***
Lie to Me – SZA
I Never Told You – Colbie Caillat
Hurt – Johnny Cash
Стекло – МУККА
The Night We Met – Lord Huron
Я люблю тебя, мальчик – Green Apelsin
Джисон влюбился в Чана в тот день, когда увидел, как он вытирает голову полотенцем после душа. Это было так глупо, что он даже не сразу понял. Просто сидел на кухне, пил кофе, который Минхо сварил слишком крепким, и смотрел, как Чан выходит из ванной — волосы мокрые, холодного голубого оттенка, чуть ниже ушей, и вода с них капает на футболку, делая ткань тёмной на плечах. Полотенце висело на шее, и Чан тёр им голову небрежно, как делают люди, которым плевать, как они выглядят. А Джисону не было плевать. Он смотрел, как голубые пряди разлетаются в стороны, как мокрый эффект делает их тяжёлыми и блестящими, как одна прядка прилипает к виску, и Чан сдувает её – машинально, даже не замечая. – Чего уставился? – спросил Чан, заметив его взгляд. – Ничего. Волосы мокрые. – Бывает. – Простынешь. – Не простыну. Чан улыбнулся – уголками губ, быстро, и сел напротив. От него пахло гелем для душа – чем-то мятным, свежим, и Джисон вдохнул глубже, чем следовало. – Кофе будешь? – спросил Минхо, стоя у плиты. – Буду. Минхо поставил перед Чаном кружку. Тот обхватил её ладонями – пальцы длинные, с ровными ногтями, без колец, – и Джисон смотрел на эти пальцы и думал о том, каково это – когда они касаются. Не кожи. Просто так. Любого предмета. – Джисон, – позвал Чан. – А? – Ты кофе проливаешь. Джисон опустил глаза. Кружка в его руке накренилась, и тёмная жидкость уже подбиралась к краю. – Чёрт. Он поставил кружку на стол, вытер лужу рукавом толстовки. Чан смотрел на него и улыбался – уже не уголками, а всей улыбкой, тёплой, чуть насмешливой. – Ты сегодня какой-то рассеянный. – Не выспался. – Врёшь? – Не вру. – Врёшь. У тебя уши краснеют, когда врёшь. Джисон дотронулся до уха. Оно и правда горело. – Заткнись, – сказал он без злости. Чан засмеялся. В комнату ввалился Чонин – вечно сонный, вечно лохматый, вечно с наушниками на шее. Он плюхнулся на стул рядом с Джисоном и уткнулся лицом в стол. – Кофе, – простонал он. – Встань и сделай, – ответил Минхо. – Не могу. Я умер. – Тогда не пей. Чонин поднял голову, посмотрел на Минхо с укором и снова уронил лицо на стол. Феликс, который сидел на подоконнике с книгой, хмыкнул и перевернул страницу. – Сегодня кто-то будет готовить завтрак? – спросил Сынмин, появляясь в дверях. Очки в чёрной оправе съехали на нос, и он поправил их привычным жестом. – Чанбин обещал, – ответил Минхо. – Чанбин спит. – Чанбин всегда спит. – Разбудите его. – Иди сам. Сынмин вздохнул и ушёл наверх – будить Чанбина. Через минуту оттуда донёсся глухой стук, потом ругань, потом шаги по лестнице. Чанбин спустился лохматый, злой, в футболке с кривым швом у ворота. – Я вас всех ненавижу, – объявил он. – Мы тебя тоже, – ответил Феликс, не отрываясь от книги. Чанбин закатал рукава и пошёл к плите. Джисон смотрел, как он достаёт яйца, как разбивает их одной рукой, как масло шипит на сковороде, и думал о том, что этот дом – странный. Восемь человек, которые не всегда ладят, не всегда разговаривают, но почему-то всегда оказываются за одним столом по утрам. И Чан – напротив. Чан с мокрыми волосами и улыбкой, от которой внутри что-то сжималось. – Джисон, – сказал Чан тихо, чтобы слышал только он. – Ты опять на меня смотришь. – Не смотрю. – Смотришь. – Просто думаю. – О чём? Джисон открыл рот, чтобы соврать что-то про завтрак, про планы, про музыку – но Чан смотрел прямо в глаза, и врать не получалось. – О тебе, – сказал он. Чан моргнул. Улыбка исчезла с его лица. На секунду – всего на секунду – в глазах появилось что-то другое. Удивление? Растерянность? Джисон