* * *
Петухи пропели трижды, когда Матрёна наконец отложила шитьё, оглядела творение рук своих и довольно кивнула, гордясь собой и своим мастерством: — Готово. Анна спала, утомлённая долгим ожиданием, свернувшись калачиком на лавке, укрытая тулупом. Матрёна подошла, поправила сползшую шаль, поглядела на неё — спящую, беззащитную, такую молодую и такую старую одновременно — и перекрестила на ночь. — Спи, касатка. Утро вечера мудренее. Утро и впрямь настало мудрёное. Солнце только-только позолотило краешек неба, а Матрёна уже была на ногах. Растолкала Анну, подала холодной воды умыться, сама металась по избе, как юла из угла в угол — доставала из сундуков то одно, то другое, прикладывала, примеривала, хмыкала и снова прятала. — На-ко, надень сперва сорочку, — совала она тонкое полотно. — Да не так, дурашка, шов сзади должен быть. Повернись! Во-от теперь ладно. А теперь платье… Осторожно! Не помни. Анна надела платье и замерла. Оно сидело — как влитое. Лён обнимал стан, подчёркивал высокую пышноватую грудь, тонкую талию, плавный изгиб бёдер. Рукава, чуть расклешённые книзу, ниспадали мягкими волнами, закрывая запястья. Подол, расшитый незатейливым, но милым узором — красные нитки по белому полю — стелился по полу, чуть заметно шурша. — Ну-ка, — выдохнула Матрёна, — пройдись. Анна сделала шаг, другой. Платье не стесняло движений, ткань приятно скользила по телу. — А теперь глянь, — Матрёна подвела её к мутному зеркальцу, что висело на стене. Анна взглянула и не узнала себя. Из тёмного стекла на неё смотрела незнакомка — статная, красивая, с ясным лицом и голубыми глазами. И только седые пряди в русых волосах напоминали о том, что это всё та же она — беспамятная, безродная, ничья. — Твоя особенность, — тихо сказала Матрёна, проследив за её взглядом. — Знать, Бог дал. Да где же она так выделилась, что бог решил наградить и без того бедолашную такой особенностью? Матрёна полезла в заветный сундук, куда складывала самое дорогое, бережно достала свёрток и развернула. В нём, аккуратно собранная, лежала шаль Анны — тёплая, шерстяная, узорчатая, видать действительно городская работа, боярская. И не помнила девушка, откуда этакое у неё. — На-ко, — протянула Анне. — Матушкин подарок, примерь к платюшку. Анна взяла шаль, поднесла к лицу. Пахло чем-то неуловимым, забытым и родным. Таким родным, что защипало в носу, а глаза наполнились слезами. — Будет тебе, — строго сказала Матрёна, но голос её дрогнул, — не время теперь плакать, веселиться время. На-ко вот лучше, — и достала из того же сундука платок. Алый, с золотой нитью, с кистями длинными — такой красоты Анна отродясь не видывала. — Это что же? — ахнула она. — Откуда? — Для похорон берегла, — буднично ответила Матрёна. — Своих, значит, похорон. Да думаю, на мои похороны ты и без платка управишься, не велика барыня. А тебе он нужнее. Ну-ка поворачивайся, — женщина ловко уложила платок поверх шали, обвела вокруг шеи да завязала концы позади. Расправив складочки, отступила на шаг и оглядела своё творение. — Ну, мать честная, — выдохнула Матрёна. — Истинная княжна. Боярышня, не иначе! Анна снова глянула в зеркальце. Девушка оттуда смотрела на неё испуганно и радостно одновременно. Неужели это действительно она? — А теперь я, — спохватилась старушка. — Ежели князь на тебя клюнет, мне тоже в люди выйти не зазорно, не каждый день баба Матрёна со сватовством ходит. — Баба Матрёна! — взмолилась Анна. Но та уже не слушала. Достала свой лучший сарафан — тёмно-синий, штофный, с красной оторочкой по подолу и вороту, надела новую понёву, повязала праздничный платок и брошь старинную, ещё от матери доставшуюся, на грудь приколола. Покрутилась перед зеркальцем и осталась довольна. — Ну, с Богом! — перекрестилась на красный угол. — Пошли, касатка. Они вышли из избы и Анна тут же зажмурилась. Кое-где лежащий снег непривычно слепил глаза. Было прохладно, но, несмотря на это, пахло весной — той самой, что уже близко, уже дышит в затылок зиме. Деревня гудела. Ещё издали было слышно гомон, смех, визг ребятишек, мычание коров, блеяние овец, лай собак, и поверх всего этого — дудки скоморохов, бубны, свистульки, звонкие выкрики зазывал. — Эй, народ честной, разевай рот! — неслось откуда-то спереди. — Блины масляные, пироги румяные! Кто не ест — тот костляв, кто ест — тот румян и здрав! Подходи, не зевай, пятаки доставай! На площади яблоку негде было упасть. Мужики толпились у бочек с вином, бабы сбивались в кучки, обсуждая свои бабьи дела, ребятишки носились меж взрослых, падали, вставали, снова неслись, визжа и хохоча. Ряженые — кто в вывороченных тулупах, кто в соломенных колпаках, кто в личинах, изображающих козлов, медведей, волков — плясали у высокого костра, вокруг которого уже собирался народ. Прямо посреди площади высились качели — дощатые, на крепких верёвках, — и парни наперебой старались подкинуть девушек повыше, чтоб взвизгивали, чтоб хватались за них, чтоб смеялись