***
Через несколько месяцев я начала чувствовать, что внутри меня не один ребёнок. Это не было откровением Шести глаз — они были запечатаны договором, и я не могла их открыть, даже если бы хотела. Это было что-то более древнее, более телесное. Я чувствовала два отдельных движения, два разных ритма, два сердца, которые бились не в унисон, а в каком-то своём, сложном танце. Один толчок — слева, резкий, требовательный. Другой — справа, мягкий, но настойчивый. Два разных характера, проступающих сквозь тонкую мембрану плоти ещё до того, как они увидели свет. Живот рос быстро — быстрее, чем должен был, по словам лекарей. Они переглядывались, когда измеряли меня, что-то шептали друг другу, но мне ничего не говорили. Боялись? Или просто не хотели тревожить будущую мать наследника? Я не спрашивала. Я и так знала. К концу пятого месяца мой живот был таким, как у женщин на седьмом-восьмом. Я с трудом находила удобное положение для сна, движения стали медленными, неуклюжими, и я чувствовала себя огромной, неповоротливой тушей, запертой в золотой клетке императорского дворца. Но внутри этой туши бились два сердца — моё и ещё два маленьких, чужих, которые я носила в себе, как носят камень на шее. Я не знала, кто они. Мальчик, девочка? Два мальчика? Две девочки? Моё тело знало, но разум отказывался принимать это знание. Я не хотела знать. Не хотела представлять их лица, их руки, их глаза. Не хотела давать им имена даже в мыслях. Они были не моими. Они были инструментом. Ценой, которую я платила за свободу.***
А внутри меня самой что-то перестраивалось. Я не могу сказать, что была ребёнком. Я многое видела в своей жизни — слишком многое для семнадцати лет, слишком многое для любого возраста. Я видела смерть и возрождение, видела, как рушатся миры и как из пепла поднимаются новые. Я видела такие глубины проклятой энергии, которые большинство магов даже не могут вообразить. Я не была наивной девчонкой, которую можно обмануть сладкими речами или запугать громкими приказами. Но сейчас, в эти месяцы заточения, что-то во мне изменилось окончательно и бесповоротно. Я стала взрослее. Не телом — телом я была сейчас неуклюжей, распухшей, чужой. Взрослее во взгляде. Я всё так же смотрела на мир с той же жадной красотой, с тем же тихим восторгом, который чувствовала, когда научилась отключать Шесть глаз и увидела простые вещи такими, какие они есть — без слоёв прошлого и будущего, без тяжёлых наслоений судеб и причинно-следственных связей. Я всё так же находила радость в том, как утренний свет падает на лепестки сакуры, как ветер шевелит бамбук за окном, как снег тихо ложится на крыши дворца, превращая всё в белую, чистую сказку. Я была спокойной. Такой же, как отмечал когда-то Сукуна — спокойной, язвительной, дерзкой. В меру. Ровно настолько, чтобы не сломаться, но и не ожесточиться до конца. Всё было как было. Но что-то изменилось. Это не было ни умудрённостью, ни цинизмом. Это было что-то другое. Может быть, принятие. Может быть, смирение перед тем, что нельзя изменить, и сосредоточенность на том, что можно. Я перестала тратить силы на то, чтобы ненавидеть Акэхито так же ярко, как в первые дни. Ненависть требовала энергии, а энергия теперь принадлежала не мне — она уходила на поддержание двух жизней, которые росли во мне, независимо от того, хотела я этого или нет. Я перестала представлять, как всё могло бы быть, если бы Сукуна остался, если бы я ушла с ним, если бы мы бежали из этого проклятого дворца, бросив всё — титулы, обязанности, войну, честь. Перестала жить в мире «если бы» и сосредоточилась на том, что есть. И в этой сосредоточенности, в этой холодной, трезвой ясности, которая пришла на смену отчаянию, я стала взрослее. Настоящая взрослость — это не умение принимать решения. Это умение принимать последствия.***
