***
Дорога до «БобСока» заняла больше времени, чем в прошлый раз. Намного больше. Дождь размыл грунтовку, превратив ее в месиво из грязи и воды — густое, липкое, засасывающее. Внедорожник Билла, старый, видавший виды, но надежный, с трудом пробивался вперед, буксуя на особо опасных участках, срываясь в юз на крутых поворотах. Двигатель ревел, колеса взрывали фонтаны жидкой грязи, машину кидало из стороны в сторону, но Билл вел, вцепившись в руль побелевшими пальцами, не замечая ничего, кроме дороги перед собой. Дворники с монотонным, гипнотическим скрипом сгоняли воду с лобового стекла, и сквозь эту водяную пелену завод вырастал перед ними постепенно, как призрак, как чудовище, выползающее из морских глубин после долгой спячки. Сначала показались верхушки башен — остроконечные, уходящие в низкое, свинцовое небо, протыкающие тучи своими ржавыми шпилями. Они напоминали пальцы мертвеца, тянущиеся к небесам в последней, отчаянной мольбе. Потом, по мере приближения, проступили контуры главного корпуса: огромного, серого, с рядами темных, слепых окон-бойниц, в которых, казалось, затаилась сама смерть, наблюдая за приближающимися путниками. Ржавчина покрывала металлические конструкции причудливыми, бурыми узорами, напоминающими запекшуюся кровь, стекающую по стенам. Кое-где обшивка была сорвана, обнажая темные провалы, в которых угадывались остовы разрушенных помещений — искореженные балки, обрывки арматуры, куски бетона, готовые рухнуть в любой момент. Граффити — те самые, странные, угловатые символы, что они видели в прошлый раз — покрывали стены уродливыми письменами, и в этом не было ничего от уличного искусства. Это были знаки, метки, предупреждения тем, кто осмелится войти. Язык безумия, начертанный на стенах храма, где это безумие и родилось. Ветер здесь, у подножия завода, завывал особенно тоскливо. Он метался между корпусами, свистел в разбитых окнах, гудел в вентиляционных шахтах, создавая жуткую, многоголосую какофонию, от которой стыла кровь. В этой какофонии угадывались ноты, отдаленно напоминающие человеческие голоса — плач, стон, предсмертный хрип. Или это только казалось? В воздухе, даже сквозь запах сырости, мокрой листвы и гниющих деревьев, пробивался привкус металла, озона и чего-то еще — сладковатого, тошнотворного, что Билл узнал сразу, едва этот запах коснулся его ноздрей. Запах смерти. Запах разложения. Запах того, что осталось от его творений, от его ошибок, от его прошлого. Он висел над заводом плотной, невидимой пеленой, и Билл чувствовал, как она оседает на коже, проникает в легкие, въедается в самую душу. Он остановил машину на том же месте, что и в прошлый раз — за грудой битого кирпича и ржавых балок, в небольшой низине, где машину не было видно с главной дороги. Дальше нужно было идти пешком. — Мы здесь, — сказал он кукле, и его голос прозвучал глухо, будто из могилы, приглушенный респираторной маской, которую он уже надел. Кукольный Роберт кивнул и спрыгнул с его плеча. Он пошел вперед, к темному провалу в стене — тому самому, через который они проникли в прошлый раз. Его маленькая фигурка в синей курточке с розовыми полосами ярким пятном выделялась на фоне серой, безжизненной стены. Билл, прихрамывая, последовал за ним, таща на плече тяжелый рюкзак, в котором позвякивали лопаты и прочий инструмент.***
Внутри завода было темно. Очень темно. Тьма здесь была не просто отсутствием света, а веществом — густым, плотным, осязаемым. Она обволакивала со всех сторон, давила на глаза, проникала в уши, заглушая звуки. Фонарик вырывал из нее лишь узкие, дрожащие полосы, в которых мелькали ржавые стены, покрытые слизью, обрывки кабелей, свисающие с потолка, как мертвые змеи, груды мусора и чьих-то костей — то ли животных, то ли не очень. Определить было сложно. Воздух был спертым, тяжелым, пропитанным запахами сырости, гнили и химикатов. Даже через респираторную маску Билл чувствовал эту вонь — она проникала сквозь фильтры, оседала на языке горьким, металлическим привкусом. Где-то вдалеке мерно, как сердце умирающего зверя, стучали насосы — система жизнеобеспечения все еще работала, поддерживая жизнь там, где жизни уже не было и быть не могло. Этот ритм — бум-бум, бум-бум — отдавался в висках, сливался с биением собственного сердца, создавая жуткий, диссонирующий дуэт. Кукольный Роберт уверенно вел его по лабиринту коридоров. Его тряпичные ноги бесшумно ступали по покрытому слизью и грязью полу, пуговичные глаза, казалось, видели в темноте лучше любого фонарика. Он ни разу не ошибся, ни разу не заколебался на развилке. Билл просто шёл за ним, стараясь не думать о том, куда они идут и что увидят. Стараясь не смотреть по сторонам, не замечать тех ужасов, что таились в тенях. Но они все равно лезли в глаза. Изломанные силуэты оборудования, похожие на скелеты доисторических чудовищ. Провалы дверей, за которыми угадывались бесконечные, темные залы. Надписи на стенах — предупреждения, угрозы, мольбы, нацарапанные чем-то острым, возможно, ногтями. И тишина. Всепоглощающая, давящая тишина, которую нарушали только их шаги, далекий стук насосов и собственное, слишком громкое дыхание. Первым местом, куда они пришли, была дренажная шахта — та самая, где погибли Перец и Шрам. Они остановились на краю огромного, темного провала, уходящего в бесконечность. Снизу, из глубины, несло такой