DARK! FELL! AU: Время собирать осколки

NC-17
Заморожен
3
Размер:
71 страница, 30 306 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Прости, Боб.

Настройки
Дверь дома захлопнулась за ним с тяжёлым, глухим стуком, отозвавшимся эхом в пустых комнатах. Этот звук был похож на удар крышки гроба, на финальный аккорд похоронного марша, который играли где-то в глубине его сознания все последние часы. Билл стоял в прихожей, не в силах сделать ни шагу дальше. Его ноги, казалось, приросли к полу, налились свинцовой тяжестью, которую не могли сдвинуть никакие усилия воли. Вокруг было темно и тихо — та особенная, давящая тишина покинутого жилья, где каждый скрип половицы, каждый вздох сквозняка кажется голосом призрака. Здесь пахло пылью, затхлостью и чем-то неуловимо родным — тем самым запахом, который въедается в стены дома, где жили, любили, ссорились и пытались быть счастливыми. Запах, который теперь будет преследовать его вечно, потому что тех, кто его создавал, больше нет. Он не включал свет. Не раздевался. Не снял даже грязные, заляпанные заводской пылью ботинки. Он просто стоял, сжимая в правой руке тряпичную куклу, и смотрел в темноту коридора, ведущего в гостиную. Там, за поворотом, была кухня. Там Алмаз варила свой первый суп — пересоленный, с плавающими оранжевыми «плотами» криво нарезанной моркови. Там она спросила его: «Ты уйдёшь, как она?» И он пообещал, что никогда. Он нарушил это обещание. Не по своей воле, но нарушил. Там, дальше, комната Алмаз. Маленькая, уютная, с её игрушками и книжками. С рисунками на стенах — смешные человечки, домики, солнце. Её мир, такой хрупкий, такой недолговечный. Там, наверху, его спальня-кабинет, где он провёл столько бессонных ночей, глядя в потолок и слушая, как за стеной ворочается Роберт. Как он ворочается, вздыхает, иногда бормочет что-то во сне. Простое, живое присутствие другого человека, которое раздражало при жизни и по которому теперь разрывалось сердце. Роберт. Мысль обожгла, как пощёчина, как удар электрическим током. Билл зажмурился, но это не помогло. Образ брата — живого, насмешливого, с его вечной кривой ухмылкой и усталыми, понимающими глазами — стоял перед ним, как наяву. Он видел его так чётко, словно тот стоял здесь, в полумраке прихожей, прислонившись плечом к стене и скрестив руки на груди в своей привычной позе. — Ну и долго ты собираешься тут торчать, как памятник самому себе? — услышал он его голос. — Проходи давай, не стой на пороге. Сквозняк. Он мотнул головой, прогоняя наваждение. Роберта здесь нет. Не было. И не будет никогда. Только маленькая, нелепая кукла в его руке — единственное, что осталось. Он не помнил, как поднялся по лестнице. Ноги сами принесли его в комнату. В его комнату. Его убежище. Его тюрьму. Стол был завален бумагами, чертежами, схемами, исписанными блокнотами — всем тем, что когда-то казалось таким важным, таким значимым, таким спасительным. Теперь это была просто макулатура. Пыль. Пепел. Напоминание о грандиозных планах, которые обернулись катастрофой. На стене, над столом, висела старая фотография. Они втроём: он, Роберт и Алмаз. Снимок сделали прошлым летом, когда они выбрались в город за продуктами и кто-то из прохожих предложил их сфотографировать. Алмаз стояла в центре, держа их за руки, и улыбалась во весь рот, щурясь от солнца. Роберт, слева, корчил рожу, закатывая глаза, но его рука, лежащая на плече девочки, была удивительно нежной. А он сам, Билл, справа, выглядел таким… спокойным. Уставшим, но спокойным. Без этой вечной тяжести на плечах, без этого груза вины, который теперь раздавил бы кого угодно. Он долго смотрел на фотографию. Потом, не в силах больше выносить этот взгляд из прошлого, отвернулся. Билл подошёл к кровати. Старенькой, продавленной, пахнущей пылью, одиночеством и — ему казалось — всё ещё хранящей запах их присутствия. Он опустился на колени, потом лёг, уткнувшись лицом в подушку. Кукла-Роберт осталась в его руке, прижатая к груди. Маленькая, тёплая, живая — единственное живое, что было сейчас в этом доме, если не считать его самого. И тогда прорвало. Сначала это были не слёзы, а сухие, спазматические всхлипы, сотрясающие всё тело. Воздух вырывался из лёгких короткими, рваными толчками, как будто внутри застрял огромный, колючий ком, который невозможно было ни вытолкнуть, ни проглотить. Потом пришла влага. Горячая, солёная, она хлынула из глаз, пропитывая подушку, смешиваясь с пылью и грязью на его лице, оставляя на ткани тёмные, влажные разводы. Это был не просто плач. Это была истерика, глубокая, первобытная, какой он не позволял себе никогда. Даже в ванной, когда думал, что тонет, — даже тогда он сдерживался, потому что знал: Роберт стучит в дверь, Роберт его услышит. Даже там, в подсобке завода, оплакивая Роберта, — даже тогда он позволил себе только один, последний, контролируемый всплеск, потому что рядом были бунтари, потому что нужно было идти дальше. Сейчас плотина рухнула окончательно. Не потому что он разрешил. Потому что у неё не осталось выбора. — За что?! — голос его, хриплый, срывающийся, прозвучал в пустой комнате диким, нечеловеческим воплем. — Почему всё так?! Почему я?! Почему они?! Он бил кулаком по матрасу, по подушке, по самому себе. Его тело корчилось в конвульсиях горя, выгибалось дугой, как будто пытаясь вытряхнуть из себя всю ту боль, что скопилась внутри за эти годы. Годы лжи, ошибок, самообмана. — Я же хотел как лучше! Я же… я думал… я идиот! Кретин! Слепой, самоуверенный, тупой ублюдок! — слова вырывались из него потоком, бессвязным, безумным, полным такой самоненависти, что, казалось, стены должны были рухнуть от этого напора. — Я думал, я всё могу! Думал, если я гений, если у меня есть план, если я знаю, как надо, — то всё будет хорошо! Я думал, они поймут! Они все поймут! И Роберт поймёт! И Алмаз будет в безопасности! И Жемчуг… Жемчуг станет тем, кем я его задумал! А я… я просто… Он задохнулся, захлебнулся новым приступом рыданий. Слёзы текли ручьём, смешиваясь с соплями, заливая лицо, капая на подушку, на простыни, на его трясущиеся руки. Комната плыла перед глазами, расплывалась в мутное, серое пятно. — Я убил его! — выкрикнул он в подушку, и этот крик был полон такой невыносимой муки, что, казалось, сам воздух вокруг должен был содрогнуться. — Я! Своими руками! Своими собственными, гребанными руками! Он поднял дрожащие