После заката

NC-17
Завершён
33
2
автор
Scount бета
Размер:
22 страницы, 12 137 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 25 Отзывы 6 В сборник

Часть 1

Настройки
      Солнце зашло.       В темноте, которая наступила после, мало-помалу затерялось всё. Сначала забылся голос: было время, когда он Индржиха раздражал — высокий и требовательный, то и дело срывающийся на крик. Было время, когда Индржих, едва заслышав его на другом конце корчмы, невольно морщился. Потом настало другое время: привычка и дружеская приязнь смягчили этот голос, сточили до легко узнаваемого, знакомого и потому казавшегося приветливым… а потом изменилось и это. Из высокого голос стал в его ушах до боли выразительным, из требовательного — просящим. Крик истёк в стон так же, как дружба — в любовь.       Чтобы забыть нюансы интонации, понадобилось совсем немного времени. Меньше года прошло — и вот однажды утром он вдруг понял, что не помнит голоса Яна так ясно, как прежде. Не уверен, насколько охрипшим был бы его шёпот сейчас, со сна; насколько нежно звучал бы его тихий смех. Осознание — он не в силах вспомнить, как Ян смеялся — причинило боль.       К исходу второго года в памяти сгладились и другие мелочи. Походка, жесты. То, как он сидел, — за завтраком или над бумагами; как плавал; как оступался в бою на тренировочных мечах или блистал на стрельбище. Индржих больше не мог, закрыв глаза, с прежней лёгкостью увидеть Яна в любом месте, в любой позе, за любым делом. Как он забирался в седло? Как раздевался перед сном? Как обнимал?       Как можно было жить без памяти о нём и его объятиях, господи, как?       Последними, уже на третий год, стёрлись черты лица. Индржих всё ещё помнил его, конечно, но детали… деталей больше не было. Их отняло у него время: смяло, спутало, размололо в пыль и ветром унесло туда, куда Индржих пока что уйти не мог. У Яна были светлые волосы и голубые глаза, гордый острый нос, чётко очерченное лицо — Индржих знал это. Но представить солнечный блик, пляшущий в золоте его волос или смешливо прищуренных глазах, уже не получалось.       Больно было так же, как в самый первый день.       Хуже всего было то, что от его пана не осталось ничего. Портретов он никогда не заказывал, хоть и слыл по молодости самовлюблённым до ужаса; крышка его усыпальницы была гладкой, без барельефа. Впрочем, даже если бы было всё это, и картины, и скульптуры — всё равно получилось бы непохоже. Ян… он ведь был не в чертах лица и силуэте: широкие плечи, крепкая линия талии, длинные ноги — чушь. Ян был в ощущении любви и тепла перед сном. В эхе их общего смеха: ни с кем Индржих так не смеялся, как с ним. Ян был в прошлом — в нём и остался навсегда; в памяти, из которой постепенно пропадал тоже; в запахе, что ещё в первый год после его смерти выветрился из его комнат; в ласковом прикосновении к щеке поутру, пока Индржих ещё спал и не помнил.       Всё реже и реже он просыпался от того, что пытался сквозь сон дотянуться до его ускользающей руки, выдыхая беззвучно: «Не уходи». Ян давно уже ушёл.       Продолжать жить в Пиркштайне без него казалось не бременем даже — предательством. Не было ни пана Гануша, ни Радцига, ни Терезы, ни Сивки с Барбосом — всех забрало время. Гануш и Радциг погибли с разницей в год: первого хватил сердечный удар, второй отправился за налогами и не вернулся; дни и сейчас были, кажется, неспокойные, а тогда и подавно. Потом уже, когда до Ратае дошли слухи, Индржих предпочитал не думать об отце, не представлять: это была поганая смерть, несправедливо мучительная. Тереза вышла замуж и уехала в село под Колином, пропав с концами. Барбос пару лет как околел от старости, а ещё раньше Сивку убило копьём в одной из стычек с разбойниками. Рядом не было никого; некому было разогнать бесконечную темноту. Да и кто бы смог? Сколь бы ярко ни горело пламя свечи, факела, хоть костра — с навеки зашедшим солнцем их свету ни за что не сравниться.       Замок казался пустым. Гинце уехал куда-то учиться, а Индржих даже не знал куда: это случилось в первый год после смерти Яна, он мало что помнил из этого времени. Потом уже, когда он пришёл в себя хоть немного, выцепить ничего стоящего из случайных разговоров не получалось, да и не разговаривал он почти ни с кем; спрашивать у прислуги или тем более Йитки было неловко. Не хотелось к ней лишний раз подходить, не любила она его никогда по понятным причинам, пусть и терпела. А может, не выкинула из замка после того, как он не выдержал и ушёл с поста сотника, просто потому что сжалилась. Неважно.       Всё же жить приходилось — выбора не было. Он по-прежнему оставался мастером-мечником и неплохим кузнецом, по-прежнему был силён как бык. Мог помогать и на ристалище, и в кузне, молодой капитан стражи неизменно привечал его на тренировочной площадке. Индржиху было в общем-то всё равно, чем заниматься, как скоротать время до заката. Много лет он боялся остаться без дела, находил себе любую работу даже зимой, даже когда болел и вот-вот мог слечь, — о, Ян ругался с ним из-за этого бесчисленное множество раз. И вот, в конце концов добился своего: теперь смысла в движении Индржих не видел, потому что двигаться было некуда. Незачем.       Когда подходил к концу третий год, в Ратае вернулся Гинце — важный и учёный, до смешного самоуверенный. Пани Йитка украдкой плакала от гордости и счастья по вечерам, когда Гинце за ужином развлекал сидевших за столом мудрёными беседами. Индржих тоже был рад наконец повидаться: то немногое, что осталось от него после смерти Яна, испытывало при взгляде на молодого паныча хоть что-то, кроме бесконечной тоски. Сердце стягивало болезненной нежностью: вот оно, продолжение Яна, то единственное, кроме самого Индржиха, что пережило пана и при том сохранило его отзвук в себе. Не к Йитке же, всю жизнь тихо презиравшей нелюбимого супруга, было за этим идти?..       Удручало одно: Гинце был совсем не похож на отца. Не лицом — нет, тут птачековская порода как раз чувствовалась куда сильнее кунштатской. Но характер, привычка держать себя, манеры, склад ума — ничто не напоминало в нём Яна. Гинце, несмотря на нежный возраст, был обычно спокойный и рассудительный; мягкий там, где Ян был раздражающе твердолоб, и несгибаемый в местах, в которых Ян, напротив, был всегда податлив как глина. Представить, к примеру, как он шутки ради отсылает слугу грабить подвал ратуши, не получалось: Гинце в голову не пришло бы так издеваться над подневольным ему человеком. Но и близкой дружбы со своими ровесниками — крестьянами или оруженосцами он, в отличие от Яна, никогда не водил.       Индржих всё равно любил его как родного; в какой-то мере Гинце и был ему родным. Своих детей у Индржиха не было и быть не могло, учить бою на мечах и верховой езде ему было некого. Он учил Гинце — давно, когда Ян был ещё тут, а сам Гинце, непоседливое и любопытное белокурое создание, напоминал отца куда сильнее. Воинское дело наскучило маленькому панычу быстро, гораздо больше ему понравилось пропадать в библиотеке — Индржих вздохнул, конечно, но и туда пошёл следом. Читал с ним, помогал чем мог с грамотой, пока Гинце не перерос его в этом деле на две головы. До обидного, к слову сказать, скоро…       — Анимус… квод пердидит оп… оптат, — пытался блеснуть знаниями латыни девятилетний Гинце — и тут же, не выдержав, прыскал со смеху: его, конечно, смешило нелепое высокопарное «пердидит». Индржих, к сожалению, уже не помнил, что означает это слово на латинском, — зато помнил, как звонкий хохот маленького Гинце расплёскивался по крошечной библиотеке Пиркштайна.       — Дева преславная и благословенная, Владычица наша, Защитница наша, Заступница наша, — склонившись над потрёпанным молитвенником, с серьёзным лицом читал Гинце в одиннадцать. — С Сыном Твоим примири нас, Сыну Твоему поручи нас, к Сыну Твоему приведи всех нас…       — Тут говорится, — с придыханием, густо краснея, шептал ему тринадцатилетний Гинце, — что женщины развратны и греховны. Здесь написано про женщин, умы которых тянутся к запретному: они готовы возлечь и с полоумным, и с пахарем, и с крестьянином, и… ой, Индро, прости. Я, конечно, не имел в виду, что быть крестьянином — настолько уж дурно, я… Прекрати надо мной смеяться! Я просто цитировал, на самом деле мне вовсе…       — Покой вечный подай ему, Господи, и свет вечный ему да сияет, — шептал на латыни пятнадцатилетний Гинце, слепо глядя на гладкую, без барельефа крышку усыпальницы. — Да упокоится… — А Индро стоял за его плечом и не знал, как сказать Гинце, что не видать рая, вечного покоя и вечного света ни его отцу, ни Индржиху: они грешили вместе. Может, Гинце и сам догадывался, он был умным мальчиком. Может, потому и молился за упокой Яна так истово. Индржих не знал и знать не хотел, всё равно это больше не имело значения. Ничто больше не имело значения.       — Трактат о фехтовании, — сказал Гинце в восемнадцать, протягивая ему тонкую книжицу. — Я ещё в Праге заказал копию с глоссами. Для тебя.       Индржих сморгнул, с недоверчивым удивлением посмотрел на книгу. Гинце стоял напротив, вопросительно изогнув светлые брови.       — Ну же, возьми. — Он с истинно птачековской настойчивостью пихнул книгу Индржиху в руки. — Это подарок, и дорогой, между прочим.       — Я… Кхм, спасибо, — сказал Индржих. Голос похрипывал с отвычки: нынче он и десятком слов за день перекидывался с кем-то редко. — Спасибо, Гинце. Я это очень ценю.       Трактат он не открыл ни разу, положил в сундук у кровати и забыл. Не тянуло рассматривать иллюстрации или маргиналии, разбираться в глоссах. Зачем?       — Ч-чёрт! — выдохнул Гинце, тряся ушибленной ладонью. Тренировочный меч, выбитый из его руки Индржихом, со стуком брякнулся на истоптанную землю. — Ну и силищи в тебе до сих пор, уму непостижимо!       Индржих только головой помотал, молча поднял уроненный меч и протянул панычу рукоятью вперёд. Сила-то, может, и осталась, а вот глазомер и чувство равновесия в последнее время резко начали подводить. Гинце не замечал, — куда ему? — но сам Индржих замечал ещё как. А ведь ему было-то едва-едва за сорок…       — Давай сходим в корчму вечером, — предложил Гинце, заглянув как-то раз в замковую кузницу. Индржих заканчивал очередное лезвие для топора, щурился от пара, густо валившего из ведра с водой; вместо ответа неопределённо повёл плечом: он уже не помнил, когда последний раз бывал в корчме. — Ну давай, Индро, посидим немного, выпьем пива, повспоминаем былое.       — Не пристало пану Ратае пьянствовать в ратайской же едальне, — хмуро возразил Индржих. — Закажи пива к себе в комнаты, если так хочется.       Гинце лишь мотнул головой упрямо и, разумеется, в конце концов добился своего. Больших трудов ему это не стоило: в точности как его отцу когда-то, Индржих не мог ни в чём отказать панычу. Всего и разницы было, что Ян, в отличие от Гинце, прекрасно знал, какой властью над ним обладает, и бесстыже этим пользовался. Надо признать, никогда не во вред Индржиху.       В корчме было… странно. Весь вечер он спиной ощущал любопытные взгляды, краем уха ловил шушуканье и перешёптывания: интересно всем было, наверное, с чего это вдруг он снова выполз на свет божий. Индржиху до этого дела не было, но Гинце чужое внимание тоже чувствовал: ёрзал на скамье напротив и довольно крепкое местное пиво глотал как воду. Всё порывался завести обещанный разговор о былом — то о своём детстве, то о молодости самого Индржиха, — но беседа не клеилась, разваливалась, как ничем не скреплённое чучело. Индржих не хотел упоминать имя Яна Птачека, вот только без него этого «былого» будто и не существовало толком, поэтому каждый раз, когда на очередной рассказ падала тень Яна, Индржих просто замолкал, — беспомощный перед тенью пана точно так же, как однажды перед ним самим.       Уже ночью, лёжа без сна в своей комнате и глядя в стену, раздумывал — в сотый, в тысячный раз: наверное, он не делал чести памяти о Яне, горюя по нему столь открыто. Наверное, правильнее и умнее было бы попытаться взять себя в руки, попытаться притвориться, будто Ян был для него всего лишь другом и паном, а не… Люди ведь не слепые. Ещё при жизни Яна по Ратае бродили слухи и о нём, и о его сотнике-бастарде — не очень-то убедительные, конечно, и почти неслышные в самом Пиркштайне, но поразительно упорные. И Индржих только подкреплял их последние годы: так, как он скорбел по Яну, не скорбят по господину, пускай даже самому доброму; так не скорбят по другу, пускай даже самому близкому. В глубине души Индржих осознавал, что всем собой подтверждает многолетние подозрения, но Ян был уже мёртв, ему ничто не могло навредить, а что до его памяти… Индржих надеялся, Ян простит его за то, что он не смог её защитить, — так же, как не смог защитить под Живогоште самого Яна.       Только это ему, в общем-то, и оставалось: надеяться на прощение. Замаливать грехи, свои и чужие, да раз за разом, изо дня в день повторять: ради бога и всего святого, прости. За слабость. За то что не смог заслонить собой от беды. За тоску и уныние, которых Ян не выносил ни в себе, ни в других. За то что сдался. За…       — Хочу на охоту, — чуть ли не за локоть отловив Индржиха у обеденной залы, заявил Гинце. Было раннее утро, вокруг сновали слуги, замок просыпался и жил, шумел себе тихонько где-то там, в коридорах. — Ты едешь со мной, на ближайшие два дня ничего не планируй, — приказал он и, развернувшись на пятках, исчез за ближайшей дверью, никаких возражений не дождался. Да и толку-то в них было?       Индржих вздохнул и пошёл к капитану стражи — предупреждать, что завтра его на тренировочной площадке не будет.       На охоту выдвинулись на рассвете и почему-то вдвоём, без прислуги и охраны. Индржих не стал спрашивать, ехал молча: рассматривал дорогу, по которой не вёл коня уже года три, и поля, затопленные грязью вперемешку с тающим снегом.       Он с вялым удивлением осознал: а ведь уже наступила весна. Очередная одинокая весна, прихода которой Индржих и не заметил бы в стенах города. Он вообще в последнее время понимал, что пора сменить зимний кожух на шерстяной дублет или лёгкую летнюю рубаху на рубаху потеплее, только когда начинал ловить на себе странные взгляды других. И сейчас, оказывается, истекал пóтом под тяжёлым зимним плащом на меху. Гинце, ехавший рядом, был одет по погоде — господи, до чего же незаметно он вырос в самостоятельного юношу, которому больше не требовалось подтирать нос и натягивать на лоб шапку…       В лагерь приехали к полудню. Костёр, лежанки, небольшой шатёр для Гинце — Индржих всё устроил не задумываясь: руки помнили. До заката получилось настрелять трёх зайцев и куропатку. Стрелял Гинце, Индржих лишь склонял голову в ответ на довольные возгласы паныча после очередной удачно посланной стрелы да молча ходил подбирать тушки. Надо было, наверное, завести после смерти Барбоса другую собаку, чтобы сейчас не выполнять её работу. Но духу не хватало, Индржих знал, что привяжется, — и чем это кончается, знал тоже: опустевшей соломенной подстилкой, на которую тяжело взглянуть без слёз, долго выветривающимися привычками, обращёнными в никуда, и земляным холмиком на краю леса.       Ближе к вечеру они с Гинце вернулись в лагерь. Паныч грелся у костра и пил вино из бурдюка, пока Индржих вскрывал и подвешивал зайцев на бечеву, чтобы стекла кровь. Потом, вернувшись к огню, принялся разделывать куропатку: ножом орудовал методично, бездумно, не слушая треск хрящей и не чуя сладковато-тёплого запаха требухи. Уже приходилось щуриться: смеркалось по-мартовски скоро, а зрение за последние месяцы резко просело.       — Ты скучаешь по нему? — спросил вдруг Гинце.       Индржих, не поднимая взгляда от птичьей тушки, пожал плечом. Не стал делать вид, будто не понял вопроса, ответил тихо:       — Да, очень.       — На тебя больно смотреть, ты знаешь? — помолчав, сказал Гинце.       Индржих не удержался, глянул на него всё-таки исподлобья: Гинце, сидевший с другой стороны костра, не отводил от него взгляда — пронзительно ясного, проницательного. Сочувственного.       — Когда только вернулся, я спрашивал, как ты тут жил, Индро. Много с кем говорил: с мамой, с сотником Адамом, с прислугой — мне не понравилось то, что я услышал.       — Прости, Гинек, но не всё в этом мире существует для того, чтобы тебе нравиться, — невесело усмехнулся Индржих, возвращаясь обратно к куропатке. — Впрочем, я рад видеть в тебе что-то от отца: ему это понимание тоже всегда давалось с большим трудом.       Гинце упрямо поджал губы.       — Ты же знаешь, к чему я, не прикидывайся дураком. Я с начала зимы пытаюсь тебя расшевелить — ты как был похож на ходячий труп, так и остался.       — Я знаю.       — И?       — И ничего, Гинце. Тебя это всё равно не касается.       — Индро! — не выдержал Гинце и, судя по звуку, раздражённо хлопнул ладонью по земле рядом с собой. — Прекрати делать вид, что ты одинок в своём горе! Ты не чужой мне человек, ты ведь… Ты… Индро, послушай. — На земле зашевелилась его тень, Индржих нехотя поднял взгляд: Гинце придвинулся к костру и взволнованно стиснул бурдюк с вином обеими руками. В сгущающейся темноте его лицо, чуть порозовевшее от хмеля, смятения и близости к огню, казалось мрачнее и старше обычного. — Ты растил меня, был почти что вторым отцом. Ты по-прежнему дорог мне. Видеть, каким ты стал, мучительно.       Индржиху нечего было ответить, поэтому он молчал.       — Индро, — устав ждать, снова позвал Гинце, — поговори со мной.       — О чём?       — Не знаю. Об отце?       Индржих покачал головой:       — Нет.       — Столько времени прошло, господи. Поговори со мной о нём, я уверен: тебе станет легче.       Если б мог, Индржих рассмеялся бы.       — Нет.       — Но почему? — в голосе Гинце звенели и отчаяние, и капризное упрямство, и непонимание. В такие моменты, когда забывал казаться взрослее своих лет, он гораздо больше напоминал Яна в молодости. Сердце Индржиха сжалось, слабо закровило снова. — Три года минуло, три! А смотрю на тебя — и ощущение такое, будто он умер вчера.       Индржих работал ножом: ножки, крылья, мясо грудки, плёнка жира, худощавая спинка. Куски получались неровные, нож давно пора было заточить.       — Поговори со мной о папе, — тихо попросил Гинце, — пожалуйста. Мне ведь тоже не с кем поделиться… болью.       Индржих вздохнул и с искренним сожалением ответил:       — Прости, Гинек. Ложись отдыхай, я разбужу, когда будет готов ужин.       Бог свидетель, ему правда было жаль, что он не в силах помочь Гинце. Стоило догадаться, что паныч рано или поздно поднимет эту тему: у матери он мог найти утешение и любовь, но не искренне доброе слово о Яне Птачеке; он был юн и чувствителен, скучал по отцу — к кому ещё ему было идти за таким разговором, как не к ближайшему другу этого самого отца; единственному, кто тоже до сих пор горевал по нему? Можно было заранее понять, что неспроста и подарки, и походы в корчму, и эта охота без лишних ушей, — но даже если б Индржих догадался, неизменными остались бы и его решение поехать с Гинце сюда, и отказ в его просьбе.       Гинце обиженно отвернулся, поднялся на ноги и ушёл к своему шатру. Индржих остался у костра, сосредоточенно кромсать в котёл мясо для похлёбки.       Он любил Гинце всем сердцем, пошёл бы ему навстречу в чём угодно — кроме этого. Не в последнюю очередь как раз из-за своей любви к нему: одного слова, одного выражения лица, поддайся Индржих и заведи этот разговор, было бы достаточно, чтобы всё понять. Не слышать в чужих перешёптываниях на улицах Ратае или смутно догадываться самому — нет, именно понять точно, узнать наверняка. Бедный Гинце, любивший отца и тосковавший по нему, не заслуживал боли, что шла рука об руку с этой тайной. Не заслуживал — в отличие от Индржиха.       Мясо, ячмень, щёпоть соли, порубленный корень лопуха — гуртом в котёл, в постепенно нагревающуюся воду. Индржих размешал будущую похлёбку и тяжело опустился на пенёк у костра, невидящим взглядом уставившись в истекающее дымом пламя.       Три года, даже чуточку больше. А он по-прежнему не знал, как описать, хотя бы себе, что значил для него уход Яна. Вернее всего, пожалуй, была мысль, пришедшая к нему первой ещё тогда, — когда он лежал рядом с Яном в залитой кровью и вином постели и, вжавшись лицом в его холодную неподвижную шею, тихо выл от бессилия.       