вонью, что Билла едва не вывернуло на месте, несмотря на респиратор. Это был запах разлагающейся органики, смешанный с химикатами, с чем-то кислым и сладковатым одновременно. Запах, от которого сводило желудок и темнело в глазах, запах, который невозможно забыть, даже если очень захотеть. Билл включил фонарик и направил луч вниз. Свет растворился в темноте, не достигнув дна. — Глубоко, — прошептал он. — Очень глубоко. Кукольный Роберт кивнул и подошел к самому краю. Он смотрел вниз, и в его неподвижной позе читалась скорбь — такая глубокая, такая настоящая, что у Билла сжалось сердце. — Они там, — тихо сказал он, хотя и без слов было понятно. — Оба. Шрам и Перец. Он достал из рюкзака веревку, прочный карабин и фонарь на длинном шнуре. Привязал фонарь к веревке, проверил узел — несколько раз, навязчиво, как маньяк — и медленно опустил вниз. Веревка уходила в темноту, метр за метром, а Билл считал про себя, пытаясь оценить глубину. Пять метров. Десять. Пятнадцать. Фонарь все еще не доставал до дна. Двадцать. Двадцать пять. На тридцатом метре веревка ослабла — фонарь коснулся дна. Билл подтянул его обратно, насколько позволяла веревка, чтобы свет выхватил из тьмы как можно больше пространства. То, что он увидел, заставило его содрогнуться всем телом, а рука, держащая веревку, дрогнула. На дне, в мелкой, зловонной жиже, вонючей, маслянистой жидкости, поблескивающей в свете фонаря радужными разводами, лежали два тела. Узнать их можно было только по одежде — вернее, по тому, что от нее осталось. Кожа на лицах и руках почернела, местами отслоилась, обнажая кости — белые, неестественно белые в этом царстве тьмы и гнили. Глазницы были пусты, в них копошилось что-то мелкое, живое, не различаемое в деталях. Раствор, который Жемчуг, видимо, добавил в дренажную систему, сделал свое дело — тела разлагались ускоренными темпами, превращаясь в мерзкую, полужидкую массу, в которой уже с трудом угадывались человеческие очертания. Перец лежал на спине, раскинув руки, будто в последнем, отчаянном объятии. На его шее и груди зияли страшные, рваные раны — следы той самой нанокарбоновой нити, что перерезала его, как лезвие гильотины, с легкостью, от которой захватывало дух. Голова держалась на честном слове, почти отделенная от туловища. Шрам — рядом, лицом вниз, уткнувшись в жижу. В основании его черепа темнело аккуратное, идеально круглое отверстие — туда вошла раскаленная игла, убившая его мгновенно, не дав даже вскрикнуть. Вокруг отверстия кожа почернела, обуглилась. Билл смотрел на них, и внутри него, под слоями усталости и боли, закипала глухая, слепая ярость. На Жемчуга. На себя. На весь этот проклятый мир, который допустил такое. Который позволил этому случиться. Который сделал его, Билла, орудием этой смерти. — Я достану вас, — прошептал он, обращаясь к мертвецам, и голос его дрожал от сдерживаемых эмоций. — Я вытащу вас отсюда. Клянусь вам. Чем угодно клянусь. Спуск в шахту был адом. Чистилищем во плоти. Веревка скользила в руках, впиваясь в ладони даже сквозь перчатки, оставляя на коже болезненные мозоли. Стены были покрыты слизью — скользкой, холодной, вонючей, за которую невозможно было ухватиться, чтобы хоть немного облегчить спуск. Нога, и без того травмированная, ныла невыносимо, каждый толчок отдавался в позвоночнике вспышкой боли. Запах здесь, внизу, был невыносимым — даже респираторная маска спасала плохо, фильтры забивались буквально через минуту. Билл дышал через раз, стараясь вдыхать как можно реже, но легкие все равно жгло, горло саднило, глаза слезились. Он спускался медленно, метр за метром, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, как темнеет в глазах от перенапряжения и вони. Когда он наконец коснулся дна, его ботинки ушли в жижу по щиколотку. Что-то мягкое, скользкое коснулось ноги через резиновый сапог, и Билла вывернуло прямо в маску. Он содрогнулся, с трудом сдерживая рвотные позывы, и заставил себя сделать шаг. Потом другой. Он постоял несколько секунд, привыкая к вони и к виду того, что лежало перед ним. Потом, пересилив отвращение, достал из рюкзака мешки и перчатки — новые, чистые, поверх тех, что уже были на руках — и приступил к работе. Он не мог смотреть на их лица. Вернее, на то, что от них осталось. Он просто брал то, что было когда-то людьми, и укладывал в мешки. Тела распадались в руках, кости выскальзывали из разлагающейся плоти, и Билла несколько раз выворачивало прямо в респираторную маску, приходилось останавливаться, отворачиваться, ждать, пока спазмы отпустят, и снова продолжать. Потому что остановиться навсегда было нельзя. Потому что они заслуживали большего, чем гнить в этой жиже. Шрам оказался тяжелее, чем Билл думал. Его тело, казалось, впитало в себя всю влагу этого места, стало плотным, тяжелым, как мокрое бревно. Перец, наоборот, почти разваливался в руках, и Биллу приходилось собирать его буквально по кускам, заворачивая в мешковину, чтобы ничего не потерять. — Простите, — шептал он снова и снова, обращаясь к ним, к их душам, если те еще где-то здесь, в этом аду. — Простите меня… Я не хотел… Я никогда не хотел, чтобы так… Сорок минут ушло на то, чтобы собрать останки Шрама и Перца. Сорок минут ада, вони, слез и проклятий. Когда последний кусок плоти был упакован в мешок, когда мешки были завязаны и приготовлены к подъему, Билл рухнул на колени