ладони, повертел их перед лицом, глядя на них с ужасом и отвращением. Эти руки держали скальпель, когда он создавал Жемчуга. Эти руки гладили по голове Алмаз. Эти руки обнимали Роберта в те редкие минуты, когда они позволяли себе эту слабость. И эти же руки сжимали тяжёлый, ржавый кусок арматуры, когда он опускал его на голову собственного брата. — Он просил, — прошептал Билл, и его голос сорвался на хриплый, надтреснутый шёпот. — Он просил меня. Смотрел на меня этими своими голубыми глазами, полными боли, и просил: «Добей меня, Билли». А я… я должен был найти другой выход! Должен был! Я учёный, чёрт возьми! Я создавал жизнь из ничего! Я должен был что-то придумать! Какой-то способ! А я… я просто взял эту арматуру и… «Прости, Боб». Слова сорвались с губ прежде, чем он успел их остановить. Тихие, надтреснутые, полные такой запредельной вины, что в них, казалось, уместилась вся боль вселенной. И как только они прозвучали, в голове включилась пластинка. Зациклилась. Закрутилась снова и снова, как испорченный патефон. «Прости, Боб». «Прости, Боб». «Прости, Боб». Это словосочетание пульсировало в его сознании, как набат, как проклятие, которое он сам на себя наложил. Оно било в висках, отдавалось в каждой клетке тела, выжигало изнутри. Он слышал свой собственный голос, произносящий эти слова в тот последний миг — сдавленный, хриплый, полный такого же отчаяния, как и сейчас. Он видел лицо Роберта — спокойное, прощающее, благодарное даже — в ту самую секунду перед ударом. И это было невыносимее любой пытки, любого физического страдания, потому что это было навсегда. Это нельзя было отменить, исправить, залечить. Это останется с ним до конца его дней. — Ты был рядом, — шептал он сквозь слёзы, уже не крича, а тихо, безнадёжно, обращаясь к призраку, который, он знал, не мог его слышать. — Ты всегда был рядом. Даже когда я этого не заслуживал. Даже когда я вёл себя как последний эгоист. Даже когда я проваливался в свои чёрные дыры и думал только о себе. Воспоминания хлынули лавиной, не спрашивая разрешения. Разные. Из разных лет. Сшитые в один бесконечный, мучительный коллаж. Ему пять лет. Они сидят на полу в детской, окружённые разбросанными игрушками. Роберт, такой же маленький, такой же беззащитный, строит башню из кубиков. У него получается криво, башня шатается и вот-вот рухнет. Билл, сосредоточенно нахмурившись, пытается помочь, но его рука задевает конструкцию, и башня с грохотом разваливается. — Билли! — Роберт надувает губы, в его голубых глазах блестят слёзы обиды. — Ты сломал! Я так старался! — Я нечаянно, — Билл испуганно смотрит на брата. — Я хотел помочь. Давай заново построим? Вместе? Роберт шмыгает носом, смотрит на разбросанные кубики, потом на Билла. И вдруг улыбается — той самой, кривой, ещё детской, но уже узнаваемой улыбкой. — Ладно. Только ты теперь самый высокий будешь ставить. У тебя лучше получается. Они сидят на полу, строят башню, и Билл впервые чувствует это тёплое, щемящее чувство — мы вместе. Мы команда. Ему восемь. Отец в очередной раз вызвал его в кабинет. Роберт стоит за дверью, прижав ухо к щели, и слышит каждое слово. Слышит, как отец говорит Биллу, что тот должен быть примером, должен быть сильным, должен следить за младшим. Слышит, как Билл молчит, только сглатывает и кивает. Потом, когда Билл выходит, красный от сдерживаемых слёз, Роберт ждёт его за углом и молча суёт ему в руку карамельку, стянутую из буфета. — На, — бурчит он, отводя взгляд. — Ты это… не раскисай. Он просто дурак. Билл сжимает карамельку в кулаке и не плачет. Потому что рядом брат. Потому что он не один. Ему двенадцать. Школьный двор. Билла окружили старшеклассники. Толкают, обзывают, срывают очки. Он стоит, вжав голову в плечи, и ждёт, когда это закончится. И вдруг — визг, топот, чей-то истошный крик. Сквозь толпу прорывается Роберт, маленький, тщедушный, с кулаками, сжатыми так, что костяшки побелели. — А ну отвалите от него, уроды! — орёт он, бросаясь на самого крупного обидчика. Его, конечно, быстро скручивают, и достаётся ему не меньше, чем Биллу. Но когда они, побитые, униженные, сидят за школой и Роберт разбитыми губами выплёвывает: «Ничего, Билли, мы ещё им покажем», — Билл верит. Верит, что они справятся. Вместе. Ему пятнадцать. Та самая ночь. Холод. Темнота. Вой ветра за окнами огромного, пустого дома. Роберт, дрожащий от страха, прижимается к нему в кровати, ищет защиты. А потом… то, что случилось потом. Страх, боль, кровь на простыне. И молчание после. Долгие годы молчания, когда они делали вид, что ничего не было, потому что говорить об этом было невыносимо. Но даже после этого Роберт не ушёл. Не отвернулся. Остался. Просто остался, хотя имел полное право ненавидеть его вечно. Ему двадцать три. Они уже взрослые. Живут отдельно, почти не общаются. Билл погружён в свои проекты, в свою одержимость. Роберт… Роберт просто живёт, как может, справляясь со своими демонами в одиночку. И вдруг — звонок. Среди ночи. — Билли, — голос в трубке пьяный, заплетающийся, но такой родной. — Билли, я… я, кажется, наделал дел. Можно я… можно я приеду? Билл не спрашивает, что случилось. Просто говорит: «Приезжай». И когда Роберт, мокрый под дождём, с разбитым в кровь лицом и безумными глазами, вваливается к нему в квартиру, Билл молча ведёт его в ванную, достаёт аптечку и начинает обрабатывать раны. — Ты чего молчишь? — бормочет Роберт, морщась от жжения. — Спросить не хочешь, что случилось? — Не хочу, — Билл сосредоточенно накладывает пластырь на рассечённую бровь. — Если захочешь — сам расскажешь. Роберт молчит долго. А потом, когда Билл уже заканчивает, вдруг тихо говорит: — Спасибо, Билли. Что не выгнал. Билл сжимает его плечо. Просто сжимает. И этого достаточно. Ему тридцать пять. «БобСок» на пике. Билл — Диктор. Роберт — его донор, его совесть, которую он старается не слушать. Они снова вместе, снова рядом. Но между ними уже выросла стена из невысказанного, из обид, из той самой ночи, о которой они так и не поговорили. — Ты меня используешь, Билли, — говорит ему однажды Роберт, глядя в окно лаборатории на ряды колб с зародышами. — Ты используешь мою ДНК, мою боль, мои кошмары, чтобы строить свои… свои игрушки. — Это не игрушки, — огрызается Билл. — Это будущее. И ты часть этого будущего. — Я часть твоего безумия, — поправляет Роберт. — И когда это всё рухнет — а оно рухнет, Билли, я это чувствую, — ты