Солнце зашло.       Это было неизбежно: ни один день не длится вечно, любой рассвет — лишь первый шаг к закату. Но как утром не верится толком в ночь, так и Индржих, целуя Яна украдкой перед той самой битвой, не верил, что целует его в последний раз. Уверен был, что из них двоих умрёт первым, и почти наверняка — закрывая пана собой.       Не успел.       Индржих заставил себя выдохнуть и разжать кулак. Сморгнул жгучий дым с ресниц — даже сейчас, когда глаза резало жаром от костра, слёзы не хотели проливаться. Может, к лучшему; может, нет. Не было никакого смысла ни в слезах, ни в разговорах, ни в размышлениях. Индржих просто ждал второго заката, который пока что отказывался наступать.       Они с Гинце отужинали в молчании, и Индржиха это устраивало. Спать Гинце ушёл, не взглянув на него и не пожелав доброй ночи. Индржих остался сидеть у костра и почти до самого рассвета смотрел в темноту, охраняя чужой сон.       Второй день не задался сразу: они позавтракали разогретой вчерашней похлёбкой, выдвинулись в лес и чуть ли не в трёх шагах от лагеря наткнулись на сонного беляка, но стоило Гинце начать натягивать тетиву, как она лопнула прямо у него в пальцах. Повезло ещё, что не посекло ни лицо, ни шею, лишь хлестнуло по укрытому стёганкой плечу.       — Отсырела, видимо, — заключил Индржих, осмотрев обрывки тетивы. Пальцы до сих пор подрагивали: когда раздался пронзительный тр-рен-ньк и тут же — испуганный вскрик Гинце, у него чуть сердце не остановилось.       — Хорошо, от лагеря недалеко, там есть и запасной лук, и сменная одежда, — рассеянно пробормотал Гинце, щупая разорванную стёганку на плече.       Пришлось возвращаться. Пока Гинце переодевался, Индржих успел сходить к панскому коню за вторым луком — короче первого, хуже справленным — и обернуться обратно к лагерю. Гинце не было довольно долго.       — Давай сюда, — велел он, наконец показавшись из шатра, и протянул руку за луком.       Индржих поднял на Гинце взгляд — и чуть не попятился. На паныче был жёлтый пурпуэн, сперва показавшийся золотистым. Лишь сморгнув и присмотревшись, Индржих понял, что пурпуэн на самом деле гораздо тусклее и темнее, чем… тот, другой.       — Ну? — устав стоять с протянутой рукой, недовольно буркнул Гинце. Индржих извинился, послушно отдал лук и сразу же отвернулся.       Он просто не ожидал. И Гинце просто был слишком похож лицом. Глупость.       Гинце и не знал, наверное, что там носил в молодости его отец. К моменту, когда маленький паныч подрос достаточно, чтобы что-то помнить, Ян давно перестал выряжаться как щёголь. Любовь к ярко выкрашенным тканям, разумеется, никуда не делась: они сразу говорили о принадлежности Яна Птачека к высокому сословию, а это после Троски было для него важнее прежнего. Тем не менее вычурные блестящие тряпки он с возрастом сменил на более спокойные; по-прежнему дорогие на вид, да, но не такие цветистые: жёлтый шёлк вместо золотого, зелёный или синий капюшон вместо кричаще-красного. Даже пулены разлюбил, больше таскал сапоги мягкой кожи.       Вот только в памяти Индржиха всё осталось. Когда он пытался вспомнить Яна молодым, тот всегда представал перед ним именно таким: в пёстрой одёжке, в узорчатом пурпуэне и франтовских зелёных шоссах; улыбчивый, юный, так похожий на Гинце…       Почему-то лицо, в которое влюбился, он помнил чуточку лучше лица, которое много лет любил. Индржих никому не говорил, разумеется, но в последнее время он иногда… иногда видел этого — молодого и яркого — Яна на улицах Ратае. Неясно, краем глаза; так, скорее смазанный силуэт, чем полнокровный образ. Проблеск золотых волос в толпе на рынке, показавшийся знакомым разворот плеч в праздничной сутолоке на городском гулянии, мелькнувший где-то вдалеке жёлтый дублет… Сердце замирало от невозможной, безумной надежды на чудо — для того лишь, чтобы в следующее мгновение начать кровоточить с новой силой. Индржих привык к этому, почти не обращал внимания.       Просто Гинце, в отличие от случайных прохожих, походил на Яна всем, и смотреть на него в этом чёртовом пурпуэне было неожиданно больно.       Они прошатались по лесу почти до полудня безо всякого результата. Ничего удивительного: на сей раз дичь высматривал один Гинце, Индржих тупо шёл за ним след в след, не поднимая взгляда от земли. Паныч, слава богу, всё ещё был на него немного обижен и больше необходимого разговаривать не пытался. Индржих так увлёкся рассматриванием талого снега под ногами, что, когда Гинце вдруг резко остановился, Индржих чуть не налетел на него со спины.       — В чём…       — Тш-ш, — шикнул на него Гинце. Настороженный взгляд его упёрся куда-то вбок. — Ты слышал?       Индржих мотнул головой. Замер возле паныча, опустив руку на навершие меча у себя на поясе, и прислушался.       Какое-то время было тихо, но Гинце стоял неподвижно, продолжая всматриваться в чащобу, и Индржих послушно застыл рядом. Наконец звук повторился: далёкий приглушённый вскрик. Настолько зажёванный эхом и расстоянием, что было и не разобрать толком, мужской он или женский. Но кричал явно не зверь — человек.       Индржих нахмурился, покосился на Гинце неуверенно — тот уже шагнул по направлению к чаще. Руку Индржиха со своего плеча стряхнул, даже не обернувшись, и прошептал раздражённо:       — За мной.       Проклиная про себя невыносимый птачековский нрав, Индржих двинулся за Гинце. Они бесшумно крались по стремительно густеющему лесу, то и дело останавливаясь и прислушиваясь, пока к редким вскрикам — как вскоре стало понятно, мужским — не начал потихоньку примешиваться ропот других голосов. Меч Индржих обнажил почти сразу.       Лес перетёк в чащобу, чащоба — в бурелом. Двигаться приходилось аккуратно: голые ветки только-только успело обметать почками, человека на фоне грязно-белого снега было видно за версту. К любому просвету между деревьями или кустами Индржих с Гинце подходили пригнувшись, медленно, и в конце концов осторожность себя оправдала: за очередным «окошком», зиявшим в облетевшей, но густо разросшейся лещине, показалась облупленная деревянная стена. Хижина, сторожка? Индржих придержал Гинце за локоть, приложил палец к губам и, прокравшись вперёд уже один, совсем легонько раздвинул густые хлёсткие ветки.       Хижина оказалась хлипкой и старой: покосившиеся от времени стены, побитая непогодой крыша, рассохшиеся доски, щерящийся пустотой проём на месте двери. Окружавший хижину расчищенный участок был крошечный, дальше снова начинался непролазный бурелом. Ни частокола, ни заборчика — только костровище, несколько пустых распорок и куцая поленница.       Кричавшего было видно плохо: его привязали к дереву поодаль, там где полянка перетекала в лес. Индржих видел лишь сгорбленные плечи и опущенную голову, совсем мельком — лицо, залитое кровью и страданием. Мужик был средних лет, хорошо одет: сапоги с него сняли, шапки тоже не было, но и шоссы, и дублет даже издалека казались дорогими.       — Думаешь, купец какой? — тихо-тихо прошептал Гинце над самым ухом, и Индржих вздрогнул от неожиданности. Когда только подкрасться успел? Велено же было сидеть сзади и не высовываться!       Отвечать он не стал, честно пожал плечами: понятия, мол, не имею. Вряд ли мужик под деревом был ему знаком, как и Гинеку, — а вот что на корточках перед этим несчастным сидел и что-то ему втолковывал разбойник, сомневаться не приходилось. Натянутый поверх кольчуги кафтан был не по размеру и явно с чужого плеча, из дорогущей ткани, но поношенный и грязный; нож, палаш, короткий лук — всё было при нём. На охоту в кольчугах да с мечом не ходят — нет, не за зверем он сюда явился. Ещё один разбойник, одетый поплоше, зато в побитом жизнью шапеле, торчал за деревом у пленника за спиной и с чем-то там возился.       Когда «купец» вдруг забился и заорал, судорожно засучив босыми ногами по земле, стало ясно: второй разбойник трудится над его связанными руками. И очень вряд ли делает с ними что-то приятное.       — Обойдём справа, — зашептал Гинце, — за хижиной, там лес погуще. Я попробую из лука…       Индржих молча отступил назад и за руку дёрнул Гинце на себя. Тихо сказал:       — И думать забудь. У тебя даже меча нет.       — Лук-то есть!       — Я сказал, нет, — зашипел Индржих. — Уходим отсюда, медленно и осторожно.       — И бросим тут беззащитного человека?!       Сцепив зубы, Индржих как можно крепче стиснул в кулаке запястье Гинце — уязвимо-тонкое, принадлежащее учёному юноше, а не воину.       — Судя по воплям, ему там отпиливают пальцы, — зло прошептал Индржих, глядя в бледное, но по-прежнему упрямое лицо. — И уже давно. Он всё равно почти наверняка истечёт кровью.       — Мы сюда на охоту пришли, разве нет? Ну так давай охотиться!       Слова царапнули что-то внутри. Индржих уже слышал нечто подобное когда-то давно, и даже сказано оно было тем же тоном: полным гонора, мрачной решимости и уверенности в собственном бессмертии. Тоном Яна Птачека, вот уже три года как мёртвого, — уверенность была напрасной.       Индржих мотнул головой, прогоняя ненужные мысли. Не сейчас, не время… Он молча потянул Гинце за собой назад.       Зря они вообще сюда пришли. Он с самого начала не хотел пускать Гинце, но кричать мог кто-то, упавший в волчью яму или угодивший в самоловку, — в таком случае благородное желание паныча помочь страждущему стоило бы им разве что прерванной охоты. Сейчас оно могло обойтись в жизнь самого Гинце, и Индржих не собирался рисковать. Даже спрятаться в кустах и стрелять он бы панычу ни за что не позволил: лучник из Гинце был так себе, таланта Яна ему не перепало и десятой доли; лук запасной — короткий, слабенький. Промахнётся, выдаст себя, а если замешкается, в этих же кустах и умрёт. В лучшем случае, коли успеют рассмотреть, что он шляхтич, могут взять в плен, да только Индржих бы на это не рассчитывал: одно дело — заранее подготовленная засада, совсем другое — горячка боя, в которой своих от чужих отличишь-то не сразу.       — Индро, — упираясь пятками в снег и пытаясь выдернуть руку из его пальцев, шёпотом заспорил Гинце, — прекрати сейчас же! Их всего двое, мы справимся. Я твой господин, и я приказываю…       — Сакра, откуда тебе знать-то, что двое? — глухо прорычал Индржих и, отступив ещё на шаг, резко дёрнул паныча за собой.       В воздухе что-то еле слышно свистнуло.       Гинце охнул, и от Индржиха его как отшвырнуло — со страшной силой, рывком. На землю он рухнул уже беззвучно, завалился на спину, нелепо взмахнув рукой, — почему-то одной, левой. Позади Индржиха сиплый бас заорал:       — Тревога! — а он так и замер, тупо глядя на стрелу, воткнувшуюся в грудь Гинце с правой стороны.       Нет. Нет, нет, только не снова.       Индржих почти слышал, как неведомый лучник у него за спиной натягивает тетиву во второй раз, — но не мог заставить себя даже обернуться, не говоря уже о том, чтобы защититься. Расфокусированный, плывущий взгляд был прикован к неподвижному телу Гинце на снегу, к оперению стрелы, торчащей из его груди. Индржиха будто приморозило к месту, лишь колени слабо дрожали и судорожно сжимались пальцы на рукояти меча — в котором не было уже никакого смысла.       Щита нет. Даже если стрелок вдруг промахнётся, сейчас на его крик прибегут те двое, с поляны; может быть, есть ещё кто-то, кого они с Гинце не успели увидеть. И всё наконец закончится, наступит закат. Если Гинце мёртв, причин сопротивляться нет. Индржих не сможет во второй раз вернуться в Ратае с безжизненным телом своего пана, не сможет похоронить ещё одного Птачека. Он этого не вынесет. Ни за что, ни за что, лучше смерть, адское пламя, чистилище — что угодно, только не это.       В следующий миг Гинце слабо застонал и завозился в снегу.       Ноги подломились, и Индржих рухнул рядом с панычем на колени — в ушах так гулко зашумела кровь, что он и не услышал, как у шеи свистнула стрела; лишь почувствовал, как она чиркнула по меховой оторочке плаща. Хотелось то ли разрыдаться, то ли захохотать: вблизи стало видно, что ранило Гинце не в грудь, а просто в плечо.       Живой. Господи, живой!       Впрочем, если Индржих сейчас же не возьмёт себя в руки, это ненадолго.       Он развернулся, прикрывая паныча собой: лучник уже натягивал тетиву снова, целился в корпус. Их разделяло шагов двадцать — нет, никак не успеть. Думай!       Два варианта. Первый — попытаться сделать так, чтобы стрела не воткнулась во что-то жизненно важное; подставить левое плечо, внешнюю сторону бедра, подальше от артерии. Тогда он будет способен сражаться дальше даже раненый. Но если переусердствовать или недоглядеть, стрела может попасть в Гинце. Нет, не пойдёт.       Значит, один вариант.       Индржих устремил взгляд в пустоту над плечом лучника, гаркнул первое имя, пришедшее в голову:       — Ян! Снимай его! — и быстро отвернулся обратно к Гинце.       Это всегда было труднее всего, даже когда он хитрил так в обычных драках в Скалице: сделать вид, что его есть кому прикрыть; показать в этом такую уверенность, что и спиной повернуться не страшно. Обычно риск окупался.       Индржих не видел лучника, но стрела не прилетела ни в этот миг, ни в следующий, — значит, поверил, заозирался. Большего не требовалось.       Он сгрёб постанывающего Гинце за шиворот и мощным рывком оттянул за ближайшее дерево; там дёрнул за шнуровку своего плаща, торопливо сбросил тяжесть с плеч, перехватил меч поудобнее. Пригнувшись, выглянул из-за широкого ствола — и тут же нырнул обратно, уклоняясь от стрелы. Высунулся снова, взглядом наметил путь так, чтобы между ним и разбойником оказалось как можно больше деревьев, и дальше не медлил: нельзя, если на крик дозорного добегут те двое, с поляны, шансов не останется никаких; зажмут в кольцо и убьют.       Перебежка, ещё одна, третья, прыжок. Спустить тетиву лучник успел, да без толку: Индржих был быстрее и резче, вынырнул из-за дерева и подцепил нижнее плечо лука самым кончиком меча — стрела ушла в сторону. Времени отбросить лук и обнажить саблю у разбойника не осталось. Раньше надо было думать.       Отрубленная кисть только-только шмякнулась в сугроб, а из лещины уже выломился первый добежавший, — тот, что был в чужом кафтане. Индржих не дал ему сообразить, что происходит, бил на ходу: скользящий удар, выворачивание, укол в незащищённую шею. Влажно булькнула кровь, хлынувшая из проткнутой глотки; если бы не звериный вой лучника, ползавшего в красном снегу в обнимку с культёй где-то у Индржиха за спиной, он наверняка услышал бы и мокрый хрип, вывалившийся из распоротого горла вместе с облачком пара.       Дальше стало сложнее: он оказался прав, за хижиной или где-то неподалёку был ещё один мужик. До Индржиха он добрался почти одновременно с разбойником, резавшим пленнику пальцы на поляне, и они насели на него вдвоём: палач орудовал саблей, скалился из-под покоцанного шапеля и матерился в голос, а вот дружок его, высоченный детина с уродливым бугристым шрамом вместо правого уха, бился молча, и меч у него был длинный. Плохо.       Так, так… сначала убрать того, что послабее. Индржих чуть отступил, закружил по снегу, стараясь держаться подальше от дерева, за которым сидел Гинце, и выводя Саблю на нужное место. Немного правее, ну же, ещё… Сейчас! Он выкрутился из-под удара Шрама, сделал вид, что уходит в сторону, но на середине шага развернулся и обрушился на Саблю. Тот смешался от неожиданности, отпрыгнул — и тут же споткнулся о неподвижное тело Кафтана. Убивать на месте времени не было. Индржих одним косым ударом меча развалил надвое испуганную гримасу на небритом лице и сразу развернулся к Шраму, разминувшись с его клинком буквально на волос.       Дышать было уже тяжеловато: он устал, было жарко, глаза заливало горячим потом. Длинный меч, длинные руки — плохо, очень плохо. Танцевать вокруг этой одноухой каланчи вечно не получится, совсем скоро силы кончатся совсем. Шрам почти не нападал сам, не позволяя перейти в контратаку: тоже понимал, что из них двоих Индржих вымотается гораздо быстрее, и лишний раз не рисковал. Сука, курва, блядь, блядь!       Нервно облизнув губы, он попробовал зайти слева — не достал. Закружил снова, лихорадочно думая, что же делать. Нет, самому сокращать дистанцию бесполезно. Обмануть, спровоцировать на атаку? Можно, но Индржих уже не был так уверен, что ему достанет сил отразить удар.       Ладно. Хуй с ним, будь что будет.       Индржих шумно выдохнул, больше не скрывая усталой охриплости. Подпустил немного дрожи в сжимающие рукоять меча ладони, оступился раз, другой, открылся сбоку — и сам не поверил, когда это сработало.       Шрам атаковал. Индржиху только и оставалось, что поймать его меч своим и вломиться в клинч. Противник свою ошибку понял, попытался отступить, разорвать дистанцию — поздно: рыкнув от натуги, Индржих изо всех сил вмазал ему гардой по зубам. Пнул в бедро, промахнулся, но большой роли это не сыграло — оглушённый ударом Шрам отшатнулся, споткнулся о торчащий из снега корень и упал сам.       Всё.       Когда его мощное тело, пригвождённое к земле мечом, перестало дёргаться, Индржих позволил себе упереться лбом в ладони, сложенные крестом на навершии. Пожалуй, вылези сейчас из леса ещё один лучник, он смог бы пристрелить Индржиха даже не с трёх шагов, а прямо в упор. Руки, ноги, корпус — всё наливалось свинцовой тяжестью, прохладный мартовский воздух обжигал горло и раздирал грудь изнутри. В глазах плыло.       Дождавшись, пока бешено колотящееся сердце хоть немного замедлит ход, Индржих выпрямился и с трудом вытащил меч из трупа Шрама, из его затопленной кровью яремной впадины. Звук был мерзкий: хрустнула раздробленная кость, влажно чмокнуло мясо. Блядство, как же он устал.       Шрам и Кафтан были мертвы точно, Сабля почти наверняка тоже — но Индржих всё равно дошёл до его тела и на всякий случай перерезал горло ножом. Лучник успел убрести довольно далеко, пришлось поискать его в лесу, благо было нетрудно: ноги у него явно заплетались от шока, кровь хлестала из отрубленной руки сплошным потоком, след остался чёткий и яркий.       Закончив, Индржих быстрым шагом вернулся к Гинце и сел перед ним на корточки.       — Эй, — приподняв лицо паныча за подбородок, встревоженно позвал он, — Гинек, посмотри на меня.       Глаза Гинце были открыты. Он с явным усилием сфокусировал на Индржихе плывущий взгляд, часто заморгал и, поморщившись, выдохнул:       — Ч-чёрт, как больно-то…       — Знаю, — пробормотал Индржих, пальцами убрал мокрые от пота волосы с его лба. Склонился ближе, разглядывая засевшую в плече стрелу; совсем легонько коснулся древка.       — Индро!..       — Тш-ш, тише. Я знаю, знаю, солнышко, терпи.       Гинце усмехнулся было, но тут же зашипел сквозь зубы от боли.       — Прекрати, мне уже не пять лет, — выдавил он.       — Тогда тем более терпи.       Головой Индржих понимал, что Гинце и правда давно не ребёнок. Но поделать с собой ничего не мог: сколько раз он вот так сидел рядом и дул на разодранные коленки маленького паныча, на синяки от игрушечного меча, на ссадины и ушибы? Сколько раз утешал, утирал мокрое от слёз лицо, отвлекая и обнимая, ласково гладя по макушке? Сосчитать бы не вышло, Индржих сбился бы на третьем десятке. Вот и сейчас он делал, как привык: бормотал какую-то успокаивающую чушь, аккуратно снимая с Гинце капюшон; потрепал по волосам, перед тем как одной рукой упереться ему в плечо, а второй медленно потянуть стрелу на себя… и вздрогнул невольно, когда вместо тонкого детского плача над ухом раздалось надрывное, совсем взрослое:       — С-сука!..       Индржих рассеянно мотнул головой, но довёл дело до конца: вытащил стрелу целиком, умудрившись не сломать, отбросил в сторону и быстро прижал к ране скомканный капюшон. Огляделся: лес вокруг был пуст и тих.       — Так, держи сам, прижимай покрепче, — велел он Гинеку и, убедившись, что тот делает как сказано, встал. — Я схожу проверю хижину, мало ли. Как вернусь, придётся тебя поднимать и туда вести, поэтому сиди пока и набирайся сил, хорошо?       Гинце вяло кивнул. Индржих на всякий случай положил ему на колени свой нож, погладил легонько по здоровому плечу и осторожно двинулся к примятой лещине.       