не успел понять. – Обо мне? – переспросил Чан. – О твоих волосах. Почему ты их покрасил в голубой? – Нравится. – Тебе идёт. – Спасибо. Пауза повисла между ними – короткая, но плотная, как пар над сковородой. – Яйца готовы, – объявил Чанбин. – Жрите, пока горячие. Все задвигались, зашумели, потянулись к тарелкам. Джисон тоже подвинулся, но Чан вдруг накрыл его руку своей – на секунду, легонько, будто случайно. – Джисон, – сказал он. – М? – Твои уши снова красные. И улыбнулся. Джисон отдёрнул руку и уставился в тарелку, чувствуя, как горит не только уши, а вообще всё лицо. – Заткнись, – повторил он. Чан засмеялся – громко, открыто, и Феликс поднял голову от книги, и Минхо обернулся от плиты, и Чонин выполз из своего коматоза, чтобы спросить «чего ржёте?». А Джисон сидел и думал, что пропал. Окончательно и бесповоротно.***
Это случилось через две недели. Две недели, в течение которых Джисон ловил себя на том, что ищет Чана глазами. Что просыпается раньше, чтобы успеть к завтраку, пока Чан не ушёл в студию. Что задерживает дыхание, когда Чан проходит мимо и его плечо касается плеча Джисона. Две недели, в течение которых Чан, кажется, тоже искал его. Он садился рядом на диване, когда все смотрели кино. Оставлял последний кусок пиццы, зная, что Джисон его съест. Спрашивал «как прошёл день?» таким тоном, будто правда хотел знать. – Что между вами происходит? – спросил Хёнджин однажды вечером. Они сидели на крыльце – Хёнджин курил, хотя бросил полгода назад, и Джисон делал вид, что не замечает. – Ничего. – Врёшь. – Не вру. – У тебя уши красные. – Да пошёл ты. Хёнджин усмехнулся, выпуская дым в темноту. – Смотри, Джисон. Чан – хороший. Но хорошие тоже иногда делают больно. – С чего ты взял, что он может сделать больно? – Ну.. – он запнулся, стараясь правильно подобрать мысль. – Просто знаю. Хёнджин затушил сигарету о перила и ушёл в дом, оставив Джисона одного с его мыслями и красными ушами. А на следующий день Чан поцеловал его. Это было так просто, что Джисон даже не сразу понял, что это происходит. Они стояли в коридоре второго этажа, Чан вышел из душа – снова мокрый, снова с голубыми волосами, прилипшими к вискам, – и остановился напротив. – Джисон, – сказал он. – М? – Можно? – Что можно? Чан шагнул ближе. И поцеловал. Губы у него были тёплые, мягкие, пахли мятой и чем-то ещё – своим, чановским, от чего у Джисона подкосились колени. Он вцепился в чужую футболку, чтобы не упасть, и Чан придержал его за талию, притягивая ближе. Поцелуй длился секунд десять. Потом Чан отстранился и посмотрел в глаза. – Всё ещё думаешь о моих волосах? – спросил он. Джисон засмеялся — нервно, громко. – Идиот. – Знаю. – Ты серьёзно? – Абсолютно. Джисон смотрел на него – на мокрые волосы, на седину у висков, на улыбку, которая была только для него, и не верил. – Почему? – спросил он. – Почему – что? – Почему я? Чан пожал плечами. – А почему нет? – Так не отвечают. – Отвечают. Когда не знают, как объяснить. Просто ты. Просто захотелось. Просто уже две недели не могу перестать на тебя смотреть. Джисон сглотнул. – Чан… – Если ты скажешь «нет», я отстану. Честно. – Я не говорю «нет». Чан улыбнулся шире. – Тогда иди сюда. И поцеловал снова. Дальше было как в тумане. Комната Чана, которую Джисон видел сто раз, но сейчас она казалась другой – чужой и своей одновременно. Мокрое полотенце на стуле. Кружка с недопитым чаем на тумбочке. Гитарный медиатор на подушке. Чан убрал медиатор, убрал кружку, убрал всё, что мешало, и Джисон смотрел, как двигаются его руки – длинные пальцы, ровные ногти, никаких колец. – Трясёшься? – спросил Чан. – Немного. – Холодно? – Нет. – Волнуешься? – Дурак. Чан усмехнулся и провёл ладонью по его