заливисто. Рядом ледяная гора вздымалась крутым боком, и с неё с гиканьем съезжали на рогожах, на санках, на обледенелых шкурах — кто во что горазд. Длинные, дубовые, сколоченные наспех, но крепко, столы стояли в два ряда и ломились от еды. Блины — горками, стопками, одна стопа выше другой. Румяные, масляные, с пылу с жару, дымились на морозце, и пар от них поднимался к небу, смешиваясь с дыханием толпы. Пироги — с капустой, с грибами, с рыбой, с яйцом, с творогом, с луком. Расстегаи, кулебяки, сочни, ватрушки — глаза разбегались. Сбитень в больших медных чанах распространял вокруг пряный дух мёда, имбиря, корицы и гвоздики. Кто-то уже приложился к хмельному, и по толпе плыли песни — разудалые, раздольные, те самые, от которых ноги сами идут в пляс. — Гляди, Аннушка! — толкнула её в бок баба Матрёна. — Вон медведя ведут! И правда, двое дюжих молодцев проталкивались сквозь толпу, ведя на цепи огромного зверя. Медведь шёл нехотя, переваливаясь с боку на бок, но смирно — видать, учёный, привычный. Шерсть на нём лоснилась, маленькие глазки хитро поблёскивали. — А ну, народ, расступись! — заорал один из молодцев. — Сейчас Михайло Потапыч плясать будет! Толпа расступилась, образовав круг. Медведя освободили от цепи, другой молодец заиграл на рожке, и зверь, смешно перебирая лапами, пошёл вприсядку. Да не просто так, а с притопом, с прихлопом, с поворотом головы — будто и впрямь понимал, что делает. Народ взорвался хохотом, захлопал в ладоши, засвистел. Ребятишки повизгивали от восторга, тыкали пальцами, дёргали родителей за рукава. — Ай да Мишка! Ай да косолапый! — кричали из толпы. Анна смотрела и не верила глазам. Неужели такое бывает? Неужели зверь лесной может вот так, при всех, плясать, как скоморох? Она и сама звонко засмеялась впервые за долгое время, забыв про свою чёрную пустоту внутри. Матрёна довольно косилась на неё, но зорко поглядывала по сторонам. Они, всё же, пришли не на выступление медведя смотреть. — Это что! — говорила она, перекрывая гомон. — Ты ещё кулачных боёв не видала! Как мужики сойдутся стенка на стенку — любо-дорого поглядеть! Кровь, правда, льётся, но то для здоровья полезно. А вечером костёр запалят — чучело зимы сжигать. Чучело то — во! С соломы, в бабьем наряде, с косой до земли. А после прыгать через огонь будут, очищаться. Всяк, кто прыгнет, здоровым да счастливым год проживёт. А кто не прыгнет — тому хворь да напасти. Они медленно пробирались сквозь толпу, и Анна ловила на себе взгляды. Парни оборачивались, провожали глазами, переглядывались. Бабы перешёптывались, кивая в её сторону. Кто-то толкнул локтем соседку, кто-то присвистнул. — Эй, красавица! — крикнул вдруг молодой парень с ярко-выраженным румянцем на щеках. — Пойдём с нами на качелях качаться! Анна улыбнулась, но махнула головой, мол не сейчас. Не хотелось грубо молодцу отвечать, но Матрёна была совершенно другого мнения. — Иди, иди, не тронь! Не про вашу честь красавица! Парень обиженно сплюнул, но докучать не стал. — Не ровня они тебе, — строго сказала Матрёна. — Ты князю предназначена, а эти… тьфу. — Баба Матрёна! — взмолилась снова Анна. — Ну что ты опять! Какой князь? Зачем ему я? — А вот увидишь, — загадочно улыбнулась старушка, будто знала всё наперёд. — Судьба, она, милая, не по родству выбирает. Судьба по сердцу бьёт. Тогда-то Анна поняла: если баба Матрёна решила, значит так тому и быть. Со временем вышли они на пригорок, откуда видно было всю площадь. Внизу кипело море людское, плыло, колыхалось, пело, плясало, ругалось, мирилось, целовалось и снова плясало. И вдруг над этим морем пронёсся гул. — Едет! Князь едет! Всё пришло в движение. Толпа заколыхалась сильнее, расступаясь, давая дорогу. Кто-то побежал вперёд, чтобы увидеть первым, кто-то, наоборот, отхлынул назад, освобождая место. Скоморохи замолкли на мгновение, потом грянули пуще прежнего. Колокольчики на их колпаках заливались тонко и весело. Анна вцепилась в руку Матрёны так, что побелели костяшки. Конский топот приближался, слышался звон сбруи, фырканье лошадей, голоса дружинников. — Не трусь, — шепнула Матрёна, сжимая её ладонь. — Всё как Бог даст. Кому повезёт — тому и петух снесёт. Толпа расступилась, и Анна увидела диво дивное. Сперва показались кони: они выплывали из-за поворота, словно ладьи из утреннего тумана, — статные, сильные, с лоснящейся на морозе шерстью. Копыта их с глухим стуком опускались на утоптанный снег, и от каждого удара в стороны разлетались мелкие ледяные брызги. Гривы, перевитые алыми лентами, развевались на ветру, и вплетённые в них бубенцы позвякивали тонко, дробно, будто сотни маленьких колокольцев запели разом. Пар валил из ноздрей густыми клубами, оседал инеем на уздечках, на серебряных бляхах сбруи, на гривах, превращая лошадей в диковинных зверей из древних сказаний. За конями — дружина. Ехали плотным строем, плечом к плечу, и от этого железного ряда веяло такой мощью, что толпа невольно пятилась, давая