К его удивлению, с другой стороны хижины и правда нашёлся ещё один разбойник — тяжело раненый, едва живой от потери крови, с туго перевязанной ногой. Можно было попробовать расспросить его: что они за люди, чем тут занимались и кого грабили, какого дьявола он валялся под открытым небом — но по большому счёту Индржиху не было до этого никакого дела. Он просто узнал у мужика, сколько их было в банде, и, убедившись, что незваных гостей ждать не стоит, убил и его тоже. Рана всё равно была с внутренней стороны бедра, крови натекло, как с заколотого порося, не было никакого смысла оставлять его в живых: без присмотра он так и так бы окочурился до вечера, а у Индржиха на руках был раненый Гинце, так что забот хватало. Он срезал у трупа пояс вместе с кошелём, отбросил их на крыльцо хижины и за ноги отволок тело подальше, в кусты.       На обратном пути завернул к пленнику, но и там его не ждало ничего хорошего: скрючившийся под деревом мужик успел умереть самостоятельно. Индржих пощупал остывшую шею, раздосадованно цокнул языком и даже за спину ему заглядывать не стал. Какая разница, сколько у него пальцев осталось? И так понятно, что недостаточно.       От тяжёлого, плотного запаха крови и смерти, затопившего лес, начинала болеть голова. Ломило где-то в затылке, то и дело простреливая в правый висок. Не обращая на это внимания, Индржих заглянул в хижину, ещё дважды обошёл полянку, как смог примял в одном месте лещину, чтобы можно было пройти вдвоём, и только потом вернулся к Гинце.       — Я в порядке, — поспешил сказать паныч, едва заметив его приближение, — помоги встать.       Кажется, он и правда немного пришёл в себя: лицо по-прежнему было бледное и влажное от испарины, но взгляд прояснился и голову он уже мог держать более-менее прямо, не роняя подбородок на грудь. Индржих присел, крепко обхватил Гинце за пояс, спросил:       — Готов? — и, дождавшись кивка, потянул паныча вверх. Гинце застонал, но на ногах держался достаточно уверенно. В конце концов, он был ранен всего лишь в плечо — наверняка больше испугался, чем пострадал по-настоящему.       Индржих довёл паныча сперва до хижины, а потом и до грубо сколоченной кровати с брошенным поверх соломенным тюфяком. Усадил Гинце, помог опереться спиной на стену, зажав рану капюшоном; думал сначала им же и перевязать, но вспомнил о ноге разбойника, валявшегося на улице, и решил сперва как следует осмотреть хижину. Не прогадал: в деревянном ящике под окном нашлись чистые отрезы ткани для повязок и два маленьких глиняных горшочка. Индржих откупорил оба, понюхал по очереди: пахло ромашкой и шалфеем. То что надо, отлично.       Он взял со стола котелок и сходил на улицу, чтобы набрать немного снега. Вернувшись, развёл огонь в очажке, сложенном посередине комнаты: даже поленья таскать не пришлось, разбойники постарались за него, осталось лишь поставить сверху котелок.       — Ну как ты? — спросил он, присев на корточки у кровати. Гинце слабо улыбнулся в ответ:       — Жить буду. — Поёрзав на жёстком тюфяке, он поморщился, перевёл взгляд на вырубленное в стене окошко. — А пленник?..       Индржих молча покачал головой.       — Понятно, — опечаленно прошептал Гинце, — жаль.       Врать, мол, «мне тоже», Индржих не стал. Убедился, что паныч терять сознание не собирается, и, погладив его по ноге, снова вышел на улицу. Там нашёл место почище, зачерпнул снега, кое-как оттёр от крови меч, потом руки. Озяб весь. Стряхнув с пальцев холодные капли, провёл влажной ладонью по лицу: следов на ней не увидел, значит, не забрызгало. Это хорошо, ни к чему пугать Гинце ещё сильнее.       Он какое-то время постоял вот так, слепо глядя на труп «купца» под деревом. Головная боль, разбуженная недосыпом, сражением, страхом и тошнотворным запахом, не унималась, лишь росла. Кругом была сплошная грязь, и деться от неё было некуда.       Неважно. Индржих потёр лицо снегом ещё разок, для верности, и отправился в лес — забрать из-под дерева плащ. Это был подарок Яна, нельзя такое бросать.       Когда он вернулся в хижину, Гинце рассеянно ковырял проплешину в тюфяке, одну за другой выуживая из неё подгнившие соломинки. Индржих, сняв с очага котелок и скинув с себя дублет, в одной рубахе присел рядом с ним на кровать.       — Дай посмотрю, — мягко сказал он, разжимая кулак Гинце и вытаскивая из его пальцев окровавленный капюшон. Потянулся было к пуговицам пурпуэна, но, коснувшись ворота, невольно замедлился.       Красные пятна расплывались на жёлтой ткани, как маковые цветки. Зрелище было странно знакомое. Индржих сморгнул один раз, второй; облизнул губы. Голова болела так, словно по ней кто-то врезал, — хотя он точно помнил, что ни одного удара не пропустил.       Из оцепенения его вырвал голос Гинце:       — Поохотились, курва.       Индржих согласно помычал в ответ и всё-таки отмер. Заставил непослушные пальцы двигаться, протащить через петельку одну пуговицу, другую, третью — задача была плёвая.       — За лошадей переживаю, — тихо сказал Гинце. Паныч не смотрел на Индржиха — его отсутствующий взгляд был обращён к окну. — Неизвестно теперь, надолго ли мы тут застряли.       — Что поделать, Гинек, — пробормотал Индржих. Гинце со слабой надеждой улыбнулся:       — Постараться вернуться как можно быстрее?       — Сперва обработаем и перевяжем тебе плечо, а там посмотрим.       Расстегнув пурпуэн до конца, Индржих окунул в тёплую воду тряпицу и начал аккуратно размачивать корку крови, успевшую насохнуть вокруг дырки в ткани. По грязно-жёлтому рукаву заструились бурые потёки, несколько капель упало на тюфяк. Уверившись, что лишней боли не причинит, Индржих медленно стащил с Гинце пурпуэн: сперва с целого плеча, затем с покалеченного. Рубаху, которая стоила гораздо дешевле, предпочёл просто разрезать вдоль рукава, вспорол ножом от обшлага до ворота. Не хотелось вынуждать Гинце поднимать руку — мало ли.       — Прости, — сказал вдруг паныч, заставив Индржиха замереть на середине движения. — За то что хотел ввязаться в бой сам и тебя заодно затащить. Это было глупо. И… и за вчерашнее тоже прости.       Индржих покачал головой, скупо сказал:       — Ерунда.       — Правда, Индро, извини меня. — Только сейчас Индржих, сосредоточенно рассматривавший рану вблизи, заметил: паныч, опустив взгляд, нервно крутит в пальцах соломинку из тюфяка. — Не надо было наседать. Зря я… Я просто… — Он не договорил: сорвался на дрожащий вздох, смазанно махнул здоровой рукой.       Сердце скрутило спазмом давно уже знакомой, усталой боли.       — Ерунда, — тихо повторил Индржих, прежде чем вернуться к работе.       Он сменил тряпицу, промыл рану, промокнул насухо — ну, насколько позволила всё ещё сочащаяся из неё кровь. Гинце молчал и не поднимал взгляда. Вроде не плакал и носом не хлюпал, но чувствовалось: вот-вот. Не зная, как отвлечь от горьких мыслей, Индржих наклонился и легко подул на раздражённую, припухшую кожу вокруг раны — совсем как в детстве, когда Гинце прибегал к нему в оружейную прямиком с ристалища, или из конюшни, или…       Сработало: Гинце вскинул на него взгляд и слабо улыбнулся. У него были голубые глаза — чистые, ясные, точь-в-точь как у Яна. Сейчас в них, несмотря на улыбку, был виден едва заметный мокрый блеск.       — Всё пройдёт, Гинек, — негромко сказал Индржих, отстраняясь от его плеча. — Всё проходит. И эта тоска однажды пройдёт, я обещаю.       Соврать оказалось легко. Кто знает: может, если Гинце будет в это верить, рано или поздно это действительно станет правдой?       — Я, кхм… — Гинце кашлянул, пытаясь скрыть влажную хрипотцу в голосе. С преувеличенным интересом сказал: — Я слышал, тебе тоже попадали стрелой в плечо?       — Дважды, — признался Индржих, с непривычным трудом оторвав взгляд от лица Гинце. Рана. Надо было заняться раной, а не пялиться, как дурак, в невыносимо знакомые голубые глаза.       Он открыл горшочек с травяной мазью, зачерпнул её пальцами и, склонившись к плечу Гинце, продолжил:       — В первый раз — со спины, лет в двадцать. Пока пруд переплывал. Аж с берега дострелили, представляешь?       Мазь тускло поблёскивала на свету, подтаивала на горячей коже. От терпкого, удушливо-крепкого запаха трав в затылке и висках заломило с новой силой.       — А второй раз?       — Хм-м, — задумчиво протянул Индржих, вновь окуная пальцы в горшочек, — лет через пять… нет, шесть? Не помню точно. Солдат Рожмберков попал в плечо арбалетным болтом. Да с такой близи, что свалил меня с лошади, — думал, там и помру, но повезло, прикрыли. Сейчас будет больно, потерпи.       Придерживая Гинце за подбитую руку, чтобы не дёргался, он аккуратно провёл жирными от мази пальцами прямо вокруг раны, как можно ближе к рваным краям. Паныч охнул и до скрипа сжал зубы, но вздрогнул только один раз, в самом начале.       — Отцу твоему, кстати, тоже как-то раз попали стрелой именно в плечо, — рассеянно сказал Индржих, чтобы как-то отвлечь. Усмехнулся себе под нос: — И тоже в правое, прямо как тебе сейчас. Ты знаешь, кажется, Птачекам не везёт на это место, какое-то оно у вас несчастливое.       Гинце у него над ухом фыркнул. Попросил — с откровенной улыбкой в голосе, но неожиданно робко:       — Расскажи.       И Индржих, пока обрабатывал мазью его плечо, рассказал — в двух словах — про осаду Сухдола. Про последний её день, когда пан и схлопотал злополучную стрелу: как её вытащили прямо на крепостной стене в разгар боя, как Ян продолжил сражаться дальше и не опустил меча, как говорил потом, что и боли-то не чувствовал толком, пока всё не кончилось…       Умолчать пришлось о многом. О том, что вечером того дня, точно так же усадив Яна на кровать и точно так же забалтывая всякой чушью, Индржих обрабатывал точно такую же пустячную рану на его плече. О том, что, закончив накладывать повязку, решился всё-таки и оставил на ткани, пахнущей травами, поцелуй — нежный, лёгкий, горький от сомнений и страха причинить боль. Он только-только вернулся тогда, между ними с Яном была одна-единственная ночь, и та неполная; он не знал, как им быть дальше, боялся до трясучки. Боялся, что неправильно понял. Что Ян поцеловал его накануне от отчаяния. Видел в его глазах — пронзительно голубых — печальную тень и не был уверен, не он ли ей причиной.       