щеке. – Не надо. Я тоже волнуюсь. – Ты? – Я. Видишь? Он взял руку Джисона и прижал к своей груди. Сердце билось быстро – быстро и громко, и Джисон почувствовал, как отпускает. – Ты правда волнуешься, – сказал он. – Правда. – Почему? – Потому что ты. Потому что важно. Джисон поднял глаза. – Я тоже волнуюсь. – Я знаю. Они целовались долго – стоя, потом сидя на кровати, потом лёжа. Чан раздевал его медленно, будто боялся спугнуть, и Джисон чувствовал каждое прикосновение – к шее, к ключице, к животу. – Ты красивый, – сказал Чан. – Не надо. – Надо. Красивый. Очень. Джисон закрыл глаза, чувствуя, как чужие пальцы расстёгивают его джинсы, стягивают их вниз, касаются бедер. – Можно? – Можно. Чан провёл рукой по его члену – через ткань боксеров, легко, почти невесомо, и Джисон выдохнул сквозь зубы. – Тише, – прошептал Чан. – Нас услышат. – Пусть. Чан усмехнулся и повторил движение – уже без ткани, тёплой ладонью, обхватывая полностью, и Джисон закусил губу, чтобы не застонать слишком громко. Рука у Чана была большая – пальцы длинные, ладонь широкая, и когда он сжимал, Джисон чувствовал себя маленьким, почти игрушечным. – Нравится? – спросил Чан. – Да. – Сильнее? – Да. Чан сжал сильнее, двигая рукой ритмично, и Джисон вцепился в его плечи, чувствуя, как внутри всё стягивается в тугой узел. – Чан, я сейчас… – Я знаю. Давай. Джисон кончил ему в руку – молча, только вздохнув, уткнувшись лицом в чужую шею. Чан гладил его по спине, пока дыхание не выровнялось. – Ты как? – спросил он. – Хорошо. А ты? – Я ещё нет. Джисон поднял голову. – Хочешь, я… – Нет. Я хочу иначе. – Как? Чан посмотрел на него – в глаза, прямо. – Хочу тебя. Полностью. Можно? Джисон сглотнул. – Ты большой, – сказал он. – Знаю. – Я никогда… – Я знаю. Я буду аккуратно. Джисон кивнул. Чан потянулся к тумбочке, достал смазку, и Джисон смотрел, как он открывает флакон, как выдавливает на пальцы прозрачную жидкость. – Ляг на живот. Джисон перевернулся, уткнувшись лицом в подушку. Чан лёг сверху – тяжело, тепло, и его член упёрся Джисону в ягодицу – твёрдый, большой, пугающий и манящий одновременно. – Расслабься, – прошептал Чан. – Я осторожно. Пальцы коснулись входа – холодные от смазки, но нежные. Чан вводил их медленно – один, потом два, растягивая осторожно, почти благоговейно. – Больно? – Нет. – Хорошо? – Хорошо. – Ещё? – Да. Третий палец вошёл туже, но Чан не торопился, давая привыкнуть, давая раскрыться. Джисон дышал в подушку и чувствовал, как внутри разливается тепло. – Готов? – спросил Чан. – Да. Чан убрал пальцы, и Джисон почувствовал пустоту – на секунду, а потом чужой член коснулся входа. – Дыши, – сказал Чан. – Выдохни. Джисон выдохнул. Чан вошёл. Медленно. Невыносимо медленно. Джисон чувствовал каждый миллиметр – как растягивается, как наполняется, как чужой размер оказывается даже больше, чем он представлял. – Чёрт, – выдохнул он. – Больно? – Немного. – Потерпи. Чан замер, давая привыкнуть. Джисон сжимал подушку и дышал – глубоко, ровно, чувствуя, как боль уходит, сменяясь чем-то другим. – Можно двигаться? – Да. Чан двинулся. Медленно, плавно, почти нежно. Джисон застонал в подушку – глухо, сдавленно, и Чан наклонился, поцеловал его в загривок. – Тихо, – прошептал он. – Тихо, я здесь. – Чан… – Я знаю. Я тоже. Они двигались вместе – медленно, ритмично, и Джисон чувствовал, как внутри нарастает новое тепло, другое, глубже, чем в первый раз. – Чан, – выдохнул он. – Я опять… – Я знаю. Давай. Джисон кончил второй раз – почти беззвучно, только вздрогнув всем телом. Чан продержался ещё несколько движений и кончил следом – внутрь, горячо, глубоко. Они лежали так долго. Тяжело дышали. Чан гладил его по спине. – Ты как? – спросил он. – Хорошо. Очень хорошо. – Не больно? – Нет. Уже нет. Чан поцеловал его в плечо. – Ты мой, – сказал он. Джисон закрыл глаза. Это были самые правильные слова в его жизни.***