дорогу. Кольчуги сверкали на солнце — каждая тысячами бликов, и эти блики прыгали по лицам людей, по снегу, по стенам ближайших изб, словно солнечные зайцы, сошедшие с ума. Шлемы горели золотом, и в них, как в мутных зеркалах, отражалось небо, толпа, верхушки деревьев. Алые щиты, притороченные к сёдлам, колыхались в такт шагу коней, и казалось, что это не щиты вовсе, а крылья огромных сказочных птиц. Копья вздымались частоколом, острия их поблёскивали холодно и остро. А впереди, на белом коне, восседал он — Князь. Конь под ним был под стать всаднику — огромный, широкогрудый, с крутой шеей и умными, чуть раскосыми глазами. Белая шерсть его отливала серебром, грива струилась по ветру, как речная вода, и каждый мускул под лоснящейся кожей перекатывался плавно и мощно. Князь сидел на нём так, словно родился в седле — сросся с конём, стал единым целым, и невозможно было представить их порознь. Анна смотрела и не могла отвести взгляд. Таким она его не представляла. Таким… живым, настоящим, огромным, заполнившим собой всё пространство разом. В нём было что-то первозданное, лесное, медвежье — и одновременно породистое, отмеченное властью, той самой, что даётся не по праву рождения, а по праву силы и ума. Рыжеватая густая борода была аккуратно уложена. Волосы — того же рыжего отлива, с медным отблеском путались на ветру, и ветер играл ими, трепал, поднимал и бросал, словно нарочно стараясь показать всем, какие они густые и живые. Глаза — светлые, голубые, с хитринкой и удалью, которые не спрятать ни за какой важностью, — смотрели на толпу пристально, цепко, но без спеси, без того ледяного холода, что бывает у иных вельмож. Он не гордился, не кичился, он просто был. И народ встречал его не с заискивающим страхом, а с радостью, с любовью, с тем тёплым, родным чувством, какое бывает только к своим. Осанистый, широкий в плечах, с крупными, тяжёлыми кистями рук, что лежали на поводьях спокойно и властно, он каждым своим движением излучал силу — не показную, не напыщенную, а ту, что копится годами ратных трудов и трудных решений. — Гляди, гляди, — зашептала Матрёна, вцепившись в локоть Анны так, что пальцы побелели, — то он и есть. Князь Владимир Святославич — батюшка наш. Анна смотрела, чувствуя, как сердце её колотится где-то в горле, мешая ровно дышать. Каждый удар отдавался в висках, в кончиках пальцев, в пятках. А вдруг он заметит, вдруг глянет в её сторону? А вдруг… А вдруг ничего? Она ничего в сравнении с ним. Так с чего же столь великому человеку смотреть на такую простушку, как она? Владимир ехал медленно, вглядываясь в лица. В нём не было той царственной отстранённости, что рисуют в книгах, — он смотрел на людей по-живому, по-настоящему. Кому-то кивал коротко, по-свойски, кому-то улыбался широко, открыто, кого-то окидывал быстрым, оценивающим взглядом, словно прикидывал про себя: а что это за человек, а сгодится ли на что, а надёжен ли? Толпа тянула к нему руки, дети бежали следом, бабы крестились и кланялись, мужики снимали шапки, и всё это сливалось в единый гул, в единое дыхание, в единое — «наш». — Здрав буди, княже! — кричали из толпы зычные голоса. — Слава князю Владимиру! — подхватывали другие. — Мира тебе и долгих лет! Счастья твоему дому! Владимир поднял руку, приветствуя народ, и улыбнулся так широко, как не улыбался никто другой. Анна видела эту улыбку, и от неё почему-то становилось тепло в груди, словно и впрямь солнце выглянуло из-за туч и ударило лучами прямо в сердце. В этой улыбке было что-то мальчишеское, озорное, несмотря на легкие морщины у глаз и возраст. Рядом с князем, чуть поодаль и чуть позади, ехал ещё один всадник. Статный, седобородый, с лицом, изрезанным глубокими морщинами — не старости, а жизни, долгой и трудной жизни воина, — он поглядывал по цепко поглядывал по сторонам, будто выискивая что-то. Глаза его, тёмные, глубоко посаженные, обводили толпу быстрыми, внимательными взглядами, и казалось, что ни одна мелочь не ускользает от этого взгляда. Кольчуга на нём была простая, без украшений, зато меч на поясе — длинный, тяжёлый, видавший виды, с потёртой от многих битв рукоятью. Держался он прямо, с достоинством, без тени подобострастия даже рядом с князем. И чувствовалось в нём не просто дружинник, а человек, облечённый доверием и властью. Конь под ним был под стать всаднику — вороной, спокойный, уверенный, с умными глазами, в которых читалось то же спокойное достоинство. — Добрыня, — шепнула Матрёна, не разжимая зубов, — воевода новгородский. Дядька княжеский, пестун. Говорят, он Владимира с малых лет растил, всему научил: и мечом владеть, и на коне сидеть, и людей понимать. Умён, стар и опытен. Такой не подведёт, такой за спину не спрячется. Таких, как он, на Руси немного. Анна глянула на Добрыню и сразу поняла: да, действительно, такой не подведёт. Глаза у него были спокойные, твёрдые, как кремень, но в глубине их, на самом дне, теплилась доброта — та