***
Война заканчивалась. Я чувствовала это не столько по докладам, которые доходили до дворца, сколько по тому, что внутри меня — в том месте, где жила частица Сукуны, — становилось спокойнее. Его энергия пульсировала ровно, уверенно, без тех резких всплесков, которые сопровождали тяжёлые бои. Он побеждал. Он шёл домой. Юки прибежала ко мне однажды вечером, запыхавшаяся, с раскрасневшимися щеками, и выпалила новость, которую я ждала месяцами: — Военачальник уже с основной массой солдат возвращается! Говорят, через несколько дней будут в столице! Весь город готовится к встрече, император приказал устроить парад, такое будет торжество... Я слушала её, и внутри меня разливалось что-то тёплое, живое, то, что я считала уже умершим в себе. Я была рада. Не потому, что он приедет и спасёт меня — я сама должна была себя спасти. А потому, что он жив. Потому что он победил. Потому что он шёл домой, и скоро я увижу его лицо, услышу его голос, почувствую его присутствие рядом, даже если мы не сможем быть вместе. Я верила в него. Все эти месяцы, все эти ночи, всю эту боль — я верила, что он выстоит, что он вернётся, что он станет тем, кем должен стать. И моя вера не была слепой надеждой — я знала. Знала так же точно, как знала, что солнце взойдёт завтра утром. Сукуна вернётся. И я буду ждать.***
А потом начались роды. Они пришли внезапно, хотя я ждала их каждый день, каждую минуту. Боль, которая была моей спутницей последние месяцы, вдруг изменилась — стала острой, режущей, схваткообразной. Она приходила волнами, накатывала, сжимала всё тело в тисках, а потом отступала, оставляя меня мокрой от пота, тяжело дышащей, готовой к следующему удару. Роды были долгими. Очень долгими. Я не знаю, сколько это продолжалось — часы слились в один бесконечный, мучительный день, в котором не было ни утра, ни ночи, только боль и короткие передышки между ней. Я помню, как Юки держала меня за руку, как её пальцы впивались в мои, как она шептала что-то ободряющее, хотя её голос дрожал. Помню лица повитух — сосредоточенные, напряжённые, они переглядывались между собой, и в этих взглядах я читала то, что они не решались сказать вслух: тяжело, очень тяжело, ребёнок идёт неправильно, мы можем потерять их, мы можем потерять её. Мне было всё равно. Если я умру — я умру свободной. Договор будет выполнен, дети рождены, Акэхито получит своё, а меня больше не будет, чтобы радоваться или страдать. Это был не худший исход. Но я не умерла. Я всегда была слишком живучей для этого мира. Первой родилась девочка. Я услышала её крик — тонкий, требовательный, — и в этом крике было что-то, что заставило моё сердце сжаться. Не любовь — я не умела любить то, что появилось на свет таким образом. Удивление. Живое существо, которое я носила в себе, кричало, дышало, требовало внимания, и это было... странно. — Девочка! — воскликнула повитуха, поднимая маленькое тельце. — Здоровая, сильная, смотрите, какая красавица... Я повернула голову, насколько могла, и увидела её — красную, сморщенную, с белыми, почти прозрачными волосами, которые прилипли к голове. И глаза. Когда она открыла их — мутные, ещё не видящие, но уже окрашенные в тот самый цвет, который я знала слишком хорошо. Голубо-фиолетовый. Она была моей копией. Белые волосы, разрез глаз, форма губ — всё это было моим, отпечатанным в ней, как в зеркале. Я смотрела на неё и видела себя — новорождённую, только что появившуюся на свет, с той же силой, которая дремала в её крови, с тем же проклятием, которое ей предстояло нести всю жизнь. — Отнесите её, — сказала я, и мой голос был слабым, чужим. — Покормите. Укройте. Повитуха кивнула и унесла девочку, а я осталась ждать второго.***