Дальше были дни. Много дней. Тёплых, светлых, полных Чана. Они завтракали вместе – Чан всегда садился рядом, их колени касались под столом, и Минхо однажды поднял бровь, но ничего не сказал. Феликс улыбался им обоим чуть шире, чем остальным. Чонин дразнил, но без злости. – Вы теперь будете противно ворковать? – спросил он однажды. – Будем, – ответил Чан. – Тогда я переезжаю. – Куда? – К Хёнджину в комнату. Хёнджин, сидевший с книгой, поднял голову. – Ко мне? На фиг? – Буду тебе мешать. – Ты мне и так мешаешь. – Значит, привыкнешь. Чонин перетащил подушку и правда остался у Хёнджина на три дня, пока Чан и Джисон не перестали ворковать так громко. А они не перестали. Джисон ловил себя на том, что улыбается просто так. Что просыпается и первым делом тянется к Чану — проверить, рядом ли. Что оставляет ему записки на тумбочке: «кофе на плите» или «я в студии, вернусь к шести» или просто «люблю». Чан тоже оставлял. Однажды Джисон нашёл в кармане своей толстовки сложенный листок. Внутри было: «Ты забыл у меня своё сердце. Но я не отдам». Он смеялся потом весь день. – Ты поэт, – сказал он Чану вечером. – Я романтик. – Это одно и то же? – Для тебя – да. Джисон закатил глаза, но внутри всё пело. Они занимались любовью почти каждую ночь. Чан был нежный, внимательный, всегда спрашивал «можно?», всегда останавливался, если Джисону было больно, всегда доводил до того состояния, когда Джисон забывал, где он и как его зовут. – Ты меня испортишь, – сказал однажды Джисон. – Хорошо. – Что хорошего? – Будешь только мой. Никто другой не подойдёт. Джисон фыркнул. – Самоуверенный. – Я просто знаю. И Джисон знал. Знал, что другой не нужен. Что Чан — это всё. Что седина на висках и мокрые голубые волосы – это его, только его, на все утра, на все ночи, на все «проснись и кофе остыл». Он даже привык к размеру Чана. Теперь это не пугало – это возбуждало. Чувствовать, как чужой член входит в него, заполняя целиком, растягивая до предела, – это было лучшее, что случалось с его телом. – Нравится? – спрашивал Чан. – Ты же знаешь. – Хочу слышать. – Нравится. Очень. Ты большой. – Для тебя. – Только для меня. – Только для тебя. И это была правда. Джисон верил.***
Джисон проснулся от того, что захотел пить. Чан спал рядом – разметался по кровати, волосы разбросаны по подушке голубыми прядями, рот чуть приоткрыт. Джисон смотрел на него в темноте и думал о том, что через год, наверное, будет смотреть так же и всё ещё не верить своему счастью. Он осторожно выбрался из-под одеяла. В коридоре было тихо. Часы на лестнице показывали три ночи. Джисон спустился на кухню, налил воды из фильтра, прислонился к стене у окна. На улице горел фонарь, и тени от веток качались на асфальте. Где-то далеко проехала машина — звук растаял, не долетев. Он допил воду, поставил кружку в сушку и уже собрался идти обратно, когда услышал голоса. Из гостиной. Он узнал их сразу. Чан. И Чанбин. – Ты проиграл, Чанбин. Месяц прошёл. Я всё ещё с ним. Джисон замер. – Подожди финала. Посмотрим, кто заплатит. – Он уже мой. По уши. – Тем хуже для него. Кружка в руке Джисона дрогнула. Он не сразу понял, что слышит. Слова доходили медленно – будто сквозь вату, будто вода в уши набралась, когда ныряешь слишком глубоко. – Чанбин, ты просто завидуешь. У тебя никого нет, вот ты и бесишься. – Я не завидую. Я просто напоминаю – это был спор. Ты забыл? Пауза. Джисон задержал дыхание. – Не забыл. Голос Чана. Спокойный. Ровный. Будничный. – И что ты скажешь ему, когда всё кончится? – Ничего. Он сам