Да. Да, он умолчал почти обо всём, что по-настоящему имело значение, — и не только потому, что нельзя было о таком говорить, но и потому, что не знал, как облечь в слова тот вечер. Даже если бы захотел, он не смог бы объяснить. Описать. Мягкий свет, вспыхнувший в глазах Яна, когда Индржих несмело поцеловал повязку на его плече. Его улыбку, которая на вкус была как лихорадочный сон, вдруг ставший явью. Восторженно заметавшееся между рёбрами сердце, когда Индржих впервые, в первый раз из тысячи, услышал от Яна: «Я тебя люблю», — и повторил эти слова сам; повторил совершенно бездумно, но бог — дьявол — тому свидетель, это была правда, Индржих уже любил его без памяти. Уже был обречён потерять — просто ещё не знал об этом.       Он был счастлив в тот вечер. Солнце за окном клонилось к закату, а ему почему-то казалось, что оно в самом зените и сияет как никогда жарко, беспощадное, горячее, полное надежды и безмерной любви.       Тогда точно так же, как сейчас, терпко пахло ромашкой и шалфеем. Тогда всё было иначе — и в то же время неуловимо похоже.       Качнув головой, Индржих отложил горшочек с мазью в сторону и взялся за повязку.       — С раной Яна тогда я тоже помогал, — разматывая скрученную ткань, сказал он. — А точнее, именно я её и перевязывал, потому что в лазарете не было места.       И потому что искал возможности остаться с Яном наедине. Потому что ещё днём пообещал: он осмотрит его плечо сам. Потому что так ему было спокойнее, хотя и Мусе, и Катерине он доверил бы что угодно, включая свою жизнь, — но не жизнь Яна. Потому что, как бы ни боялся, в глубине души верил: Ян не оттолкнёт, Ян ответит. И Ян ответил.       — И как он держался? — закусывая улыбку, спросил Гинце.       — Ныл без конца, разумеется, — фыркнул Индржих. Наложил на отрез ткани ещё немного мази, прижал к плечу пана, жестом велел придерживать. — Досталось всей моей родне вплоть до пятого колена, бестолковыми курвами были названы даже прадеды, а…       — Ты улыбаешься.       Пан, перебивший его на полуслове, тут же виновато сжался, явно забыв про плечо. Оно про него зато не забыло — заставило ойкнуть, поморщиться:       — Чёрт! Прости, Индро. Прости. Продолжай.       Продолжать?..       Индржих, замерев с повязкой в одной руке, поднёс вторую к голове. Коснулся виска, бьющейся там жилки, потёр её кончиками пальцев, пытаясь унять тянучую боль. На губах и правда чувствовался слабый, почти уже угасший привкус улыбки. А он и не заметил…       Надо было продолжать.       — Д-да, — запнувшись, сказал он и осторожно приложил к пробитому стрелой плечу повязку. Зажал её краешек пальцами, обернул ткань вокруг руки. Пахло свежим шалфеем, чуть горьковатой ромашкой, почти неощутимо — кровью. — О чём я?..       О Сухдоле и осаде. О Яне Птачеке. Он помнил.       Его пальцев, продолжающих придерживать край повязки под слоем ткани, коснулись пальцы пана — горячие и неуверенные.       — Если не хочешь продолжать — не надо, Индро. Если это всё, что ты пока готов рассказать… я ценю и эту малость, честно.       Гинце ещё раз дотронулся до его застывшей руки — по-детски беззащитный жест, — и Индржих, поколебавшись, всё же поднял взгляд. Несмело улыбнулся снова. Не мог не улыбнуться: знакомые голубые глаза смотрели на него с теплом и благодарностью, с тихой радостью.       — Спасибо, — негромко сказал пан.       Индржих молча кивнул: он не доверял сейчас своему голосу. Опустив голову, принялся перевязывать плечо Яна дальше: тур за туром, слой за слоем, пока бурое пятно на месте раны не прекратило проступать.       — Почти всё, — пробормотал он. Оттянул оставшийся краешек повязки, осторожно распорол надвое ножом. — Заживёт быстро, оглянуться не успеешь. На свадьбе своей будешь уже совсем здоровый.       — Ха, да это ж когда ещё будет… Слушай, Индро, всё хорошо?       — М-м? — не отвлекаясь от завязывания узелка, вопросительно промычал Индржих.       — У тебя голова дёргается, — в голосе, мгновение назад тихом и исполненном искренней благодарности, как будто зазвучала тревога. — Ты же… Тебя же там не ранили?       Индржих задумчиво уставился на свои пальцы, закручивавшие аккуратный узел. Ранили? Нет, нет, его не ранили. Он упал с лошади, когда та напоролась на пражское копьё, но… Стоп. Это же было не сегодня.       — Индро?       В голубых глазах Гинце читалось откровенное беспокойство. Напрасное, конечно: Индржиха даже Шрам достать не сумел, а уж он был хорош. Хоть и не чета мастеру Лампрехту, поджидавшему Индржиха на верху сухдольской крепостной стены, — вот с кем пришлось попотеть, натруженное запястье побаливало до сих пор.       — Нет, всё в порядке, — медленно сказал он. Неуверенно улыбнулся Яну, продолжавшему взволнованно заглядывать ему в лицо. — Меня не ранили, пожалуйста, не тревожься.       От запаха шалфея и ромашки раскалывалась голова, но в остальном он чувствовал себя сносно. Поспит — пройдёт и это.       Пальцы наконец затянули последний узел, повязка обхватила плечо пана Птачека туго и надёжно. Индржих подвигал её, проверяя, крепко ли держится, — держалось прилично. Ну вот и всё. Одно дело сделано.       Он наклонился и притронулся к повязке губами — не давя, просто касаясь. Волновался жутко, но всё равно сделал это, как и хотел весь день. Отстранившись, смазал пальцами тепло, оставшееся на ткани от его поцелуя; погладил нежно, боясь сделать больно.       — Всё будет хорошо, мой пан, — прошептал он, — самое страшное уже позади.       Смешок и улыбка у Яна вышли странные: неловкие, какие-то напряжённые.       — Э-э… спасибо? — как будто бы растерянно сказал он.       Но было ведь не так. Всё было по-другому, когда они с Яном… Или нет? Индржих почему-то не мог отвести взгляда от его лица, словно они расстались не вчера, а много лет назад. Внутри замирало гулкое эхо тоски и отчаяния, совершенно беспричинное. Он… скучал? Глупости, его не было меньше суток, он вернулся к Яну сразу, как только смог, — потому что обещал.       — Индро, ты точно в порядке? У тебя странный взгляд.       Наверное, да, и правда странный — он смотрел на Яна и не мог насмотреться. Осознавал, что выглядит глупо: сидит и таращится с такой жадностью, будто Яна у него сейчас отнимут и надо успеть налюбоваться во что бы то ни стало. Он и так наизусть знал это лицо — а всё равно отвести взгляд не получалось. И, если уж совсем откровенно, не хотелось. Вроде бы было надо, что-то подсказывало ему: не смотри, не смотри, отвернись, — но…       — Индро?       Нет, всё было совсем не так.       Не было тогда в голосе Яна этой тревоги, почти-испуга — были другие чувства. И смотрел он иначе, иначе говорил, иначе дотрагивался.       Индржих сморгнул один раз, второй — бесполезно. Лицо Яна плыло перед глазами, раздваивалось: на нём проступала то растерянность, то нежная тёплая улыбка, которую Индржих так любил.       Было во всём происходящем что-то… неправильное. Потирая лоб, Индржих опустил взгляд, скользнул им по кровати: пахнущий шалфеем и ромашкой горшочек, нож, тряпки для перевязки, котелок с буроватой водой, окровавленный жёлтый пурпуэн. Что-то сходилось, что-то нет. Странно.       — Индро?..       Это всё от усталости и головной боли. Сейчас пройдёт, надо просто…       — Скажи что-нибудь, пожалуйста.       Надо просто дотронуться до него.       Вместо ответа Индржих придвинулся к Яну. Руки сами к нему потянулись: огладить плечо, щёку, коротко стриженный затылок. Тело пана как будто замерло под его прикосновениями, но Индржих неотрывно смотрел ему в лицо — и оно оставалось светлым, открытым, Ян ждал этого, тоже соскучился, тоже хотел. Ну конечно хотел.       Ян ведь тоже его любил.       Поглаживая пальцами его затылок, Индржих поцеловал его в плечо ещё раз, потом в лоб, в щёку, под глазом — смазал губами нежную тень от ресниц. В грудь словно упиралось что-то, но Индржих не мог понять что: руки Яна лежали на спине Индржиха, где ещё им было лежать? Руки Яна ласкали его шею, почти невесомо касались загривка, плеч, лопаток, соскальзывали на талию, чтобы прижать покрепче. Ровно так всё и было.       Он поцеловал Яна в подбородок, нашёл губами его приоткрытые губы…       Голова мотнулась в сторону с такой силой, будто ему кто-то врезал по щеке. Боль, что до этого мерно пульсировала в затылке и правом виске, резко стекла вбок, вспыхнула кипучим жаром, заныла втрое сильнее. Он заморгал, пытаясь прийти в себя. В ушах шумела кровь, и пахло ею же. Ею и травами.       Было больно, так невыносимо больно.       — …жи что-нибудь, Индро!       И он сказал. Выдохнул коротко и отчаянно, придвигаясь ближе:       — Ян.       Ян распахнул объятия ему навстречу, и упасть в них оказалось до безумия просто. Это имело смысл: Индржиху было больно, и Ян пытался унять эту боль, как делал всегда.       Ян, его Ян. Индржих так по нему соскучился.       Обняв за пояс и изо всех сил прижав к себе, Индржих уткнулся носом ему в висок и прикрыл глаза. Дышать получалось через раз, в груди пульсировал странный спазм, почти рыдание. Он зажмурился ещё крепче.       — Не уходи больше, — хрипло прошептал он Яну в волосы, дрожащей ладонью огладил его затылок, — пожалуйста, не уходи. Я с ума сойду, если тебя потеряю. Не уходи от меня, ради бога, не надо.       Он грудью чувствовал, как напрягаются мышцы в чужом теле, чувствовал вибрацию чужого голоса, но не было слышно ни слова, только кровь стучала в ушах. Ян молчал — может, к лучшему. Медленно, вязко плескалась тишина, сплетаясь воедино с запахом крови и трав.       Индржих целовал шею и плечи Яна, его лицо и губы — пальцами придерживая за подбородок. Не сильно, разумеется. Нежно.       Но этого было мало, внутри продолжало болеть.       Он обхватил Яна за талию и увлёк на постель, накрыл собой. Задел стоявший с краю котелок, вздрогнул от стука, с которым тот грохнулся на пол; бурая вода шумно плеснула на доски. Ян улыбался ему, как всегда: тепло и дерзко, выгнув бровь. У него были самые красивые глаза на свете, нежно-голубые и смешливые. Индржих прижался поцелуем к морщинкам-лучикам, веером расходившимся от внешнего уголка: солоно.       