Из-за беременности? Я бы не сказала, что во мне проснулось что-то материнское. Я смотрела на свой огромный живот в отражении тёмной воды садового пруда и не чувствовала ничего, кроме отстранённого любопытства. Это тело было моим, и в то же время оно было чужим — инкубатором, сосудом, который носил в себе то, что я должна была произвести на свет по договору. Я не разговаривала с ними, не гладила живот с умилением, не выбирала имена. Для меня как будто не было этого живота. Он существовал где-то на периферии сознания, как неудобная ноша, которую нужно донести до конца пути и сбросить. Да, я чувствовала, как бьются их маленькие сердца. Два отдельных ритма, один чуть быстрее, другой — медленнее, спокойнее. Иногда, по ночам, когда я не могла уснуть, я прислушивалась к ним и думала о том, что это единственное, что связывает меня с ними — этот звук, этот пульс, эта жизнь, которая течёт в моём теле, но не принадлежит мне. Я не чувствовала к ним любви. Не чувствовала ненависти. Только тяжёлую, давящую ответственность, которая сгибала плечи, но не трогала сердца. И возможно, меня посчитают странной. Или чудовищной. Те женщины, которые мечтают о детях, которые молят богов о беременности, которые плачут от счастья, когда узнают о беременности — они посмотрели бы на меня с ужасом и отвращением. Но я для себя изначально решила, что мальчика убью, если родится здоровым. А если слабым.. то смерть придет к нему сама. Я приняла это решение ещё до того, как узнала, что их двое. До того, как живот начал расти. До того, как лекари начали перешёптываться за моей спиной. Я лежала в своей комнате в ту самую ночь, когда вернулась от Акэхито, вся в синяках и ссадинах, с печатями на руках, и смотрела в потолок, и в моей голове, холодная и острая, как лезвие кинжала, сформировалась мысль: я убью наследника. Не из жестокости. Не из мести — хотя и она была. А потому, что это был единственный способ сломать Акэхито по-настоящему. Сделать так, чтобы его победа обернулась поражением. Чтобы ребёнок, ради которого он унижал меня, насиловал, запирал, превращал в вещь, — этот ребёнок не достанется ему. Император получит наследника, подпишет все бумаги, освободит меня, а потом узнает, что его драгоценный мальчик, его надежда на бессмертие династии, его будущее — мёртв. И он будет жить с этим знанием. С тем, что проиграл в тот самый момент, когда думал, что выиграл. Это был не просто план. Это была месть, выточенная из чистого, холодного, безжалостного льда. Я приняла её и не чувствовала угрызений совести. Ребёнок был не моим. Он был его. И он умрёт. А девочка... девочка останется. Я думала об этом долго, перебирая варианты, просчитывая последствия. Убить обоих было бы слишком жестоко даже для меня — не потому, что я боялась жестокости, а потому, что это было бы недальновидно. Один мёртвый наследник — это трагедия. Два — это подозрение, расследование, вопросы, которые привели бы ко мне, к моей свободе, которую я так бережно выстраивала. Кроме того, у меня был другой план. Девочка продолжит род. Она станет основателем сильнейшего клана — я видела это ещё до беременности, когда Шесть глаз были открыты и я смотрела в будущее, как в раскрытую книгу. Я видела её — высокую, беловолосую, с глазами, как мои, и кровью, по которой будет передаваться техника. Она будет сильной. Она создаст клан, который переживёт империю, переживёт императоров, переживёт всё, что мы знаем сейчас. Её имя будут произносить с почтением через сотни лет. Её кровь будет течь в жилах тех, кто изменит этот мир. Мальчик же... мальчик был бесполезен. Техника Шести глаз не передалась бы ему. Я знала это так же точно, как знала, что солнце встаёт на востоке. Мужчины в нашем роду никогда не наследовали эту силу — только женщины. Он родился бы без проклятой энергии. Обычным, слабым, беспомощным человеком в мире, где сила была единственной валютой, которая имела значение. И правитель из него вышел бы беспомощный. Император без силы, без Шести глаз, без той мощи, которая делала династию неуязвимой. Он стал бы марионеткой в руках советников, игрушкой для военачальников, мишенью для заговорщиков. Его правление было бы коротким и бесславным, а его смерть — быстрой и, возможно, даже милосердной. Но до этого он успел бы настрадать. Успел бы понять, что отец подарил ему трон, который он не в силах удержать. Успел бы возненавидеть себя за свою слабость. Я не хотела этого для него. Не из жалости — из холодного, расчётливого понимания, что такая жизнь хуже смерти. Смерть — это