поймёт. – Думаешь? – Знаю. Такие, как он, всегда понимают. Кружка выскользнула из пальцев. Джисон смотрел, как она падает – медленно, будто в замедленной съёмке, – как ударяется о кафель, как разлетается на осколки белой керамикой, как вода растекается по полу, тёмная в свете луны. Звук был такой громкий, что, наверное, разбудил весь дом. – …Джисон? Голос Чана – испуганный, резкий. Шаги в коридоре. Джисон стоял над осколками и не мог пошевелиться. Он смотрел на них и думал о том, что кружка была из сервиза, который они с Чаном покупали вместе месяц назад. В обычном магазине, за углом. Чан сказал: «Эти возьмём, они толстые, долго тепло держат». И улыбнулся. Улыбка была тёплая. Как всё, что Чан делал. Как и всё, что оказалось ложью. – Джисон. Голос сзади. Джисон обернулся. Чан стоял в дверях кухни – бледный, растрёпанный, в одной футболке. Голубые волосы торчали в разные стороны, на щеке осталась складка от подушки. Он смотрел на осколки. На воду. На Джисона. – Это не то, что ты думаешь, – сказал он. Джисон молчал. Слова не шли. Они застряли где-то в горле – колючие, сухие, царапающие. – Джисон, пожалуйста. Это просто разговор. Мы с Чанбином… – Я слышал. Голос вышел чужой. Сиплый. Будто не его. Чан шагнул вперёд. – Не подходи. Чан замер. – Джисон, дай я объясню. – Объясни. – Это был спор. В самом начале. Я поспорил с Чанбином, что смогу быть с кем-то дольше двух недель. Это было дурацкое пари, на деньги. Я выбрал тебя, потому что ты был рядом. Потому что ты смотрел на меня так… Я подумал, что будет легко. Джисон слушал. Каждое слово ложилось внутрь, как осколок. Холодный. Острый. – А потом всё изменилось. Я правда… – Когда? – Что? – Когда изменилось? На какой день? На второй? На пятый? Когда ты впервые меня трахнул – это был спор? Когда говорил, что любишь – спор? Когда оставлял записки в карманах – спор? Чан молчал. – Отвечай. – Я не знаю точно. Где-то через неделю. Может, чуть позже. Но потом – нет. Потом всё было по-настоящему. – По-настоящему? – Да. Джисон кивнул. Медленно. Будто во сне. – А я, – сказал он, – я с первого дня по-настоящему. С того утра, когда ты вышел из душа с мокрыми волосами. С той секунды, когда ты улыбнулся и спросил, почему я на тебя смотрю. Я не выбирал. Я просто упал. Чан смотрел на него, и в глазах у него было что-то мокрое. – Прости, – сказал он. – За что? – За всё. – Не поможет. – Знаю. Джисон перешагнул через осколки. Подошёл к Чану вплотную. Посмотрел на него – на седину у висков, на голубые волосы, на губы, которые целовали его сотни раз, на глаза, в которых сейчас плакал кто-то чужой, кого он не знал. – Ты проиграл? – спросил он. – Или выиграл? – Что? – Спор. Кто кому платит? Чан покачал головой. – Плевать на спор. – Мне тоже плевать. Но ты мне врал. – Я не врал. Потом. – Ты врал каждую секунду, потому что не сказал правду в первую же минуту. Чан молчал. Джисон развернулся и пошёл к лестнице. Ноги были ватные. Каждая ступенька давалась с трудом. Перила скользили под пальцами. – Джисон. Голос Чана снизу. – Что? – Я люблю тебя. Джисон остановился на лестнице. Не обернулся. – Я тебя тоже, – сказал он. – Но этого мало. И поднялся наверх.***