Сердце сжалось от сочувствия. Яну тоже было страшно, Индржих понимал.       — Не плачь, — тихо сказал он. — Я ни за что не сделаю больно, ты же знаешь.       Ян успокоенно кивнул и улыбнулся снова. Молчал — и хорошо, не дай бог на звуки из их комнаты сбежится вся Стая, житья ведь потом не дадут.       Индржих не мог от него оторваться. Не хотел. Целовал всюду, куда мог дотянуться, всем телом вжимая в кровать. Тюфяк казался неожиданно плоским и твёрдым, вроде раньше он был куда удобнее… но стоило Яну податься ему навстречу, и мысли об этом и любой остальной херне вымело из головы начисто.       Индржих со стоном прижался к нему. Скользнул ладонью по обнажённой груди, по гладкому крепкому боку, к шнурку на чужих брэ.       Развязать получилось, снять — нет. Мешало что-то, Ян вроде обнимал, а вроде и бился под ним, как птичка в силке, — слабо, но упорно. Индржих был бы не прочь и просто поласкаться, обмениваясь шёпотом и тягучими медленными поцелуями, однако между ног уже знакомо, сладко тяжелело. Хотелось большего. И Ян смотрел на него жадно, влюблённо — он всегда так смотрел, стоило им оказаться в одной постели.       — …хватит! Нет!       Индржих поцеловал его снова — и тут же резко отстранился. Из прокушенной губы капнуло красным. Он жарко выдохнул через нос и охотно слизал с кожи Яна свою кровь, напоследок совсем легонько прихватив зубами за подбородок.       Ему нравилось и так, он не возражал против капельки боли. В конце концов, если бы Индржих её боялся, он бы влюбился в кого-нибудь другого — не в Яна Птачека.       Одним движением он стянул с себя рубаху и, просунув руку между их с Яном телами, приспустил свои брэ. Потёрся о чужой пах, чувствуя, как пан сдавливает его бока бёдрами. Страстный, как и в каждую ночь, что они делили на двоих; непокорный и наглый равно в жизни, в бою и в постели. И сейчас выкручивался, не позволяя отстраниться как следует, снять брэ и с него тоже. Хотя желал, звал одним взглядом, голодным до ласки; Индржих видел его лицо отчётливо, даже когда не смотрел, даже когда опускал веки: оно маячило перед глазами, манило дразнящей улыбкой и мягким блеском глаз.       Потираясь о Яна всем телом, он уткнулся лбом ему между ключиц, поцеловал солёную от пота кожу на груди. Провёл по ней языком, слизывая жар, дрожь ответного желания, запах ромашки и шалфея, от которого кружилась голова. Сжал бок Яна одной рукой, вторую пропихнул ему под спину: вниз по позвоночнику, до поясницы и ниже; притиснуть его к себе, впиться пальцами в мягкие ягодицы через брэ, подтолкнуть навстречу. Индржих припал лицом к горлу Яна, втянул в рот кожу и прикусил.       Стона не услышал — так шумело в ушах.       Руки Яна гладили его по плечам и голове, легко-легко, едва ощутимо. Индржих чувствовал их везде одновременно: на обнажённой спине, на неровно вздымающихся от тяжёлого дыхания боках, на заднице и бёдрах, на шее, на горле. Прохладные сильные ладони обнимали его лицо. В волосах путались умелые пальцы. Кожа горела от призрачных прикосновений, расцвеченная невидимыми отпечатками, усыпанная мурашками, влажная от испарины.       Было хорошо до безумия. С Яном всегда было именно так.       Вдруг кольнуло болью под челюстью — неожиданно сильно. Индржих оторвался от горла Яна, приподнялся и сморгнул, вглядываясь в его лицо. Губы пана, искусанные до крови, двигались, но не было слышно ни звука. Нахмурясь, Индржих высвободил из-под его тела руку, дотронулся пальцами до этих губ: что не так?       Всё.       Лицо Яна было залито слезами. В расширенных зрачках зияла бездна даже не страха — бессильного ужаса. Он говорил что-то, но Индржих не мог разобрать, как ни пытался. Беспомощно собирал пальцами злые слёзы, катившиеся по его вискам, и гладил по горячим от болезненной красноты щекам; касался страдальчески изломанных бровей, мокрого лба, к которому липли пряди светлых волос…       Что-то вновь укололо под челюсть, ощутимее прежнего. Вдоль шеи прокатилась щекотная капля, Индржих вслепую коснулся своего горла, посмотрел на кончики пальцев — кровь.       Что происходит?       Он опустил веки, с силой зажмурился, открыл глаза снова. В левой, слабой руке Яна был зажат нож. Самый кончик лезвия, упиравшийся Индржиху в шею, уже успел проколоть тонкую кожу. Осознание — что-то не так, что-то неправильно — царапнуло правый висок изнутри, вспыхнуло на миг ярко, как горсть пороха… и прогорело столь же быстро.       Он не хотел осознавать. По ту сторону этого понимания ждало что-то страшное, Индржих чувствовал. Нет… нет, он туда не хотел.       Индржих медленно поднял руку и обхватил пальцы Яна на рукояти ножа, накрыл своими. Глядя в глаза, тихо сказал:       — Убери.       Поранится сам или поранит его, кому это надо? Серьёзного вреда, конечно, не причинит, но и приятного будет мало.       — Убери, пан. Не простишь ведь себе, если случайно меня зарежешь.       Доказывая свою правоту, Индржих плавно наклонился к лицу Яна: не отнимая ладони от ножа, но и не удерживая чужую руку. Останься она неподвижной — насадился бы горлом на лезвие сам; однако дрожащая рука Яна ожидаемо поддалась, сдвинулась под его напором, не позволяя проткнуть глотку. Нож вихлялся в его хватке, одновременно отчаянно крепкой под пальцами Индржиха, и слабой, невыносимо слабой. Чёрт с ним. Хочет цепляться за этот дурацкий нож — пусть цепляется, Индржих не против. Что угодно пусть делает, только не уходит.       Снова.       Снова?       Мысль мелькнула и пропала, растворилась в новой волне головной боли, прокатившейся от затылка к виску. Хлынуло ниже, к пораненному горлу и напряжённому паху — через ноющее сердце, через дико трясущиеся пальцы. Нежно целуя Яна, слизывая и катая на языке привкус крови, размазывая по упрямому подбородку каждый свой тихий стон, он читал — по движениям рта, по излому дрожащих губ — одно и то же короткое жалобное слово: нет.       Оно горчило и было горячим, как взятый в рот по дурости уголёк. Обжигало губы, по горлу стекало подобно глотку кипятка. И всё же было в нём что-то… почти сладкое, возбуждающее: Индржих знал, что Ян не против на самом деле. Слишком мало у них было возможностей побыть друг с другом вот так, чтобы ими разбрасываться. Они с Яном не упускали ни одной, никогда, ни разу, цеплялись друг за друга, оставались друг с другом год за годом, много лет, пока… Пока Ян не…       Чтобы не закричать, Индржих прикусил его плечо. Ян под ним взвыл, изгибаясь с такой силой, что едва получилось удержать его в руках. На губах и во рту вместо привычного привкуса пота и горячей возбуждённой кожи остался вяжущий привкус трав и льняной ткани. Кровью резко запахло сильнее.       В следующий миг Ян обмяк на кровати, нож выскользнул из его руки. Индржих замер на миг, но всё было в порядке: Ян по-прежнему смотрел на него, улыбался и молча ждал. Просто не крутился больше, не играл. Ну наконец-то.       Дрожащими от нетерпения руками он стянул шоссы и брэ с себя, потом со своего пана. Ян позволил.       Пахнущая ромашкой и шалфеем мазь обволокла пальцы теплом. Ноги пана, когда Индржих развёл их в стороны, были тяжёлыми и безвольными. Укромная, горячая теснота между его ягодиц показалась непривычно плотной, но и она поддалась почти сразу: жадно стиснула пальцы, облизала жаром. Поглаживая Яна по животу, изнанке бёдер, осыпая поцелуями мерно вздымающуюся грудь, он работал второй рукой между его раскинутых ног, пока не решил: достаточно. Наверное, поторопился, но не было сил терпеть, и Ян тоже не возражал.       Придерживая пана за бедро, он подобрался на кровати. Головка члена раздвинула бледные мягкие ягодицы, упёрлась между — в шелковисто-нежное, беззащитное, мокро блестящее от мази место. Сколько бы ночей они с Яном ни разделили за последние годы, когда доходило до этого момента, Индржиху каждый раз казалось, что не получится, что это просто-напросто невозможно — протолкнуться в его тело; каждый раз он уверялся в обратном.       Член проскальзывал по липкой коже, напора не хватало. Пришлось помочь себе пальцами, вжать ими головку во влажную тёмную впадинку и надавить. Мучительно медленно, через силу, но плоть поддалась, как поддавалась всегда: дрогнула спазматически раз, другой — и чуть расслабилась, позволяя протиснуться внутрь. Совсем немного, самым кончиком, но…       — Ох господи, — выдохнул Индржих, заворожённо глядя вниз. На аккуратное узкое отверстие, сейчас растянутое, насильно раскрытое; на светлый пушок волос, сейчас потемневших и слипшихся от мази; на белую кожу ягодиц — и член между ними, налитый кровью, твёрдый и крепкий. Головки видно уже не было: она истекала влагой там, внутри, плотно обхваченная бархатисто-гладкими стенками.       Индржих плавно, совсем легко качнулся вперёд. Закусил губу, сдерживая стон: боже, это было почти невыносимо. В самом начале, где вокруг ствола смыкалось кольцо мышц, было туго до кругов перед глазами, а дальше — мягко и расслабленно, всё равно что нагретое солнцем подтаявшее масло. Он сдерживался, не толкался, не спешил. Просто раскачивался, с каждым мелким движением погружаясь в Яна чуть глубже. Обнял пальцами за бёдра, стащил пониже на кровати, приник к пану всем телом, ткнулся поцелуем в его губы — приоткрытые и податливые. Скользнул между ними языком и застонал голодно. Ян наконец не отворачивал лица, позволял целовать себя по-настоящему: смешивая их тёплую слюну, ласково покусывая его широко распахнутый рот, сталкиваясь зубами и подбородками, глотая каждый его вздох…       Ян вздрогнул под ним, всхлипнул и вдруг напрягся всем телом. Индржих чуть не завыл ему в губы: член обхватило так крепко, так туго и сладко, что в глазах потемнело. Он ахнул и больше не сдерживался, не мог: одним долгим, плавным толчком погрузился до конца и сразу же задвигал бёдрами, постанывая в чужой рот. Нутро Яна, размягчённое и горячее, сжималось вокруг напряжённого члена в рваном, неровном ритме; сдавливало то под головкой, то прямо у мошонки.       