прямо в зловонную жижу и разрыдался. Коротко, судорожно, почти беззвучно. Плечи его тряслись, слезы смешивались с грязью на лице, стекали по подбородку, капали в жижу. Он не мог остановиться, не мог взять себя в руки. Он просто сидел в этом аду и плакал, оплакивая их, оплакивая себя, оплакивая всех, кто погиб по его вине. Он не знал, сколько просидел так. Может, минуту. Может, десять. Но когда он поднялся, сил в нем было еще меньше, чем раньше. Он привязал мешки к веревке, дернул сигнальную веревку, и кукольный Роберт наверху, напрягая свои тряпичные силы, помогая, как мог, начал тянуть их наверх. Маленький, почти невесомый, но он тянул, упирался, не сдавался, и Билл, глядя на него снизу, чувствовал, как в груди разгорается благодарность — тихая, теплая, спасительная. Вторым местом, куда они пошли, была смотровая площадка над пропастью — там, где погибли Эль и Джеймс. Подъем по узкой, винтовой лестнице, петляющей вдоль стены огромного, пустого зала, дался Биллу с огромным трудом. Нога ныла невыносимо, каждый шаг отзывался в позвоночнике вспышкой боли, перед глазами плыли круги от перенапряжения. Перила были ржавыми, холодными, покрытыми какой-то слизью, и Билл цеплялся за них, чтобы не упасть, чтобы не сорваться в эту темную бездну, что разверзлась справа. Кукольный Роберт бежал впереди, легко перескакивая через ступеньки, его маленькая фигурка мелькала в темноте, как путеводная звезда. Иногда он останавливался, оглядывался, проверяя, не отстал ли Билл, и снова бежал дальше. Наверху, на узком карнизе, привалившись друг к другу, лежали Эль и Джеймс. Эль — на спине, его глаза были закрыты, руки сложены на груди в спокойной, почти ангельской позе. На его лице застыло выражение умиротворения — такого глубокого, такого настоящего, что Билл на мгновение забыл, где находится. В животе зияла страшная, обожженная рана — след от энергетической иглы, что прожгла его насквозь, оставив после себя почерневшие, обугленные края и запах горелой плоти, который не выветрился даже спустя столько времени. Джеймс сидел рядом, прислонившись спиной к холодной, мокрой стене. Он держал Эля за руку — мертвой, механической хваткой, которую даже смерть не смогла разжать. Его голова была склонена набок, словно он все еще смотрел на того, кого любил. Механический глаз был погашен, превратившись в мутное, бельмоватое стекло. Вся его металлическая оболочка была покрыта трещинами и пятнами оплавленного металла — следы фатальных повреждений, которые он получил, спасая Эля, вытаскивая его. Энергетическое ядро, источник его жизни, погасло — Билл видел темную, выжженную полость в его груди, откуда шел слабый, едва уловимый запах горелой электроники. Но даже в смерти они были вместе. Их руки были переплетены так крепко, что, казалось, никто и никогда не сможет их разъединить. Билл смотрел на них, и сердце его сжималось от боли — такой острой, такой пронзительной, что, казалось, еще немного, и оно просто остановится. Эти двое, такие разные — один хрупкий, театральный, вечно носящий маску тореадора, за которой прятал израненную, чувствительную душу, другой — механический, холодный, лишенный эмоций на первый взгляд, но оказавшийся способным на такую глубину чувств, какая иным людям и не снилась, — они нашли друг в друге то, чего Билл так и не смог найти за всю свою жизнь. Любовь. Настоящую, жертвенную, до последнего вздоха. И после. — Я заберу вас, — тихо сказал он им, и голос его дрожал. — Вы будете вместе. Навсегда. Обещаю. Он опустился на колени рядом с ними. Осторожно, стараясь не повредить то, что осталось от их тел, он начал разжимать пальцы Джеймса, чтобы отделить его руку от руки Эля. Это было почти невозможно — металлические суставы заклинило намертво. Биллу пришлось использовать инструменты, маленькую отвертку, чтобы аккуратно разжать механическую хватку. Каждое движение отдавалось в душе болью — казалось, он совершает святотатство, разлучая их даже в смерти. Но они должны были быть похоронены вместе. В одной могиле. Так, как заслуживали. Он аккуратно, бережно, как самую большую драгоценность, уложил Эля в мешок. Поправил его волосы, закрыл ему глаза — хотя они и так были закрыты, но жест был важен. Потом, еще бережнее, переложил Джеймса. Его металлическое тело было тяжелым, неудобным, и Биллу пришлось повозиться, чтобы уместить его рядом с Элем, сохранив их позу — рука в руке, лицом друг к другу. На секунду ему показалось, что механические пальцы Джеймса снова сжались, когда он коснулся руки Эля. Но это была просто игра воображения, усталость, желание верить в чудо. Джеймс был мертв. Они оба были мертвы.Билл завязал мешок и снова заплакал, упаковывая их. Тихо, беззвучно, почти без слёз — они кончились. Осталась только боль. Глухая, ноющая, въевшаяся в самое нутро. — Простите, — прошептал он в последний раз, обращаясь к ним. — Простите, что не смог вас спасти. Простите, что подвел. Простите. Он сделал это. Он забрал их всех. Третьим и самым страшным пунктом была та самая подсобка, где он оставил Роберта. Билл долго стоял перед дверью, не решаясь войти. Рука, лежащая на холодной, ржавой ручке, дрожала так сильно, что он боялся — пальцы просто откажут, не смогут сжаться. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. В висках стучала кровь — бум-бум, бум-бум, в такт далеким насосам. Кукольный Роберт был у его ног и смотрел на дверь с тем же выражением, с каким Билл смотрел на останки бунтарей. Скорбь. Понимание. Ожидание. В его пуговичных глазах не было упрека, не было торопливости. Только тихая, бесконечная печаль. — Я не могу, — прошептал Билл. — Я не могу войти туда. Я не могу увидеть его… таким. Не могу. Кукла подняла на него пуговичные глаза и медленно, очень медленно покачала головой. Можешь. Должен. Он ждет. Ты обещал. Билл глубоко вздохнул, зажмурился на секунду, а потом толкнул дверь. Подсобка была точно такой же, как в его памяти. Тесная, пыльная, заваленная каким-то хламом — старыми ящиками, рваными тряпками, проржавевшими инструментами. Воздух здесь был спертым, тяжелым, пропитанным запахом пыли, ржавчины и… смерти. Этого запаха Билл не мог не узнать. И в углу, у стены, на том самом месте, где он оставил его, лежал Роберт. Он лежал на спине, раскинув руки, словно распятый, его лицо было обращено к потолку. Глаза были закрыты, губы чуть приоткрыты, будто в последнем, невысказанном слове. На голове, чуть выше виска, зияла страшная, глубокая рана — след от удара арматурой. Края раны почернели, запеклись, вокруг засохла кровь — черная, бурая, въевшаяся в кожу и волосы. Кровь, засохшая, черная, запеклась на лице коркой, на волосах слипшимися прядями, на полу вокруг — огромной, темной лужей, въевшейся в бетон. Тело уже начало разлагаться — Билл видел это, чувствовал это каждой клеткой своего естества. Кожа приобрела землистый, серовато-зеленый оттенок, местами покрылась темными, трупными пятнами. От него исходил тяжелый, сладковатый, тошнотворный запах тления, который ни с чем не спутаешь и ничем не заглушишь. Запах, который преследовал Билла в кошмарах все эти дни. Запах, который теперь стал реальностью. Это был он. Его брат. Тот, с кем они делили одну утробу, одно детство, одну боль. Тот, кого он ненавидел и любил одновременно, иногда не в силах разделить эти чувства. Тот, кто был с ним в самые темные ночи и в самые страшные дни. Тот, кого он убил своими руками. Билл рухнул на колени рядом с телом. Он не кричал. Из его горла вырвался только тихий, надрывный стон, похожий на вой раненого зверя, на предсмертный хрип умирающего. Он протянул дрожащую руку и коснулся лица Роберта. Кожа была холодной, твердой, как воск, как застывшая глина. Под пальцами не было тепла, не было жизни — только ледяная, мертвая плоть. — Боб… — прошептал он, и это имя вырвалось из самой глубины его израненной души, пропитанное такой болью, таким отчаянием, такой любовью, что, казалось, сами стены должны были содрогнуться. — Роберт, прости меня… Прости… Он обхватил тело брата руками и прижал к себе. Он не чувствовал запаха разложения, не замечал холода мертвой плоти, не видел страшной раны на виске. Он чувствовал только пустоту. Огромную, зияющую пустоту там, где всегда был Роберт. Пустоту, которую ничем не заполнить, ничем не заглушить. — Я люблю тебя, — шептал он, уткнувшись лицом в его грудь, в которой уже не билось сердце. — Я всегда тебя любил, даже когда ненавидел. Ты был моим братом. Ты был всем, что у меня было. А я… я убил тебя. Прости меня, Боб. Прости. Слёзы текли по его лицу, падали на мёртвое тело, смешивались с засохшей кровью, с грязью, с пылью. Он баюкал брата, как ребенка, как самую большую драгоценность, которую обрел и тут же потерял. Он шептал какие-то бессвязные слова, обещания, мольбы — все, что рвалось из души, не находя выхода. Кукольный Роберт подошёл к ним и положил свою тряпичную ручку на ногу Билла. Маленькая, почти невесомая, но такая теплая, такая живая. Он не мог говорить здесь, в реальности, но его молчаливое присутствие было сильнее любых слов. Он был здесь. Он был с ним. И это помогало. Это спасало от полного, окончательного безумия. Долго Билл не мог оторваться от тела. Время потеряло смысл, растворилось в этой боли. Может, час. Может, два. Может, вечность. Но наконец он поднялся. Сил почти не осталось, но он сделал это. Он уложил Роберта в мешок так бережно, как только мог. Поправил его волосы, поцеловал его в холодный лоб — в последний раз. — Прости, Боб, — прошептал он в последний раз. — Я похороню тебя по-человечески. Обещаю. Рядом с ними. Со всеми. Ты будешь не один. Последним, что он искал, было тело Алмаз. Он обошел все помещения, где они были в ту последнюю ночь. Заглянул в каждую щель, в каждый угол, в каждый темный закуток, куда только мог протиснуться. Он звал её — шепотом, хриплым, сорванным голосом, снова и снова. Он надеялся на чудо. На то, что она каким-то образом выжила, спряталась, ждет его. Но ответом была только тишина. Гулкая, насмешливая, безжалостная тишина. А потом он нашёл то место. Это был узкий, технический коридор, заваленный какими-то трубами и кабелями, в который, как он вспомнил, Жемчуг скрылся с Алмаз на руках. Воздух здесь был другим — тяжелым, спертым, пропитанным запахом озона и горелого металла. Запах, который Билл уже знал. Запах выстрела. А на полу, в самом центре, темнело странное, правильной формы пятно. Билл поднес фонарик ближе. Руки дрожали так сильно, что свет прыгал, метался по стенам, не давая рассмотреть. Он заставил себя успокоиться, заставил себя смотреть. Это был пепел. Тонкий слой серого, почти белого пепла, аккуратно рассыпанный по бетону в форме небольшого, человеческого силуэта. Силуэта девочки. Вот очертания головы, вот тонкие