будешь винить себя. И меня заодно. Но я… я не уйду. Потому что ты мой брат. И потому что без тебя я, наверное, давно бы уже… Он не заканчивает. Но Билл понимает. Ему тридцать восемь. Алмаз. Маленькая, испуганная, с огромными глазами, полными недоверия и робкой надежды. Он привёз её из приюта, и она боится даже дышать лишний раз. Роберт, который должен был быть в отъезде, вдруг появляется на пороге с коробкой шоколадных конфет и дурацким плюшевым зайцем. — Ну, где тут наше пополнение? — громко спрашивает он, входя в гостиную. Алмаз прячется за ногу Билла, выглядывая одним глазом. Роберт садится на корточки, оказываясь с ней на одном уровне. — Слушай, мелкая, — говорит он серьёзно. — Давай сразу договоримся. Я — дядя Робби. Я буду тебя иногда бесить, потому что это моя работа. Но если кто-то посмеет тебя обидеть, я этому кому-то ноги вырву и в узел завяжу. Договорились? Алмаз смотрит на него долго-долго. А потом вдруг улыбается. Впервые за неделю. И в этот момент Билл чувствует что-то, чему нет названия. Счастье? Облегчение? Благодарность? Он просто смотрит на брата и дочь и думает: вот оно. Вот ради чего стоит жить.       Воспоминания оборвались, оставив после себя только саднящую, ноющую пустоту. Билл лежал, уткнувшись лицом в мокрую подушку, и тихо, беззвучно плакал. Слёзы всё ещё текли, но уже без тех диких, разрывающих криков. Теперь это было тихое, безнадёжное отчаяние человека, который потерял всё и не знает, как жить дальше. — Мне тебя не хватает, Боб, — прошептал он в подушку, и его голос был таким тихим, таким сломленным, что его почти не было слышно. — Сильно. До дрожи. До этой вот пустоты внутри, которую ничем не заполнить. Он перевернулся на спину, уставившись в потолок. Рука сама собой потянулась к груди, где всё ещё лежала кукла. Он прижал её крепче, чувствуя под пальцами мягкую, чуть шершавую ткань. — Ты был невыносим, — продолжал он шёпотом, обращаясь то ли к кукле, то ли к призраку. — Ты был язвой. Ты издевался надо мной по двадцать раз на дню. Ты выводил меня из себя так, что я готов был тебя придушить. Казалось бы, живи спокойно — нет, надо обязательно вставить свои пять копеек, съязвить, подколоть, выставить всё в самом дурацком свете. Он горько усмехнулся. — Помню, как ты впервые увидел чертежи Жемчуга. Ты тогда долго молчал, рассматривал схемы, а потом выдал: «Билли, это гениально. Ты создал идеального солдата. Осталось только понять, зачем ему воевать и с кем. Или ты надеешься, что он сам разберётся?» И эта твоя кривая усмешка. Я тогда разозлился, накричал на тебя, сказал, что ты ничего не понимаешь в науке, в прогрессе, в будущем. А ты только пожал плечами и сказал: «Может, и не понимаю. Но я понимаю людей. А в этом твоём солдате людей не осталось. Только боль». Он замолчал, переваривая собственные слова. Как же Роберт был прав. Как же он, Билл, был слеп. — Или тот раз, когда мы впервые привезли Алмаз домой, — продолжил он, и голос его дрогнул. — Ты припёрся с этой дурацкой коробкой конфет и плюшевым зайцем. Заяц был такой страшный, что я думал, она испугается ещё больше. А она засмеялась. Впервые. Ты умел так. Снимать этот дурацкий налёт серьёзности одним словом, одной улыбкой. Даже когда самому было хуже некуда. Кукла на его груди лежала неподвижно, но Биллу казалось, что она слушает. Внимательно, сосредоточенно, как умел слушать только настоящий Роберт — не перебивая, не комментируя, просто присутствуя. — А помнишь, как мы ссорились? — всхлипнул он. — Как мы орали друг на друга до хрипоты, до того, что стены тряслись? Ты обвинял меня в эгоизме, в том, что я не вижу дальше своего носа. Я обвинял тебя в том, что ты только критикуешь, а ничего не предлагаешь. Мы могли не разговаривать неделями. Ходили по дому, как чужие, делая вид, что друг друга не существует. А потом ты вдруг появлялся на кухне с двумя кружками чая, ставил одну передо мной и говорил: «На, пей. Остынь уже». И мы снова начинали разговаривать. Как будто ничего и не было. Он покачал головой, глядя в потолок невидящими глазами. — Я думал, так будет всегда. Что мы будем ссориться, мириться, снова ссориться, но всегда — всегда! — будем рядом. Я не представлял жизни без тебя, Боб. Даже когда ненавидел тебя — а я ненавидел, иногда, по-настоящему, — я не представлял. Ты был частью меня. Самым неудобным, самым раздражающим, но самым важным. Новый поток слёз хлынул из глаз, и Билл даже не пытался их сдерживать. — А теперь… теперь я здесь. Один. И ты… ты — это просто ткань и нитки. И я не могу… я не могу поверить, что это всё. Что я никогда больше не услышу твоего голоса. Никогда не увижу твою кривую ухмылку. Никогда не поругаюсь с тобой из-за ерунды. Никогда не сяду рядом на крыльце и не буду слушать, как ты рассказываешь очередную дурацкую историю из своей жизни. Он говорил и говорил, выплёскивая всё, что накопилось за эти годы. Про их детство, про подвал, про отца — того холодного, жестокого человека, который, кажется, только и делал, что ломал их, стравливал друг с другом, превращал в соперников, когда они должны были быть союзниками. — Помнишь тот день? У двери в подвал? — спросил он, и голос его задрожал. — Ты плакал, кричал, что это я виноват. А я стоял и молчал. Я не мог ничего сказать. Потому что боялся. Боялся отца больше, чем чего-либо. И я позволил тебе… позволил тебе взять всю вину на себя. Я предал тебя тогда, Боб. Впервые, но не в последний раз. Он замолчал, вспоминая тот ужас. Роберт, маленький, тщедушный, с лицом, залитым слезами, и отец, смотрящий на них холодным, оценивающим взглядом. — Я должен был заступиться. Должен был сказать, что это моя идея, что это я виноват. Но я струсил. И ты… ты ненавидел меня за это. Имел полное право. Но ты простил. Ты всегда прощал. Почему? Почему ты меня прощал, Боб? Я не заслуживал. Никогда не заслуживал. Ответа не было. Только тишина и лёгкое, почти невесомое присутствие на груди. — А помнишь, когда мы узнали про маму? — прошептал он. — Как отец сказал, что её больше нет, и посмотрел на нас так, будто мы были в этом виноваты. Ты тогда не плакал. Ты просто смотрел в одну точку и молчал. Долго. А потом, ночью, я услышал, как ты плачешь в подушку. Я пришёл к тебе, лёг рядом, и мы просто лежали. Молча. Обнявшись. И это было… это было единственное, что помогало. Твоё тепло. Твоё присутствие. Знание, что я не один. Он судорожно вздохнул. — А теперь я один. И это невыносимо. И вдруг он почувствовал это. Лёгкое, почти невесомое прикосновение к своему предплечью. Сквозь пелену боли и отчаяния он с трудом повернул голову. Рядом с ним, примостившись на краю подушки, сидел кукольный Роберт. Его тряпичная ручка, мягкая, набитая синтепоном, медленно, неуклюже гладила его по рукаву. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Пуговичные глаза смотрели на него с такой сосредоточенной, такой недетской серьёзностью, что у Билла перехватило дыхание. Кукла не могла говорить. Но в этом молчаливом, неуклюжем жесте было столько заботы, столько молчаливого обещания «я здесь, я с тобой», что Билл разрыдался с новой силой. Только теперь это были другие слёзы. Не только отчаяния, но и благодарности. Благодарности за то, что даже в этой бездне, даже после всего, он не совсем один. — Спасибо, — прошептал он, глядя на куклу сквозь пелену слёз. — Спасибо тебе, Боб. За то, что ты есть. За то, что ты… такой. Он осторожно, боясь повредить, приподнял куклу и усадил её повыше, так, чтобы она могла доставать до его плеча. И она, будто поняв, перебралась поближе и снова положила свою тряпичную ладошку ему на руку. Просто лежала и грела. Своим несуществующим теплом. Время текло. Рыдания стихли, перешли во всхлипы, потом в тяжёлое, прерывистое дыхание. Билл лежал на спине, глядя в потолок, чувствуя на руке лёгкое, успокаивающее прикосновение. Боль никуда не ушла. Она осталась, глухая, ноющая, фоновая. Но теперь, когда рядом было это маленькое, нелепое существо, с ней можно было жить. Терпеть. Существовать. Он думал о бунтарях. О Шраме с его стальной волей и стальным же сердцем, которое, однако, дрогнуло, когда он увидел его, Билла, сломленным. О Перце, чья язвительность была лишь маской, скрывающей ту же боль, что и у него. Об Эле, который понимал цену милосердия. О Джеймсе, чьи механические глаза видели больше, чем многие живые. Они остались там, в недрах «БобСока». — Они заслуживали лучшего, — тихо сказал он кукле. — Они заслуживали жить. По-настоящему. Не как мои эксперименты, не как мои ошибки, а как люди. Как те, кого я… кого я, может быть, когда-нибудь смогу назвать… друзьями. В другой жизни. Кукла молчала. Но её присутствие было ответом. Он думал об Алмаз. О своей маленькой девочке, которая сейчас… где? В том странном, непостижимом «другом месте». В Пустоте. Где она перерождается, меняется, становится кем-то другим — Леди Белая Шляпа, Бриллиантовая Пыль. Как ей там? Страшно ли ей? Одиноко? Думает ли она о нём? Простила ли? — Она сшила тебя, — прошептал он, глядя на куклу. — Она там, в этом своём новом мире, взяла иголку, нитки, ткань и сшила тебя. Потому что хотела, чтобы я не был один. Чтобы у меня был кусочек тебя. И кусочек её. Она думала обо мне. Даже после всего, после того, что я сделал, после того, что с ней случилось по моей вине, она думала обо мне. Голос его сорвался. — Я не заслуживаю такой дочери, Боб. Я не заслуживаю такой любви. Я монстр. Я создавал монстров. Я убил собственного брата. Я позволил ей умереть. Какое я имею право на её любовь? Какое я имею право на то, чтобы она меня прощала? Кукла-Роберт на его руке слегка сжала пальцы. Словно говорила: «Имеешь. Потому что она так решила». — Ты знаешь, — тихо сказал Билл после долгого молчания. — Я никогда не говорил ему… Роберту… как много он для меня значил. Я злился, обижался, спорил. А сказать простое «спасибо, что ты есть» — язык не поворачивался. Гордость, наверное. Или страх. Страх показаться слабым, сентиментальным. Думал, что если скажу, то признаю, что без него не справлюсь. А я… я всегда без него не справлялся. Просто не хотел этого признавать. Он помолчал. — А теперь поздно. Теперь я могу говорить только тебе. И ты… ты даже ответить не можешь. — горькая усмешка тронула его губы. — Но, наверное, это и к лучшему. Ты бы сейчас обязательно вставил какую-нибудь колкость. Типа «Ну наконец-то, Билли, до тебя дошло, что я — гений и красавчик». И мы бы снова поругались. И это было бы… это было бы так… по-нашему. Он приподнял куклу, держа её перед собой, и посмотрел в пуговичные глаза. — Я так виноват перед тобой, Роберт. За всё. За то детство, где я не мог тебя защитить. За то, что втянул во всё это. За то, что использовал твою ДНК, твою боль, чтобы создать... За то, что не слушал тебя, когда ты пытался меня остановить. За то, что считал себя умнее, дальновиднее, лучше. За то, что в конце… в самом конце… я сделал то, что ты просил. И это правильно, я знаю. Ты не хотел мучиться. Ты заслуживал лёгкой смерти. Но легче от этого не становится. Ни капли. Никогда не станет. Кукла смотрела на него. Её вышитая ухмылка, застывшая навсегда, казалась сейчас не насмешливой, а какой-то грустной, понимающей. Как будто она и правда понимала. Как будто и правда прощала. — Прости меня, Боб, — прошептал Билл, и в этих словах была такая глубина отчаяния и любви, что, казалось, стены должны были задрожать. — Прости за всё. За то, что не уберёг. За то, что не сказал вовремя. За то, что сделал. Просто… прости. Он прижал куклу обратно к груди и закрыл глаза. Время текло. За окном стемнело окончательно. В доме было тихо — только ветер шуршал за стенами да где-то вдалеке, в лесу, ухала сова. Билл лежал, глядя в потолок, чувствуя на груди лёгкое, тёплое присутствие. Боль никуда не ушла. Она осталась, глухая, ноющая, фоновая. Но теперь, когда рядом было это маленькое, нелепое существо, с ней можно было жить. Терпеть. Существовать. — Как думаешь, — тихо спросил он у куклы. — Там, где он сейчас… ему лучше? Ему не больно? Кукла, конечно, не ответила. Но её ручка, всё ещё лежащая у него на груди, чуть сжалась, будто в ответ. — Надеюсь, — прошептал Билл. — Надеюсь, ему там спокойно. И что он знает… что я его люблю. Всегда любил. Даже когда ненавидел. Глаза его слипались. Тяжесть в теле, эмоциональное и физическое истощение брали своё. Он чувствовал, как проваливается куда-то, в тёмную, тёплую глубину. Сознание мерцало, как старая лампочка перед тем, как перегореть. Мысли путались, теряли связность, превращаясь в обрывки образов и чувств. — Спокойной ночи, Боб, — пробормотал он, уже засыпая. — Спасибо, что ты здесь. Ответом была тишина. И лёгкое, почти невесомое присутствие на его груди. Ночь обещала быть тихой. Спокойной. Может быть, впервые за долгое время, Билл мог надеяться на сон без кошмаров. Или нет?