Мальчик родился вторым. Через час, через два, через три — я потеряла счёт времени. Он не хотел выходить. Всё, что я помню из этих часов — это как повитухи переглядываются, как Юки плачет, как боль становится невыносимой, и я уже не могу кричать, потому что нет сил, только тихий, хриплый стон вырывается из груди, и я чувствую, как сознание уплывает, как темнота накрывает меня, но я цепляюсь, цепляюсь, потому что должна увидеть его, должна знать, что он родился, чтобы... Он родился. Я не слышала его крика сразу — только шлепок, возглас повитухи, и потом тихий, слабый плач, совсем не похожий на требовательный крик сестры. Мальчик был маленьким — меньше девочки, бледным, с тёмными, такими же, как у отца, прилипшими к голове. Он не бился, не требовал, просто лежал, открывая и закрывая рот, и дышал — часто, поверхностно, как дышат те, кто только что появился на свет и уже устал от этого. Я посмотрела на него, и сердце моё не дрогнуло. Он был похож на Акэхито — тёмные волосы, черты лица, которые уже сейчас, в этой младенческой неопределённости, проступали знакомыми очертаниями. Слабый. Капризный. Он плакал тонко, жалобно, и в этом плаче было что-то, что вызывало во мне не жалость — раздражение. — Наследник, — прошептала повитуха, и в её голосе звучало облегчение. — Мальчик. Слабый, но живой. Мы сделаем всё возможное... — Заберите его, — сказала я, отворачиваясь. Повитуха замешкалась, но спорить не стала. Она завернула мальчика в пелёнку и унесла, а я осталась лежать на окровавленных простынях, глядя в потолок, и чувствовала, как внутри меня пустеет. Два сердца, которые бились под моим сердцем девять месяцев, теперь бились отдельно. Я была свободна. От них. От него. От всего, что связывало меня с этим местом. Но плата была высока. Я это знала.***
Вокруг было шумно. Юки кричала что-то — поздравления, кажется, или просто от облегчения, что всё закончилось, что я жива, что дети живы, что кошмар наконец-то позади. Повитухи суетились, унося инструменты, сменяя простыни, раздавая указания служанкам. Всё кружилось, плыло, и я смотрела на эту суету как будто со стороны, сквозь мутное стекло. Я помню, как достали из меня наследника. Помню этот момент — когда повитуха выпрямилась, держа в руках маленькое, бледное тельце, и в комнате повисла тишина, которая длилась одно бесконечное мгновение. А потом он закричал — слабо, жалобно, и тишина разорвалась криками облегчения, смехом, всхлипами. Всё было в крови. В моей крови. Она была везде — на простынях, на руках повитух, на кимоно Юки, которая держала меня за руку, не отпуская ни на секунду. Я смотрела на эти алые пятна и думала о том, что уже видела свою кровь. Тогда её было меньше. Или больше? Я не помнила. Помнила только, что она была такой же яркой, такой же чужой, такой же моей и не моей одновременно. Я снова теряла сознание. Мир сужался до тонкой полоски света, и я слышала, как Юки кричит что-то, как повитухи зовут лекаря, как кто-то хлопает меня по щекам, пытаясь вернуть к жизни. Но я уже была далеко — в тёмной, тихой пустоте, где не было ни боли, ни крови, ни чужих рук, которые вытягивали из меня жизнь.***
Я пролежала несколько дней. Не знаю, сколько точно — три, четыре, может быть, пять. Я приходила в себя урывками: слышала голоса, чувствовала, как меня поят чем-то горьким, как меняют простыни, как кто-то плачет рядом. Но сознание не возвращалось полностью — я была где-то между сном и явью, между этим миром и тем, куда меня утягивала слабость. Когда я очнулась по-настоящему, первое, что я почувствовала — это лёгкость. Не физическая — тело всё ещё ныло, разрез внизу живота давал о себе знать, и я была слаба, как новорождённый котёнок. Другая лёгкость. Та, которая не имеет отношения к телу. Лёгкость внутри. Я подняла руки и посмотрела на запястья. Печатей не было. Ни одной. Там, где месяцами горели тёмные, давящие символы, теперь была чистая, бледная кожа. Договор был выполнен. Я родила наследника — двух наследников. Я отдала то, что обещала. И печати исчезли, как исчезает утренний туман под лучами солнца. Я свободна. Эта мысль наполнила меня изнутри, разлилась по венам, заставила сердце биться быстрее, ровнее, сильнее. Моя проклятая энергия — та, что была запечатана так долго, — возвращалась, заполняя пустоты, которые