плечи, вот раскинутые в стороны ручки, вот ножки. Все, что осталось. Он понял и вспомнил все сразу. Та пушка, которой Жемчуг испарил стену в их убежище. Она же убила Алмаз в тот момент когда Билл не смог себя убить. Не просто убила — стерла. Превратила в ничто. В этот серый, безликий прах, в это страшное напоминание о том, что когда-то здесь была жизнь. Билл опустился на колени перед этим страшным силуэтом. Слёз больше не было. Была только пустота. Такая глубокая, такая абсолютная, что в ней, казалось, мог бы поместиться целый мир. Целая вселенная боли. — Прости, солнышко, — прошептал он, и его голос был тише шепота, тише ветра, тише самой смерти. — Прости, что не смог тебя защитить. Прости, что не успел. Прости, что не умер вместо тебя. Он достал из рюкзака небольшой, чистый мешочек — специально прихваченный для этого — и, голыми руками, сняв перчатки, потому что иначе было нельзя, начал собирать пепел. Он собирал его бережно, горсть за горстью, стараясь не потерять ни крупинки. Каждая горсть обжигала пальцы холодом, каждая горсть была последним приветом от той, кого он любил больше жизни. Это было все, что осталось от его дочери. Все, что он мог взять с собой. Все, что он мог похоронить.***
На утёсе, недалеко от завода, росло старое, корявое дерево. Оно стояло на самом краю обрыва, вцепившись корнями в каменистую почву, изогнувшись под ветрами, и смотрело в бескрайнюю даль. Внизу, далеко внизу, шумела река, слышался приглушенный расстоянием гул воды. Небо над утесом было серым, тяжелым, готовым разразиться новым ливнем. Под этим деревом, на небольшой поляне, защищенной от ветра, Билл решил похоронить своих мертвецов. Он копал долго. Очень долго. Земля была тяжелой, каменистой, лопата то и дело натыкалась на корни и валуны, высекая искры, отдаваясь в руках болезненной вибрацией. Дождь давно кончился, но небо оставалось таким же серым, тяжелым, готовым разразиться новым ливнем в любую минуту. Ветер на утесе дул особенно сильно, трепал волосы, завывал в ветвях старого дерева, приносил запах воды и сырой земли. Билл копал могилы. Одну за другой. Для Шрама. Для Перца. Для Эля и Джеймса — он решил похоронить их вместе, в одной могиле, большой и глубокой, как они того заслуживали. Для Роберта. И маленькую, совсем крошечную ямку для мешочка с пеплом Алмаз. С каждым взмахом лопаты, с каждым выброшенным комом земли, с каждым ударом сердца что-то внутри него менялось. Усталость, боль, отчаяние — все это смешивалось в какой-то кипящий, ядовитый коктейль, который, казалось, вот-вот прорвет тонкую оболочку его сознания и выплеснется наружу, сжигая все на своем пути. В ушах начал нарастать знакомый гул — тот самый, что предшествовал появлению его злого Я. Сначала тихий, едва различимый на фоне ветра, потом все громче, все навязчивее, заглушая все остальные звуки. В глазах темнело, мысли путались, теряли связность, распадались на отдельные, бессвязные обрывки. Реальность начала плыть, двоиться, расслаиваться. Из серой мглы осеннего вечера, из дрожащего воздуха над могилами начало проступать знакомое очертание. Красные очки. Улыбка. Холодный, насмешливый взгляд, от которого кровь стыла в жилах. — Ты зря стараешься, — прошелестел голос где-то на грани слышимости, но в то же время в самой голове, в самой ее глубине. — Они всё равно мертвы. Им всё равно. А ты тратишь силы на эту бессмысленную возню. На этот жалкий ритуал. Билл замер, опираясь на лопату. Перед глазами плыло, но он видел его — отчетливо, ясно, как живого. «Двойник» стоял в нескольких шагах, прислонившись к дереву, скрестив руки на груди, и наблюдал за ним с той самой, ледяной усмешкой. — Уходи, — прохрипел Билл, сжимая черенок лопаты так, что костяшки побелели. — Не сейчас. Только не сейчас. — А когда? — усмехнулся Двойник, делая шаг вперед. Его красные очки сверкнули в сумраке. — Когда ты закончишь играть в могильщика? Когда вернёшься в свой пустой дом и снова уткнёшься в подушку, оплакивая тех, кого сам и убил? Ты слаб, Билл. Ты всегда был слаб. Только посмотри на себя — копаешься в земле, как червь, оплакиваешь мертвецов, как последняя баба. А мог бы править миром. Мог бы быть богом. — Замолчи, — Билл стиснул зубы. — Ты не имеешь права говорить о них. Ты — просто тень. Просто мой кошмар. — Я — это ты, — Двойник шагнул ближе, и его рука, холодная, бесплотная, легла Биллу на плечо. От этого прикосновения по телу пробежала ледяная дрожь, в висках застучало сильнее. — Твоя сила. Твоя воля. Твое истинное лицо. А это, — он кивнул на могилы, — это слабость. Сентиментальность. Отказ от себя настоящего. Давай я сделаю это за тебя. Давай я возьму контроль. Я закончу все быстро. Без этой тягомотины. Без слёз. Без этой жалкой жалости к себе и другим. — Нет, — Билл сжал черенок лопаты так сильно, что дерево затрещало. — Ты не получишь то что хочешь. Не сегодня. Никогда. — Получу, — Двойник улыбнулся шире, и в этой улыбке было что-то такое, от чего у Билла похолодело внутри. — Рано или поздно. Ты мой. Мы — одно целое. И чем больше ты сопротивляешься, чем больше убиваешься по этим мертвецам, тем быстрее это случится. Твоя боль питает меня. Твое отчаяние — мой хлеб. Скоро ты выдохнешься, и тогда… Он не закончил. Не успел. ШААП! Пощечина была такой силы, что голова Билла мотнулась в сторону, а в глазах вспыхнули разноцветные искры. Он пошатнулся, выронил