***

Сначала был мрак. Густой, плотный, как смола. Он обволакивал со всех сторон, проникал в лёгкие, заполнял собой всё пространство. А потом из этого мрака начали проступать очертания. Медленно, неохотно, будто нехотя являя себя миру. Белые стены. Люминесцентные лампы. Холодный, стерильный свет, от которого режет глаза. Лаборатория. Его лаборатория. «БобСок». Билл стоял посреди неё, но не в своём обычном теле. Он был невесом, прозрачен, как призрак, как сгусток тумана. Бестелесный наблюдатель, который может видеть всё, но не может ни на что повлиять. И он видел. У операционного стола, закованный в ремни, лежал Жемчуг. Тот, прежний, ещё не превратившийся в то чудовище, которое охотилось за ним по всему заводу. Его глаза были широко открытыми, полны животного, первобытного ужаса. Изуродованное тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. А над ним, с хирургическим скальпелем в руке, стоял Он. Двойник. Тень. То, что Билл так боялся в себе. Это был тоже Билл. Те же очертания, та же фигура, тот же рост. Но лица не было видно — голову полностью скрывала густая, непроницаемая тень, из которой, как два зловещих, немигающих маяка, светились красные очки на кожаном ремешке. А под ними, там, где должен быть рот, сияла широкая, жуткая, совершенно нечеловеческая улыбка. Улыбка, не знающая жалости, сомнений, страха. Улыбка палача, получающего удовольствие от своей работы. — Мистер Билл, пожалуйста… — донёсся дрожащий, срывающийся на всхлип голос Жемчуга. — Не надо… мне больно… я не хочу… пожалуйста… — Тихо, — голос Двойника был обманчиво мягким, почти ласковым, но в этой ласковости чувствовалась сталь, холодная, безжалостная сталь. — Это для твоего же блага. Ты должен понять: боль — это не враг. Боль — это учитель. Только пройдя через боль, можно стать сильнее. Совершеннее. Ты будешь благодарен мне. Со временем. Скальпель в его руке блеснул в ярком свете ламп, опускаясь. И Билл-призрак закричал. Беззвучно, потому что у него не было голоса, не было рта, не было ничего, кроме этого отчаянного, безмолвного вопля, разрывающего его несуществующее нутро. Он рванулся вперёд, чтобы остановить, чтобы помешать, чтобы вырвать скальпель из этих ужасных рук, но его невесомое тело проходило сквозь всё, как сквозь дым, как сквозь воду. — НЕТ! ОСТАНОВИСЬ! НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО! — кричал он, но его никто не слышал. Ни Жемчуг, корчащийся на столе. Ни Двойник, спокойно продолжающий своё дело. Двойник медленно, с нечеловеческой плавностью, повернул к нему голову. Красные очки смотрели прямо на него, сквозь него, в самую глубину его призрачной сущности. Улыбка стала шире, если это вообще было возможно, растянувшись до самых ушей, обнажая ряды идеально ровных, белых, хищных зубов. — Слишком поздно, — прошелестел голос, похожий на шелест сухих листьев, на шорох змеи по песку. — Ты уже сделал это. Ты всегда это делаешь. Это твоя суть. Твоя природа. Ты — Диктор. И ты никогда не сможешь от этого убежать. Чем больше пытаешься, тем глубже погружаешься. Мы — одно целое. Ты и я. И это навсегда. Скальпель снова опустился. Жемчуг закричал — пронзительно, душераздирающе, и этот крик, казалось, заполнил собой всю вселенную, вытеснил собой всё остальное. И Билл проснулся. Он сел на кровати, хватая ртом воздух, весь мокрый от пота, от которого простыни прилипали к телу. Сердце колотилось где-то в горле, грозя вырваться наружу, разорвать грудную клетку. Рядом, на подушке, встревоженно шевельнулся кукольный Роберт, его пуговичные глаза смотрели с беспокойством, с немым вопросом. Ночь за окном была всё такой же тёмной. Тишина — всё такой же глубокой. Только ветер всё так же шуршал за стенами, да где-то вдалеке продолжала ухать сова. Но что-то изменилось. Что-то пришло. Или кто-то. Билл медленно, с замирающим сердцем, с леденящим душу ужасом, перевёл взгляд в угол комнаты. Туда, где тени сгущались особенно плотно, особенно непроницаемо, образуя чёрный, зияющий провал. И ему показалось, или на одно бесконечно долгое мгновение оттуда, из этой тьмы, блеснули два красных огонька, два немигающих глаза, и тут же погасли, растворившись во мраке. Спокойной ночи не будет. Она только начинается.

***

Сон пришёл не как освобождение, а как падение. Билл проваливался в него, как проваливаются в ледяную полынью — без возможности зацепиться, вдохнуть, закричать. Тьма смыкалась над головой, и в этой тьме, на самом дне, его уже ждали. Он открыл глаза и понял, что стоит посреди бесконечной, пустой равнины. Здесь не было ни земли под ногами, ни неба над головой — только серая, бесформенная бесконечность, простирающаяся во все стороны, лишённая ориентиров, звуков, жизни. Это место не было похоже ни на один из его предыдущих кошмаров. Здесь не было ни стен «БобСока», ни знакомых лиц, ни даже намёка на реальность. Только пустота. Чистая, абсолютная, выжидающая пустота. — Где я? — спросил Билл, и его голос прозвучал глухо, без эха, будто его слова поглощала вата. — Там, где ты всегда был, Билл. Внутри себя. В самом центре своего безумия. Голос донёсся отовсюду и ниоткуда одновременно. Он был знаком до боли — это был его собственный голос, но искажённый, лишённый всех тех ноток усталости, сомнения, боли, что делали его человеческим. В этом голосе была только сталь, только холодная, абсолютная уверенность. Из серой мглы начал проступать силуэт. Сначала едва заметный, как дрожание воздуха в жаркий день, потом всё чётче, всё плотнее. И вот перед ним стоял Он. Двойник. Тень. Это был Билл — те же черты лица, та же фигура, те же руки, помнящие скальпель и арматуру. Но глаза… глаза были скрыты за красными очками на кожаном ремешке, из-под которых лился тот самый зловещий, пульсирующий свет. И улыбка. Широкая, неестественная, застывшая улыбка человека, который знает всё и которому всё позволено. — Узнаёшь? — Двойник развёл руками, будто приглашая полюбоваться собой. — Это я. Ты. Мы. Та часть тебя, которую ты так старательно пытался запихнуть поглубже, закормить таблетками, залечить разговорами с психологом и объятиями с тряпичной куклой. Билл попятился, но его ноги словно приросли к невидимому полу. — Ты не я, — выдохнул он, и в его голосе, помимо страха, прозвучала нотка отвращения. — Ты — то, что я пытался оставить в прошлом. То, из-за чего погибли Роберт и Алмаз. Ты — чудовище. — Чудовище? — Двойник рассмеялся — сухо, каркающе, без тени веселья. — О, какая трогательная наивность. Билл, Билл. Кто создал Жемчуга? Кто резал живую плоть, веря, что творит благо? Кто смотрел, как корчатся от боли его творения, и записывал данные в протокол? Кто убил собственного брата? Не я. Ты. Я — просто зеркало. Я показываю тебе твоё истинное лицо. — Замолчи! — Билл сжал кулаки, и впервые за долгое время в нём всколыхнулась не боль, а ярость. — Ты не имеешь права! Ты не знаешь, что я чувствовал! Не знаешь, через