Он не спал трое суток. Просто лежал на кровати и смотрел в потолок. Там была трещина – старая, ещё с прошлого года. Они с Чаном собирались её заделать, но всё откладывали. Теперь она будет висеть вечно, напоминая. В доме было тихо. Все ходили на цыпочках. Феликс приносил еду и уносил нетронутой. Минхо ставил на тумбочку кофе – тот остывал, Джисон не пил. Чонин перестал слушать музыку. Чан не уезжал. Он сидел внизу, на кухне, и ждал. Минхо сказал – третий день сидит, почти не спит, пьёт кофе кружками и смотрит на лестницу. Джисон не спускался. На четвёртый день он услышал шаги. Не на лестнице – в коридоре. Тихие. Осторожные. Стук в дверь. – Не входи, – сказал Джисон. Дверь открылась. На пороге стоял Чанбин. Джисон сел на кровати. Чанбин выглядел паршиво. Под глазами круги, футболка мятая, волосы торчат в разные стороны. Он не брился, кажется, все эти дни. – Ты меня убьёшь? – спросил Чанбин. – Нет. – Зря. Я бы убил. Джисон молчал. Чанбин вошёл, сел на стул у стены. Сцепил руки в замок, разжал, снова сцепил. – Это я придумал, – сказал он. – Спор. Чан не хотел. Я его уговорил. Сказал, что он не сможет, что он эгоист, что ему никто не нужен по-настоящему. Он психанул. Сказал – смогу. И выбрал тебя. Джисон смотрел на него. – Ты хотел, чтобы он проиграл? – Я хотел, чтобы он понял, что неправ. Что он может любить. Глупо, да? – Глупо. – Знаю. Чанбин провёл рукой по лицу. – Я не думал, что так выйдет. Я думал, он поиграет неделю и бросит. А он не бросил. Он влип. По-настоящему. Я таких глаз у него не видел никогда. – И? – И я радовался. Думал – молодец, Чан, нашёл своё. А потом вышло вот так. Чанбин поднял голову. – Если хочешь меня ненавидеть – ненавидь. Я заслужил. Джисон молчал долго. Потом спросил: – А он? Он тебя ненавидит? – Да. Сильнее, чем ты. – Хорошо. Чанбин кивнул. – Я пойду. Если что – я внизу. В смысле, если захочешь меня убить. Он встал и пошёл к двери. – Чанбин. Тот обернулся. – Он правда любит? Чанбин посмотрел на него долго. – Если бы ты видел его глаза эти три дня, ты бы не спрашивал. И вышел.***
На пятый день Джисон спустился. В доме было тихо. Слишком тихо. Даже холодильник не гудел. На кухне никого не было. На крыльце — тоже. Он вышел на улицу. Чан сидел на лавочке у забора. В той же куртке, что и в первый день. Волосы висели сосульками — он их не мыл, кажется, все пять дней. Голубой цвет почти стёрся, пробивалось своё — тёмное, живое. Он поднял голову, увидел Джисона и встал. – Привет, – сказал он. Голос сел совсем. Будто он не говорил пять дней или, наоборот, говорил слишком много. – Привет. – Ты вышел. – Вышел. – Я думал, ты не выйдешь. – Я тоже. Они стояли друг напротив друга. Осень уже тронула листья — они желтели по краям, шуршали под ногами. Ветер был холодный, но Джисон не чувствовал. – Я не буду просить, – сказал Чан. – Не буду говорить «дай мне шанс». Ты прав – я врал. Не сказал в первую же минуту. Не рассказал сам. Ты узнал так, как не должен был. Джисон молчал. – Я просто хочу, чтобы ты знал. Я люблю тебя. Не за спор. Не потому что ты был рядом. А потому что ты – это ты. Потому что у тебя уши краснеют. Потому что ты проливаешь кофе. Потому что ты оставляешь записки. Потому что ты мой. – Я не твой, – сказал Джисон. Чан кивнул. – Знаю. Он помолчал. – Но я всё равно буду любить. Могу не подходить, не писать, не звонить. Но любить не перестану. Джисон смотрел на него. На седину у висков – её стало больше. На глаза – красные, с тёмными кругами. На руки – пальцы сжимаются в кулаки, разжимаются, снова сжимаются. – Ты похудел, – сказал Джисон. – Ты тоже. – Не ел. – Я тоже. Ветер дёрнул ветки. – Что теперь? – спросил Чан. Джисон посмотрел в сторону. На забор, на котором Феликс прошлым летом рисовал мелом солнце. Оно почти стёрлось. – Не знаю, – сказал он. – Я не знаю, как это пережить. – Я помогу. – Ты – причина. – Знаю. Всё равно помогу. Если позволишь. Джисон перевёл взгляд на него. Чан стоял и ждал. Не просил. Не умолял. Просто ждал. – Иди в дом, – сказал Джисон. – Помой голову. Ты похож на чучело. Чан моргнул. – Это значит… – Это значит, что я не знаю. Просто не знаю. Но стоять тут и мёрзнуть – глупо. Чан кивнул. Медленно. Боясь спугнуть. Они пошли к дому вместе. Не касаясь друг друга. Но рядом.Месяц спустя.