лопату и уставился перед собой, не понимая, что произошло. Перед ним, на груде выкопанной земли, стоял кукольный Роберт. Его тряпичная ручка все ещё была занесена для удара — той самой, которой он только что влепил Биллу пощечину. Пуговичные глаза смотрели на него с такой яростью, такой решимостью, каких Билл никогда не видел в этой маленькой, нелепой фигурке. Он стоял, расставив ноги для устойчивости, и, казалось, готов был ударить снова, если понадобится. Двойник за спиной зашипел, заколебался, начал таять, отступать в тень. — Опять ты, — прошипел он, обращаясь к кукле, и в его голосе звучала неподдельная злоба. — Мелюзга. Тряпка. Думаешь, ты сможешь защитить его вечно? Думаешь, твоей жалкой, сшитой из тряпок силы хватит, чтобы противостоять мне? Кукольный Роберт даже не посмотрел в его сторону. Он смотрел только на Билла. И в его пуговичных глазах читалось яснее всяких слов: «Очнись. Ты нужен мне. Ты нужен им. Ты нужен Алмаз, где бы она ни была. Не смей сдаваться. Не смей отдавать ему победу». Двойник исчез. Так же внезапно, как и появился. Растаял в воздухе, растворился в тенях, оставив после себя только холодок на коже и гул в ушах, который быстро стих. Гул в ушах стих, мысли прояснились, мир снова обрел четкость и очертания. Билл стоял, потирая горящую щеку, и смотрел на куклу. В его глазах, помимо боли и усталости, появилось что-то новое. Удивление. Благодарность. И тихая, теплая любовь. — Спасибо, Боб, — прошептал он. — Ты снова меня спас. Ты всегда меня спасаешь. Кукольный Роберт кивнул, спрыгнул с кучи земли и подошел к нему. Легко, одобряюще похлопал по ноге своей мягкой, тряпичной ручкой. Мол, давай, заканчивай. Я с тобой. Я всегда с тобой. Билл глубоко вздохнул, поднял лопату и продолжил копать. Он хоронил их по одному. Сначала Шрама и Перца. Просто опустил тяжелые, вонючие мешки в яму и начал забрасывать землей. Комья с глухим стуком падали на мешковину, и каждый удар отдавался в груди эхом. Он стоял над ними минуту молчания, думая о том, как мало он их знал и как много они для него сделали. Как они, ненавидя его, пошли за ним. Как они погибли, пытаясь спасти его дочь. Они заслужили покой. Они заслужили, чтобы их помнили. Потом Эля и Джеймса. Здесь он задержался дольше. Он опустил мешок с их переплетенными телами в могилу и долго смотрел на серую ткань, за которой они лежали — вместе, рука в руке, лицом к лицу. Они заслужили покой. Вместе. Навсегда. — Покойтесь с миром, — прошептал он, бросая первую горсть земли. — Вы были лучше, чем я заслуживал. Вы были лучше, чем этот мир. Потом была очередь Алмаз. Он опустил мешочек с пеплом в маленькую, аккуратную ямку и долго, очень долго стоял над ней, не в силах начать закапывать. Слезы, которых, казалось, уже не осталось, снова потекли по щекам — тихо, беззвучно, бесконечно. — Прости, солнышко, — прошептал он, и ветер унес его слова в пропасть. — Прости, что не уберег. Прости, что не смог. Прости, что не умер вместо тебя. Я люблю тебя. Всегда буду любить. Ты была лучшим, что случилось в моей жизни. Ты была моим светом в этой бесконечной тьме. Он закопал ямку, разровнял землю и поставил сверху небольшой, плоский камень — чтобы знать, где искать, если вдруг… если вдруг когда-нибудь… Он не знал, зачем это делал. Просто так было нужно. И последним был Роберт. Самая большая могила. Самая глубокая. Он опустил мешок с телом брата на дно и сам спрыгнул вниз, чтобы в последний раз поправить, убедиться, что все правильно. Он стоял на коленях рядом с серой тканью, скрывающей то, что когда-то было Робертом Смитом. Его братом. Его половиной. Его совестью и его проклятием. — Мы столько лет были рядом, — прошептал он, и голос его срывался, ломался, умирал. — И столько лет враждовали. Я не понимал, как ты мне нужен, пока не стало слишком поздно. Ты был прав, Боб. Во всем. А я… я был слепым, самоуверенным идиотом, который думал, что знает все лучше всех. Он помолчал, собираясь с мыслями, проглатывая ком в горле. — Я буду жить, Роб. Ради тебя. Ради Алмаз. Ради всех, кто погиб из-за меня. Я буду жить и не дам этой твари внутри меня победить. Я обещаю тебе. — Он положил руку на мешок, туда, где должно было быть сердце. — Прости меня, Роберт. Прости за всё. За детство, за молчание, за ту ночь, за «БобСок», за Жемчуга, за то, что не слушал тебя. За то, что в конце… за то, что сделал. Прости. И спасибо. За то, что был моим братом. За то, что не бросил. За то, что простил. Спасибо. Кукольный Роберт стоял на краю могилы и смотрел вниз. В его пуговичных глазах, если приглядеться, можно было увидеть отражение той же скорби, что терзала Билла. Той же любви. Того же прощения. Билл выбрался из могилы, взял лопату и начал закапывать. Комья земли с глухим, тяжелым стуком падали на мешковину. С каждым комом что-то внутри Билла отрывалось, уходило, освобождало место. Для чего? Он не знал. Может, для новой боли. Может, для новой жизни. Может, просто для пустоты, с которой можно было жить дальше. Когда последняя могила была засыпана, он долго стоял над ними, глядя на серые холмики, на камни, которыми отметил каждое место. Ветер стих, небо потемнело, готовясь к ночи. Тишина стояла такая, что слышно было, как где-то далеко в лесу падает лист. Потом, не сговариваясь, он и кукольный Роберт развернулись и пошли прочь. К машине. К дому. К тому, что осталось от их жизни.***