что я прошёл! — О, я знаю, — Двойник шагнул ближе, и серая мгла вокруг него сгустилась, заклубилась, как живая. — Я знаю каждый твой страх, каждый стыд, каждую секунду твоего жалкого самоедства. Я знаю, как ты ноешь по ночам, уткнувшись в подушку. Как шепчешь «прости, Боб» снова и снова, будто это что-то изменит. Как прижимаешь к груди тряпичную пародию на брата, потому что боишься остаться один. Я знаю тебя лучше, чем ты сам. — Ты врёшь, — прошептал Билл, но в его голосе уже не было уверенности. — Вру? — Двойник склонил голову набок, и красные очки сверкнули. — Давай проверим. Скажи, Билл, кто на самом деле виноват в смерти Роберта? — Я, — ответ вырвался раньше, чем Билл успел его остановить. — Я убил его. Своими руками. — Правильно. А кто виноват в смерти Алмаз? — Я… — голос дрогнул. — Если бы я не привёз её туда, если бы я смог её защитить… — Если бы ты не создал Жемчуга, — подхватил Двойник, входя в раж. — Если бы ты не играл в бога. Если бы ты не был тем, кто ты есть. Всё, что случилось, — твоя вина. Ты — эпицентр катастрофы. Ты — ядовитое семя, из которого проросло это дерево боли. — Хватит! — Билл зажал уши ладонями, но голос Двойника проникал сквозь них, звучал прямо в голове, в самой её глубине. — Роберт лежит в холодной подсобке с проломленным черепом, — продолжал Двойник, наслаждаясь каждым словом. — Алмаз, твоя маленькая девочка, превратилась в облако алого тумана у тебя на глазах. А ты? Ты сидишь в своём доме, обнимаешь игрушку и плачешь. Ты жалок, Билл. Ты слаб. Ты ничтожество. — Нет… — Билл покачнулся, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Я не ничтожество. Я пытаюсь… — Пытаешься? — Двойник расхохотался, и его смех эхом разнёсся по серой равнине, многократно усиливаясь, превращаясь в какофонию. — Что ты пытаешься? Выжить? Искупить? Ты не способен на искупление. Ты способен только на одно — разрушать всё, к чему прикасаешься. Посмотри на бунтарей. Они остались там, в недрах завода, возможно, мёртвые, возможно, умирающие. И это ты их туда привёл. Ты. Образы вспыхивали перед глазами Билла, сменяя друг друга с калейдоскопической скоростью. Шрам, с его стальным взглядом, падающий под обломками. Перец, корчащийся в луже крови. Эль, застывший в неестественной позе. Джеймс, чей механический глаз медленно гаснет, как умирающая звезда. — Нет! — закричал Билл, бросаясь на Двойника. Его кулак врезался в… ничто. Тень рассыпалась, сместилась, возникла справа, всё так же улыбаясь своими красными очками. — Драться хочешь? — Двойник покачал головой с притворным сожалением. — Бедный, глупый Билл. Ты не можешь ударить меня. Я — это ты. Каждый удар по мне — удар по себе. — Тогда я убью себя! — выкрикнул Билл в исступлении. — Если ты — это я, если ты — всё самое худшее во мне, то я уничтожу нас обоих! — О, какой благородный порыв, — усмехнулся Двойник. — Только вот незадача. Если ты убьёшь себя, ты не уничтожишь меня. Ты просто освободишь мне место. Я выйду наружу. И тогда, Билл, тогда я закончу то, что ты начал. Я найду Жемчуга. Я найду всех, кто ещё жив. И я сделаю так, что они пожалеют, что не умерли вместе с тобой. — Не смей! — Билл снова бросился в атаку, и снова его руки прошли сквозь призрачную фигуру. — Смею, — прошептал Двойник, оказываясь прямо за его спиной. Его голос звучал в самое ухо, ледяной, неотвратимый. — Потому что я — это ты. Только без твоих глупых сомнений. Без твоей сентиментальности. Без твоей слабости. Я — Диктор. Настоящий Диктор. А ты… ты просто жалкая оболочка, которая мешает мне жить. — Нет, — прошептал Билл, чувствуя, как ледяные пальцы смыкаются на его горле. — Это я Диктор. Это я создал «БобСок». Это я… — Ты создал, — перебил Двойник, сжимая хватку. — А я — усовершенствовал. Ты только начал. Я должен был закончить. Я должен был довести всё до логического финала. Но ты сбежал. Ты спрятался в лесу, завёл себе дочь, брата, игрушку, психолога, таблетки — лишь бы не смотреть в глаза правде. А правда в том, Билл, что без меня ты — ничто. Ты — пустое место. Я — твоя сила. Твоя воля. Твоя суть. Голос Двойника заполнял всё пространство, проникал в каждую клетку, вытеснял собственные мысли Билла. Он чувствовал, как его сознание начинает мутнеть, как границы между «я» и «не-я» стираются, становятся зыбкими, неразличимыми. — Отдай мне тело, — шипел Двойник. — Отдай мне контроль. Я сделаю всё правильно. Я уничтожу Жемчуга. Я отомщу за всех. Я создам новый мир — правильный, совершенный, без твоих идиотских сомнений. А ты… ты можешь отдохнуть. Ты заслужил отдых, Билл. Просто расслабься. Отпусти. В ушах Билла начал нарастать звук. Сначала тихий, едва различимый, потом всё громче, всё навязчивее. Это был писк — монотонный, механический, как сигнал кардиомонитора. И поверх этого писка — сердцебиение. Своё собственное? Или чужое? Бум-бум. Бум-бум. Бум-бум. Оно отдавалось в висках, в груди, в каждой клетке измученного тела. Он терял себя. Он чувствовал это физически — как что-то тёмное, холодное, чужое вползает в него, занимает место, вытесняет свет, тепло, память. Лицо Двойника, его улыбка, его красные очки — они заполнили собой всё поле зрения, вытеснили серую равнину, вытеснили само понятие «где-то». — ДА! — закричал Двойник торжествующе. — ДА! ОТДАЙ МНЕ ЭТО! ОТДАЙ! И вдруг — тишина. Абсолютная, кристально чистая, звенящая тишина. Писк оборвался. Сердцебиение замерло. Голос Двойника исчез, будто его выключили на полуслове. Билл моргнул. Мир снова обрёл очертания. Серая равнина, пустота, бесконечность. Но что-то изменилось. Двойник больше не стоял перед ним. Не стоял за спиной. Не было его нигде. Билл медленно, с трудом повернул голову. И то, что он увидел, заставило его сердце — то самое, что только что замерло — пропустить удар. Позади того места, где только что стоял Двойник, в воздухе, сотканный из чистого, ослепительно-белого света, висел кинжал. Длинный, тонкий, с изящной рукоятью и лезвием, которое, казалось, было вырезано из самого света, из самой надежды, из самой любви. И этот кинжал был по самую рукоять погружён в спину Двойника. Тот замер, неестественно выгнувшись, его улыбка наконец исчезла, сменившись гримасой, в которой смешались удивление, ярость и… страх? — Что… — прохрипел Двойник, пытаясь обернуться, но световой клинок держал его мёртвой хваткой. — Кто… Кто посмел… Из-за его спины, сжимая рукоять кинжала обеими тряпичными руками, высунулась знакомая фигурка. Маленькая, нелепая, в синей курточке с розовыми полосами. Кукольный Роберт. Он смотрел на Двойника своими пуговичными глазами, и в этих глазах не было ни страха, ни сомнения. Была только решимость. Спокойная, твёрдая, нерушимая. — Прости, — сказал кукольный Роберт, и его голос — впервые прозвучавший — был тихим, но невероятно отчётливым. — Но я не дам тебе его забрать. Двойник дёрнулся, попытался вырваться, но световой кинжал, казалось, пригвоздил его к самой ткани