образовались за месяцы заточения. Я чувствовала, как она течёт по телу, как восстанавливает то, что было сломано, как заживляет раны, которые не могли затянуться обычным путём. Боль ушла. Вся. Не притупилась, не стала терпимее — ушла. Как будто её и не было. Я медленно села на постели, чувствуя, как проклятая энергия укрепляет мышцы, возвращает силы, делает меня той, кем я была до всего этого. До дворца, до беременности, до Акэхито. Я свободна. Мне только дали время проснуться. Я оглядела комнату. Юки не было рядом — наверное, ушла по делам, или её отозвали, или она просто не ждала, что я очнусь именно сейчас. Служанки тоже отсутствовали — может быть, их отпустили, решив, что я не приду в себя до вечера. Я была одна. И это было идеально. Я встала. Ноги держали — слабо, но держали. Я нашла чистое кимоно — тёмное, неприметное, то, что висело в шкафу с тех самых пор, как я перестала быть просто наложницей и стала «будущей матерью наследника». Я оделась, затянула пояс, привела в порядок волосы — они отросли за эти месяцы, стали длиннее, тяжелее, и я собрала их в низкий, строгий пучок. В зеркале на меня смотрела незнакомка. Бледная, худая, с острыми скулами и тёмными кругами под глазами. Но в этих глазах — голубо-фиолетовых, чистых, без пелены слабости и боли — было что-то, что я узнавала. Я. Настоящая я. Та, которая пережила всё это и осталась собой. Я решила уйти без шума. Не прощаться, не объяснять, не ждать разрешения. Я просто вышла из комнаты и пошла по коридору — медленно, но уверенно, чувствуя, как с каждым шагом возвращаются силы, как проклятая энергия наполняет тело, делая его снова своим. Но у выхода из восточного крыла меня перехватила Юки. Она стояла в проходе, и её лицо, когда она увидела меня — одетую, собранную, готовую к уходу, — выразило сначала удивление, потом облегчение, а потом что-то другое. Что-то, что заставило её опустить глаза. — Иори-сама, — сказала она тихо. — Вы... вы очнулись. Мы так волновались, лекари сказали, что вы можете не... — Я в порядке, — мой голос был ровным, спокойным. Она кивнула, не спрашивая, куда и зачем я иду. Она знала. Знала всё, что нужно было знать. — Мальчик, который родился... — она запнулась, и в её голосе появилась осторожность, которую я не слышала раньше. — Он совсем ослаб. Лекари делают всё возможное, но... они не уверены, что он выживет. Он такой маленький, такой слабый, император в ярости, требует, чтобы его спасли любой ценой, но... — Мне очень жаль, — сказала я, и эти слова были правильными, уместными, теми, которые ждала от меня Юки. Но честно? Я не чувствовала ничего. Ни жалости, ни боли, ни облегчения. Только пустоту. Глухую, спокойную пустоту, в которой не было места для сожалений о том, кто родился от человека, которого я ненавидела. Юки посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло понимание. Она не осудила. Не отвела взгляда. Просто кивнула и сделала шаг в сторону, освобождая проход. — Идите, — сказала она. — Я никому не скажу, что видела вас. У вас есть время. Я сжала её руку — быстро, крепко, вкладывая в это пожатие всё, что не могла сказать словами. Спасибо за то, что была рядом. За то, что не предала. За то, что понимала. Потом разжала пальцы и пошла дальше, оставляя её в коридоре, оставляя дворец, оставляя всё, что было.***
Я знала, куда иду. Полигон был заброшен — после того, как Сукуна ушёл на войну, его не восстанавливали, не использовали, и он стоял в стороне от дворцовой суеты, забытый, заросший сорной травой, с грудой камней там, где когда-то был разрушенный павильон. Здесь была наша последняя тренировка. Здесь он учился контролировать проклятую энергию, которую я отдала ему. Здесь мы были вместе в ту ночь перед войной, когда я пришла к нему, чтобы сказать: «Точно ли ты доверяешь мне?» Я шла медленно, но уверенно. Каждый шаг давался легче предыдущего, и к тому времени, когда я добралась до полигона, я уже почти не чувствовала слабости. Проклятая энергия делала своё дело — восстанавливала, укрепляла, возвращала меня к жизни. Полигон встретил меня тишиной. Вечернее солнце золотило камни, длинные тени ложились на землю, и воздух был прохладным, прозрачным, напоённым запахом увядающей травы и близкой осени. Я села на тот самый камень, где когда-то сидел Сукуна, и положила руки на колени. Я знала, что он придёт. После всех докладов, после встречи с императором, после всех этих формальностей, которые он ненавидел, он придёт сюда. Потому что это было наше место. Потому что он знал, что я буду ждать. Потому что между нами была связь, которую не разорвать ни расстоянием, ни временем, ни тем, что случилось за эти месяцы. Я ждала. Ветер шевелил мои волосы, и я смотрела на дорогу, ведущую к полигону, и думала о том, что сейчас, наверное, весь город встречает его. Крики, цветы, музыка — всё то, что положено победителю. А он, наверное, едет на коне, розовые волосы развеваются на ветру, алые глаза сияют той самой опасной, хищной радостью, которая была его сутью. Он вернулся. Он победил. И он идёт ко мне. Я привела себя в порядок ещё во дворце — насколько могла. Кимоно было чистым, волосы гладко зачёсаны, лицо бледное, но спокойное. Я хотела, чтобы он увидел меня не сломленной, не больной, не той, кто только что родила и едва держится на ногах. Я хотела, чтобы он увидел меня свободной. Солнце садилось. Тени становились длиннее, воздух холоднее, а я всё сидела на камне и ждала. И когда на дороге показалась знакомая фигура — высокая, широкоплечая, с развевающимися на ветру розовыми волосами, — моё сердце пропустило удар. Я не встала. Не побежала навстречу. Я сидела и смотрела, как он приближается, и чувствовала, как внутри меня — в том месте, где жила частица его энергии, — отзывается, пульсирует, поёт. Он увидел меня. Остановился на мгновение, и даже на расстоянии я увидела, как изменилось его лицо — от усталой сосредоточенности к чему-то другому, чему я не могла подобрать названия. А потом он пошёл ко мне. Быстро. Не бегом — он не бегал никогда, — но его шаги были широкими, стремительными, и через несколько мгновений он уже был рядом, нависая надо мной, загораживая закатное солнце, наполняя собой всё пространство. Я подняла голову и посмотрела на него. Вблизи он выглядел старше — новые шрамы на лице, более жёсткие черты, тени под глазами, которые не скрывала даже улыбка. Но глаза... глаза были теми же. Алыми, горячими, опасными. И в них, когда он смотрел на меня, было что-то, что заставило моё сердце биться быстрее. — Ты здесь, — сказал он, и его голос был низким, хриплым, как будто он не спал несколько дней. — Я ждала, — ответила я, и в моём голосе не было слёз, не было жалоб, не было ничего, кроме спокойной, твёрдой уверенности. — Ты обещал вернуться. Он опустился передо мной на колени — этот жест, который я видела впервые. Сукуна никогда не смирялся. Признание. Признание того, что я была для него важнее, чем его гордость, его сила, его положение. — Я вернулся, — сказал он, и его рука поднялась, коснулась моего лица — осторожно, как касаются чего-то хрупкого, что может разбиться от одного неверного движения. — Я всегда возвращаюсь. Я накрыла его ладонь своей, прижимаясь щекой к его шершавой коже, чувствуя тепло, которое помнила так долго, так отчаянно, что оно казалось сном. — Печатей больше нет, — сказала я. — Я свободна. Он посмотрел на мои запястья — чистые, без единого знака, — и его пальцы сжались на моей руке сильнее. — Я знаю, — сказал он. — Я чувствовал, когда они упали. За сотни ри. Я чувствовал. Мы смотрели друг на друга, и в этом взгляде было всё — месяцы разлуки, боль, которую мы оба носили, победа, которую он одержал, свобода, которую я выстрадала. И что-то ещё. То, что было между нами с самого начала и стало только сильнее за это время. — Я родила их, — сказала я, и мой голос не дрогнул. — Мальчика и девочку. Она похожа на меня. Он похож на него. Сукуна молчал. Его лицо было непроницаемым, но я видела, как напряглись мышцы на его челюсти, как