаг к тому, чтобы снова стать семьёй. Хрупкий, осторожный, но настоящий.
За окном догорал закат, окрашивая небо в тёплые оранжевые тона. Где-то далеко всё ещё гремел фестиваль, но здесь было тихо. И в этой тишине, наконец-то, не было боли.
Только надежда.