особая, скупая, что бывает только у старых воинов, много повидавших, много потерявших, многих похоронивших, но не очерствевших сердцем до конца. Он смотрел на толпу, на князя, на праздничную суету, и во взгляде его читалась мудрая усталость человека, который знает цену всему: и веселью, и горю, и людям, и времени. Вдруг взгляд Добрыни скользнул по толпе и остановился на ней. Всего на одно короткое, как вздох, мгновение. Но Анна почувствовала, как этот взгляд пронзил её насквозь, прошёл сквозь платье, сквозь кожу, сквозь рёбра, коснулся самого сердца, словно воевода увидел в ней что-то такое, что другим было не дано, что-то спрятанное глубоко, о чём и сама она не ведала. Девица опустила глаза, потупив взгляд себе в ноги. Сердце колотилось где-то в пятках, тяжёлое, испуганное, готовое выпрыгнуть. За Добрыней, чуть позади и чуть в стороне, маячила ещё одна фигура — та, от которой веяло холодом и опасностью, как от настежь открытой двери в студёную ночь. Он ехал на коне чёрной масти, огромном, злом, с диковатым огоньком в глазах. Конь косил глазом, прядал ушами, скалил зубы, но железная рука всадника держала его крепко, не давая воли. Одет он был не по-русски. Кожаный доспех, обшитый железными бляхами внахлёст, сидел на нём как вторая кожа. Короткий плащ из грубой, некрашеной шерсти, схваченный на плече большой бронзовой фибулой, топорщился на ветру. На поясе — топор, широкий, тяжёлый, с длинной, обмотанной кожей рукоятью, и этот топор не был парадным украшением — он был рабочим инструментом смерти. Таким топором можно было и дров нарубить в походе, и голову снести одним махом, и щит врага расколоть пополам. Анна поёжилась, хотя ей вовсе не было холодно. От этого человека веяло смертью так явственно, так ощутимо, что, казалось, воздух вокруг него холоднее, чем во всей остальной округе. Он был чужой среди этих людей, чужой на этом празднике, чужой в этой стране, и держался особняком, ни на кого не глядя, ни с кем не заговаривая, словно невидимая стена отделяла его от всего этого шумного, пёстрого, живого мира. — То Олаф Рыжий, варяг, — тихо-тихо, одними губами, пояснила Матрёна, проследив за её взглядом. — Норвег, сказывают. Князю служит, но не за верность, а за серебро. Такие, как он, за цену правильную родную мать продадут, не то что честь. Ты, Аннушка, держись от него подальше, нехороший человек. Пусто у него внутри. Ни Бога, ни совести, ни жалости. Олаф Рыжий… Имя это прилипло к нему намертво, как смола. Рыжим он был не просто так: волосы его, длинные, косматые, свалявшиеся от ветра и времени, горели на солнце, как расплавленная медь, и борода, широкая, лопатой, закрывающая пол-лица, была того же огненного, дикого отлива. Глаза — холодные, бесцветные, как у северного зверя, как у волка, вышедшего из леса к человеческому жилью, — смотрели на толпу без интереса, равнодушно, даже с какой-то лёгкой брезгливостью, словно перед ним были не люди, а деревья в лесу или камни на дороге. Анна и сама это поняла. От варяга хотелось спрятаться, закрыться, убежать куда глаза глядят, — и в то же время было в нём что-то притягательное, дикое, первобытное, от чего не оторвать взгляда. За князем и его приближёнными тянулись остальные — дружинники, слуги, возки с припасами, но Анна уже не смотрела. Всё её внимание, все мысли, всё существо было приковано к одному человеку. К Владимиру, чей образ вдруг начал прорастать в её душе, путая мысли, сны и явь. Князь тем временем спешился возле длинных столов, где уже дымились блины и пироги. Соскочил с коня легко, по-молодому, словно и не было за плечами десятков лет и сотен битв. К нему тут же подбежали старосты с предложением присесть, испить вина, опробовать блины да пирожки, но князь отмахнулся от них широким жестом, что-то сказал — громко, весело, и толпа взорвалась хохотом. Шутка, видать, была удалая. — Весёлый, — прошептала Анна одними губами. — Как ребёнок. Как большой добрый ребёнок. — То-то и оно, — кивнула Матрёна довольно, — душа широкая, русская. Не чванливый, не спесивый, за то и любят. А теперь, касатка, слушай меня внимательно. Она развернула Анну к себе, крепко взяла за плечи и заглянула в глаза, будто в саму душу. — Сейчас мы пойдём к столам, не к самым ближним, нет, не суйся под руку, не лезь на глаза раньше времени. А так, чтобы он тебя видел, чтобы глазок зацепился. Чтобы краем глаза, да заметил. Ты иди ровно, спину держи прямо, как я учила, голову не опускай. Улыбайся, да не во весь рот, не скалься, как деревенская дурочка, а чуть-чуть, одними уголками губ, загадочно, понимаешь? Чтоб захотелось подойти да спросить: а чему это ты улыбаешься, красавица? — Баба Матрёна, я не могу… — залепетала Анна, чувствуя, как щеки начинают гореть от выступившего румянца. — Я не умею… Я боюсь… — Можешь! — отрезала старушка властно. — Не смей бояться! Ты девка красивая, статная, таких мало на Руси. А платье, а платок! Любой заглядится, не то что князь. А ну, пошли! Нечего