Обратная дорога прошла в полном молчании. Билл вёл машину, глядя прямо перед собой невидящими глазами. В голове было пусто — та особенная, тяжелая пустота, которая наступает после того, как выплаканы все слезы и пережита вся боль. Он просто ехал. Автоматически переключал передачи, нажимал на газ, тормозил. Руки делали свое дело, а мысли были где-то далеко, там, на утесе, под старым деревом. Рядом, на приборной панели, сидел кукольный Роберт и смотрел на дорогу. Иногда он поворачивал голову, взглядывал на Билла, проверяя, в порядке ли он, и снова отворачивался к окну. Дома было так же пусто, как и в голове. Билл вошел, бросил рюкзак в углу, скинул грязные, промокшие ботинки и, не раздеваясь, рухнул на диван в гостиной. Тело гудело от усталости, нога ныла, руки дрожали, но это было ничто по сравнению с тем, что творилось внутри. Кукольный Роберт забрался к нему на грудь и устроился там, положив голову на сгиб его руки. Маленький, теплый, живой. Единственное живое, что осталось у Билла в этом мире. Они лежали так долго. Час. Два. Может, больше. За окном стемнело окончательно, в комнате сгустились тени, и только слабый свет уличного фонаря пробивался сквозь щель в шторах, рисуя на потолке причудливые, дрожащие узоры. Билл смотрел в потолок и думал. О чем? Обо всем и ни о чем одновременно. — Знаешь, Боб, — тихо сказал он, обращаясь к кукле, которая, конечно, не могла ответить в реальности, но слушала — он это знал. — Я думал, что после похорон станет легче. Что я закрою эту главу, попрощаюсь и смогу двигаться дальше. А стало только хуже. Потому что теперь я точно знаю — их нет. Совсем. Нигде. Только в моей памяти. Только в моих кошмарах. Только в этом… в этом аду, который я сам для себя создал. Кукольный Роберт слушал. Его пуговичные глаза были устремлены на Билла, и в них, как всегда, было то самое, понимающее выражение. Выражение, которое говорило: «Я здесь. Я слушаю. Говори». — Алмаз… я даже похоронить её нормально не смог. Только пепел. Горсть серого, безликого пепла. Ее больше нет. Вообще. Даже тела не осталось, чтобы проститься по-человечески. Только этот проклятый силуэт на полу и горстка праха в мешочке. Голос его дрогнул, но слёз не было. Они кончились. — А Роберт… — он замолчал на долгую минуту, собираясь с силами. — Я убил его, Боб. Своими руками. Держал эту проклятую арматуру и… и опустил ему на голову. Я слышал этот звук до сих пор. Этот мокрый, тяжелый звук. Кукла потерлась головой о его руку. Маленький, утешающий жест, от которого у Билла сжалось сердце. — И теперь, каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу это. Его лицо. Его спокойное, прощающее лицо. И свой удар. Снова и снова. Как заевшая пластинка. Я не знаю, как жить с этим, Боб. Я не знаю, как просыпаться по утрам и знать, что их нет. Что я никогда больше не увижу Роберта, не услышу его дурацких шуток, не поругаюсь с ним из-за ерунды. Что никогда не обниму Алмаз, не скажу ей «спокойной ночи, солнышко», не почитаю ей книжку на ночь. Он замолчал, уставившись в потолок. Тишина в комнате стала почти осязаемой. — Я не знаю, как жить дальше, — прошептал он наконец. — Я не знаю, зачем. Все, что я делал, все, во что верил, — все оказалось ложью. Я думал, что творю добро, что несу прогресс, что спасаю человечество. А на самом деле просто играл в бога, не понимая, какие могут быть последствия. Я разрушил всё, к чему прикасался. Я монстр, Боб. Настоящий монстр. И эти могилы — моё наследие. Мои памятники самому себе. Кукольный Роберт слушал. Он не мог ответить, но его присутствие, его тепло, его молчаливое понимание были важнее любых слов. Вдруг он сел. Резко, решительно. Он спрыгнул с груди Билла, подбежал к рюкзаку, который тот бросил у входа, и начал тыкать в него своей тряпичной рукой. Тык-тык-тык. Настойчиво, требовательно, не отступая. Билл приподнялся на локте, глядя на эту возню. — Что там? — спросил он устало, не понимая, что нужно кукле. — Там ничего нет, кроме грязной одежды и… Он замолчал, потому что понял. Там, во внутреннем кармане его лабораторного халата — того самого, который он надевал в «БобСоке», который пропах потом, кровью и смертью, — лежало кое-что ещё. То, что он все это время носил с собой, сам не зная зачем. То, о чем он отчаянно пытался забыть, но не мог. То, что было последней ниточкой, связывающей его с тем кошмаром. Кукольный Роберт посмотрел на него и кивнул. Да. Именно это. Билл медленно, очень медленно, будто во сне, поднялся с дивана. Ноги не слушались, перед глазами плыло, но он заставил себя идти. Подошел к рюкзаку, расстегнул его, достал смятый, грязный, пропахший всем на свете лабораторный халат. Ткань была холодной и влажной на ощупь. Его пальцы нащупали внутренний карман. Что-то твердое, гладкое, теплое. Он вытащил это на свет. На его ладони, в свете тусклого уличного фонаря, лежал самоцвет. Гладкий, идеально отполированный, кроваво-красного цвета. Он пульсировал слабым, внутренним светом — тем самым, который Билл видел в груди Жемчуга тысячи раз. Тем самым, который был сердцем чудовища, разрушившего его жизнь. Тем самым, из-за которого погибли все. Камень был теплым. Живым. И, казалось, он тоже смотрел на Билла. Ждал. Чего-то ждал. Оценки? Приговора? Прощения? Мести? Билл смотрел на самоцвет, и в его душе боролись два чувства. Гнев — слепой, всепоглощающий, дикий гнев на то, что