его пальцы на моей руке сжались, почти до боли. — Я знаю, — сказал он, и в его голосе было что-то, чего я не могла разобрать. — Мне сказали. Когда я вошёл в ворота. Я посмотрела ему в глаза. В них не было гнева — только ожидание. Он ждал, что я скажу. Ждал правды. — Я не чувствую к ним ничего, — сказала я. — К девочке — может быть, когда-нибудь. К мальчику... — я замолчала, подбирая слова. — Он слабый. Он не выживет. Лекари говорят, что делают всё возможное, но я знаю. Он не создан для этого мира. Сукуна молчал. Его рука не отпускала мою, и я чувствовала, как его проклятая энергия — та, что я отдала ему, — пульсирует в такт моему сердцу, как будто пытается удержать меня здесь, не дать провалиться в ту пустоту, которая подступала к краям сознания. — Я хотела убить его, — сказала я, и эти слова вырвались наружу, как признание, как исповедь, как всё, что я носила в себе эти месяцы. — Я решила это ещё до того, как узнала, что их двое. Я хотела убить наследника, чтобы сломать Акэхито. Чтобы он знал, что проиграл. Чтобы его победа обернулась поражением. Сукуна смотрел на меня, и в его глазах не было ужаса, не было отвращения, не было того, чего я боялась. Только тихое, тяжёлое понимание. — Но ты не убила, — сказал он. — Я не успела, — я покачала головой. — Роды были слишком тяжёлыми, я потеряла сознание, а когда очнулась... когда очнулась, печати уже исчезли, и я была свободна. И я поняла, что не хочу его убивать. Не потому, что полюбила. Не потому, что передумала. А потому, что он... он не стоит того. Ни моей силы, ни моей ненависти, ни моего внимания. Он — ничто. Пустое место. И пусть живёт, если сможет. Это будет его наказанием. Я замолчала. Ветер шумел в траве, где-то далеко кричали птицы, и солнце уже почти село, окрашивая небо в багряные тона. Сукуна поднял руку и коснулся моего лица — провёл пальцами по скуле, по губам, по подбородку, как будто проверял, настоящая ли я, здесь ли я, с ним ли. — Ты изменилась, — сказал он, и в его голосе не было осуждения. Только констатация. — Я стала старше, — ответила я, и это было правдой. Не возрастом — душой. Он усмехнулся — той самой усмешкой, которая когда-то сводила меня с ума, которая была такой знакомой, такой родной, что у меня защипало в глазах. — Я тоже, — сказал он. — Война меняет. Он сел рядом со мной на камень, и я почувствовала тепло его плеча, прижавшегося к моему. Мы сидели так, глядя на закат, и молчали. И в этом молчании было больше, чем в любых словах. — Что теперь? — спросил он наконец. Я посмотрела на него. На его профиль, освещённый последними лучами солнца, на шрамы, которые война оставила на его лице, на руки, которые сжимали мои, как будто он боялся, что я исчезну. — Я свободна, — сказала я. — Я могу идти куда захочу. Делать что захочу. Быть тем, кем захочу. — И куда ты хочешь идти? — спросил он, и в его голосе впервые за весь вечер проскользнуло что-то, похожее на неуверенность. Я повернулась к нему, взяла его лицо в ладони — жёсткое, шершавое, такое родное — и посмотрела в его алые глаза. — Я хочу быть с тобой, — сказала я. — Если ты готов принять меня. Со всем, что было. Со всем, что я сделала и не сделала. С тем, что я носила в себе его детей и не смогла их полюбить. Он смотрел на меня долго, очень долго. А потом его руки обвили мою талию, притягивая ближе, и я почувствовала его дыхание на своих губах. — Я всегда был готов, — сказал он, и в его голосе не было сомнений. — С первого дня. Ты знаешь это. Он поцеловал меня — нежно, медленно, как целуют после долгой разлуки, когда слова уже не нужны, когда всё сказано взглядами, прикосновениями, тишиной. Я чувствовала его губы на своих, его руки, сжимающие меня, его сердце, которое билось в такт моему. И в этом поцелуе, в этом мгновении, когда мир сузился до двух людей на камне посреди заброшенного полигона, я наконец поверила, что всё закончилось. Что я свободна. Что я жива. Что я — с ним. А закат догорал над нами, окрашивая небо в алый цвет его глаз.