тут трястись, как осиновый лист. Матрёна решительно потянула Анну в толпу. Они двинулись вдоль столов. Скоморохи в ярких колпаках с бубенцами дудели в дудки, били в бубны, кувыркались прямо в снегу, ходили на руках, сыпали прибаутками, от которых краснели бабы и ржали мужики: — Ай да Масленица, ай да красавица! Блинами кормит, вином поит, Зиму провожает, весну зазывает! Гуляй, народ, не жалей живота! Всё равно помирать — так хоть с блинами! Ряженые в вывороченных тулупах, в личинах звериных, с соломенными патлами водили хороводы вокруг высокого шеста, увитого лентами. Ленты эти трепетали на ветру, звенели привязанными к ним колокольчиками, и казалось, что это не шест вовсе, а огромное дерево, увешанное плодами веселья. Медведь, уже без цепи, сидел на завалинке, лениво жевал блин, протянутый ему каким-то смельчаком, и довольно урчал, щуря маленькие глазки от удовольствия. — Эй, девка! — окликнули Анну сразу несколько голосов. — Пойдём на качелях качаться! У нас самые высокие! До самого неба достанем! Она обернулась. Несколько парней, румяных с мороза, раскрасневшихся от выпитого вина или мёда, весело глядели на неё, подталкивая друг друга локтями и перемигиваясь. Самый смелый, в красной рубахе, с чубом, выбивающимся из-под шапки, шагнул вперёд, протянул руку. — Пойдём, красавица! Не пожалеешь! — Иди, иди, — шепнула Матрёна, легонько подталкивая Анну в спину, — не тронут, не бойся. Там и князь скоро подойдёт. Качели — дело молодёжное, на них все смотрят. Глядишь, и он поглядит, и глаз зацепится. Давай, касатка, смелее. Анна вздохнула и, смирившись, подошла к качелям. Они были огромные, верёвки скрипели, поскрипывали, но держали крепко. Качели взлетали высоко, очень высоко, почти до самого неба, и, казалось, ещё чуть-чуть — и достанут до облаков. Девушки на них визжали — кто от страха, кто от восторга, кто от того и другого вместе. Парни хохотали, подначивали, раскачивали всё сильнее, и всё это мелькало, кружилось, звенело, сливалось в одно пёстрое, шумное, радостное месиво. — Садись! — подхватили Анну под руки несколько парней разом, будто пушинку. И она взлетела. Ветер ударил в лицо, шаль развелась за спиной широкими крыльями, платок соскользнул чуть назад, открывая лоб и те самые седые пряди, что серебрились в русых волосах. Сердце ухнуло куда-то вниз, в пятки, в самую землю, а потом взмыло вверх, к горлу, к небу. Анна засмеялась — впервые за долгое время. Звонко, по-настоящему, на весь белый свет, забыв про всё на свете: про чёрную пустоту внутри, про страшные сны, про дым и огонь, про то, что она безродная и беспамятная. — Ай да девка! — кричали снизу голоса, сливаясь в один общий гул. — Выше, ещё выше! До неба! Анна взлетала и падала. И в эти короткие, как вздох, мгновения полёта ей казалось, что она свободна. Что нет ничего — ни прошлого, ни будущего, ни страха, ни боли. Есть только это: ветер, небо, солнце в глазах и собственный смех, разлетающийся над площадью, как птица. Она не видела, как от столов отделилась высокая фигура в коричневом кафтане. Как Владимир, забыв про блины и мёд, про разговоры, остановился и замер, глядя в одну точку. Как голубые глаза его нашли в толпе летящую девушку, прищурились, задержались, расширились от любопытства и чего-то ещё, чему он и сам не знал названия. Как улыбка медленно сползла с его лица, сменившись выражением напряжённого, почти детского внимания. Не видела, как Добрыня, заметивший всё это, проследил за взглядом князя, усмехнулся в седые усы понимающе и покачал головой, словно говоря сам себе: «Ну, вот и слава Богу. А то всё холостой да холостой…» Не видела, как Олаф Рыжий, равнодушный ко всему на свете, ко всему этому шумному празднику, вдруг повернул голову — медленно, как зверь, почуявший добычу, — и уставился на неё своими холодными, бесцветными глазами. Долго, цепко, не мигая, словно запоминая каждую чёрточку, каждую складку платья, каждое движение. И в этом взгляде было что-то такое, отчего даже на расстоянии по спине побежали мурашки. Она просто летела. А когда качели наконец замедлили свой бешеный ход и остановились, девушка, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, со сбившимся дыханием и разлетевшимися волосами, соскочила на снег, поправляя сползшую шаль, и внезапно врезалась в чью-то широкую грудь. Резко вздернув голову, Анна замерла. Перед ней, совсем близко, стоял Владимир. Так близко, что можно было разглядеть рыжие искорки в бороде, каждую мелкую морщинку вокруг глаз, каждую веснушку на лице, каждую капельку растаявшего снега, запутавшуюся в усах. Так близко, что можно было увидеть, как в светлых, голубых глазах его пляшут те же солнечные зайчики, что и везде вокруг. У Анны разом перехватило дыхание, подкосились ноги и остановилось сердце. Владимир смотрел на неё и молчал. Просто смотрел, чуть склонив голову набок, словно видел перед собой не деревенскую девку, а диковинную заморскую птицу, залетевшую в эти края по