Имя Яна само срывалось с губ — снова и снова. Распирало глотку изнутри, скатывалось по языку, скомканное и сдавленное, почему-то почти… непривычное. Чушь. Когда бы он успел отвыкнуть? Ни с кем другим Индржих не был уже много, очень много лет. Только Ян, он один. Пускай редко и украдкой, зато каждый раз — как в первый и в последний. Каждый раз — мучительно больно, до безумия сладко. Каждый…       Сколько же лет прошло?       Индржих приподнялся, опёршись на локоть и не замедляя движений. Заскользил взглядом по лицу Яна: зажмуренные глаза, изломанный немым криком рот, влажно блестящие щёки, сведённые на переносице брови, окровавленные истерзанные губы. Красивый и родной. Невыносимо покорный и податливый здесь, в постели, с ним, под ним. Благородный пан, пригвождённый к супружескому ложу собственным оруженосцем… нет, уже сотником. Ян назначил его сотником в позатом году по весне. Или в этом? Точно была ранняя весна, Йитка только-только разродилась, Гинце…       Индржих спрятал лицо в изгибе чужой шеи и отчаянно замотал головой. Нет, нельзя об этом думать. Какая, блядь, вообще разница, где они, когда они? Да где угодно и когда угодно, в любом месте, в любой год, хоть всюду одновременно — главное, что вместе.       Он и Ян.       Они были в Сухдоле, голодные, молодые и отчаянные, сплётшиеся на узкой кровати, прощающиеся друг с другом — и впервые друг друга познающие; оба надеющиеся, оба отчаявшиеся.       Они были в «Чёртовом месте» и старались не шуметь — тщетно. Вокруг — тонкие стены, пропитавший даже простыни запах кислого пива и последние свободные дни, осыпающиеся прочь вместе с ломкими листьями за окном, предвестниками грядущих осенних листопадов.       Они были в Ратае. Захмелевшие от вина и замёрзшие, они согревали друг друга, Индржих держал Яна в руках и чувствовал, как тот дрожит. Не от холода, рядом с ним — никогда не от холода, никогда, даже во вьюжном январе.       Они были в купальнях: отослав мыльщиц, отгородившись от комнаты и мира завесой густого душного пара. Они были в апреле, в окружении торжественного звона свадебных колоколов, и Индржих не давал Яну утонуть в этом тревожном звуке. Они были друг у друга и той весной, и следующей, и следующей за ней; в Рождество, в Пасху, в Мясопуст, в ночь накануне первого майского дня, в густой тени вдали от жаркого праздничного костра. Они были в лесу после охоты; у тихого ручья недалеко от Ужице; в высокой траве и на дощатом полу у камина; в постелях, самых разных: они были в постели Яна, в постели Индржиха, однажды, пьяные и злые, — в постели Гануша, пока сам он был в отъезде; в той постели в Сухдоле, в которой Ян впервые застонал под ним почти испуганно, — и в той постели в корчме недалеко от Живогоште, в которой Индржих последний раз обнимал его живым.       Они были вместе, они друг друга любили.       И Яна больше не было. Любить было больше некого.       Только сморгнув и почувствовав прикосновение мокрых ресниц к щеке, Индржих понял, что плачет. Слёзы, горячие и по-детски крупные, скатывались по влажной коже, срывались с кончика носа и падали вниз, разбиваясь вдребезги о чужое лицо. Любимое лицо, искажённое то ли удовольствием, то ли страданием. Индржих уже не понимал.       Голову разрывало от боли. Невыплаканное изливалось — и лилось, лилось бесконечно; воспоминания наслаивались друг на друга, нещадно путая мысли. Ян был мёртв. Ян был жив. Ян был… или его не было?       Его лицо перед глазами плыло, смазывалось. Размывалось в немного другое, неуловимо похожее и тоже знакомое, тоже любимое лицо — лицо Гинце, хотя Гинце здесь точно места не было; не в этой комнате, не в этой постели. Хоть бы он не вошёл сюда случайно, не застал их вот так. Гинце был замечательным мальчиком и не заслуживал боли знания.       И того, что Индржих делал с ним сейчас, Гинце тоже не заслуживал.       — Прости, — прошептал Индржих. Склонился ниже, губами собирая с его кожи соль, на миг прижался поцелуем к приоткрытому рту. — Прошу, прости меня.       За что он извинялся? Он не понимал до конца. Жутко болела голова.       Любовь к Яну Птачеку бушевала внутри, разверзала одну за другой бездны, раскалывала вдребезги плоть и измученный дух; любовь к Яну, живая и подвижная, неизменно изменчивая, истекала в отчаяние, отчаяние истекало в болезненную нежность, нежность эта — в бескрайнее, бездонное море из горя и скорби, тоски по утерянному навсегда; чувства текли и текли непрерывным потоком, сменяя друг друга и сливаясь воедино, — в то, к чему низвела Индржиха утрата Яна: безумие. Опасное, соблазнительное в обещании беспамятства безумие обнимало его, укачивало, как заплаканного ребёнка. Согревало неслышным шёпотом: здесь Ян никогда не умирал, здесь Индржих не должен был жить с невыносимой болью от его ухода. Здесь он вновь мог обнять Яна, поцеловать, положить голову ему на колени — и вновь ощутить его пальцы в волосах. Вновь сказать ему, что любит. И услышать то же в ответ, просто услышать его голос.       Он шептал, снова и снова:       — Я тебя люблю, — не слыша ответа. Потому что некому было ответить.       Индржих прижался своей щекой к щеке Гинце и, врезавшись в него особенно глубоко, замер. Он уже не мог остановить того, что происходило. А может, и не хотел.       Какая разница?       Семя выплёскивалось долгими, тягучими толчками. Густо изливалось в опороченное, истерзанное им и его сумасшествием тело; в стиснутую судорогой боли темноту. Его семя пятнало собой то, к чему Индржих не имел никакого права притрагиваться. Но и Яна он забирать себе права не имел — однако ж всё равно забрал, разве нет?       Какая, блядь, разница?       Ян не имел права уходить. И всё равно ушёл. Индржих почти ненавидел его за это.       — …с меня, слезь с меня, Индро, я больше не могу.       Он медленно отстранился, сполз с Гинце и, тяжело дыша, отодвинулся к стене. Утёр рукой рот — на запястье осталась бурая полоса. Что… Что произошло?       Не хотелось смотреть, но надо было, и он заставил себя это сделать — перевёл взгляд на Гинце. Тот лежал на спине, глядя в потолок сухими покрасневшими глазами и неровно дыша ртом. Тюфяк под ними был весь испятнан следами: тёмные кляксы пота, тускло поблёскивающая мазь, кровавые разводы. Искусанное горло подрагивало, кожу усыпали глубокие отпечатки зубов. Повязка на плече Гинце сбилась, грязная и насквозь мокрая от крови; его неподвижное, бледное лицо пугало.       Не было сил отвернуться. Смотри, смотри, что с ним сделал.       Боль колотилась в висках в такт мыслям: он устал, нет смысла, ни в чём нет смысла, шалфей и ромашка, и солнце зашло, он в темноте — один, какая разница? Кругом грязь, бесконечная грязь, от которой никуда не деться. Пока Ян был рядом, с ней получалось мириться, но теперь…       Надо было убить себя ещё три года назад. Он хотел, но почему-то не смог, и расплатился за его малодушие Гинце. Бедный, доверявший ему и любивший его Гинек: трогательно попискивающий свёрток на руках измученной пани Йитки, светловолосый пухлый малыш на руках няньки Аделы, смущённо улыбающийся мальчишка на руках Яна — и рыдающий, вскрикивающий от боли юноша в руках Индржиха.       В год, когда поймал плечом арбалетный болт, Индржих был в походе с Жижкой и Соколом несколько месяцев. Вышел как-то зимой утром из шатра, в котором они спали вповалку с другими солдатами, и не поверил глазам: на стылом, сером небе светилось два солнца разом. Одно настоящее, а рядышком — чуть другое, потусклее, поменьше, не такое чёткое… но тоже ведь солнце. Несколько дней по лагерю гуляли встревоженные разговоры, шёпотки: наверняка такое знамение, два светила, не к добру. Индржих только посмеивался в бороду. Когда вообще знамения бывали к добру? Чушь.       Потом его ранило — дважды, в плечо и живот. Он вернулся к Яну в Ратае, и та война для него закончилась, были другие заботы. Но картина, о-о, эта картина осталась в памяти: ледяное небо, укутанный снегом лес и два пятна света над головой. Зловещее, жуткое зрелище. Дурной знак. Предзнаменование.       Оно не сбывалось много лет: были Ратае, Ян, казавшаяся вечной громада Пиркштайна, кузница и гарнизон. Подрастающий Гинце, их с Яном общая отрада. Потом были неожиданный визит Петра Конопиштского и бой под Живогоште. Окровавленный шлем Яна. Солнце, настоящее и яркое, зашло. Осталось лишь его отражение в небе — и вот Индржих погасил его сам, своими же собственными руками.       Стало невыносимо темно.       Надо было всё-таки. Надо было закончить всё ещё в тот день: когда на подкашивающихся ногах вышел из спальни, в которой осталось тело Яна, и замер, привалившись плечом к стене коридора. Долго смотрел на собственный меч, спокойно висевший на поясе. Не решился. Понадеялся: вдруг это всего лишь сон, кошмар? Поверить-то толком никак не получалось, ведь не может же солнце — и вдруг погаснуть навсегда, утонуть в ворохе окровавленных простыней, просто взять и умереть в его, Индржиха, руках? Потом уже, когда точно понял — это не сон, закончить всё не хватило духу. Показалось трусостью, даже глупостью. И вот что из этого вышло.       Может быть, ещё не поздно?       — Нет, — хрипло прошептал Гинце, перехватывая его руку, потянувшуюся за ножом. — Нет. Только, блядь, попробуй.       Индржих молча смотрел на него и не мог сказать ни слова.       — Я не для того вытерпел… всё это, чтобы ты теперь… — надорванный, осипший голос пана резал слух. — Хватит, прекрати. Не мне тебя утешать. Но не смей, слышишь? Мы вернёмся в Ратае, пошлём за лекарем, мы…       Гинце ещё пытался его спасти. Добрый, хороший Гинце — не понимающий, отказывающийся понимать, что некого уже спасать. Господи, какие невыносимо голубые у него глаза.       — Но если… если притронешься ко мне хоть пальцем, я сам это сделаю. Ты понял?       Индржих кивнул, не отрывая от него взгляда. Снова начинала болеть голова, да только какое это имело значение?       По лицу пана опять почему-то катились слёзы. Крепко сжимая нож, всхлипывая, он всё-таки выдавил:       — Боже. Инд-дро, скажи, как… как меня зовут?       Индржих вытянул руку и ласково погладил его по щеке, стирая пальцами слёзы. Нежно, тихо прошептал:       — Ян, — и подался ему навстречу всем телом.       Какая, в конце концов, разница? Солнце — оно и есть солнце.
33 Нравится 25 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (25)