Они не сошлись обратно. Джисон не мог. Каждый раз, глядя на Чана, он вспоминал ту ночь. Осколки на полу. Голос: «Он сам поймёт». И то, как Чан молчал, когда нужно было говорить. Чан не настаивал. Он просто был рядом. Помогал с едой. Чинил кран в ванной. Выносил мусор, когда Джисон забывал. Сидел на кухне и пил кофе, не подходя ближе, чем на метр. – Ты как комнатная собачка, – сказал однажды Хёнджин. – Иди в жопу, – ответил Чан без злости. Хёнджин пожал плечами и ушёл. Джисон слышал этот разговор через стену. Улыбнулся. Первый раз за месяц. Он сидел в своей комнате и смотрел на голые ветки за окном. Осень кончилась. Начиналась зима. В дверь постучали. – Можно? – голос Чана. – Да. Чан вошёл с двумя кружками кофе. Одну поставил на тумбочку, вторую оставил себе. Сел на стул у стены – на то же место, где сидел Чанбин в тот день. – Тут трещина, – сказал он, глядя в потолок. – Знаю. – Заделать? – Не надо. – Почему? – Привык. Чан кивнул. Они пили кофе молча. – Я уезжаю, – сказал Чан. – На неделю. К родителям. Надо разобраться в голове. Джисон кивнул. – Хорошо. – Я вернусь. – Знаю. – Ты будешь здесь? – А куда я денусь? Чан поставил кружку, встал. Подошёл к двери, остановился. – Джисон. – М? – Можно тебя обнять? Один раз. Перед отъездом. Джисон посмотрел на него. Чан стоял в дверях – в той же старой футболке, с мокрыми после душа волосами (он снова их мыл, снова укладывал, снова пытался быть собой), с сединой у висков, с глазами, в которых было столько надежды, что больно смотреть. – Можно, – сказал Джисон. Чан подошёл. Обнял осторожно – будто боялся сломать. Джисон уткнулся носом ему в плечо. Запах был тот же. Мята, гель для душа, Чан. – Я скучаю, – сказал Чан в его макушку. – Я тоже. – По тебе. – Знаю. Чан отстранился. Посмотрел в глаза. – Я всё исправлю. Честно. – Не надо ничего исправлять. – Надо. – Делай, как знаешь. Чан кивнул. Вышел. Джисон остался один. В комнате пахло кофе и Чаном. За окном начинался снег — первый в этом году. Крупные хлопья падали медленно, кружились в свете фонаря, ложились на голые ветки. Джисон смотрел на снег и думал о том, что любовь — это как трещина на потолке. Можно заделать, заштукатурить, закрасить. Но она всё равно останется внутри. Под слоем краски. Под слоем времени. Останется. И будет ждать. Чего — неизвестно. Может, весны. Может, тепла. Может, того дня, когда снова можно будет дышать рядом, не задыхаясь от боли. Снег падал. В доме было тихо. Где-то внизу Минхо варил кофе. А Джисон сидел и ждал. Чего — он и сам не знал.***