ошибке. А потом улыбнулся. Так широко, так открыто, по-мальчишески озорно, сверкнув белыми зубами из-под рыжих усов. — Здравствуй, девица, — сказал он безо всякой княжеской спеси, будто они были давно знакомы и встретились после разлуки. — Красиво летаешь, засмотрелся. Не устала? — и протянул ей руку. Анна смотрела на эту руку и не могла пошевелиться. В голове было пусто и звонко, как в только что отстроенной избе. Только сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть и упасть к его ногам. — Ну, чего молчишь? — спросил Владимир, и в глазах его заплясали весёлые чертики. — Али язык проглотила от страху? Не бойся, я не кусаюсь. Хотя дружина говорит, что рычу иногда, но это я на врагов рычу, а на красных девиц — никогда, — мужчина подмигнул ей, от чего у Анны окончательно подкосились ноги. Внезапно, будто старушка пошептала, в голове Анны прозвучали слова Матрёны. «Спину держи прямо, голову не опускай. Гляди в глаза, не робей». И внутри, там, где ещё мгновение назад клубился липкий, холодный страх, словно пружина распрямилась, а вместе с ней и девица. Сперва расправила плечи, потом вздёрнула подбородок, поправила шаль, что сползла с плеча во время полёта, и только после этого подняла глаза, подарив Князю одну из своих прекрасных улыбок. Ту самую, чтобы улыбка эта осталась загадкой, чтобы захотелось разгадать, задуматься. — Здрав буди, княже, — молвила Анна голосом без дрожи, даже с какой-то лёгкой, чуть заметной лукавинкой. — Не устала я, качели славные, загляденье. Видать, добрые молодцы сооружали — не жалели сил, всё по уму сделали, на славу, — она чуть повела рукой в сторону качелей, и князь невольно проследил за её жестом. Там, на дощатом сиденье, уже устроилась новая ватага девок, а та, что только что сидела там, стоит сейчас перед ним — спокойная, статная, в алом платке, что горел на солнце, как жар-птица. Владимир перевёл взгляд обратно и шагнул ближе. Совсем близко. Так, что запахло от него морлзной свежестью и ещё чем-то неуловимо пряным, мужским, отчего у Анны перехватило дыхание, хотя она и пыталась держать себя в руках. Князь был огромен — выше её на целую голову, шире в плечах вдвое. — Смелая, — в голосе его прозвучало не то удивление, не то одобрение. Губы, скрытые под рыжими усами, тронула усмешка. — Не каждая девка перед князем слово вымолвит, а ты — гляди-ка, ровно с подружкой говоришь. — А чего бояться-то? — Анна чуть склонила голову набок, отчего платок, соскользнув ещё на вершок, открыл седые пряди, что вились у виска. Солнце ударило в них и вспыхнули они серебром, словно нити, сотканные из лунного света. — Вы, поговаривают, Русь крестили, идолов свергли, народ к вере истинной привели. Такой человек зря обижать не станет. Да и… — она на мгновение запнулась, но нашла в себе силы продолжить, — сказывают, вы справедливы и добры. Говорят, Красно Солнышко прозвали вас за ласку к народу. Сказала — и сама удивилась собственной дерзости. Матрёнины наставления, перемешанные с её собственным, неведомо откуда взявшимся чутьём, выплыли наружу сами собой, словно кто-то невидимый вложил ей в уста эти слова. Владимир рассмеялся. Смех его был громким, раскатистым, он разлился над площадью, заставив ближних мужиков обернуться, а баб — заулыбаться, не понимая ещё, чему князь так радуется. Он хлопнул себя ладонью по колену и в глазах его заплясали весёлые чертики, те самые, что Анна заметила ещё издали, когда князь только въезжал на площадь. — Ох, хитра! — воскликнул он без доли обиды, одна только весёлая, добродушная насмешка чувствовалась в словах. — Хитро подъехала. Сперва бояться нечего, а потом и про Красно Солнышко ввернула. Стало быть, если б я зря обижал, ты бы и боялась? — Тогда бы и боялась, — согласилась Анна, чувствуя, как начинают гореть щеки. Князь перестал смеяться, но улыбка осталась. Владимир смотрел на неё, чуть склонив голову набок, как охотник, что выследил редкую дичь, но не торопится брать её, а любуется издали. — А откуда ж ты сама-то будешь, девица? — спросил он. — Не здешняя, по всему видать. Наряд у тебя… — он окинул взглядом её платье, шаль, платок, — боярский, пожалуй. Да и стать не простая. Так сходу с князем шутить — не всякой боярышне под силу. Анна почувствовала, как кровь отливает от лица. Пустота внутри, что притаилась было, шевельнулась, напомнила о себе ледяным холодком, пробежавшим по спине. Пальцы невольно сжали край шали, отчего тонкая узорчатая ткань хрустнула под ними. Анна могла бы соврать, могла бы назваться чьей-то дочерью, придумать деревню, придумать прошлое, слепить его из обрывков чужих историй, что слышала от Матрёны. Но что-то — то ли гордость, то ли отчаяние, неведомая сила, что толкала её на дерзость, — не дало солгать. — Не помню, — тихо молвила она без намёка на жалобу в голосе. — Память у меня отнялась, баба Матрёна нашла на берегу, в снегу, при смерти. С тех пор у неё и живу, — Анна подняла глаза на князя, ожидая увидеть