этот камень символизировал. На Жемчуга. На себя. На весь этот кошмар. И что-то другое. Что-то, чему он не мог найти названия. Тоска? Жалость? Понимание? Он сжал камень в кулаке так сильно, что костяшки побелели, а острые грани впились в ладонь, оставляя глубокие, болезненные следы. В глазах защипало — то ли от гнева, то ли от подступающих слёз. Он не знал. Он уже ничего не знал. — Из-за тебя, — прошептал он, глядя на камень сквозь пелену, застилающую глаза. Голос его был хриплым, сорванным, полным такой ненависти, какой он, казалось, никогда в себе не подозревал. — Из-за тебя погибли все. Роберт. Алмаз. Шрам, Перец, Эль, Джеймс. Все, кого я знал. Все, кого я любил. Все, кто имел несчастье оказаться рядом со мной. Ты — воплощение всего самого худшего, что есть в этом мире. Кукольный Роберт подошел ближе и положил руку ему на ногу. Простое, молчаливое напоминание: ты не один. Мы справимся. Что бы ты ни решил. Билл перевел взгляд с камня на куклу. Потом снова на камень. — Я должен что-то с тобой сделать, — тихо сказал он, обращаясь к камню, как к живому существу. — Разбить. Спрятать. Уничтожить. Выбросить в самую глубокую пропасть, чтобы никто и никогда не смог тебя найти. Но я не знаю, что правильно. Я не знаю, правильно ли будет разбить тебя. Или это только разозлит его еще больше? Или… или я просто боюсь. Боюсь, что если я разобью тебя, то уничтожу последнюю связь с ними. С Робертом. С Алмаз. С теми, кого я любил. Боюсь, что тогда они исчезнут совсем. Даже из памяти. Он разжал кулак и снова посмотрел на камень. Тот лежал на ладони, спокойный, равнодушный. Теплый. Почти живой. — Что мне делать, Боб? — спросил он, обращаясь к кукле. — Скажи. Ты же умный. Ты всегда знаешь, что делать. Ты всегда находишь выход. Подскажи мне. Кукольный Роберт молчал. Конечно, молчал. Он не мог говорить здесь, в реальности. Но его пуговичные глаза смотрели на Билла, и в них, как всегда, было то самое, понимающее выражение. «Не торопись. Подумай. Время есть». Билл вздохнул и опустился на диван, все еще сжимая камень в руке. Кукольный Роберт забрался к нему на колени и устроился там, глядя на камень вместе с ним. Они сидели так в темноте, вдвоем, глядя на пульсирующий красный камень и слушая, как за окном завывает ветер. Минуты тянулись. Час? Два? Билл потерял счет времени. Он смотрел на камень, и в его голове проносились образы. Жемчуг, каким он был в начале — испуганный, дрожащий, сжимающийся от каждого слова. Жемчуг во время тестов — кричащий, умоляющий, теряющий сознание от боли. Жемчуг, каким он стал в конце — холодный, безжалостный, с пустыми глазами за маской. И в каждом из этих образов он видел себя. Свои руки. Свои решения. Свою вину. — Он не просто так стал таким, — прошептал Билл, и эта мысль, только что родившаяся, поразила его своей простотой и очевидностью. — Я сделал его таким. Я вложил в него всю боль, всю ненависть, весь страх, что были во мне. Я использовал его как сосуд для своих собственных демонов. А потом, когда он стал тем, кем я его сделал, я возненавидел его за это. Он посмотрел на куклу. Та слушала, не отрывая от него пуговичных глаз. — Знаешь, Боб, — продолжил он тихо. — Я думал, что ненавижу Жемчуга. Что он — воплощение зла, монстр, которого нужно уничтожить. А теперь… теперь я не знаю. Я смотрю на этот камень, и я вижу в нем не только чудовище. Я вижу в нем себя. Свою ошибку. Свою боль. Свою тьму. И я не знаю, имею ли я право его уничтожать. Кукла наклонила голову, внимательно глядя на него. — Может быть, — голос Билла дрогнул, — может быть, единственный способ все исправить — это не уничтожить его, а… встретиться с ним лицом к лицу. По-настоящему. Без масок. Без оружия. Просто поговорить. Объяснить. Попросить прощения. Он сжал камень в руке, чувствуя его тепло. — Я должен вернуть ему тело, — сказал Билл, и в его голосе, впервые за долгое время, прозвучала твердость. Решимость. — Я должен дать ему шанс. Шанс быть чем-то большим, чем просто моей ошибкой. Шанс на искупление. Если, конечно, он сам этого захочет. Кукольный Роберт смотрел на него. В его пуговичных глазах не было удивления. Только понимание. И, кажется, одобрение. — Это безумие, — усмехнулся Билл, глядя на камень. — Полное безумие. Вернуть к жизни того, кто разрушил мою жизнь. Дать ему второй шанс. Но знаешь, Боб? Если я не сделаю этого, если я просто разобью камень и сделаю вид, что ничего не было, — я ничем не буду отличаться от того Билла, который создавал его. От Диктора. От того монстра, что живет во мне. Он поднял камень к глазам, всматриваясь в его кровавую глубину. — Я верну тебе тело, Жемчуг, — тихо, но твердо сказал он. — И мы поговорим. По-настоящему. А там… там будь что будет. Может, ты убьёшь меня. Может, я убью тебя. Может, мы найдем какой-то другой выход. Но прятаться от этого больше нельзя. Кукольный Роберт кивнул, и в этом кивке было все: одобрение, поддержка, обещание быть рядом, что бы ни случилось. Билл спрятал камень обратно в карман халата. — Завтра, — сказал Билл, глядя в темноту за окном. — Завтра начнем искать способ. А сегодня… сегодня я просто посижу с тобой, Боб. Если ты не против. Кукольный Роберт прижался к его руке, и они сидели так в темноте, вдвоем, слушая, как за окном завывает ветер и где-то далеко ухает сова. Ночь обещала быть длинной. Но они были вместе. И это, наверное, было главным.