реальности. Из его рта вырвался не крик, а хриплый, шипящий звук, полный такой лютой ненависти, что серая мгла вокруг заклубилась, заходила ходуном. — НЕЕЕЕЕТ! — завопил он, и его голос исказился, задрожал, распадаясь на миллион осколков. — НЕ СЕЙЧАС! ЭТО НЕ КОНЕЦ! Я ВЕРНУСЬ! СЛЫШИШЬ, БИЛЛ? Я ВСЕГДА ВОЗВРАЩАЮСЬ! Я — ЭТО ТЫ! А ТЫ — ЭТО Я! МЫ НАВСЕГДА! Его фигура начала распадаться, рассыпаться на куски тени, которые тут же поглощала серая мгла. Сначала исчезли ноги, потом туловище, потом руки. Последним исчезло лицо — красные очки, за которыми больше не было ничего, кроме пустоты. И наконец — улыбка. Та самая жуткая, широкая, неестественная улыбка. Она висела в воздухе дольше всего, медленно тая, и перед тем, как исчезнуть окончательно, прошептала: — Увидимся… Билл... Тишина. Билл стоял, не в силах пошевелиться, не в силах даже дышать. Он смотрел, как кинжал из чистого света медленно тает в руках кукольного Роберта, исчезая, как утренний туман. А потом его взгляд встретился с пуговичными глазами. Кукла стояла на сером не-полу, её тряпичные ноги чуть дрожали, будто от напряжения. В руках у неё больше ничего не было — кинжал исчез, растворился, оставив после себя только слабое, тёплое сияние, которое тоже быстро угасло. — Ты… — выдохнул Билл, и его голос был хриплым, надтреснутым, полным такого неверия, что он сам себя не узнал. — Ты… говоришь? Ты… ты спас меня? Кукольный Роберт поднял на него свои пуговичные глаза. И в них, в этих двух кусочках тёмно-синего пластика, Биллу почудилось что-то, от чего у него перехватило дыхание. Что-то очень знакомое, очень родное. Та самая кривая, насмешливая, но бесконечно усталая мудрость, которая всегда была в глазах его брата. — Похоже на то, — ответил кукольный Роберт. Его голос был тихим, чуть шелестящим, как шорох ткани, но в нём отчётливо слышались те самые интонации — чуть насмешливые, чуть усталые, но тёплые. Очень тёплые. — Не стой столбом, Билли. Подойди. Обними меня, что ли. Я, знаешь ли, только что спас твою жалкую задницу от полного поглощения Тенью. Заслужил хоть каплю благодарности? Билл не двинулся с места. Он смотрел на куклу, и его глаза медленно наполнялись слезами. Но на этот раз это были не слёзы отчаяния. Это были слёзы чего-то другого — облегчения? Неверия? Благодарности, такой огромной, что она, казалось, не помещалась в груди? — Ты… ты говоришь, — повторил он, будто заведённый. — Ты правда говоришь. Как? Почему? Ты же… — Тряпичная кукла? — закончил за него Роберт с лёгкой усмешкой. — Ну да, в общем-то, да. Но, как видишь, даже у тряпичных кукол бывают свои секреты. Алмаз, когда меня шила, вложила в меня не только нитки и ткань. Она вложила в меня частичку себя. Частичку… вас. Меня. Того Роберта, которого она помнила. И, видимо, этого оказалось достаточно, чтобы я мог… ну, знаешь, быть полезным. Билл наконец сдвинулся с места. Он подошёл к кукле, опустился на колени, и осторожно, почти благоговейно, взял её в руки. Прижал к груди. И разрыдался. Снова. Но теперь это были другие слёзы. Они текли ручьём, но в них не было той надрывной, всеразрушающей безнадёжности, что была раньше. Была благодарность. Было облегчение. Было что-то очень похожее на надежду. — Спасибо, — шептал он, прижимая куклу всё крепче. — Спасибо, Роб. Спасибо, что ты есть. Спасибо, что спас. Спасибо… — Эй, эй, — Роберт его тряпичной ручкой похлопал его по плечу. — Ты меня раздавишь, Билли. Я, конечно, крепко сшит, но не до такой же степени. Отпусти хоть немного, дай подышать. Билл всхлипнул, но ослабил хватку. Он отодвинул куклу от себя, держа её на расстоянии вытянутой руки, и посмотрел в пуговичные глаза. — Ты спас меня, — повторил он, будто пытаясь убедить сам себя в реальности происходящего. — Ты пришёл и спас меня. От него. От… от себя самого. — Ну, не совсем от себя самого, — Роберт поправил свою тряпичную курточку. — Скорее, от той твоей части, что совсем одичала. Знаешь, Билли, в каждом человеке есть тьма. Но в тебе её, пожалуй, даже больше, чем в других. Вопрос не в том, чтобы её уничтожить — это невозможно. Вопрос в том, чтобы не дать ей захватить власть. А твоя Тень, этот твой «Диктор»… он слишком долго ждал своего часа. Слишком долго копил силы. Ещё немного, и он бы… Роберт замолчал, не закончив фразу. Но Билл понял. — Что бы было? — спросил он, хотя уже знал ответ. — Он бы вырвался, — просто сказал Роберт. — В реальность. Занял бы твоё тело. И тогда… тогда всем нам, и живым, и мёртвым, пришлось бы очень, очень плохо. Потому что он — это ты, Билли. Но без всего того, что делает тебя человеком. Без боли, без сомнений, без любви. Только чистая, концентрированная воля к власти. К контролю. К разрушению. Билл содрогнулся. — Я не хочу стать им, — прошептал он. — Я лучше умру, чем стану им. — Ну, умирать пока рановато, — Роберт легонько ткнул его тряпичным кулачком в грудь. — Во-первых, мне тогда некого будет спасать, а это, знаешь ли, обидно. Во-вторых, Алмаз меня не для того шила, чтобы я тебя хоронил. Она меня шила, чтобы я тебя… ну, знаешь… поддерживал. Чтобы ты не сдавался. При упоминании Алмаз лицо Билла исказилось болью. — Алмаз… — выдохнул он. — Как она там? Она… она в порядке? Роберт помолчал, собираясь с мыслями. Его пуговичные глаза, казалось, смотрели куда-то вдаль, сквозь серую мглу этого странного места. — Она… меняется, — наконец сказал он. — То место, куда она попала… оно не для живых и не для мёртвых. Оно для тех, кто должен стать чем-то другим. Она растёт там, Билли. Не по дням, а по часам. Она становится… сильной. Очень сильной. И красивой. И очень, очень одинокой. — Одинокой? — сердце Билла сжалось. — Там нет никого, кроме неё, — пояснил Роберт. — Только бесконечная пустота и воспоминания. Она перебирает их, как чётки. Каждый день. Каждый час. Она помнит всё, Билли. Каждую секунду своей жизни. И каждую секунду вашей жизни с ней. И это… это её и мучает, и спасает одновременно. — Я должен был её защитить, — прошептал Билл. — Я должен был… — Ты должен был, — перебил его Роберт. — Но не защитил. И она это знает. И она… она не злится, Билли. Она тебя простила. Она простила тебя за всё — за то, что не уберёг, за то, что не смог, за то, что позволил этому случиться. Она простила, потому что она — Алмаз. Потому что она — твоя дочь. Потому что она любит тебя. По-настоящему. Так, как умеют любить только дети — без условий, без оглядки, без сожалений. Билл закрыл глаза. По его щекам снова текли слёзы, но теперь они были другими. Тихими, светлыми, исцеляющими. — Я не заслуживаю такой любви, — прошептал он. — Это не тебе решать, — отрезал Роберт. — Это она решила. А ты… ты просто прими. Как подарок. Как чудо. Потому что, поверь мне, Билли, в этой жизни чудес не так много, чтобы от них отказываться. Они помолчали. Тишина в этом сером, бесконечном месте была удивительно уютной, почти домашней. — А ты? — вдруг спросил Билл, открывая