насмешку, недоверие, равнодушие. Вместо этого девица увидела, как лицо его изменилось. Весёлые чертики пропали, улыбка сползла и на смену им пришло нечто серьёзное, даже суровое. Глаза, ещё мгновение назад игривые, сделались глубокими, почти тёмными и в них, на самом дне, Анна разглядела то, чего не ждала. Боль. — На берегу, говоришь? — переспросил он медленно. — В снегу, в одной сорочке? — князь не сводил с неё глаз, и под этим взглядом у Анны создавалось впечатление, будто Владимир видит её насквозь. — И в шали, — она провела ладонью по краю шали, что лежала на плечах, дополняя рассказ. — В этой самой. Она меня и спасла, верно. Князь протянул руку, пальцы его коснулись края шали. Нежно, едва-едва, так, что Анна почувствовала это прикосновение скорее кожей, чем телом. Провёл пальцами по узору, разглядывая переплетение нитей и лицо его сделалось задумчивым, сосредоточенным. — Хорошая работа, — сказал он негромко, — тонкая. Такие в Киеве делали, али… — Владимир запнулся. — Хм, где ж я такие видал? — задумчиво произнёс князь, но тут же сменил тему. — А имя? Имя своё помнишь? — Анна, — ответила она. Имя это выплыло из темноты первым, когда Матрёна спросила её тогда, в избе, отпаивая горячим взваром. — Только имя. И что двадцать пять вёсен мне, более ничего. — Анна, — в его устах это имя прозвучало иначе, чем на устах Матрёны. Глубже, тяжелее, словно он вкладывал в него некий тайный смысл. — Анна… Доброе имя, княжье, — он вдруг оглянулся, Анна проследила за его движением. — Ты, девица, берегись пока. Не всякому сказывай, что память потеряла. Мало ли какие люди вокруг, слово лишнее, сказанное не тому, кто надо, может обернуться бедой. Анна не поняла, кого он имел в виду, но кивнула, чувствуя, как страх смешивается в груди с чем-то новым, доселе неведомым. Забота ли это была? Или ей показалось? Наверняка показалось, не может князь заботиться о безродной девке. — Блинов хочешь? — спросил Владимир вдруг и лицо его снова осветилось улыбкой. — Али меду? А может вина? Не побрезгуй, гостьей будешь, — князь протянул Анне руку. Ладонь его была широкой, раскрытой, пальцы чуть согнуты. Не властный жест, не княжеское повеление, а простой, человеческий жест. Девица оглянулась на Матрёну. Старушка стояла в толпе, прижав руки к груди, и глаза её сияли, как две свечи в тёмной избе. Она не то чтобы смотрела — она лучилась, вся, от седых волос до сарафана, и губы её беззвучно шептали: «Иди, иди, касатка. Не робей. Иди». А на глазах её, Анна видела, блестели счастливые слёзы. — Отчего же не отведать, — сказала Анна, удививштсь своему спокойному, даже весёлому голосу. — Коли сам князь приглашает, грех отказываться, — она вложила свою ладонь в его. — Пойдём, Анна, — сказал он тихо, будто совершал что-то незаконное. Они двинулись к столам и толпа расступалась перед ними. Анна то и дело слышала обрывки фраз, долетавшие до неё сквозь гомон: — Князь-то гляди, какую красавицу подле себя ведёт… — Не иначе как невесту себе высматривает… — А кто такая будет? Не видали ране… — Говорят, Матрёнина внучка… — Матрёнина внучка? У нее же померли все али я путаю? — Красивая, ох красивая… И стать, и лицо, и фигура. Наша девка, наша. Слова о родственниках Матрёны въелись в голову Анны. Девица даже перестала слушать эти бессмыслицы, задумавшись о своём. Вот ведь как бывает… Две одинокие души нашли друг друга. Одинокие? Почему именно это слово всплыло в ее голове? Она ведь даже до конца не уверена, что одинока. Не уверена, вот ключевое слово… Владимир подвёл Анну к столу, отодвинул лавку и усадил её на почётное место, рядом с собой. Анна опустилась, держа спину ровно, как учила Матрёна, но внутри всё дрожало, как натянутая струна. Князь сел рядом, подвинул к ней тарелку с блинами и налил в кубок вино. — Ешь, — сказал Владимир, — поправляйся. Видать, натерпелась ты, пока к нам шла. Оленька, — обратился он к дочери воеводы, — принеси-ка ещё блинов. Анна, не сдав долго размышлять, взяла блин. Горячий, масляный, который обжигал пальцы, отчего она переложила его с ладони на ладонь, дуя на золотистую, пропечённую корочку. Девица откусила кусочек, успела лишь пару раз переживать, как вдруг мир взорвался. Перед глазами блымнула яркая вспышка. Картинка сложилась сама собой, как мозаика, которую долго-долго собирали из осколков. Большая, светлая комната. Дубовый стол, за окном летнее жаркое солнце и ветер колышет занавески. Она — маленькая. Совсем маленькая, лет пяти, не больше. Сидит на коленях у женщины. Женщина молодая, красивая, с толстой русой косой и глаза у неё такие же голубые, как у Анны, — цвета неба. На плечах у женщины — шаль, что спасла Анну на ледяном берегу. — Ешь, доченька, — голос женщины был певучий, как ручей по весне. — Ешь, моя хорошая. Блинчики матушкины самые вкусные на свете, — она протягивает маленькой Анне блин, свёрнутый трубочкой, с мёдом. — Умница моя, помощница. А напротив, за столом, сидит широкоплечий, серьёзный, с тёмной