милосердие. И я собиралась подарить ему это милосердие. Нежное, безболезненное, тихое. Он даже не проснётся. Остановить сердце — это легко, когда знаешь, как. Один толчок проклятой энергии, и он перестанет чувствовать, перестанет дышать, перестанет существовать. Акэхито будет рыдать над мёртвым телом, проклинать меня, ненавидеть себя, а я буду уже далеко, свободная, лёгкая, наконец-то живая. Это было жестоко. Я знала это. Но жестокость была той ценой, которую я была готова заплатить за свою свободу. Акэхито научил меня жестокости. Он сам выковал этот меч, который теперь должен был обернуться против него. Я не хотела их рожать. Я не хотела чувствовать, как они бьются внутри меня, как растут, как становятся тяжелее с каждым днём. Я не хотела знать, что один из них — мальчик, которого я убью, а другой — девочка, которую я никогда не увижу. Я отдала бы их сразу, как только они появятся на свет — мальчика в смерть, девочку в ту жизнь, которая была ей уготована, без меня. И мне казалось, что это вполне оправдано. Оправдано тем, что они — не мои. Оправдано тем, как они были зачаты. Оправдано тем, что я не просила об этом, не хотела, не выбирала. Оправдано тем, что моё тело использовали, как используют вещь, а вещь не обязана любить то, что из неё производят. Я лежала ночами, прижимая руки к животу, чувствуя, как они шевелятся внутри, и думала об этом с холодной, ледяной ясностью. Я не чувствовала к ним ничего, кроме тяжёлой, давящей ответственности — донести, родить, отдать. Мальчика — смерти. Девочку — судьбе. Это было моим решением. И я не собиралась от него отступать.***
Лекари приходили каждую неделю, щупали, слушали, переглядывались. К концу шестого месяца они перестали скрывать, что знают о двойне — слишком очевидным это стало даже для них. — У вас будет двое, госпожа, — сказала старшая повитуха, старая женщина с морщинистым лицом и спокойными, умудрёнными глазами. — Мальчик и девочка. Сильные. Здоровые. Бьются ровно. Я кивнула, не показывая волнения. Мальчик и девочка. Всё так, как я и предполагала. — Вы должны беречь себя, — продолжала повитуха, заметив моё равнодушие. — Двойня — это большая нагрузка на организм. Вам нужно больше отдыхать, лучше питаться, меньше нервничать. — Я не нервничаю, — сказала я, и это была правда. Я давно перестала нервничать. Нервы — это для тех, у кого есть надежда. У меня была только цель. Повитуха посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом, и в её глазах мелькнуло что-то — не осуждение, скорее понимание. Она многое видела в своей жизни. Может быть, она знала, о чём я думаю, когда смотрю на свой живот. Может быть, она догадывалась. Но она ничего не сказала. Только покачала головой и ушла, оставив меня одну в комнате, залитой вечерним светом. Я осталась сидеть у окна, положив руки на огромный живот, и смотрела, как солнце садится за крыши дворца. Где-то там, за горами, шла война. Сукуна сражался, терял людей, учился управлять энергией, становился сильнее, чем был. Я чувствовала его — глухо, смутно, но чувствовала. Он был жив. Он шёл к победе. А я буду ждать. Я всегда ждала. Сначала — его. Потом — момента, когда смогу нанести удар. И этот момент приближался. Я опустила взгляд на живот, где под кожей шевелились две маленькие жизни, и позволила себе улыбнуться — холодно, жестко, без тени материнской нежности. — Вы даже не представляете, какую игру вы играете, — прошептала я, обращаясь к ним, к этим двум сердцам, которые бились в такт моему. — Вы — пешки. Такие же, как я. Но я хотя бы знаю, что я пешка. А вы... вы узнаете слишком поздно. В комнате было тихо. Только ветер шуршал за окном, разнося по саду первые жёлтые листья, и где-то далеко, в другой части дворца, император Акэхито отдавал приказы, уверенный в своей победе, в своём наследнике, в своей бессмертной династии. Он не знал, что его победа уже обернулась поражением. Что его наследник уже мёртв — не телом, но в моей голове, в моём плане, в моём холодном, твёрдом решении. Что я, та, кого он считал сломленной, покорной, безопасной, жду только момента, чтобы нанести удар. Я ждала. Я всегда умела ждать. И моё терпение вот-вот должно было окупиться.