глаза и снова глядя на куклу. — Ты… ты — это он? Ты — Роберт? Роберт вздохнул. Тряпичный, почти невесомый вздох. — Сложный вопрос, — признался он. — Я — это память о нём. То, какой его запомнила Алмаз. Самое лучшее, что в нём было. Я не помню всего, что помнил он. Не помню всей его боли, всей его злости, всей его тьмы. Я помню только то, что она в меня вложила. Его любовь к тебе. Его заботу об Алмаз. Его кривую ухмылку и дурацкие шутки. Его… его прощение. — Значит, ты не он, — тихо сказал Билл, и в его голосе прозвучала грусть. — Нет, — согласился Роберт. — Я не он. Но я… я постараюсь им быть, Билли. Ради тебя. Ради неё. Ради того, чтобы у тебя был кто-то, кто будет рядом. Кто будет напоминать тебе, что ты не один. Кто будет вытаскивать тебя из таких вот передряг. — Он кивнул в сторону, где только что исчез Двойник. — Этого достаточно? Билл долго смотрел на него. На этого маленького, нелепого, тряпичного человечка с пуговичными глазами и вышитой улыбкой. И в какой-то момент он перестал видеть куклу. Он увидел брата. Не настоящего, не прежнего, но того, кто хотел им быть. Того, кто пришёл, когда было страшнее всего. Того, кто спас. — Да, — прошептал он. — Этого более чем достаточно. И снова прижал куклу к груди. Теперь уже не в отчаянии, а в благодарности. В любви. — Боб, — сказал он, уткнувшись лицом в тряпичную макушку. — Я так рад, что ты есть. Даже такой. Даже здесь. Даже сейчас. — Я тоже рад, Билли, — тихо ответил Роберт, гладя его своей мягкой ручкой по голове. — Я тоже рад. — Слушай, — сказал Билл подуспокоившись, когда слёзы наконец высохли, а дыхание выровнялось. Он всё ещё держал куклу в руках, но теперь уже не так отчаянно, а скорее бережно, как самую большую ценность. — Ты сказал, что Алмаз… она там, в пустоте, растёт, меняется. Она… она сможет когда-нибудь вернуться? Роберт покачал головой. Медленно, грустно. — Нет, Билли. Не сможет. Пустота — это тюрьма. Красивая, но тюрьма. Те, кто попадают туда, остаются там навсегда. Они перерождаются, становятся кем-то другим, но назад дороги нет. Это закон. — Но ты же вернулся, — возразил Билл. — Ты здесь, со мной. — Я — другое, — Роберт ткнул себя в грудь. — Я не перерождённая душа. Я — творение. Сделанное там, в пустоте, из ткани, ниток и памяти. У меня другие правила. Я могу проходить сквозь границы, потому что я — не совсем «живой» в том смысле, в каком живы они. Я — посланник. Вестник. Моё дело — быть здесь, с тобой. Помогать. Напоминать. — Напоминать о чём? — тихо спросил Билл. — О том, что ты не один, — просто ответил Роберт. — О том, что даже после самого страшного конца может быть что-то ещё. О том, что любовь не исчезает, даже когда тех, кого мы любим, больше нет. Она остаётся. В памяти. В сердце. В таких вот, как я. Билл кивнул, переваривая услышанное. — А ты… ты можешь остаться здесь? Со мной? Навсегда? — Навсегда — это долго, — усмехнулся Роберт. — Даже для тряпичной куклы. Но пока я тебе нужен — я буду рядом. Обещаю. — Спасибо, — прошептал Билл. — Спасибо тебе, Боб. — Не за что, Билли, — Роберт легонько стукнул его по руке. — Для того и нужны братья. Даже такие… необычные. — Знаешь, — сказал Роберт, — Алмаз, перед тем как отправить меня, просила кое-что передать. Билл напрягся. — Что? — Она сказала: «Скажи папе, что его маленькая Леди Белая Шляпа помнит каждый его смех. Каждое его «солнышко». Каждую его неловкую попытку быть папой. И что она… что она не сердится. Никогда. И любит. Так же». Билл снова закрыл глаза. По его щекам снова потекли слёзы, но теперь уже совсем другие. Тёплые. Светлые. Исцеляющие. — Я тоже её люблю, — прошептал он. — Больше жизни. Больше всего на свете. — Она знает, — кивнул Роберт. — Она всегда знала. — Боб, — сказал Билл. — А что мне делать? Дальше? Когда я проснусь? Как жить? Зачем? — Ох, Билли, — Роберт вздохнул. — Вечные вопросы. А ответ простой, как правда. Живи. Просто живи. Дыши. Ешь. Спи. Иногда улыбайся. Иногда злись. Иногда плачь. Делай то, что должен. А должен ты, между прочим, кое-что важное. — Что? — Ты должен вернуться в «БобСок». Билл вздрогнул. — Зачем? Там же… там же ничего нет. Только смерть и разрушение. — Вот именно, — Роберт посмотрел на него серьёзно. — Там смерть. Там остались тела. Шрама, Перца, Эля, Джеймса — если они не выжили. Моё тело. Тело Алмаз. Они заслуживают, чтобы их похоронили по-человечески. Не оставлять же их гнить там, в этом железном гробу. Билл задумался. Мысль была страшной, но правильной. Невыносимой, но необходимой. — Ты прав, — тихо сказал он. — Ты прав, Боб. Они заслуживают покоя. И я… я обязан им это дать. — Обязан, — согласился Роберт. — А потом… потом будем думать дальше. Жемчуг, его самоцвет, который ты так и не разбил… он ещё напомнит о себе. И твоя Тень, этот «Диктор»… он тоже не исчез навсегда. Он будет возвращаться. Снова и снова. Это твой крест, Билли. Носить в себе эту тьму и не давать ей победить. — Я справлюсь, — сказал Билл, и в его голосе впервые за долгое время прозвучала твёрдость. — С тобой я справлюсь. — Ну, с тобой — это мы ещё посмотрим, кто кого, — хмыкнул Роберт. — Ты, главное, не забывай: я — это я. А ты — это ты. И мы — команда. Как в старые добрые времена. Только теперь я маленький, тряпичный и, надеюсь, менее язвительный. — Ты? Менее язвительный? — Билл невольно улыбнулся сквозь слёзы. — Да ты только что спас меня и уже успел меня трижды обозвать. — Четырежды, — поправил Роберт. — И буду продолжать. Потому что это моя работа. А теперь, Билли, просыпайся. Тебе пора. И помни: что бы ни случилось, я буду рядом. Всегда. Билл кивнул. Он чувствовал, как серая мгла начинает рассеиваться, как его тянет куда-то вверх, к свету, к реальности. Он крепче прижал к себе куклу. — Прости, Боб, — прошептал он в самое ухо тряпичному брату. — За всё. И спасибо. — Не за что, Билли, — ответил Роберт. — Не за что. И Билл проснулся.

***

Он открыл глаза в своей комнате, в своей кровати. За окном всё так же шумел ветер, где-то вдалеке всё так же ухала сова. На его груди, пригревшись, лежал кукольный Роберт, его пуговичные глаза были закрыты — спал, наверное. Или просто отдыхал после своего подвига. Билл долго смотрел в потолок, переваривая увиденное и услышанное. Кошмар? Или что-то большее? Он не знал. Но одно он знал точно: он больше не один. И у него есть цель. Он осторожно погладил куклу по тряпичной голове. — Спасибо, Боб, — прошептал он в тишину ночи. — За всё. Кукла не ответила. Но Биллу показалось, что её пуговичные глаза на мгновение приоткрылись и посмотрели на него с той самой, кривой, понимающей ухмылкой. — Прости, Боб, — повторил он, и в этих словах теперь не было только вины. В них была благодарность. Любовь. И обещание. Обещание жить дальше. Ради них. Ради неё. Ради себя. Ночь медленно таяла за окном. Приближался рассвет. И Билл впервые за долгое время встретил его не с ужасом, а с тихой, робкой надеждой.