бородой мужчина. Он не смеётся, но смотрит на них с такой теплотой, что у Анны, даже в этом видении, замирает сердце. — Тятя, — пищит маленькая Анна, протягивая к нему руки. — Тятя, смотри, какой блин! Большущий! Мужчина улыбается, берёт её на руки, сажает на колено, и она чувствует его бороду — колючую, щекочущую щёку. — Расти, дочка, — говорит он низким, глухим, как дальний гром, голосом. — Расти большая, счастливая будь. — Аннушка? — голос Матрёны донёсся до неё, как сквозь воду. Картинка рассеялась, как дым на ветру. — Касатка, ты чего? Побледнела вся! Анна открыла глаза. Она сидела за столом, сжимая в руке надкусанный блин дрожащими пальцами. В ушах звенело, перед глазами ещё плавали золотые круги, а на щеках — мокрые дорожки от слёз. — Анна? — Владимир наклонился к ней. — Что с тобой? Обидел кто? — Нет, — выдохнула она, голос её сел, превратился в шёпот. — Нет, княже… Мне… Мне нужно уйти, — резко встав из-за стола Анна собиралась уйти, но сильная рука князя не дала и шагу сделать. — Анна… — не успел князь дальше и слово молвить, как перебил его Олаф. — Княже! Добрыня кличет, говорит — дело срочное, — и бросил прищуренный взгляд на Анну, на который она и внимания не обратила. Дождавшись, когда князь скроется с видимого обозрения, Анна и сама встала с насиженного места, поспешив уйти подальше от веселья. Матрёна, тут же подоспев, схватила девицу за руку, да и сама поспешила скрыться. Уж больно у старушки сердце щемило. — Касатка моя, — старушка обняла Анну за плечи, прижимая к себе. — Что с тобой? Неужто князь обидел? — обеспокоено глядела Матрёна вдаль, поглаживая Анну по спине. — Нет, — всхлипнула Анна, уткнувшись носом в плечо старухи, зашептав быстро-быстро, захлёбываясь словами, боясь снова забыть. — Я вспомнила, баба Матрёна. Вспомнила матушку. Как она блины пекла, такие же, как здесь, с мёдом. И тятя был. С бородой тёмной, он меня на колени сажал… — Слава тебе, Господи. Память-то ворочается! А потом? Что было потом? — Матрёна утёрла мокрые дорожки на щеках красавишны. — А потом… — Анна замерла. А что было потом? Видение оборвалось на улыбке отца и на тёплых руках матери. — Не знаю, баба Матрёна. Более ничего вспомнить не удалось. «Где же вы теперь, матушка? Где ты, батюшка? Живы ли? Или…» Анна не решилась додумать. Не решилась представить, что те дым и огонь, те крики, что приходили к ней по ночам, могли принадлежать родителям. — Ты, Аннушка, — Матрёна погладила её по голове, — не терзай себя. Вспомнила — и слава Богу. По крупице, по зернышку, да всё вспомнишь. Бог даст, и родителей найдёшь. Анна молчала, смотря вдаль. В голове крутилось множество мыслей и поток этот девица была не в силах остановить. Переведя взгляд на шаль, Анна взяла конец в пальцы, приподняв выше. Матушка надела её на неё, перед тем, как… как начался пожар? Или она сама накинула шаль, убегая? Анна не знала. И от этого незнания становилось ещё больнее.Часть 2
2 апреля 2026 г., 10:14
Примечания:
Глава получилась большой — гораздо больше, чем я задумывала изначально. Но остановиться было невозможно. Сцена за сценой, слово за словом... В общем, вложила в эту главу всю душу.
Спасибо, что читаете. Дальше — больше. Их история только начинается!
Лучина догорала, оплывая горячим воском на край светца, но Матрёна не гасила её. Сидела при тусклом огоньке, склонившись над широкой лавкой. Игла мелькала в её проворных пальцах быстрее, чем челнок в ткацком стане. Анна уж в который раз пыталась встать, чтобы помочь, но старушка лишь сердито махала рукой:
— Сиди, сиди, не суйся не в своё дело! Твоё дело завтра красоваться, моё — тебя пригожей сделать. А ну, примерь-ка ещё раз, — Анна послушно вставала, а Матрёна, прикусив губу, оглядывала её со всех сторон, прикидывала, прищуривалась, снова сажала на лавку и принималась за работу. — Тут уберём, — бормотала она себе под нос, — тут подберём, тут вытачку пустим… Ох, неладно сидит, неладно. А так? Эдак лучше. Ну, поглядим.
Ткань льняная, мягкая, скользила под пальцами, послушно ложилась ровными складками. Старушка то распарывала уже готовые швы, то снова сшивала, то прилаживала кружево, то убирала его, оставалась недовольна и принималась переделывать заново. Анна смотрела на неё и сердце щемило от странной, сладкой боли. Мать. У неё когда-то была мать. Может, точно так же сидела ночами, шила ей обновы, прикусывала нитку, примеривала, хмурилась и улыбалась. Может, так же пахло от неё хлебом и мятой. Может…
— Баба Матрёна, — тихо позвала Анна.
— Ась? — отозвалась та, не отрываясь от работы.
— Спасибо тебе.
— Спасибо, милая, не пирожок, — Матрёна подняла глаза, улыбнулась одними морщинками, — за пазуху не положишь. Ты мне лучше завтра удаль покажи, чтоб князь-батюшка рот разинул.
— Да ну тебя с князем! — смутилась Анна.
— А что князь? — хитро прищурилась старушка. — Князь он и есть князь. Не каждый день такое счастье приваливает. А ну как и впрямь судьба? — и снова застрочила иглой.